Веточки подрубленного дерева

Екатерина Лошкова
Екатерина Лошкова

 В повести  «Веточки подрубленного дерева» описывается довольно грустная история, но, несмотря на это, она вселяет оптимизм, веру в жизнь, веру в будущее.


Я в прошлом весь – меня тут кроха
П. Явецкий

Единственной отраде – внучке Кристине

СМЕРТЬ МАМЫ

Прокопытил, частя «гасконцем»
Тот наездник, несущий весть.
П. Явецкий

В небольшой деревеньке, расположенной вдоль речушки с пологими берегами, не было видно никакого движения, только на завалинке почерневшего от времени домика сидела старуха, наслаждаясь последним теплом уходившей осени. А метрах в ста от неё, на окраине деревни, на пустыре с увлечением играли в лапту несколько босоногих мальчишек, не замечавших ни медленно над-вигавшихся тяжёлых тёмных туч, ни пота, стекающего грязными струйками с их загоревших лиц.

Вдруг с шумом налетел ветер, коснулся позолоченных верхушек двух осин, стоявших на пригорке, долетел до завалинки, где сидела старуха, и сдернул платок с её головы. Она, охая, с трудом подняла его и пошла к дому, невнятно бормоча:
– Ишь, разыгрался! Сколько туч нагнал. Не миновать дождя.

А ветер, закружившись в бешеной пляске, подхватил обрывок бумаги и помчался дальше. Долетев до расположенной в конце деревни землянки, он беспрепятственно влетел в открытое окно и, не задержавшись, вылетел наружу в распахнутую дверь.

Осмотрим комнатушку, в которую так похозяйски влетел ветер.
Комната обставлена очень бедно: самодельная деревянная кровать, грубо сколоченный посудный шкаф, стол да две лавочки и сундук – вот и всё убранство. В шкафу, на нижней полке – алюминиевый чайник, чугуны, ложки, а на верхней – лекарственные травы и несколько пузырьков из-под микстур. У двери на неказистом сундучке – сильно изношенные детские вещи разных размеров, ря-дом с ним, на полу, лежат тапочки на взрослого человека со стоптанными пятками. На стене – рамка с фотографиями. На одной из них снята, вероятно, вся семья. На табурете сидит худая, с измученным лицом и длинными чёрными косами, женщина.

 Её глаза, похожие на глаза затравленного зверька, смотрят в фотообъектив со страхом и мольбою. Она бережно прижимает к груди худенькую белокурую девочку со вздёрнутым носиком и озорными глазами, и эта малышка с любовью прижимает куклу к своему животику; рядом –  ещё трое детей, один старше другого на три-четыре года. На другой, совсем небольшой фотографии, та же девочка, что на руках у болезненного вида женщины. Под снимком большими каракулями написано: «ЛЮБА».
Интересно, где вся семья? Где Люба?

Ветер тем временем перепрыгнул вскопанные грядки, кружась, полетел вдоль дороги и, пригибая увядшую траву, весело помчался по огородам, где, запутавшись в подсолнухах, затих.
Сквозь стебли подсолнухов была видна худенькая, с грязным заострённым личиком и грустными, усталыми глазами девочка лет девяти с лопатой в руках. Она копала картошку. Труд этот ей был явно не под силу: работала она всё медленнее и медленнее.

Девочка устало, медленным движением руки убрала тёмнорусую прядку волос с лица и вдруг, взглянув в конец огорода, словно вспомнив что-то, крикнула:
– Люба, где ты?
– Здесь я, Соня! Смотри, какой я дом построила!
Соня, бросив лопату, подошла ко мне.

В то время я была совсем маленькой, мне и пяти лет не было, но я и сейчас помню ту беспощадно-холодную осень, тот день. (Не буду забегать вперёд, расскажу всё по порядку).

Сестра критически осмотрела моё платье и, нахмурившись, строго спросила:
– Ты опять вся испачкалась? – но тут же забыла о строгом тоне, и её руки проворно подправили стены моего великолепного сооружения. Около «дворца» она посадила «огромные» деревья, и моя «усадьба» преобразилась. Соня совсем забыла о не  выкопанной картошке. Мы весело смеялись, о чём-то спорили, а если не удавалось, так, как я хочу, я начинала хныкать. Соня шла на уступки, говоря примирительно:
– Хорошо, хорошо, пусть будет так, как ты хочешь.
– Сонь, Клава скоро придёт из больницы? – прикладывая былинку ко рту куклы, время от времени спрашивала я. – Она принесёт нам хлебушка от мамы?

– Клава скоро вернётся, и мама обязательно пошлёт нам хлебушка.
– А когда маму выпишут из больницы?
– Вот уберём всё с огорода, потом побелим в комнате и привезём маму. Маме нельзя в грязной избе жить – она ведь болеет.

За разговором и постройкой «дома» мы не заметили, как быстро прошло время, как налетевший ветер нагнал тучи, и они густой тёмной массой нависли над нашими головами.

Стали падать первые крупные капли дождя, образовывая в рыхлой земле маленькие луночки, но через минуту дождь усилился.
– Любашка, брось свою замарашку. Бежим в шалаш, а то простынешь!
– Сейчас, я только соберу тряпочки и куклу одену.

Чудная была эта картина: Соня, с мокрыми волосами, с прилипшим к телу платьем, подобрав разбросанные вещи, старалась хоть чем-то прикрыть меня, а я, в свою очередь, одевала куклу. Каждая из нас забывала о себе, только кукла ни о ком не заботилась, она глупо смотрела бессмысленными глазами на свою маму – Любу.
– Любашка, да бежим же скорее! – нетерпеливо воскликнула сестра.
Я сгребла в охапку куклу с её нарядами и только после этого позволила увести себя в шалаш, предусмотрительно сооружённый Соней из картофельной ботвы.

