Глава 2. Полушкина роща

Владимир Ионов 2
Ее нет уже много лет, хотя название в качестве почтового адреса, наверно, еще осталось, потому что, проезжая как-то по тем местам, я видел один или два обитаемых дома. Все остальное пространство накрыто заводскими корпусами, появившимися здесь в семидесятые годы прошлого века, и достаточно широкой автомагистралью, за строительство которой я когда-то сражался с ветряными мельницами государства.
Сохранилось это название и в истории славного русского города хотя бы потому, что почти три века назад пасынок купца Полушкина Федор Волков открыл здесь в каретном сарае отчима первый театр «охотников», призванный вскоре в Санк-Петербург и ставший там первым профессиональным театром всея Великия и Малыя и Белыя России. Место это нигде и ни кем не отмечено, и точка рождения очага общенациональной культуры теперь сгинула с лика города, как сгинула и вся Полушкина роща – некогда одно из красивейших мест Ярославля. Поглощать березово-липовую рощу социалистическая индустриализация начала с конца двадцатых годов прошлого столетия, когда в Нижнем Новгороде началось строительство автозавода, а в Ярославле - сопутствующих ему предприятий – шинного и асбестового заводов, кордной фабрики, завода синтетического каучука. Их начали размещать за насыпью железной дороги, ведущей на север страны и отделявшей собственно город от его зеленой зоны. А до начала строительства это было дачное место дореволюционной городской знати и первых «домов отдыха» для совпартработников и членов профсоюзов.
К тому времени, когда в 1928 году здесь поселилась семья моего отца - 23-летнего плотника Бориса Ионова, в Полушкиной роще уже не осталось ни господских дач, ни домов отдыха. Одноэтажные господские строения превратили в квартиры, куда растолкали по три-четыре семьи совспецов и совслужащих, а двухэтажные деревянные корпуса стали коммуналками для рабочего люда. В коммуналки обратили и два советских новодела, сотворенных в стиле южных особняков – с балконами на колоннах по второму этажу, с бетонными вазонами и неким подобием фонтанов на террасах первого. Это были государственные дачи первых лиц города. Еще недавно по южному белоснежные, потеряв былых хозяев, они посерели и теперь торчали на некрутом зеленом берегу Волги как два кариесных зуба. И вот что интересно, три этих особых дома – Леонтьевский и два серых – жили какой-то необъяснимо отдельной жизнью. В них тоже было немало моих сверстников, но я не могу припомнить ни одного, кто бы входил в ватаги «Полушкинской шпаны», как именовали нас в других частях города. Ребята из барака, что стоял между Леонтьевским и теми двумя домами, всегда бывали с нами, а этих словно и не существовало на свете. Видимо их обитателям передавалась некая аура прошлых хозяев, отделявшихся от остальной части населения постами охраны.
Но и остальная часть Полушкиной рощи делилась на две примерно равные по населению половины – прибрежную, что плоской равниной подходила к невысокому берегу Волги, и «горушку», что такой же плоской террасой лежала за «Леонтьевской горкой». И вот что любопытно. Если в прибрежной части, на торце нашего двухэтажного щитового дома по вечерам и в выходные больше собирались взрослые парни и молодые мужики, а «мелочи» вроде меня, почти не было видно, то на «горушке» - наоборот - взрослые где-то были при деле, а многочисленная «мелочь» сбивалась вместе в драчливую ватагу или для игр в «чижика», «лапту», «жестку», гонять в футбол тем, что попадет под ноги - тряпочным или резиновым мячом, чьей-нибудь шапкой или какой-нибудь жестянкой.
Мне было интересно там и тут. От взрослых постигал правила карточных игр и доминошных партий, внимал, если не шугали подальше, рассказам об отношениях с «бабами», заучивал матерные рулады и анекдоты. А со сверстниками важно было помериться ловкостью, силой, скоростью ног и поделиться тем, что узнавал из взрослой жизни. Хотя в этом-то для большинства пацанов и не было особых секретов, потому что семьи – сколько бы в них ни было человек – имели в основном по одной комнате, и все тайное там ни для кого не являлось тайной. И если кто-то вдруг начинал: «Ух, чего я ночью видал!..», то другой тут же спрашивал: «Как мужик бабу зажал?» И разговор переходил на другие, сугубо мальчишечьи темы.
