В объятиях...

Сливина Юлия
Глуп тот, кто бредит игрушечным Амстердамом или заводским романтическим Парижем, не чувствуя прелести своего маленького городка – мини-модели всех столиц мира. Красная линия в моем городе олицетворяет собой Москву со свободными художниками – попрошайками и карманниками, спрашивающими у вас «Как пройти…», заглядывающими вам в рот, пока вы объясняете, как именно ему идти наикратчайшим путем по этому наикратчайшему городу, и лишь через минут двадцать, отоварившись в мини-мини-маркете, вы копаетесь в кармане или сумке в поисках кошелька, то и дело виновато поглядывая на кассира. Аллилуйя! Вы понимаете свою наивность – ведь это именно вас послали наикратчайшим путем! Я знавала некую воровку, которую  никогда и никто не мог поймать за руку. Милиция всего района спала и видела, давилась слюной, когда в мощных и пустых головах их пролетал сиюминутный сон: воровка поймана, пухлое дело занимает несколько томов, хитреца представили к награде. Сотни сладкоголосых певцов закона лишь во сне получили медали за поимку этой женщины. Нигде не работая, она занималась лишь воровством, при этом содержа малолетнего сына, рожденного невесть от кого. Совершенно известно из достоверных источников, что ее мальчишка - честный малый. Он не стал любимым подмастерьем. Видимо, мать придерживалась той идеологии, что это – талант, а дается он не каждому.
В моем городе не принято гулять одной по вечерам, если ты, конечно, не проститутка. Но и проститутки ходят у нас не в кружевных чулочках, как в пошлейшей Франции, а в грубых вязаных колготках, смущая прохожих своей внесезоностью. Глупые, нет правильного сезона для любви!
Трубы в моем городе дымят покруче парижских, а шахты забивают в свое нутро побольше народу, чем пишет о том почтеннейший Эмиль Золя. Простите, мсье, но в наших шахтах сгинуло столько мужчин разной национальности, вероисповедания и уровня образования, что ваш малюсенький взрыв кажется выстрелом петарды в сравнении с пальбой пушек военного корабля времен пиратов и конкистадоров:  много дыма, огня, пробита палуба, и весь экипаж отправляется на дно в своем историческом аквариуме. Главное – у вас много шума… А у нас тихо.
Наши шахты  - братские могилы, и мы поклоняемся костям отцов и дедов, когда спускаемся туда. И шахтеры, которые на «пятачке» возле здания комбината обыкновенно пьют беленькую, закусывая килькой и соленой рыбой покрупнее и повонючее – вовсе не быдла, как принято считать среди маленькой вшивой части местной интеллигенции, они воины, пришедшие с афганской войны с опущенной головой. Потому что зарплата их сегодня – это плевок на кости их отцов и дедов. Нет ничего правильнее их алкогольного бунта: выплевывая с каждым покашливанием тончайшие серые альвеолы своих легких, некогда младенческие и розовато-прозрачные, они забивают на забой и запивают всерьез и надолго всем деревянно-барачным двором.
Вторая по значимости улица похожа на Москву торговую, поскольку там притаились разносортные магазинчики и пивнушки в большом количестве. Любовь к пиву – немецкая замашка новых москвичей. Привезли немцы капельку берлинской Москвы и в наш город. Но нам привычнее пельменные  и блинные, которыми был населен наш советский город, гордый Староурюпинск, очередной очаг распространения культуры – обшарпанный ДК Угольщиков, и прочие прелести. В одной из таких пельменных прошла добрая половина моего детства, почти вся молодость моих соседей и друзей семьи, выходные моей заводской матери и шахтового отца, которого я совсем не помню трезвым.
В нашем городе есть и частица Питера – подъезды, узкие лестничные пролеты старых домов, где воняет мочой, и клетки-квартиры отделены друг от друга тончайшими стенами-крылышками навозной мухи, прилипшей к ободку унитаза со сломанным сливом. Питер отражается в грязной воде, разливающейся по улицам во время дождя, совершенно лишенного всякого стыда и совести, барабанящего по шиферным крышам, ненадежным зонтам и остановочным павильонам, в одном из которых часто дождь заставал врасплох и меня.
Мой город – это и старая добрая Англия со своей привычкой пить чай по десяку раз в день (когда больше нечего жрать), и, хотя нет замечательных англицких сдобных булок, мой город – это все-таки маленькая Англия, ибо у нас топят русскую печь и на ночь – не предрождественскую, а любую, складывают перед ней носки, нестерпимая вонь от которых разносится по всему феодальному замку в две комнаты и рвом перед воротами – огромной лужей с чинно шлепающими по ней соседскими гусями.
Я перевернула много страниц в своем городском альбоме: первый поцелуй с совершеннолетним каратистом и сыном очень богатых родителей, который звал поехать в Турцию, но уехал один; первый нервный срыв, иссиня-черные волосы, плохие кампании; депрессия, сидение на окне, открытом в зиму, когда по моему лицу текла черная краска вперемежку со слезами; тошниловка городского парка, светопреставление дискотек, пьяные драки и вечная любовь, закончившаяся после близкого знакомства, но умирающая медленно и мучительно, как бабочка, у которой оторвали крылья. Я думала: хуже и быть не может…
Если вы думаете, что хуже, чем у вас сейчас, быть уже не может, знайте: вы ошибаетесь. Хуже может быть всегда. Это усвоила и я, когда обнаружила вдруг, что меня мутит от моей любимой копченой курицы, что у меня совсем плохой аппетит, а не затянувшаяся диета, как я сама над собой шутила, что по утрам у меня кружится голова, что белки моих глаз пожелтели вовсе не от бессонницы и похоже на то, что к миру здоровых я больше не отношусь. Я от лаборатории и терапевта прошла нелегкий путь до онколога. Доктор был великолепен: борода лопатой, карие смеющиеся глаза в обрамлении тысячи солнечных морщинок, огромные мудрые руки, привыкшие скорее резать, чем ласкать. Раскатистым басом вскрыл все окна и двери маленькой, зеленой смотровой мой смертный приговор – да, именно так его надлежало зачитать! Я задала лишь один вопрос, он лишь указал пальцем в небо:
- Оперировать не будем. Слишком поздно. Придерживайтесь диеты, молитесь Богу, удачи Вам. Приходите ко мне, будем беседовать.