 Там, в шалаше, я осмотрела моё жалкое мокрое «сокровище» с расплывшимися фиолетовыми глазами и ртом и стала быстро заворачивать её в тряпицу, чтобы  «бедняжечка» не простыла.

Становилось всё холоднее. Мы с Соней прижались друг к другу и незаметно задремали.
Зыбкий сон нарушился цоканьем копыт приближавшейся лошади. Мы вышли из шалаша и с тревогой посмотрели на выскочившего из-за пригорка всадника с развивающимся парусиновым плащом за спиной. Он был похож на летучую мышь. Его серое лицо, плащ и пегая лошадь были мокрыми. Лошадь тяжело дышала, вероятно, от долго-го бега. Всадник спрыгнул с лошади и, не глядя на нас, тихо произнёс:
– Соня, идите домой… Ваша мать умерла.

Соня выронила дерюжку, которой мы укутывались, и, испуганно посмотрев на всадника, мотая головой, прошептала:
– Нет. Нет. Это неправда.
Всадник безнадёжно махнул рукой, сел на лошадь и глухо сказал:
– Идите.

Соня крепко прижала мою голову к себе и зарыдала, затем она кулаком вытерла залитое слезами лицо, взяла меня за руку, и мы побежали по направлению к деревне.

Дождь стал тише, но ветер дул с ещё большей силой и время от времени злобно плескал холодные капли нам в лица. Мы промокли до нитки. Обжигающий ветер пронизывал нас до костей.

– Как же мы будем жить без мамы? – убирая ладошкой с лица воду и волосы, прошептала Соня, глядя вдаль невидящими глазами. Мы приостановились передохнуть. Соня снова прижала мою голову к себе, странно посмотрела на меня и вскрикнула:
– Мамочка!

Этот крик выразил всю боль её души.
Я ещё не поняла, что мы остались сиротами, но по её крику почувствовала, что случилось что-то страшное. Мы побежали домой и бежали до тех пор, пока не упали от усталости. Отдохнув, мы снова двинулись в путь. Я спотыкалась, падала. Соня снова и снова поднимала меня.

Мы приближались к дому, приближались к безрадостной жизни, которая возьмёт нас в свои крепкие объятия на долгие годы…

И вот мы у избушки. Открыли дверь, а там, как никогда, много народа. Женщины стояли, понурив головы, и на их лицах застыла глубокая печаль. Сидя на лавке и раскачиваясь из стороны в сторону, плакала наша сестра Клава. Все уговаривали её, но разве можно успокоить молоденькую девушку, понимавшую, что нет, и никогда не будет самого дорогого человека и,что на её хрупкие плечи теперь взвалена непосильная ноша – забота о трёх детях, когда в доме нет ни денег, ни продуктов.

Соня, увидев плачущую Клаву, бросилась к ней. Обнявшись, они зарыдали громко и безутешно. Я, уцепившись за одежду обеих сестёр, тоже заревела.

 Соседка взяла меня на руки, дала кусочек хлеба и сказала:
– Не плачь, Любаша! Сейчас ко мне пойдём, я тебе молочка дам.
Женщина, поглаживая по волосам, вынесла меня на улицу.

Дождь перестал, но небо оставалось всё также неприветливо-хмурым.
 – Надо вернуться в дом и что-то надеть на тебя, а то холодно, – женщина открыла дверь, опустила меня на пол и подошла к вешалке, но кто-то окликнул её.

 Я снова услышала плач сестёр, увидела, как к ним подошла бабушка Ежова, часто навещавшая мою больную маму. Бабушка, поглаживая по плечу своею сухонькой рукой то Соню, то Клаву, сказала, обращаясь к тем, кто старался как-то успокоить моих сестёр:
– Пусть поплачут, а то сердце захолонеет.

Сельчане, много испытавшие, много пережившие и нередко терявшие близких и дорогих сердцу людей, вытирали слёзы, иные стояли с хмурыми лицами. Клава стала рассказывать о последней встрече с умиравшей мамой, и тогда заплакали все, кто находился в комнате.

– Когда я пришла в больницу, меня сразу же впустили к маме, она была ещё жива… Узнала меня, погладила по руке… Попросила  не бросать младших и  жить дружно… А потом… – голос Клавы прервался, и она уткнулась в плечо рядом стоявшей женщины. Сестра, немного справившись с волнением,  подняла голову и продолжила:
 – Мама отвернулась, – Клавино лицо снова исказилось гримасой страдания. Она обвела присутствующих грустным взглядом и выдохнула. – И всё…

Клава снова зарыдала и закрыла лицо руками. Кто-то усадил её на лавку. Я подошла к ней, Клава уложила мою голову к себе на колени.

Привезли маму. Соседка расчесала её густые чёрные волосы. Я стояла на сундучке и смотрела на маму, радуясь, что она наконец-то дома, но мне было тревожно, оттого что мама так тихо и долго спит.

До этого дня я не видела мёртвых, поэтому до моего сознания не доходил весь трагизм случившегося. Я всё время ждала, когда мама проснётся, встанет с неудобной твёрдой лавки и возьмёт меня на руки. Если кто-нибудь заходил в избу, то я, выставив ладони навстречу ему, таинственным голосом шептала:
– Тише, мама спит!

Люди отворачивались и смахивали слёзы со щёк.
«Почему они плачут? Радоваться надо, что мама дома, – недоумевала я. – Почему мамочка так долго спит? Почему не слышит плач?» – тревожные вопросы теснились в моей голове.

 Оставшись одна у гроба, я подёргала за рукав её платья:
– Мам, мамочка, вставай! Ну, вставай же, мама! – но мама не отвечала. Её холодная рука и долгое молчание всё больше пугали меня. Я заплакала.

