Ratio Vivendi от Лухманова

Пётр Полынин
                Не говори, что нет спасенья,
                Что ты в печалях изнемог:
                Чем ночь темней, тем ярче звёзды,
                Чем глубже скорбь, тем ближе Бог.
                Майков А.

       На западном горизонте отходил в мирный вечер истомлённый знойным солнцем унылый летний день. Вокруг всё постепенно прекращалось: замирала природа, утихали птицы, смолкали люди. С противолежащей стороны небосвода восходила синяя ночь, суля всему сущему сон и прохладное успокоение.
 
       Лухманов не спеша постоял у калитки. Потом вошёл в свой, ютившийся на опушке города дом, отворил окно в тишину вишнёвого сада и сел посидеть.
       С высушенной раскаленным солнцем земли пахла грустью скошенная трава. Окутанные сумраком безмолвно дремали деревья. Лишь иногда от лёгкого течения воздуха начинали шевелиться листья, но вскоре опять возвращалась прежняя молчаливая неподвижность.
       Сквозь безмолвие затихшего сада донеслось до слуха как запоздалый кто-то, идя по улице, пел свою тоскующую песню в однообразные две ноты. Слов в той песне понять было нельзя, но всё же в них чуялось жалобное счастье.       
       - Вероятно, то просто человек, которому тоскливо спать одному, - по доброте cострадательного сердца определил Лухманов, - и этак он утешает своё бессонное одиночество...

       Вечерний сумеречный свет исподволь затухал. Неслышным ходом зарождалась ночная тоска...
       Всего больше Лухманов не любил долгих ночей. Он в них лежал бессонно и томился. Наступление темноты всегда вызывало чувство одиночества. И вместе с ночью, когда тьма заливала горизонты и правильные люди глубоко спали, к нему каждый раз являлось душевное волнение. И каждый раз его основное чувство сознательности мучилось неистовым желанием отыскать смысл человеческой жизни, предполагающий необходимую симфонию его личного счастья. И это состояние внутреннего поиска походило на изматывающую идею, неспособную иссякнуть мыслью и успокоится...

      Неотчётливая луна открылась на далёком небе, однако и она была так печальна своим одиночеством, что возбуждала неясное чувство тоски. И Лухманову захотелось побывать в центре города, где до утра открыто заведение с народным прозвищем: трахтир «Давай поженимся на ночь». В нём пахнет вином и табаком, и там можно встретить незнакомую подвыпившую женщину из числа в меру падших тамошних «милых шалуний», которые не отличаются строгостью нрава и в поисках сладких утех посещают такие места.
      - Приветик, сестрица! – сейчас ты ничья? - без церемоний присесть к ней за столик и потом вместе за графинчиком чего-то неслабого пробеседовать всю ночь до утра, испытывая таинственное счастье дружбы, когда хочется жить бессрочно в этой тревоге. И по мере того, как графин будет пустеть, в голове станет мутнеть, и с последним глотком падут все вуали и маски.
       - У, бля, выпить забыла! - раскосо взглянув на хайбол с толстым дном, разомлевшая молвит она, и допьёт последние капли. А потом, распалившись от выпитого ею за вечер, станет ласковой и податливой. И возникнет хмельная любовь. И желание поцеловать...
       Под утро ж, простившись в пустоте рассвета, брезгливо смахнуть с беременных губ отголосок ночной, вымыть руки и разойтись в свои стороны без обещания встречи.

       Лухманов вышел за калитку Но внезапная боль о утраченном и необходимом вонзилась в сердце и в мгновенье прополосовала его, как падающая звезда. И тогда он оставил своё прежнее намерение. Подумал: и хорошо, что не пошёл, лучше подальше от этих сестриц, - если и раньше к ним не ходил, то сейчас и подавно. А затем присел на лавочку у калитки, чтобы среди свежего воздуха перевести дыхание, и в мерцающей тишине осмыслить утекшие годы. Глубже понять себя самого...   
       Когда-то в молодости, в такие же летние вечера, он любил сидеть у дома своего детства и наблюдать за прохожими мимо. Иные случались ему по нраву. И тогда он начинал жалеть, что не все люди знакомы меж собой.
       Но одно чувство было живо и печально в нём до сих пор: когда-то, почти ещё в детстве, в один из летних вечеров, мимо его дома прошла такая же молодая, как и он тогда, девушка. В то время он не остановил её. А она, может быть, и плакала потом. И ныне Лухманов не мог вспомнить ни её лица, ни даты того события. Но с того вечера всматривался во все женские лица и ни в одном из них не узнавал той, которая так близко прошла не остановившись, и исчезнув, всё же была его единственной подругой. С тех пор он почувствовал тоску, и стал всё помнить и понимать, а её не видел никогда. Ему хотелось  встретить ту юную девушку ещё, чтобы хотя бы раз посмотреть на неё. Хотелось ей что-то сказать. Какое-то медленное девственное слово, которое человек говорит по разу в жизни. А больше ему ничего не хотелось...