«Беседовать» - вот все, что он мог мне предложить. Чертов психолог-недоучка! Палач-болтун, облизывающий острие топора, прежде чем опустить его на мою тончайшую нежную шею! Он сказал еще что-то вроде:
- У вас онкология, понимаете, вам совершенно нельзя налегать на алкоголь и нездоровую пищу… ВЫ понимаете меня?
Но я уже совершенно ничего не понимала. Такой я и покинула эту убогую смотровую цвета плесени, где все дышало смертью (или отсрочкой от нее). По выходу на улицу я быстро зашагала прочь от ненавистной мне поликлиники № такой-то, где было единственное на весь город онкологическое отделение, словно лепрозорий для прокаженных. Я чувствовала: что-то не то. Но не могла понять, и вдруг остановилась посреди улицы, меня осенила догадка: на улице было очень тихо. Тихо – в час пик! Мимо проезжали машины, должно быть, матерились и сигналили друг другу их водители, бежали люди с сумками и дети с рюкзаками, все они открывали рот, но я… Я словно лишилась возможности слышать: я оказалась в полной тишине и не знала, что мне делать со всем этим. Какой-то парень толкнул меня плечом, улыбнулся, что-то сказал, ожидая от меня ответа, смотрел долго и внимательно: я не умела читать по губам, я не слышала и не могла догадаться, что он сказал. Я смотрела на него растерянно и молчаливо. Тут уже настала его очередь удивляться: он пожал плечами и зашагал дальше по своим делам.
Я собралась с силами и двинулась в этом вакууме, рассекая воздух собственным молчанием. Если бы я умела молиться, я попросила бы Бога, чтобы он – нет, не убрал эту злосчастную опухоль, а хотя бы вернул мне дар слышать все вокруг в эти мои последние дни на земле. Но молиться я не умела, а учиться было слишком поздно. Но он услышал меня, хоть я упорно молчала, и мир звуков ворвался ко мне в грудь, все ожило и навалилось на меня: лай собаки, удар рюкзака о голову какого-то мальчишки в очках, болтовня проходивших мимо кумушек, и даже вздох, тихий сдавленный вздох того парня, который только что говорил со мной, донесся до меня с другой стороны улицы. Я зашагала бодрей. Оставалось определиться, как я проживу последнее малое, но точно не определенное время. И поскольку я обрела дар слышать вновь, решила: надо слушать других людей, надо больше слушать.
– «Вот и правильно, надо пойти в люди, надо отвлечься и забыться!» - шептала я, все более уверяясь в правильности своего решения.  В качестве нужного человека мной была выбрана глупая и болтливая подруга, которая обладала удивительной способностью вводить меня в некое состояние абсолютного безмыслия, в пространство, совершенно свободное от всяких интеллектуальных заморочек.
- У меня новый любовник ты знаешь я думала что он холостой а он женатый он мне пока ничего не подарил а я вот хочу  ему своих фирменных пирожных постряпать как думаешь заслуживает он этого или нет? – это было сказано ею именно таким образом, безо всяких пауз.
Такой ерундой подруга кормила меня с полчаса, пока я не ощутила благоговейную пустоту в своей голове. Я засобиралась домой. Но она отчего-то принялась махать на меня руками, мол, останься, куда ты, есть еще новости, и тут мой мозг сработал проверенным методом:
- Ты знаешь, в последнее время у меня такое ощущение, как будто некая пропасть разверзлась передо мной, и я лечу в  нее. Что делать?
Подруга захлопала на меня, как на нечистую силу, накрашенными слипшимися ресницами:
- Сходи к гадалке не знаю что тут еще можно посоветовать…
Глупая, она думала, что я жду от нее совета. Нет, слово «думала» к ней не подходит, скорее, «полагала»… Но и это слово также звучит слишком громко для нее. Пожалуй, «сказала» будет наиболее близко к истине. Ведь  она не размышляла, не колебалась, она просто сказала, выудила слово из опустевших еще со школьной скамьи «закромов» знаний. Если б она подумала над этим вопросом, возможно, ей открылись бы темные и светлые стороны человеческих возможностей, а также и сам факт, что я просто пришла к ней, чтобы не думать ни о чем, и у меня все получилось, а теперь она, вместо того, чтобы спокойно отпустить меня, настаивает на продолжении своего никчемного монолога в моем присутствии, плохо срежиссированного, с ужасным сценарием, неудачным подбором актеров. Впрочем, я ушла, оставив ее в вечном заблуждении собственного всезнайства.