Вошедшая старушка погладила меня по голове и сказала:
– Не кручинься, внученька.Иди на улицу к ребятишкам.
Но я не отошла от гроба мамы. Стояла и ожидала пробуждения. Я была уверенна, что она, отдохнув, встанет с твёрдой лавки и возьмёт меня на руки.

Со всей деревни люди несли в нашу избу свои последние крохи съестного: хлеб, приправленный лебедой, молоко, картошка – всё это лежало на столе.

Открылвсь дверь, и в комнату медленно вошёл наш брат Вася, гостивший в соседней деревне у дальней родственницы. Нахохленный, ни на кого не глядя, он подошёл к маме, и лицо его исказилось страданием…

Я кинулась к нему. Вася, приглушённо всхлипнув, прижал мою голову к себе.

Мне показалось, что он стал меньше ростом. Даже постоянно торчавший на его голове вихорок поник, а из больших глаз его беспрерывно текли слёзы. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и я чувствовала своим сердцем, как тяжело брату.

Клава подошла к Васе.
– Иди, Вася, заруби куриц, а то людей кормить нечем.
– Всех?
– Нет. Заруби двух, а двух оставь.
Увидев, что Вася ловит курицу-Хохлатку, я спросила:
– Вась, варить её будем, да? А когда мама проснётся, есть курицу будем?
– Да! – выдохнул он и, отстранив меня, опрометью выбежал из сарая.

Я пошла к ребятишкам, которые стояли поодаль от избушки. Взрослые выпроводили их на улицу, собирая маму в последний путь.
– Мама приехала! – не успев выйти за дверь, хвалилась я. – Курицу закололи! Лапшу будем варить! Бабушка Ежова нам сахару принесла! Вот!

Малыши, такие же карапузы, как и я, внимательно слушали, открыв рты и ковыряя в носу, а девочка лет девяти подошла ко мне и, показывая в сторону кладбища, стала растолковывать:
– Люба, нельзя радоваться. Твоя мама умерла, и её закопают вон там, в могилке.

Я с ужасом посмотрела на девочку. Общая грусть передавалась мне. Я плакала вместе с сёстрами, не осознавая до конца свалившегося на нас несчастья. Но, услышав, что маму закопают, я напугалась.

Сорвавшись с места, я с плачем вбежала в комнату, там я увидела, как маму кладут в гроб, и закричала:
– Не нужно класть туда маму! Она спит! Мама, миленькая, проснись! Злюки тебя хотят закопать!

Но мама спала вечным сном, и уже ничто не могло разбудить её.

Кто-то оторвал меня от мамы и унёс на другой конец деревни. Как я ни плакала, как ни просилась к маме, меня не отпустили. Вскоре я забылась тревожным сном.


Только на другой день меня привели в нашу избушку. В ней было много сельчан, у всех были скорбные отрешённые лица, и они о чём-то негромко разговаривали, как бы боясь разбудить маму; затем наступила тишина, и женщины, пошептавшись, запели грустные непонятные песни (как я позже узнала, это были молитвы). Кончилось заунывное пение. Видя, что свеча догорает в руке мамы, я кинулась к ней.
– Мама обожжётся! Уберите свечу!

Меня взяли на руки и велели поцеловать маму. Лицо мамы было строгое и отчуждённо-спокойное…

Гроб с телом покойницы вынесли из избы, и процессия двинулась в сторону кладбища. Сёстры и брат плакали. Я, уцепившись за чью-то юбку, испуганно смотрела по сторонам.

Кладбище… Глиняные холмики с покосившимися, почерневшими деревянными крестами. Все остановились. Забили крышку гроба и под громкое причитание сестёр его опустили в чёрную зияющую яму.
Соня, видя, как опускают в могилу маму, совсем обезумела от горя: она готова была кинуться за ней. Сестру оттащили, а я ухватилась за рубашку мужчины, спускавшего гроб, кричала:
– Не нужно маму бросать в яму! Она хорошая!
Оттаскивающих меня людей я кусала, вырывалась из рук.

СИРОТЫ

Невыносимо в доме без огней,
Но милосердье дышит у дверей…
У. Блейк

Бабушка Ежова уходила с поминок последней. На прощание она прижала меня к себе и, медленно поглаживая мозолистой рукой по моему плечу, прочувственно говорила:
– Беда-то, какая! Чо деется! Чо деется! За что такая напасть навалилась на детишек безвинных?

Постояв какое-то время в полной отрешённости, она слегка отстранила меня от себя, перекрестила и повернулась к Клаве.
– Помочь убраться, Клавушка?
Сестра слабо махнула рукой.
– Спасибо, сами управимся.
– Может, остаться? Вместе перекоротаем ноченьку.

Взглянув на постель мамы, сестра покачала головой, снова махнула рукой и, заплакав, отвернулась. Клава не хотела, чтобы кто-то спал на маминой постели. Бабушка поняла это. Она тяжело вздохнула и осторожно прикрыла за собой дверь.

Мы остались одни со своим горем. На столе стояла грязная посуда: алюминиевые и деревянные ложки, чашки и кружки с отбитой эмалью. Не было ни сил, ни желания привести всё в порядок. Мы, боясь взглянуть друг на друга, бесцельно бродили по комнате. Нас душили горькие слёзы. Клава села на лавку, сцепив в замок руки и низко нагнувшись, уткнулась лбом в крепко сжатые пальцы.

Наступили сумерки. Клава зажгла керосиновую лампу, и наши увеличенные, искажённые тени хаотично заметались по стенам, напоминая страшную сказку о заколдованном царстве, где нам была отведена не лучшая участь.