       В тихом мраке летнего пространства уставший от дневных забот мир недвижимо замер в неосознанном сне. Лишь всё также опечаленная мучительным одиночеством луна, не нарушая общего покоя, продолжала бесплотно влачиться в густой высоте далёкого неба. Лухманов глядел на неё сквозь мерклый воздух ночи, душа тосковала, он сомневался: «Не пора ли уйти мне с этого света?..»
       Ему не виделось, для чего следовало жить, чтоб непременно поддерживать себя до ещё далёкой старости. Его умаявшееся сердце едва трепыхалось в темноте тела от безрадостной обыденности. На рабочем столе пылилась недописанная рукопись второй части книги «Ratio Vivendi». В первой книге он, пройдя тернистый путь, обобщил причины типичных заблуждений относительно смысла жизни. И она была успешной. Снискав похвалу знатоков, вызвала такой глубокий интерес, как по актуальности темы, так и по блестящему художественному стилю, что в течение двух месяцев разошлась немалым тиражом. Её читали и перечитывали. Его имя гремело в научных кругах. А вот во второй части Лухманов намеревался собрать воедино все разрозненные черепки сосуда вековой мудрости и вручить читателю в облике понятной песни истинный смысл жизни. Тем самым сделать его способным к пониманию своего предназначения. Но время безнадёжно уходило, а тот самый смысл Лухманову не обнаруживался. Надеяться было не на что. Вместо надежды ему оставалось лишь терпение. И где-то там, за чередой дней и ночей, за опавшими, расцветшими и вновь осыпавшимися в старом вишнёвом саду деревьями, за встреченными и промелькнувшими людьми существовал его срок, когда придётся лечь на кровать, повернуться лицом к стене и скончаться, не сумев заплакать...      
       В густеющую тьму ночи, сквозь устоявшуюся тишину, неспешными шагами ступало тоскующее время. Домашние ходики пробили двенадцать - самый страшный час одиночества, когда все счастливые здравые люди почивают со своими милыми жёнами. А Лухманову не спалось. Его обуяла тоска одиночества. Самая мучительная тоска, какая только есть на свете. Короткая летняя ночь для него тянулась нескончаемо долго. Чёрные окна пустого дома угрюмо глядели на неподвижный сад. Иногда в них как будто вспыхивал голубоватый огонёк. Это отражалась на стекле упавшая звезда. Или робкий луч, посылаемый бледной луной.
       Чтобы занять голову бесперебойной мыслью и отвлечь тоску от сердца, Лухманов продолжал тихую беседу с самим собой:
       - Ну чего такого я сделал в жизни? Ничего. Стало быть, лучше я умру теперь. Всё равно жить для самого себя я не знаю к чему. Мне хватало сил лишь отдельно от меня организовать счастье для других. И мною пользуются. Но искренне мне никто не рад. Я учился жить и работать с теми людьми, какие есть. Но разве видел я радость от них? Завтра назначу точно последний день своего пребывания в этом мире. И когда уставшая земля смолкнет от всякого шума, тогда и я, где бы ни находился в то время, лягу навзничь и перестану дышать. И после этого, может быть, замкнётся круг. И я возвращусь к вечернему летнему дню своего неповторившегося свидания...
       И, решив скончаться, ему стало легко и неслышно внутри. Точно с этого момента он теперь жил не предсмертную, равнодушную жизнь, а ту самую, про которую ему шептала некогда мать своими устами, но он её утратил, даже и в воспоминаниях.
       Лухманов воротился в дом, лёг в сереющую одиночеством кровать и забылся сном со счастьем равнодушия к жизни. Но, не успев ещё почувствовать всего счастья, он от него проснулся...
       В бледно-синих просветах меж тёмных деревьев угадывался недалёкий рассвет. Чуть слышно где-то пел петух. Изредка вскрикивали куры. Слабым голосом сомнения дала знать о своей службе соседская собака... Лухманов вышел наружу и снова сидел среди тишины до самого светлого утра...