Вспомнив о совете доктора не злоупотреблять спиртным и не есть всякой дряни, так как это ухудшит мое состояние, я отправилась в магазин и набрала самых дрянных, самых сладких коктейлей, взяла огромный торт, сок, в который, конечно, тоже был подмешан сахар, и в довершение всего две бутылки водки. Я решила: умирать, так весело! И первым же вечером я уже выла вместе с каким-то придурком, поющим по радио о несчастной любви, а потом еще задушевнее – о смерти, но добил меня все-таки любимый: «И маё серрррце астанавилась, маё серррце, замерлааааа». Я не выходила из дома дня три, поедая и выпивая все это, и меня неизменно тошнило, но теперь я была в том самом приятном заблуждении, когда не знаешь, от какой именно дряни тебя тошнит: от выпитого или от болезни? Ближе к полуночи третьих суток моего беспробудного пьянства я подошла близко к зеркалу, навела резкость, ударила себя под самые ребра, и закричала:
- Откуда ты взялась, мерзкая клетка! Убирайся отсюда!
Удар за ударом я пыталась уничтожить то самое внутри меня, что было моей смертью. Очередной мой удар был так силен, что я согнулась в три погибели и упала прямо перед самим зеркалом. И тут я подумала, что эта ничтожная клетка, выросшая и мутировавшая внутри меня, поставила меня, сильную и большую, смелую и умную, на колени. Я расхохоталась и сама испугалась своего смеха. И посмотрела на себя уже совсем по-другому: разве кто-то сможет понять, что я больна сейчас и скоро откину копытца? Да, худая, но ведь нынче так модно. Да, с пожелтевшими белками глаз, да, со слегка желтоватой кожей – но ведь это все «слегка», так пусть это будет бессонница и южный загар! Пусть будет жизнь, пока она есть, и пусть она будет такой, какой я не посмела ее прожить, будь я абсолютно здорова. С этой мыслью я подскочила на ноги, и тут новый приступ рвоты почти вырубил меня. Отлежавшись, я убрала за собой, затолкала огромную тряпку в мусорное ведро, туда же отправила бутылки, коробки, банки, остатки торта, оделась, умылась, причесалась, проходя мимо мусорных баков, с налету забросила туда все мусорное ведро целиком. «На что мусорное ведро трупу?!» - подумала я и улыбнулась. «Самоирония – признак душевного здоровья», - вспомнила слова какого-то придурка из мудрецов мира сего. А быть может, и не было вовсе никакого мудрого, да и времени прошедшего вовсе не было, только настоящее, только миг, который был у меня. Миг на все про все!
Я снова вышла на диалог со своим городом: я уходила все дальше от центра в разбойничьи кварталы. Если пропадал человек, и кто-то видел, что он исчез в частном секторе, милиция принималась за поиски крайне редко - он наверняка уже был трупом. Меньше трупов - меньше нераскрытых дел. (Надо ли уточнять, что я игнорировала совет моей глупой подруги отправиться к гадалке?!). Этот разбойничий район, в пределы которого я вступала, был совершенно отдельным феодальным княжеством, и освещал все это храм, который было видно издалека, и купол его простирался во все края, дотягивался до каждой пропойницкой хибары. Здесь было не менее опасно, чем в прочих разбойничьих районах, но вместе с тем это была и почва для иллюзий, а в иллюзиях я нуждалась сегодня особенно остро. Кое-где из углярок торчали горки угля – серого, вперемежку с породой – в нашем-то самом наибогатейшем угольном бассейне! Вагончики идут не в том направлении… Впрочем, многие хозяева быдла-избушек топили печи бабушкиными скамейками и ворованными дровами, а потому подземные недра им были до фени. Из одного двора выскочила маленькая, черная, как чертенок, собачка, и завизжала на меня таким фальцетом, что у меня заскрипело на зубах. Хотелось дать в ее маленькую шкодливую морду каблуком, но не хотелось марать в крови ботинки. Я была не в лучшем состоянии для убийства, пусть даже мелкого.
Так я и дошла до храма, сопровождаемая писклявой собачонкой, которая надрывалась мне вслед. Я наклонилась при входе, подумав, что этот первый поклон предусмотрен церковью специально для таких, как я, не способных лишний раз склонить голову, зато часто вешающих нос из-за пустяковых проблем. Я думала, как сформулировать вопрос, обращаясь к батюшке. Он был виден издалека: словно сошедший с иконостаса, он ходил по вымываемому горбатой монашкой полу с таким видом, словно благословлял и освящал все это действо. Службы не было, а он был здесь, что само по себе – большая удача для меня. Рядом с ним сновали, конечно, разные черные фигуры, но они не могли помешать нашему диалогу. Он почувствовал мой взгляд и развернулся ко мне всем корпусом, из-за его плеча было видно, что он поправлял свечу возле одной из икон – последняя так и не удостоилась его внимания.
- Благословите! – я наклонилась к его руке, он привычным жестом перекрестил и благословил меня.
- Я могу поговорить с вами?
- Давайте присядем, - повел он рукой, как феодал, обходящий свои владения, указывает то на одну, то на другую деталь роскошного интерьера. Сел он так же, как феодал в центре своей вотчины: медленно опустил зад на скамью, не наклонив головы, не поправив одежды, как это делают обыкновенно закомплексованные и пресмыкающиеся человекообразные, стремясь скрыть свою истинную суть. Я сформулировала мысль в более или менее пристойной форме.
- Я обречена, скоро умру. Так доктор сказал. И это был очень хороший доктор. Что мне теперь делать?