Мы, почти не разговаривая, влезли на большую русскую печь. Клава легла у трубы, она как бы отгородилась от нас. Вася лёг у стены, а я – между Васей и Соней, но головой к комнате, куда доходил слабый лунный свет из окна, и было не так страшно, как в тёмных углах печи.

Перед тем, как влезть на печь, никто из нас не подошёл к кровати, совсем недавно принадлежавшей маме.
Я закрыла глаза и представила, как потихоньку подхожу к лежащей на кровати маме, чуть приподнимаю одеяло, ныряю под него и, блаженно вытягиваясь, прижимаюсь к ней. Теплота и защищённость окутывают меня.

Услышав всхлипывание Клавы, я открываю глаза. Я понимаю, что никогда не буду лежать рядом с мамой, и что она не обнимет меня, не нашепчет ласковых слов на ушко…

Мир, при жизни мамы, был другим, хотя и трудным, но более светлым. Дома ли, в больнице ли, но она  могла найти выход из любого затруднения и вовремя подсказать, как поступить в том или ином случае. Теперь мы остались одни…

Клава продолжала плакать, но я не решилась утешить её, зная, что сестра не любит, когда её видят плачущей. Вася осторожно перелез через нас с Соней и, приблизившись к Клаве, стал тихонько утешать её.
– Не плачь, сестрёнка, как-нибудь выдюжим!
Клава вскоре перестала плакать и с затаённой гордостью ласково ответила:
– Дядя Петя сказал: «Вы не пропадёте. Ваш Вася, если будет нужно, голыми руками поймает рыбу из воды».
– А ты, Клава, разве не такая? Лучше всех работаешь в телятнике. Может, за твой ударный труд нам телушечку выделят!? Мы бы на будущий год с молоком были.
 Клава с надеждой вздохнула.
– Хорошо бы, – и, зевая, добавила. – Давай спать, Васятка. Завтра рано вставать.

Голоса затихли. Я завернулась в дерюжку и вскоре уснула.

Когда солнце уже заглядывало в подслеповатое оконце, я проснулась. В избе я была одна-одинёшенька. Слезла с печи, торопливо съела несколько холодных картофелин. Мне не терпелось выйти из помещения, нутром понимала, что только на просторе не буду так остро чувствовать первобытный страх, заставлявший постоянно оглядываться. Пришло первое осознание того, как может быть долог день, когда ты одна, что мамы нет, и никогда не будет, а родные ушли и вернутся не скоро. Я не знала, что мне делать: то ли заплакать, то ли выбежать на улицу, и я спешно стала натягивать Васин старый пиджак.

К счастью, в это время зашла бабушка Ежова – Егоровна, как звали её в деревне.
– Пробудилась, деточка? Пошли ко мне. Поможешь теребить шерсть, – она погладила меня по плечу и, тяжело вздохнув, взяла за руку, и мы вышли.

Как только мы переступили порог её дома, бабушка подала мне кружку молока.
– Нут-ко, попей молочка, порадуй душеньку.
Бабушка, с пучком шерсти на коленях, села на маленькую скамеечку и дребезжащим голосом заговорила, ни к кому не обращаясь:
– Проклятый Гитлер! Сколько осиротевших детей из-за него стало! Сколько слёз из-за этого паскудника пролито!
С жадностью выпив необыкновенно вкусное молоко, я села рядом с бабушкой. Она быстро и ловко перебирала шерсть и с горечью говорила:
– Потеряли вы отца. Сейчас и матки не стало. А до войны голос Фенечки звенел, как колокольчик. А вот не выдержала, занемогла. Да и кто такое выдержит? И мово сыночка убили проклятые фрицы…

Она поникла головой, невидящими глазами уставилась в пол, её худые руки с набухшими голубыми венами упали вдоль туловища и висели плетьми. Мне стало жутко. Я подумала, что бабушка умерла. Я готова была заплакать и схватила её за рукав.
 – Бабушка! Бабушка Ежова! Ты жива? – дёргая её за руку, со слезами в голосе спрашивала я.

Бабушка встрепенулась, медленно выпрямила спину и, придерживая её рукой, остановила взгляд слезящихся бесцветных глаз на мне:
– Нет сыночка мово. Нет могилки евонной! Некуда преклонить мне седую головушку, – она, вздыхая, долго молчала,  и я снова услышала. – И у вас нет ни тятьки, ни мамки… Я-то свой век доживаю. Скоро на покой, а о вас, горемычных, кто позаботится? Вас четверо. Всем есть, пить надо. Все мал-мала меньше. Рты доской не заколотишь, а у вас в хате хочь шаром покати! – она горестно покачала головой и ещё долго продолжала посылать про-клятия на башку супостата-Гитлера.

Егоровна вытерла тыльной стороной руки рот и, глядя мне в глаза, сказала более спокойно:
– Перед войной откомандировали вашего тятьку чугунку строить. Не посмотрели на «длинный хвост». Он и вас с собой взял. Да как не взять? – рассудительно добавила бабушка. – Хочь и работал он здесь трактористом, а и при ём-то вы хлебушек редко видели. Тогда, как и сейчас, мантулили почти за одни палочки. Одна надёжа – огород, да кое-какая живность была на подворье. Много живности не надержишь. Чем кормить-то её? Для коровушки травушку не моги косить, а молочко мимо рта как утекало, так и утекает на молоканку, яйца и шерсть тоже отдай подчистую… а матка ваша с такой оравой разве прожила бы без кормильца? Вот ваш тятька и взял весь выводок не знамо куда. Думал, что всей семье на новом месте лучше будет, – Егоровна продолжала говорить, неспешно теребя шерсть. – Человек предполагает, а Бог располагает…

– Грянула война. Мобилизовали вашего тятьку, а Фенечка с вами возвернулась к разорённому гнезду. Сгондобили вам всем миром землянку. Но Фенечку придавила всё-таки тяжёлая жисть. Не вынесла – выдохнулась. А тут и похоронка на порог!.. О-хо-хо-нюш-ки. Досталось на вашу долюшку горького до слёз…

 Как ни старалась Фенечка с болезнью справиться, а энта злая гумага убила последнюю надёжу у неё под корешок подрезала, – бабушка перестала теребить шерсть и, стряхнув её с колен, привстала со скамеечки и добавила. – Теперь у вас ни кормильца нет, ни мамки, ни коровушки, ни-че-го-шень-ки нет!