Впрочем, особых тем довоенных разговоров практически не помню. А в войну они крутились вокруг бомбежек, которых на долю Полушкиной рощи досталось больше, чем всему остальному Ярославлю. Потому что наш зеленый еще островок с одной стороны примыкал к территории Резинокомбината, обувавшего шинами фронтовые полуторки и трехтонки, а с другой – к железнодорожному мосту через Волгу, который связывал фронт с Уралом и Сибирью. И легко представить, какое значение гитлеровское командование придавало бомбардировкам моста и заводов Резинокомбината. А поскольку до 1943 года Ярославль был не в таком уж глубоком тылу, вражьи самолеты не раз и не два прорывались к нам. Но серьезное разрушение мы испытали только однажды, когда бомба угодила между двумя двухэтажными домами и снесла по подъезду в каждом. У моего дома оторвало третий подъезд (мы жили в первом), у соседнего, срубленного из хорошего леса, развалило половину первого. Нижний этаж почти не пострадал, а на втором бревна свернуло в сторону от взрыва, куда и снесло все, что было в квартирах. Случилось это днем, когда мать со старшим братом ушли в город – Витька в школу, она - в магазин, а мы с младшим Валеркой сидели дома. Взрывом здорово тряхнуло нас, вылетели все оконные рамы, одна из которых накрыла трехлетнего братишку, и помню, как он протяжно завыл: «Ой, мамка, домбят!» Я выволок его из груды стекол и штукатурки, кое во что одел и мы убежали в бомбоубежище, оборудованное в одном из многочисленных крытых окопов, сооруженных в сохранившейся березовой рощице между «горушкой» и «Леонтьевским домом». Вместе с «горушкинскими» и еще каким-то людом мы сидели там в темноте и по колено в холодной воде до тех пор, пока в проеме окопа ни вспыхнул яркий солнечный свет и появившаяся в его мареве женская фигура ни спросила: «Моих тут нет?» Это была наша «мамка», с ревом обыскавшая уже и развалины обоих домов и все другие окопы. Валерку она подхватила на руки, а я пошел самостоятельно и не домой, а осмотреть разрушенную часть нашего дома, где уже копались хозяева в поисках уцелевшего скарба. И помню, как остолбенел от страха, увидев среди мусора сине-белую оторванную кисть чьей-то руки.
Следы бомбежек долго оставались и в памяти, и в материальном воплощении. В квартире наших соседей, занимавших две комнаты, в дощатой перегородке между ними и после войны можно было видеть рваную дыру от залетевшего в дом осколка бомбы. А у моих сверстников годами хранились коллекции осколков, которые во время налетов мы подбирали еще горячими.
      Случались над Полушкиной рощей и воздушные бои, на которые мы глазели до ломоты в шеях и до рези в глазах. Они были похожи на игры в догонялки и прятки, проходили настолько высоко, что самолеты казались игрушечными. Но мы все-таки различали наши «ястребки» и их «мессеры» и болели, конечно, за наших. Бои начинались так же неожиданно, как и кончались, когда кто-то из его участников вдруг пропадал в облаках, а другой, покрутившись на открытом пространстве, вскоре тоже куда-то улетал. Лишь дважды эти воздушные бои переставали быть для нас забавами – когда однажды у самых ног одного из нас короткой строчкой взвились фонтанчики земли, и мы со страхом осознали, что это следы пулеметной очереди, а второй раз,  когда один из самолетов, пустив шлейф дыма, с диким гулом стал падать со своей подоблачной высоты прямо на нас. И этот нарастающий страшный гул намертво приклепал наши ноги к земле. Вжав головы даже не в плечи, а куда-то гораздо ниже, мы так и остались посреди двора, откуда смотрели в небо. Но падающий самолет – это был «мессер» - то ли ветром, то ли судьбой отнесло от нас на другой берег Волги, где он и вспыхнул красно-черным факелом взрыва.
      (Продолжение последует)