Внутри песчинки

Марина Гареева
Если мир – это текст, все мы рано или поздно шлёпнемся в корешок, запутавшись в резинках пробелов. Тихо всхлипнем (а почему, по-вашему, у книг загнутые уголки? – кто-то носком зацепился, когда летел) и удивлённо откроем глаза. Закроем – и наощупь попятимся по шершавому листу, пока не провалимся в чёрную дыру буквы. Задумчиво высунем голову, повертим шеей, хмыкнем, подтянемся на руках и усядемся посреди белого дня, 5 главы,  скрестив ноги по-турецки. И изречём: Мда.
А букварь-то голый.

…Я очень любила эту горку. Широкую тёплую и деревянную. Особенным кайфом было карабкаться по ней наверх – даже не для того, чтобы съехать – просто долезть. Или не долезть, сложить задние лапы зонтиком и прошкребтись на брюхе прямо в песок. А потом снова полезть наверх, ощущая отполированные солнечные доски ладошкой, пяткой, тем же брюхом и чем и положено при нормальном с горки-качения. Мама тоже любила горку и наш детский городок, где время останавливалось – и неслось, как ошалелое, теряя сандалии к паучку (железятина такая выпуклая), крутилкам, кольцам и качелям-«прищепкам» (которые разломали на одну, а кататься только вдвоём можно). Но горка была всегда в центре этого песочного города (она и вправду была в центре, и не зря, – это был целый терем с остроконечными шпилями, широченной лестницей и аж тремя! съездами) и катились, и катились по ней прилипшие к ногам песчинки…- вверх и вниз. Если бы я была стеклодувом, я бы обязательно сделала такие песочные часы с деревянной горкой внутри, но я букводур. А у наших умельцев хватает ума только на пошловатые шары с искусственным снегом внутри. Искусственным – потому что фальшивым.

Ещё у меня был любимый крокодил. Тоже деревянный и плохо запомненный. Мы нашли его прошлым летом с бабушкой в городе вёсен. Совсем забыла о нём, а тут увидела и поразилась: как я могла! Даже сфотографировала. Но на фото он вышел вытянутым и высушенным, похожим на забытую в магазине палку «Московской» колбасы, пожелтевшую от времени. Колбасу я тоже любила. Именно «Московскую». Она мне напоминала кусты такого же цвета. Или кусты – её? Кусты я, конечно, не грызла, но, проходя мимо них, до сих пор сглатываю слюнки. А ещё был деревянный человечек и губная гармошка, которой я мордовала родных. А ещё – станок напротив вечернего зимне-чёрного окна в танцевальном зале, который мордовал меня. Гладкий и блестящий. Но тоже тёплый. Даже в чешках и тонком купальнике – таком же холодном, как мокрая шкура морского котика, – с ним было не зябко. И свет скакал вечерним зайцем от ламп по его лаковому боку, всё время убегая от вытянутого носка, – боялся, чтоб не наступила…

Я сижу на переполненной прилично-дневной детской площадке (вечерами она превращается в клуб «Кому задаром – с пивом и воблой – по лавкам рассчитайсь!») и впервые понимаю, как одинок человек. Нет, не только забросанное окурками или недописанными листами существо, считающее себе гомо-пишущим, а человек нормальный жизнетворящий. Творящий, но не соединяющий. Да, мы видим, слышим, чувствуем, но мы можем только показать и рассказать, но не передать. Даже маме невозможно передать ощущение тёплого дерева, слегка натёршего мне ноги, – мама может только помазать детским кремом, я могу сыграть на гармошке, но не поделиться щекотливым прикосновением к губам, шершавым крокодилом под ногами. Сколько бы пигалиц не ловило станочных зайцев носками, каждая почувствует свою боль от растяжки.

Мы можем пережить мир внутри, но никак не можем впустить другого в это переживание полностью. Даже в любви – податливая матрёшка открывается и наполняется, но каждый проживает свою собственную маленькую жизнь - щёлк! - смерть. Мужчина же одинок в квадрате – он всегда впускаемое, но не впускающее. Разве что вынашивание ребёнка и есть тем единением (да и то не полно), оборванным вместе с пуповиной, затянутой в пупок памяти…

Остаются голые буквы, скудно покрывающие тёплые мысли, бьющиеся в одной из венок и струящиеся солоноватой кровью (таки содрала ладонь конкретно, из чего они эти книги делают только?) Слижи мою кровь, а? Может, почувствуешь?




13 мая 2011