Бабушка подошла к переднему углу и, глядя на почерневшую от времени икону под вышитым полотенцем, истово перекрестилась, опустилась на колени, и зашелестели слова молитвы, а потом она несильно ударилась лбом об пол и стала страстно просить у Господа Бога помощи ни столько себе, сколько детушкам малым. Я смотрела на худое лицо бабушки, слушала её просьбу, обращённую к Богу, и во мне зарождалась вера, что Бог обязательно поможет нам.

Текли однообразные голодные дни, месяцы.
Клава работала, Вася и Соня учились в школе, а я со своими сверстниками играла дома или у подружки. Горе у маленьких детей быстро забывается. Я снова шалила, смеялась, а иногда, вечерами, видя заплаканные глаза сестёр, садилась в уголок с куклой и тоже ревела, прижимая к груди своё единственное сокровище.

Зимние дни

Ветер выдул остатки тепла,
Поперхнулся заливистым смехом,   
То метель помелом провела
По задворкам, сараям, застрехам.
П. Явецкий

Первый год после смерти мамы был очень трудным. Запомнилась лютая зима со злыми вьюгами и таким снегопадом, что выйти из дома было страшно. Хлеба не было, картошки осталось мало, да и та мелкая, выручал  жмых, который я иногда тайком таскала из колхозной овчарни.

Начались продолжительные бураны, снежные заносы  стали непреодолимыми, и вскоре у нас не осталось ни муки, ни жмыха; пришлось отваривать отруби. Даже из-за этой скудной пищи мы нередко ссорились …

Как только Клава ставила отваренные отруби на стол, Соня сразу же запускала в кашицу единственную деревянную ложку, надавливала на неё и набирала до краёв отвара.

– Соня, что ты делаешь? – возмущалась старшая сестра. – Ешь всё подряд! – и, если та продолжала выцеживать отвар,  Клава била её по лбу алюминиевой ложкой.
– От густых отрубей у меня живот болит! – с обидой в голосе, потирая лоб, защищалась Соня.
– А у Любашки не болит?

Я жевала грубые надоевшие отруби и, так и не сумев проглотить, выскакивала из-за стола, тайком выплёвывала их, забивалась в уголок с куклой, плача от боли в животе, обещая ей дать вкусненького хлебушка, как только окончится война.

Вася обычно присаживался рядом со мной.
– Не плачь, сестрёнка. Скоро кончится война, и тогда хлеб не будут увозить на фронт. Все дяденьки вернутся с войны и вырастят уйму пшеницы. Клава напечёт много булок, пирожков! За работу будут платить деньги! Мы купим много сахару, наварим из черёмухи варенья, напечём целую чашку блинов, вскипятим чай и будем макать блины в варенье! Сядем за стол и станем есть, есть, есть до тех пор, пока не станут наши животы – вот такими! – Вася сцеплял в кулак пальца, округляя руки, раздувал щёки и выпучивал глаза и, смеясь, добавлял. – Вот наедимся! Не расстраивайся, Любашка! Вот увидишь: очень скоро так будет! И на отруби никто даже смотреть не захочет.

А война продолжалась, а война продолжалась, и конца её не было видно...

В морозные дни Соня и Вася не ходили в школу. Было голодно, но желание поесть не так ощущалось, когда близкие были рядом. Мы лезли на тёплую печь, сестра и брат читали вслух книги, стараясь отвлечь себя и меня от мучительного голода. Я слушала рассказы о неведомой жизни и мысленно улетала туда, где нет ни голода, ни холода, где высокое синее небо, много цветов и каждый из них один красивее другого…

По утрам мы вслушивались в звуки Клавиных шагов. В морозные дни, когда она шла по хрустким сугробам, они звучали громко и отчётливо, но чуть отпускали холода, и хруст снега под ногами Клавы, уходившей утрами на работу, становился приглушённым; мы понимали, что наступило потепление, и сразу же Вася с Соней начинали собираться на занятия.

 Я с печи наблюдала за их огромными блуждающими по стенам и потолку тенями, которые казались мне великанами из сказок, и мечтала, чтобы они принесли нам из далёких стран, где нет войны, буханку хлеба и валенки.

Уходя в школу, Соня задувала лампу, я оставалась одна в темноте. Отовсюду надвигались какие-то звуки, а вместе с ними и страхи. Я теплее укутывалась и старалась спать до возвращения родных.

После сильных морозов, наступали короткие оттепели, а за ними возвращались холодные метели. Тепло из избушки моментально улетучивалось. В ней даже днём стоял полумрак,  ведь снег заваливал её чуть ли не до крыши.

Однажды вьюга бесилась трое суток, ревела на разные голоса, нельзя было выйти из дома даже на минутку.
 Клава уходила на работу, когда мы ещё крепко спали; Вася и Соня оставались дома – снова вынужденные каникулы из-за непогоды. В избушке было холодно.