                ***

       А меж тем уныло и неохотно распускался очередной лишний день. Поверх деревьев в пустое небо всходило вчерашнее утомлённое солнце, и его луч равнодушно освещал присмиревшую за ночь траву. Но иного места для жизни не было дано. Раз живут и терпят другие люди, предстояло терпеть и ему. Блуждая по лабиринтам будней, нагружать себя суетой, чтобы меньше тосковать и скорее проживалось ненужное время...

       Издали послышался плавающий звон отбивающего часы церковного колокола. Лухманов, понурив голову, продолжал сидеть всё в том же своём настроении.    
       - Мне стыдно существовать, не постигнув смысла сущего, - томился он.  -  Я не чувствую прелести творения... Мне кажется, что я лишился себя. И остался без Него, а Он - без меня...

       В ту минуту в сторону церкви шла одна женщина: в скромном платке на чудесной головке, с приятным мелодичным лицом, на котором глаза, рот и нос хранились точно украшения. Она также томилась подобным горем по худому, лёгкому человеку, молча поцеловавшему её когда-то в детстве в щёку сбоку.
       Увидев Лухманова, ранняя путница вдруг почему-то заволновалась. И, решившись на смелость, подошла и безмолвно остановилась близ него. Её простые и трогательные глаза глядели с удивлённой любовью ему прямо в лицо и улыбались Потому как она узнала в нём автора книги, которую всю исчитала с восторгом и себе в пользу. Ей была непостижима сила ума, скрытая в этом человеке. Она хотела научиться его умению чувствовать весь свет и помогать ему светиться. И она без раздумий согласилась бы преданно и вечно любить печально сидящего пред ней седовласого человека. Согласилась бы рожать он него, лишь бы он был с ней непрерывно. Но она не могла выговорить слов своей радости. Молча стояла, почти в испуге, и совестливо ждала, готовая на всё.

       Лухманов со смущением посмотрел на женщину. И спустя мгновение увидел, что от сильного сердцебиения её щёки зарделись, как розы. И ему понравилось, что у этого незнакомого человека волнуется и бьётся сердце...
       Неожиданно что-то невидимое внутренним прикосновением коснулось Лухманова, отчего ему стало хорошо и спокойно. Он ещё раз бережно пригляделся. И вдруг внутри у него как будто всё встрепенулось! Внезапно он почувствовал горячую жгучую струю в своём сердце... И в мозгу. Такую же, какая ударила его в тот момент, когда он увидел ту, прошедшую в его молодости девушку.
       - Я сейчас же пойду за Вами, - единым духом вымолвил он. И моментально добавил, - только вы, пожалуйста, не подумайте чего плохого.
       Последовала странная, почти необъяснимая пауза, может, это вовсе не было паузой, может женщина просто хотела обрадоваться и вскрикнуть, да не стала, чтобы не обидеть его.
       - А Вы весь седой, как лунь, - простосердечно через минуту произнесла она.
       - Жил с людьми, вот и поседел раньше сроку, - охотно и даже счастливо отозвался Лухманов. И улыбнулся ей всем своим открытым правдивым лицом, на котором приятно светились два благожелательных глаза, - идёмте же!..