Он пояснил, что сейчас идет Великий Пост, что все это не случайно, что нужно верить, молиться и ходить в церковь. Он говорил все это, хотя и прекрасно видел в моих хоть непрозрачных, но откровенно-презрительных глазах, что в церковь я зашла случайно, и повторится такое не скоро, если слово «не скоро» могло быть вообще применимо ко мне, хотя и чувствовал, что от меня попахивает явно не церковным кагором, что я только что отлучила себя от водки, чтобы обратиться к церкви, но не исключено, что действие это произойдет в обратном порядке. Круговорот грехов в природе. Я вычленила из многочисленных его советов для духовных лиц один, приемлемый для жизни светской и безбожной, какую я и вела:
- Делать добро.
Непривычно и звонко раздались эти звуки под сводами храма, словно две тяжелые капли янтаря упали на дно жестянки, и получилось это двойное «д», и «бр», как от холода. Я поблагодарила его, резко поднялась со скамьи (не как феодал – как Малюта Скуратов, получивший новый приказ на казнь от царя). Я обернулась лишь перед самой дверью: батюшка восседал на скамье, высокий и красивый, спокойный, добровольно закрывший себя в светлице своей души. Сравнение меня с Малютой стало еще более удачным, такой я и покинула церковь.
Я пролетела весь путь обратно на полуавтомате, раздумывая над тем, как совершить какое-нибудь доброе дело. Ведь я никогда не делала этого намеренно: специально я делала только пакости. В голове просыпались примеры из полузабытых уроков этики: перевести бабушку через дорогу, помочь ей нести сумки, отремонтировать соседскому мальчику велосипед… Ерунда какая-то! С добрыми делами у меня были явные проблемы.
Быть может, я и не совсем напрасно, но почти впустую побывала в церкви впервые за столько лет. Я получила совет, который не знала, как смогу выполнить. Мне не было покоя уже много лет, и наивно было надеяться, что я обрету его теперь, после одного единственного похода в церковь. В таком состоянии я и вернулась домой, остановилась перед зеркалом в коридоре. Мое внезапное похудание обратилось тяжелой болезнью, от которой не уйти, не уехать даже на ишаке самого Хаджи Насреддина.  Каюсь, тут я принялась за старое: пила абсент и материлась, стоя перед зеркалом, потом сплясала несколько бесовских танцев, а ближе к полуночи снова завывала какую-то дрянь, но уже на ломаном английском, причем так заунывно, что соседская собака поддержала меня.
Но утро пришло, петух пропел, а я была жива, и надо было что-то предпринять. На работу я, ясное дело, не явилась, мобильник отключила и задевала куда-то с пьяных глаз, так что найти его в ближайшее время было просто нереально. Поднявшись с утра с тяжелой головой, я не стала ни переодеваться, ни заправлять постель: кому это теперь нужно? И глядя в зеркало на туалетном столике, назвала себя тварью и пожелала себе поскорее сдохнуть. Но желание мое не исполнилось ни немедля, ни через двадцать-сорок-шестьдесят минут.
Совет батюшки не давал мне покоя прежде всего своей тупиковостью и наивностью. Мы ведь не имеем права на наивность, пока мы молоды и здоровы, а больным позволено все. И я всерьез задумалась, припомнив тех людей, которые могли обидеться на меня, с кем я когда-то поругалась и даже тех, кто обидел меня. Вновь закрыла дверь на ключ и пошла на остановку. Убитый троллейбус приехал как будто именно для меня, да и номер был подходящий - 6. Он должен был отвезти меня до остановки с магазином с детским названием «Буратино» и недетской продукцией. Вблизи этой остановки жила моя двоюродная бабушка, которая совсем недавно сошла с ума: выпила горсть таблеток, прописанных ей от всех болезней, и отправилась минувшей зимой гулять по снежной улице, а  потом, усевшись на картонку, как бы съезжала с невидимой горки вниз. Я посчитала, что ей может понадобиться моя помощь, а если я выдержу с ней хотя бы один вечер, это будет очень большое добро.
- Скушай творожку, - приговаривала она, и вскоре передо мною выросла как из-под земли огромная тарелка с творогом вперемежку с молоком, и все это было обильно посыпано сахаром. Я ненавидела творог всею душой, всем телом. Я съела несколько ложек: раз собралась творить добро, отказываться от угощения нельзя, могут обидеться. Бабушка расспрашивала о моей жизни, рассказывала о каких-то далеких родственниках с Алтая. Я чувствовала, что добро выходило у меня какое-то неказистое, нелепое, что я даже не могу отличить хорошее от дурного. Я выжила в этой болтливо-уморительной кампании около двух часов и под каким-то слабым предлогом покинула бабулю. К моему удивлению, она отговаривать меня не стала: видимо, мы взаимно надоели друг другу. С легким сердцем, что хотя бы здесь я если не сделала добра, то и зла не прибавилось в мире, вышла на улицу.
Странно: задача, поставленная передо мной, на первый взгляд казалась такой простой, но на деле была просто невыполнима! Кому сделать добро, как сделать именно что-то хорошее, а не медвежью услугу? Я нервно пошла по тротуару вдоль проезжей части, думая о тщетности всех добрых дел. Быть может, миру вовсе не нужна доброта? Он живет сам по себе и не хочет принимать ее ни под каким соусом?! На углу я увидела старуху, просящую милостыню. Эта встреча была удивительна, поскольку мне казалось, что все такие старухи уже вымерли. Я покопалась в своих карманах и щедро высыпала всю-всю мелочь в ее кружку. Вышло изрядно: у меня вечно накапливалось много мелочи в карманах. Старушка часто-часто заморгала на меня и, подумав, что я безумна, а оттого отдам ей все свои деньги, предложила:
- Мне бы еще булочку хлеба… Боюсь, сама не поднимусь по крутым ступенькам, - и показала на старый магазин, прикорнувший на углу. Туда-то мы и отправились. Там я купила ей булку хлеба, палку колбасы и десяток яиц. Бабка была вне себя от счастья и все время предлагала мне угоститься вместе с нею, спрятавшись в одном из глухих дворов. Я отказалась и направилась на остановку. Но транспорт как назло кончился. И я вынуждена была всего через четверть часа узреть тяжелейшие последствия моего так называемого доброго дела: старуха плелась из какого-то двора совершенно пьяная, еле державшаяся на ногах, откусывавшая от той самой палки колбасы здоровенные куски и отправляя их в свой ненасытный, беззубый, хмельной рот. Я едва успела отойти подальше от стоявших на остановке людей, как меня снова прополоскало, и в рвотной массе своей я с ужасом узрела тоненькие кровинки. Кто-то из стоявших поодаль кумушек сказал тихо, но так, чтобы я слышала: «Вот напилась, сучка!». Частично она была все-таки права.