С наступлением вечера мы растапливали печь и чистили картошку, стараясь срезать как можно тоньше кожуру, затем ставили чугун на огонь и варили суп-затируху из нарезанной картошки, приправленной маленькими мучными шариками. Затируха – вкуснейшее блюдо из всего, что я ела в тот год, если не считать дяди Петиной пышки, которой он угостил нас.

Когда ужин был готов, мы не садились за стол, ожидали Клаву,  а забирались на тёплую печь и смотрели на ходики. Так было и в этот вечер. Маленькие стрелки подползали к восьми, а Клавы всё не было.
– Когда же Клава придёт с работы?
– А что, если она замёрзнет, как Минька? – захныкала я.
Соня кинула на меня сердитый взгляд и закричала:
– Замолчи, пустомеля! Типун тебе на язык! Минька младше Клавы, поэтому заплутал. А она сильная!
– Я бы встретил её, но валенки чинит дядя Петя!

Мы прекратили пререкания и теснее прижались друг к другу и, сидя под одной дерюжкой, были похожи на один странный организм с несколькими головами, чутко прислушивающийся к звукам, доносившимся с улицы,  каждый из нас думал о деревенском подростке Миньке, который недавно, возвращаясь из колхозного коровника, сбился с заметённой тропинки и замёрз.

Открылась дверь, вошла заснеженная Клава. Мы облегчённо вздохнули и побежали ставить на стол затируху, а сестра, отдышавшись, вытерла мокрое лицо снятым с головы платком и глухо произнесла:
– Чуть ли не вслепую шла. Глаза снегом сечёт. Ветер  дыхание загоняет назад, до самых печёнок...

Озябла вся. Думала, не дойду до дома, – сестра сняла фуфайку и вытрясла, подошла  к печке, прислонилась продрогшей спиной и ладонями к её тёплому боку и улыбнулась. – Заждались, дракончики? Метель сбивала с ног, пробрала меня до костей. От холода зуб на зуб до сих пор не попадает, – Клава прислонила ладони к лицу и села за стол. – Сейчас кипяточку выпью, глядишь – душа и отогреется.

– Затируха такая вкусная! – нахваливала я.
– Ты не поешь ещё денёчка два, так она слаще мёда станет, – пошутила Клава.

Буран бушевал и бесновался долго и казался нам безжалостным существом, готовым замести весь белый свет. Нашу избушку занесло до крыши, окно залепило снегом, дверь в сенях перестала открываться. Наступала полнейшая темнота и тишина. Казалось, что мы одни во всей Вселенной и погребены здесь навечно, только слышалось громкое чаканье «ходиков».

Холодно. Печь не топлена. Страшно.
Вдруг до наших ушей донёсся чуть слышный скрежет: «скр, скр, скр». «Да это же скрип лопаты! Кто-то откапывает нас!» – догадались мы и, спрыгнув с холодной печи,  и стали напряжённо всматриваться в тёмное окно. От земляного пола несло промозглой сыростью, зубы от холода стали выбивать дробь, но мы, взявшись за руки, стояли и напряжённо вслушивались в звуки, доносив-шиеся с улицы, и смотрели в сторону затемнённого окна.

Скрежет становился всё отчётливей, ближе. Счастливые оттого, что наше погребение закончилось, мы напряжённо ожидали появления солнечного света. Слышно было, как кто-то подошёл к окну и очистил его от снега. Тусклый свет пробился сквозь заиндевелые стеклышки, похожие на подёрнутые бельмом глаза слепца.

 Чья-то рукавица взад и вперёд бегала по окну, кто-то задышал на стёклышко, и мы увидели расплющенные губы, затем человек отступил, и сразу же солнечный луч пробился в комнату.

Мы прищурились и блаженно заулыбались, стараясь через неплотно смежённые ресницы рассмотреть нашего спасителя. Приблизившись к образовавшемуся кружочку, мы увидели улыбающегося  дядю Петю – папиного друга. Он встал поодаль и приветливо помахал нам рукой. Мы запрыгали, заверещали.

Дядя Петя взмахнул напоследок заснеженной рукавицей, улыбнулся и исчез, а через минуту мы услышали тот же скрип снега у входной двери. Дядя Петя торкнулся в дверь, но она не подалась; от удара плечом дверь заскрипела, тогда наш спаситель приподнял её, затем навалился всем телом, и та с тугим скрежетом открылась.

Вскоре дядя Петя появился раскрасневшийся и улыбающийся наш спаситель. Мы, вереща и прыгая от радости, повисли на его плечах.

– Живы, чиличата? Иду к вам, верчу головой из стороны в сторону. Что за диво? Была избушка – и нет её. Одна труба торчит! Видно, не так уж много приврал барон Мюнхгаузен, когда рассказывал о необыкновенно сильных петербургских снегопадах. Он, похоже, побывал у нас. А название местечку дал  громкое –  «Петербург». Иначе никто не стал бы удивляться, что в такую снежную бурю заметает хибары в какой-то сибирской деревеньке.

– Кто приврал? – переспросила я.
– Да был такой великий путешественник и враль – барон Мюнхгаузен. Но врал он складно, и все его любили слушать.

Мы, всё ещё цепляясь за шубу нашего спасителя, словно боясь, что он исчезнет, радостно ловили каждое слово тихого, но выразительного голоса дяди Пети.

Гость сколол наледь с двери, плотнее прикрыл её и, как фокусник, из-под полы достал пышку, разломил её на равные четыре части и дал нам. Мы с жадностью её съели. Затем дядя Петя и Вася пошли в стайку, принесли кизяк, растопили печь и в ней весело запрыгали языки пламени, и мы, счастливо улыбаясь, протянули к ним руки. Когда печь нагрелась, мы прислонились спинами к её тёплому боку, с нетерпением ожидали, когда сварится картошка и закипит вода, заваренная солодкой и душицей.