       Их пеший путь лежал среди просторов лета. Легко дышал приятный ранний ветер и травы волновались вдоль дороги...
       Издалека около леса обнажилась небольшая церквушка - деревянная, скромная, со знаками средневекового стиля в своей архитектуре.
       Они прошли по кладбищенской дорожке, а затем ступили на паперть.
       В церкви горело много свечей. Свет молчаливого, яркого воска освещал всю внутренность помещения до самого купола, и просветлённые лики святых с особым выражением созерцали окружающий мир из икон в посеребрённых окладах, как жители того, спокойного небесного света. Пахло ладаном и едва уловимым намоленным ароматом.
       Лухманов некоторое время стоял в благодатной церковной тишине, прислушиваясь к стуку сердца, которое от случившегося собственного счастья влекло всё его тело в какую-то неведомую ранее даль новой жизни. После, отвесив благодарный поклон, осенился крестным знамением и стал молиться. И молился он так, как давно уже не молился. Каждое слово своей той молитвы он произносил так, с такими живимы интонациями, как люди обращаются к своему самому близкому, любимому, родному. Вся душа его была в молитве. И это была именно та молитва, которая сдвигает горы.
       И он, впервые за много лет вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого сердца спокойно вздохнул, не заботясь о том, что с ним будет дальше...

       Вышли на воздух. Изумительное летнее солнце ликовало над полнокровной землей. И взору предстало голубое пространство в ту даль, где их ждало время, роскошное, как свадебная песнь. Когда-то Лухманову жизнь казалась хорошей, если счастье недостижимо и о нём лишь шелестят вишнёвые деревья или поёт духовая музыка в городском саду. А теперь он начинал чувствовать её вкус по-иному. Он шествовал рядом со своей спутницей. Её волосы, заплетённые в косу, пахли полевыми травами. Его сердце колотилось во всеуслышание. Он ощущал давление крови в теле и острую радость приближающейся любви, и никак не возражал своим влекущим чувствам...

                ***

       В круговороте времени от горизонта к горизонту разнообразные катились дни, сменяя ночи. Да Лухманов уже давненько не вдумывался в это явление. С тех пор, как они поженились, он испытывал покой добра в своём сердце, сытость в желудке и семейное счастье в душе. Смотрел из дома своего он вдаль и в будущее. И видел в конце полынной равнины слияние неба с землёю. А над собой имел достаточный свет солнца и звёзд.

       Как-то раз, когда ночь, теряя свой смысл, заканчивалась, они с женой вышли в свой сад, чтобы послушать птичий вокал, славивший восход, и созерцали, как вращающаяся земля бережно несла в своих ладонях их семейное пространство любви навстречу расцветающему солнцу. И молодое солнце показывалось в ответ. И повсюду пахло теплом семейного счастья Лухмановых. Весенняя природа волновалась страстью размножения и жаждала забвения жизни в любви. Вишнёвый сад оделся в белый неописуемо-трогательный наряд. Просыпающееся раннее утро сияло так безмятежно и радостно, как будто оно было утром всемирного блаженства людей. Лухманов, обращаясь мысленным взором к самому себе, ощущал своё воскресшее сердце, всё более наполнявшееся смыслом бытия, как в детстве юное тело наполняется зреющей энергией жизни. И он, упиваясь радостью, так заботливо и нежно обнимал округлившееся от женственности тело единственной своей подруги, уже копившее запасы для будущего материнства, что его любовь доходила ей до самого сердца. От этого её доброе лицо было счастливо. И блестевшие радостью в свете солнца глаза открыты, как рассвет, как утренний небосвод.

        А вечером того же дня, укладываясь спать, Лухманов долго вертелся в постели и томно вздыхал, намереваясь и робея высказаться.       
       - Душа моя, - через какое-то время с подобающей ему аккуратной торжественностью обратился он к жене, - а я совершил открытие и отныне точно знаю, в чём смысл людского бытия!
       Тут жена обернулась к нему, горячими губами нежно чмокнула его в плечо и добрым мягким голосом отозвалась:
       - Счастье моё синеокое, только познакомившись с тобой, я сразу видела твои недостатки, но всё последующее время я с радостью то и делаю, что открываю для себя твои достоинства. Вот и поведай людям об наших с тобою открытиях в своей неоконченной повести!
       На что весьма ублаготворённый ответом жены Лухманов радостно вздохнул. И, немного погодя, с достоинством произнёс:
       - А то как же! Твоё счастье – единственное, что имеет для меня значение.
       И ясная улыбка разлилась по его лицу. Он с жадностью любви прильнул к телу супруги. И, подаривши ей желанные ласки, затих в наслаждении тёплым семейным счастьем, найдя в своей жизни больше того, чем он искал.