«Что толку жить, если котелок не варит?!» - говаривал один мой нехороший знакомый и был, по-моему, абсолютно прав. Мысленно согласившись с ним, я припомнила дом, где когда-то лет пять-шесть назад мы с ним вместе пили настойку а-ля натурель и материли правительство. Правительство теперь было не то, и только район старой семерки остался без изменений: хибары и приличные дома вперемежку, налезавшие друг на друга, словно игравшие в Царь-горы - кто выше, тот и главнее. Я решила пройти пешком весь этот длинный путь.
- «Прогулки улучшают состояние здоровья», -  саркастично подумала я, перелезая через теплопровод, протянувшийся поперек дороги. И вот я уже была в том самом районе, где пьют и гуляют неделями, похмеляются всей улицей, а убивают всем районом.
- Ты сегодня опять спасла кого-то,  - часто говорил он мне. Ведь по вечерам он ходил бить кому-нибудь морду – это было одновременно режимным моментом в его жизни и условным рефлексом, когда ближе к вечеру начинали чесаться костяшки пальцев: пора. Биологические часы. Я спасала кого-то, спасала ведь, значит, делала доброе дело! До меня только что дошел смысл моей прогулки: я намеревалась сделать доброе дело в кампании человека, который на добро был вовсе неспособен. Спотыкаясь о кочки и камни посреди дороги, наступив пару раз в лужу, я почти не заметила всего этого. Я только нервно кусала губы, как это бывало со мной всегда, когда я сильно волновалась, не шла – летела, приговаривая про себя: только бы его дом был на месте, только бы он был все там же и все тот же.
Меня пугала вечность, но сегодня я свято и наивно верила, что деревянно-кирпичный дом на одной из глухих, тупиковых улочек, как попало понастроенных здесь, свивавшихся, как змеи, вдруг поймавшие друг друга за хвосты, остался на том же месте: его не сожгли, не пропили, не продали, не променяли, и так дальше. И что хозяин его – а это самое главное! – был все тот же, только на энцать лет старше. Меня еще мучил страх, что я забыла, где находится этот дом, а искать его хозяина в этом районе было все равно, что подписать себе приговор о смертной казни в случае, если подкинутая монетка ляжет реверсом кверху: а ну как мне встретится товарищ, которого начнут мучить недвусмысленные плохие воспоминания от произнесенного мною имени – что он сделает со мной в таком случае?! Умирать от рук какого-нибудь придурка – увольте, я справлюсь как-нибудь сама. И память была моим единственным ориентиром.
Первый переулок я прошла, следуя своей интуиции, а вот перед вторым остановилась в нерешительности: был он длинен и, сколько глазу было видно, поворачивал еще куда-то.  Я решила: лучше пройти лишний путь, чем пропустить заветный поворот. Я проходила мимо домов, вглядываясь в каждый: жалкие горки снега на крышах, кое-где уже мощной и заботливой рукой сброшенные к воротам или калитке, хлам во дворе или его отсутствие, большая или маленькая, шуточная совсем баня – все это могло стать ориентиром для меня. Конечно, на его крыше снега не было и быть могло, поскольку, каким бы нехорошим человеком он ни был, физический труд для себя самого он считал приятным развлечением, а потому и в ограде у него было пусто и чисто – чтобы не запнуться о мелкие детали, отправляясь на «охоту».
Я прошла с десяток домов, и вновь оказалась перед выбором: повернуть направо или налево. Я не помнила адреса, да и запомнить его было почти нереально с таким обилием улиц и проулочков в этом районе: Ленская, Столбовая, Мечникова, Мересьева, Чекалина, Лунная… Я повернула влево. Вот зеленый, низкий и разлапистый, с осевшим и прижавшимся к земле фундаментом домишко воззрился на меня своими слезоточащими, переклеенными то фанерой, то пленкой окнами. Вот барак на четырех хозяев осклабился в приветственном жесте желтых, отсыревших досок, ощетинился неухоженным двором, вот по другую сторону чистый, белый, уютный немецкий домик поджал калитку, как спесивая красотка - губы. А вот и он: деревянно-кирпичный призрак из прошлого, который я нашла сама, вот она, вечно не закрываемая калитка, чистая шиферная крыша, пустой, чистый от снега двор, двуступенчатое крыльцо, намекающее, что, прежде чем войти, надо потрудиться. Железная, запертая наглухо дверь. Не нужно было даже дергать за ручку, чтобы понять: закрыто снаружи. Никого нет.