От раскалённой печи заструилось тепло, обволакивая нас.

И вот всё готово. Сидя за столом и блаженно улыбаясь, мы осознали, что ужасы непогожих дней позади.
– Ну, чиличата, – отогревайтесь, а я пошёл. Может, надо ещё кому-нибудь помочь выбраться из-под снега.
И мы снова повисли на плечах дяди Пети, радостные и благодарные

Метели приутихли, но продолжались довольно долго. В такие непогожие дни казались особенно длинными, керосиновую лампу зажигали только при большой необходимости, приспуская фитиль. Лампа освещала краешек стола, по стенам хаотично двигались тени, в тёмных углах, как нам казалось, что-то шевелилось.

 Мы забивались в дальний угол на печи и под посвисты, хохот, рёв, завывание бесновавшейся вьюги шёпотом рассказывали сказки о ведьмах и домовых, и наши сердца замирали от страха. Мы тесней прижимались друг к другу и засыпали.

Иногда в такие вечера доносились чьи-то шаги из сеней. Мы переглядывались, не зная, радоваться ли нам или с головой прятаться под дерюжку. Страх и надежда сменяли друг друга, но открывалась дверь и, к нашей радости появлялся дядя Петя. Страхи сразу исчезали. Мы спрыгивали с печи и окружали гостя. Подмигнув, он вытаскивал из кармана маленький кулёчек муки, мы немедля варили затируху и тут же съедали.

Сытые и довольные мы влезали на тёплую печь, и дядя Петя начинал рассказывать про разные страны. Рассказывал он и сказки, слышанные нами от него много раз, но всегда в разных вариациях. Одно в них было неизменно: бедные девочки выходили замуж за прекрасных, добрых царевичей.

Случалось нам слышать от него и страшные сказки, наводившие на нас невообразимый ужас. Мы прижимались к тёплому плечу соседа, натягивали до самого подбородка его тулуп, заглядывали в его тёмные зрачки и вздрагивали от страха при каждом неясном звуке разбушевавшейся непогоды или волчьего голодного воя. Папин друг уходил поздно ночью, а мы, переполненные впечатлениями, долго не могли заснуть.

Ненастье сменилось спокойными ясными днями. У меня не было зимней одежды, но я, как только открывала глаза и видела в окошке солнышко, сразу же находила какую-нибудь обувь: калошу с торчащим носком из изношенной овчины или кочковатые бурки, ставшими такими из-за многочисленных дыр, стянутых дратвой. Я снимала с гвоздя старую фуфайку, надевала на себя. Как можно тише открывала скрипучую дверь в сенях, выходила во двор.

 Из-за белизны, режущей глаза, прищуривалась и улыбалась; приседала, осторожно, чтобы не помять, поддевала пальцами пушистые снежинки, глядела на сияющее солнышко.

Мне казалось, что оно подмигивает, предлагая мне поиграть с ним в снежки. Сжимая рыхлый снег в кулаке и весело смеясь, я бросала снежки в сторону солнца и было радостно, невольно думалось: недалёк денёк, когда солнышко начнёт припекать,  постепенно снег почернеет и осядет, стремительно растают сугробы и помчатся ручьи, обгоняя друг друга, напевая весёлые песенки. Я сделаю кораблик, а солнечные зайчики, усевшись на него, будут нестись на всех парусах, и звать меня за собой. Я пойду вслед за корабликом, на котором будет развеваться флаг из обрывка бумаги, и буду направлять его к большой луже, а по ней, как по морю, он вольно поплывёт, медленно качаясь на волнах.

Я представляла, как подсохнет земля, проклюнется вдоль речки изумрудная травушка-муравушка и можно будет, сверкая пятками, вприпрыжку бегать по тёплой земле или до позднего вечера играть с ребятишками в лапту. Но зима не собиралась сдавать своих позиций. Ненастье умело расправлялось с кратковременными, тёп-лыми деньками, а мне с куклами снова приходилось забираться на тёплую печь и коротать там долгие непогожие дни.

В один из таких пасмурных дней Соня учила уроки у окна, где было светлее, а я сидела на печи.
– Сонь, а Сонь, как называется буква, похожая на молоточек? А на прялку? А на колёсико?
Соня решала задачу. Я ей мешала, поэтому она отвечала неохотно:
– Буква, похожая на молоточек – тэ, на прялку – фэ, на колёсико – о, а на кочергу – гэ.

Холодно в избе. Соня, сидя за учебниками, зябко куталась в шаль и дышала на замёрзшие руки.
– Соня, хватит тебе учить уроки! Учишь и учишь! Иди играть в куклы!

Соню не приходилось долго упрашивать. Тёплая печка и куклы её привлекали не меньше, чем меня.
– Я буду врачихой! Буду лечить твою Светку. У неё глаза болят, – глядя на полустёртые фиолетовые глаза куклы, тараторила я.
– Не болят у неё глаза! И почему ты будешь врачихой, а не я? – возмущалась Соня. – Люба, ведь ты мечтаешь быть лётчицей, а не врачихой!
– Хорошо. Пусть у Светки болят глаза, – после некоторого препирательства согласилась я, – а ты, Соня, как будто живёшь далеко, в Москве. Я за тобой прилечу и привезу к Светке. Ты иди, – я показала на угол печи. – Там будет Москва.

Самолёт, рокоча, вёз доктора к больной. После не-продолжительной операции – Светка выздоровила, мы радовались её выздоровлению.

Сумерки быстро густели, и скоро комнатушка с оконцем в четыре стёклышка погрузилась в полную темноту. В трубе, как всегда, бесновалась вьюга, подражая зловещему посвисту ведьмы из сказки, которую недавно читала мне Соня, да сверчок на печи навевал сон.