В изнеможении скорее моральном, чем физическом, я села на ступеньку. Обернулась на окна: черные  плотные шторы свидетельствовали о том, что хозяин  этого дома не поменялся. Вот только где он и когда придет? Да и мог ли он знать, что я появлюсь здесь через столько лет?! Я тяжело вздохнула: идти назад не хотелось после такого долгого и тревожного пути, оставаться здесь было тоскливо, кроме того, небезопасно. Впрочем, чего бояться обреченному человеку?! Вспомнив о своем диагнозе, я даже рассмеялась: о чем это я?  Убьют так убьют, по крайней мере, не над больничной уткой, а от руки какого-нибудь местного вора умереть гораздо почетнее. Даже романтичнее как-то. Так было принято решение остаться и ждать.
Был белый день, скучающий и злой. Вдали на крыльце кто-то долго и с аппетитом курил. Где-то неподалеку раздавался хохот мальчишек. Было слышно, как по дороге вдалеке проносятся машины, спешат по объездной. И больше ничего. Пытаясь развлечь себя хоть чем-нибудь, я почти восстановила в малейших деталях, как выглядел Ленька. И как он мог выглядеть сейчас. Появилась ли седина на его темноволосой голове, прибавилось ли морщинок на загорелом лице, похудели ли руки, привыкшие к дракам и колке дров? Когда я очнулась, в калитку уже входили двое: один худой, как жердь, с голубыми бегающими глазками, с торчащим на шее кадыком, немедленно вызвавший у меня рвотные позывы, другой поздоровее, бритый, в джинсах с подтяжками, похожий на скинхеда, с тупым низким лбом и маленькими неподвижными глазками. И направлялись они, увы, ко мне. Я подумала: «Все, доигралась!», а потом еще: «Да какая, к черту, теперь разница?!». И осталась спокойно и молчаливо сидеть на крыльце.
- Чё сидим-то? – спросил тот, что поздоровей. А худой уже бегал по мне своими вороватыми глазками.
- Жду, -  в тон ответила я.
- Ты хоть знаешь, возле какого дома ты сидишь? Отсюда крали еще почище тебя на скорой уезжали! – осклабился худой и хрипло расхохотался, достал сигарету, закурил. Они ожидали какой-либо моей реакции на все это, но я промолчала.
- Ты чё, не врубаешься? Рули отсюда! – скомандовал лысый.
- Или пошли с нами, у нас тоже хорошо, - расплылся в шкодливой улыбке худой.
- Я Его подожду! – показала я большим пальцем руки на дверь.
Придурки застыли в недоумении, что вселяло в меня надежду. Они давно утащили бы меня в какой-нибудь вонючий и зачуханный двор и там сделали бы все, на что хватит фантазии, но медлили, а значит, хозяин этого дома мог вернуться в любую минуту, а он не любил, когда кто-то брал то, что принадлежит ему. Поняв все это, я совершенно расслабилась и посмотрела на них нагло и наплевательски: ну-ну, что еще предпримите? Отодвинув их в сторону, со словами:
- Хоба, ну ты что, сегодня дела у нас, - ко мне собрался уже было подойти, не глядя, тот, кого я ждала. Он увидел меня, вокруг глаз его побежали мелкие солнечные морщинки, словно трещинки, и мне показалось, что зеркало сейчас совершенно треснет и рассыплется, зеркало его лица. А разбитое зеркало – плохая примета. Но ничего не произошло. Он был совершенно тот же, правда, на висках были явственно видны тонкие серебринки.
- Лёнька, - выдохнула я.
Те двое удивленно округлили глаза на меня: должно быть, правило не называть его по имени распространилось на всех, и только я надеялась, что по-прежнему являюсь исключением из него.
- Твою маму! - сказал он, и быстро открыл дверь своим ключом, махнув тем двоим: свободны.
Я постаралась быстро пройти темную прихожую, но он, конечно, поймал и крепко обнял меня, шепнув:
- Откуда ты взялась?.. У меня дела сегодня…
- Я хочу кого-нибудь спасти, - я сказала правду, как и всегда поступала в этом доме. Он сжал меня так, что ребра заскрипели под его огромными руками, где-то глубоко внутри меня заныла и тут же смолкла проклятая моя опухоль. Потом мы зашли в дом.
- Дела совсем плохи? – спросил он из спальни, куда ушел, чтобы переодеться. Впрочем, привычка ходить по дому голым по пояс не оставила его, так он и вышел ко мне, словно времени не прошло нисколько, словно над этим домом оно было невластно. Я могла бы поклясться, что даже маленькая фотокарточка его племянника, стоявшая в старом серванте, была точь-в-точь на том же месте, где и раньше, вплоть до миллиметра. Я подумала: кто здесь протирал пыль, и кто так точно и заботливо ставил эту фотокарточку на одно и то же место? Человек так делать не мог, он непременно подчинился бы порыву что-нибудь переставить в другой угол, а здесь, возле маленькой зазубринки на стеклянной полке, где стояла фотокарточка, было чисто. Словно даже самая пыль обходила этот дом стороной, и самое время преклоняло колено перед хозяином, навещая чужие, разваливающиеся дома и хибары. Кое в чем я была права: здесь совсем не было пыли, нигде не было. И краем глаза я увидела большую спальную кровать с красным ватным одеялом, которое некогда подарила ему сестра – все было на том же месте, строго на том же, без перестановок. Меня охватил было уже священный ужас, когда он прервал мои сакральные мысли грубо и бесцеремонно:
- Сейчас придет моя ****ь и покормит нас, - прошел мимо меня, входная дверь стукнула, и все замолчало. Я хотела спросить, что это еще за новости, но могла задать вопрос разве что недобитому будильнику, который тикал-надрывался изо всех своих сил. Здесь по-прежнему не было зеркала. На кухне стояли все те же четыре старые тарелки. Рюмки для водки. Кухонный минимализм. Меня волновал вопрос, не подразумевается ли под словом «*****» Маринка – вечная Маринка, кормившая его с ложечки куриным бульоном с похмелья, покупающая ему водку и пиво. Рыжая тихая Маринка, которая ни разу не имела чести спать на его кровати, а всегда перебивавшаяся после нелепой возни на диване в зале коротким и горестным сном. Где бы он нашел еще такую Маринку, скажите мне?!
И конечно, когда Маринка вошла через четверть часа в эту самую дверь, визави совершенно навалилось на нас обеих:
- Господи  Боже мой! – она крепко обняла меня.
Маринка постарела: синие тени вокруг глаз не красили, скорее портили ее, мелкие морщинки были отнюдь не солнечными, и вечным немым вопросом были наполнены ее чистые голубые глаза. Когда-то она обрела во мне защитника прав униженных и оскорбленных, и я долгими вечерами выговаривала Леньке, что он несправедлив, что Маринка любит его, и что ему нужно быть поласковее с ней, но, как видно, он по-прежнему бил и унижал ее.  Вновь обретая уверенность в себе с моим появлением, Маринка зашептала, изредка поглядывая по сторонам, словно стены могли услышать ее и сдать хозяину:
- Он меня на этой неделе так избил, еле ноги унесла. Кричал на меня, называл опять так… Ну ты знаешь, - и в доказательство сего задрала штанину на левой ноге и показала всю в мелких тонких порезах от ножа голень. Эти «остроты» я видела много лет назад на той же самой ноге, и непостижимо было для меня, почему Маринка не уйдет от него? Ведь все так плохо, все хуже и хуже, почему же она вновь и вновь готовит ему обед, ждет, пока он вернется с дела, почему она ведет себя, как преданная жена?! Но все эти вопросы задавать ей было бесполезно: Маринка никогда и не задумывалась ни о чем таком, она вовсе ни о чем не задумывалась, жила так, как считала нужным. Через добрых полчаса я поняла, что Лёнька все-таки ушел по своим преступным делам, и сегодня мне не удалось спасти никого.
Мы сидели на кухне, Маринка щебетала разные глупости, перемежая их отборным матом, и чистила картошку тем самым ножом, который еще вчера он проверял на заточенность, чиркая по ее ноге, как спичкой по коробку: а ну как загорится! Я хотела ей помочь, но другого ножа в доме не было, а охотничьим ножом чистить картошку я не решилась бы. Маринка рассказывала, а я рисовала у себя в воображении все жалкие картины их так называемой семейной жизни.
- Хоба как-то пришел пьяный, я спала на диване тут, и Хоба сказал, что ему охота этого… А Он сказал: бери ее (то есть меня), не жалко, представляешь?! – выпучивала и закатывала глаза Маринка, совершенно без слез и, казалось, даже безо всякого сожаления рассказывая. – Хоба сразу замялся, а Он сказал: я пойду покурю, а ты тут займись ею… И тут Хоба…
Она кроме того, что скучно рассказывала, еще и много курила, в моем состоянии пассивное курение было совсем ни к чему, но я героически молчала, сжимая губы. Потом почувствовала, что стены плывут вокруг меня, легко так, медленно. Я молча встала и ушла в Ленькину спальню, где улеглась на его кровать. Маринка зашла вслед за мной и встала на пороге:
- Ты беременная что ли? – почти одними губами шевельнула она.
- Я скоро умру, - так же тихо ответила я.
- Ой! - вскрикнула она, подбежала и уселась на колени передо мной. Мне подумалось вдруг, о чем она больше сожалеет: о том, что я умру, или о том, что ее больше никто не защитит от Лёньки. Впрочем, все эти годы защитник из меня получался весьма слабый, иначе она не превратилась бы в такую вешалку, каковой предстала передо мной сегодня. – С чего это умрешь-то?!
- Ни с чего. Рак у меня,- буркнула я.
Практически весь вечер она просидела возле меня, рассказывая о случаях чудесного выздоровления людей с еще худшими проблемами, но я-то понимала: уже скоро. Она отрицательно мотала головой и спорила, словно от этого спора и вправду могла зависеть моя жизнь.  Так мы и провели время до Лёнькиного возвращения. А вернулся он неожиданно, специально чтобы застать нас врасплох: Маринка бросилась из его спальни так стремительно, что я даже вздрогнула, и тут же он появился в дверях, довольный, улыбающийся, полный сил и алкоголя:
- Кто спал на моей кровати и помял ее?!
Я подумала, что и вправду мы проигрываем сюжеты из разных сказок в нашей реальной и часто печальной жизни. Вот и теперь я забрела невесть куда и неизвестно зачем. Но я улыбнулась, сделала над собой усилие и поднялась с кровати. Мне хотелось еще быть сильной до того момента, пока Маринка не уйдет и у нас не состоится-таки разговор по душам. О, я боялась и одновременно ждала этого момента.
Они ушли на кухню, и там Лёнька принялся крыть Маринку отборным матом. Она молчала. Я хотела пойти на кухню, но голова моя закружилась и я села на диван тут же, где стояла. Нет, не села, медленно оплыла по дверному косяку, как бывает в триллерах с убитыми одним выстрелом жертвами. Лёнька появился в дверном проеме и нахмурился. Я не смотрела, что происходит в коридоре и темном предбаннике, но по его шикающим звукам поняла, что он спровадил Маринку. Возня и шепот продолжался в коридоре еще какое-то время, а потом Лёнька появился в дверях уже со сковородой нажаренной картошки. Я слабо улыбнулась, видимо, улыбка получилась настолько неестественной, что он унес еду обратно на кухню и присел на корточки передо мной, положив обе руки на мои колени:
- Что это еще за новости? Что с тобой, а? Что за холера еще?!
- Хуже, чем холера, - сказала я, и немедленно почувствовала рвотный позыв, словно я глотнула воздуха, и от этого тошнота схватила меня за горло своими горячими лапами. Я сорвалась с дивана и попыталась не просто вылететь на улицу, но и закрыть дверь за собой. Нелепая попытка скрыть свое состояние, остаться молодой и красивой для Лёньки была напрасна: он стремительно вышел за мной и встал за моей спиной, шумно дыша и глядя, как меня выворачивает. Потом ушел в дом. Я почти ничего не слышала: уши заложило от той вулканической, как мне казалось, горячей лавы, которую я извергала из себя. Рвота отпустила, вывернув меня наизнанку. И тут я почувствовала на щеке что-то мягкое: Лёнька протягивал мне полотенце, детское и трогательное, с розовыми ежиками и грибочками. Глядя на это полотенце, мне захотелось вдруг зарыдать, но я прикусила нижнюю губу до крови: реветь нельзя. Вытерла губы этим полотенцем, и снова увидела кровь на нем. Свою кровь на трогательном розовом полотенце. Я перевела было взгляд на кровянистую рвотную массу, но Ленька подхватил меня на руки и быстро унес в дом. Добрая порция моей крови осталась зиять посреди его чистого двора.
Он с размаху одним ударом бросил меня на кровать, я взглянула в его лицо и испугалась: глаза его метали молнии, словно он ничего более не желал в этой жизни, как убить меня здесь и сейчас.
- Что такое?! Я спрашиваю, что с тобой?! – почти прорычал он, желваки заходили по его щекам.
- Я скоро умру, - только и смогла сказать я.
- В чем дело, я спрашиваю?!.. Да скажешь ты или нет?!
- У меня рак! – выкрикнула я ему в тон, и тоненько звякнула рюмка в его идеально чистом серванте. Звякнула отчужденно и печально, как будто всхлипнула обо мне.
Он замолчал, брови его разгладились, и в глазах появилось многое из того, что я любила: теплый чай вечером, сумерки, его пустой и чистый двор в этих сумерках, тополиная аллея, на которой мы встретились впервые. Он снова присел на корточки передо мной, долго и неотрывно смотрел в мои глаза: нега и расслабленность набегали на меня морскими волнами.
- Что же делать? Лечиться чем-то? – совсем тихо, почти беззвучно спросил он.
- Поздно, - мои слова упали оземь, и он склонил голову под их тяжестью, отчего серебринки на его висках проступили еще ярче. Я осторожно положила руку на его голову: реакция могла быть непредсказуемой. Но когда через минуту-другую он не среагировал, сидя все так же с опущенной головой, я стала гладить его по голове, приговаривая:
- Тихо, мой хороший, тихо…
Он вроде бы ничего не сказал, не произнес ни слова, но его молчание говорило о многом. Мысль пришла в мою голову неожиданно, и укрепилась там, превратилась в цель. Я поняла, зачем пришла. Воспоминание о крови на розовом полотенце укрепили меня в новом моем решении.
- Лёнечка, - шепнула я.
Он поднял голову и посмотрел на меня вопросительно:
- Ты должен сделать то, что должен.
Он вскочил на ноги, посмотрел на меня, как на врага, замотал головой и сказал, растягивая слова:
- Неет, неет уж, не надееейся, не буудет этого…
Он понял, конечно, о чем я просила его.
- Я сказал: нет! Не будет этого! – жестко, уже чеканя слова, повторил он.
Не знаю, откуда взялась в моих ногах сила, как я смогла так резво вскочить с кровати, но я таки смогла:
- Ты видел кровь?! Я не хочу медленно сдыхать, как овощ, в какой-нибудь вонючей больнице! Этого не будет, я точно говорю тебе!
Он отрицательно мотал головой.
- Я только тебе могу доверить это, больше никому, слышишь ты?! – настаивала я.
- Доверяй кому-нибудь еще!
- Нет, тебе, только тебе!.. Ты ведь говорил, что любишь меня!
- Вот и именно!
- Значит, ты должен это сделать!
- Я никому ничего не должен!
- Ты должен тем, кого любишь!
Он замолчал и посмотрел на меня. Я могла бы поклясться, что слышала, как все рюмки в доме, и даже стеклянная люстра звенели от нашего крика.
Он сел на кровать, положил мою голову и плечи к себе на колени и обнял. Так мы и сидели полночи: он, опершись на подушку, я, опершись на него. Мы говорили о разных пустяках, о которых только могут говорить самые близкие друг другу люди. Тошнота отступила, голова моя совершенно прояснилась, я постепенно уснула, чувствуя тепло его мудрых и нежных ладоней. Мне приснился его предбанник, в который я зашла, и как он обнял меня крепко-крепко, так, что все косточки затрещали. И тут же я ощутила боль, треск в костях, кончился воздух, мягкое и теплое навалилось на меня, а потом в темноте увидела его профиль, и мою грудь сдавило, словно она ужалась до горсти, и опустела, лишившись всей своей «начинки». Я только молилась про себя, чтобы он не отпустил меня, чтобы и дальше обнимал меня так крепко. И он не отпустил, он не подвел меня. Мы навсегда остались в его темной прихожей, я навсегда осталась в его крепких объятиях, мне не было холодно: я чувствовала его тепло…