Затихли наши голоса. Мы уснули. Сны были милосердны: только в сновидениях мы не голодали, и только в них не надо было думать, чем протопить печь и будет ли возможность поесть, хотя бы раз в день.

Ещё вчера хмурая свинцовая стынь неба не давала надежды на потепление, но ночью вьюга утихла. Утром я проснулась с радостным чувством: за окном я увидела первозданной белизны снег. Сквозь редко и медленно падавшие огромные хлопья снега на пригорке были видны два деревца, всегда выглядевшие одиноко-несчастными, а сегодня – необыкновенно нарядными, укутанными в белоснежные пушистые шубки. Я представила речку, смеющихся, катающихся с горки ребятишек. Мне неудержимо захотелось надеть на себя всё, что хоть немного грело, взять санки и убежать на речку, где, казалось, были все мои друзья, где счастливыми воплями и повизгиванием собак оглашалась вся округа.

Я осторожно соскользнула с печи, стараясь, чтобы Соня не увидела меня, надела её фуфайку и её же латаные-перелатаные валенки и, выбегая на улицу, крикнула:
– Я скоро приду, Соня, а ты пока поучи уроки!
На ледяной горке шумно и весело.
– Аника-воин идет! – услышала я чей-то звонкий голос и, не обращая внимания, направилась к двум спорящим мальчишкам из Сониного класса, но голос не унимался. – Аника-воин идёт!

Вся белая от снега, Маня Шишкина, похожая на снеговика, прыгала на одной ножке и повторяла дразнилку.
Мне было неясно,  при чём здесь Аника-воин. Конечно, я дралась с мальчишками и дралась отчаянно, но девочек не трогала. «А нужно бы отдубасить, – подумала я, – что-бы не орала на всю улицу что попало, чтобы не задавалась сильно, что у неё много игрушек и красивых платьев».

Я забралась к мальчишкам на довольно высокую горку, сделанную более старшими детьми, чем мы. Горка была узкая, с боков чуть ли не вертикально подтёсана для большей лихости теми, кто хотел и любил показать свою отвагу, кто считал, что ему «море по колено», и хотел попасть на фронт. Так воспитывали в себе наши одиннадцати-двенадцатилетние мальчишки ловкость и храбрость, необходимые, по их мнению, в будущих боях с фашистами.

 На эту горку нам, малышам, путь был заказан, но в этот час она была свободна. И ребятишки из младших классов задумали прокатиться с неё и доказать, что они такие же смелые и ловкие, как их старшие братья.

Забравшись на горку к малышам, которые спорили, не замечая ничего вокруг, я остановилась и прислушалась. Мальчишеский спор становился всё более острым, обещая перейти в драку. Любопытная ребятня окружила спорщиков.
– Думаешь, не скатиться мне с этой горки? – спрашивал один, явно не торопившийся осуществить своё намерение.
– Конечно же, нет! – хитро глядя на товарища, поддразнивал его другой.
– Да мы не с таких трамплинов прыгали, – отвечал первый, отводя взгляд.
– А ну-ка, скажи, где это ты «не с таких трамплинов прыгал?»

Я осторожно, чтобы не увидели мальчишки, утащила у них санки, села и полетела, как на крыльях!
Ветер бил мне в лицо, снежная пороша залепила глаза. Мчаться было жутко и радостно, ещё секунда – и я вместе с санями свалилась с обрывистой горки.

Я больно ударилась и сильно поранила ногу о край полозьев, кровь текла из раны. Оглянувшись и торжествующе показав язык ошеломлённым мальчишкам, я стряхнула с одежды снег, осмотрела кровоточащую рану и, к своему ужасу, увидела, что платье порвано. Прихрамывая, медленно пошла домой, холодея от мысли, что Клава сразу же увидит дыру на платье и мне попадёт по заслугам.

 Чем ближе я подходила к нашей избушке, тем сильнее чувствовала боль. Хорошее настроение улетучилось, но не столько от боли, сколько оттого, что мне стало жаль единственного, без латок платья. «И от Клавы влетит, и платье придётся носить с латкой на самом видном месте», – уныло думала я.

НОВЫЙ ГОД

Заря спешит по бездорожьямям.
Лучи заходят в каждый дом.
Пусть ты думаешь о прошлом,
Зато о светлом молодом.
Н. Гадук

Дома я быстро скинула валенки и фуфайку, переодела платье и полезла в подпол за капустой. Из ноги продолжала сочиться кровь. Не долго думая, наскребла полную горсть земли и замазала ею ранку, как делали когдато запорожцы (о них мне рассказывал Вася), достала капусту и огурцы. Клава собралась печь блины – невиданное для нас лакомство. Муку дал дядя Петя, и я пошла к соседке Антонине Ивановне за сковородой.

– Люба, ты что хромаешь? – вместо приветствия задала мне вопрос она.
– Брякнулась с горки и ногу немного поранила, – поморщилась я.
– Ну-ка, покажи свою ногу, – строго приказал муж соседки, фельдшер Савельевич. Увидев рану, всплеснул короткими руками, засеменил к шкафу, достал марлю, какие-то блестящие инструменты, взял один из них (это был шприц) и подошёл ко мне.
– Ну, герой, не боишься? Я немного уколю тебя.
Конечно, я ответила «нет», но на всякий случай, шмыгнув носом, отодвинулась подальше от фельдшера, державшего иглу в руке. Савельевич засмеялся и, немного сжав моё плечо, сказал:
– Не трусь. Приляг на лавку. Я быстро и не больно сделаю тебе укол.

Антонина Ивановна держала меня за плечи и ноги, игла вошла в тело.
– А-а-а! – закричала я и тут же услышала добродушный смех фельдшера:
– Терпи, казак, атаманом будешь.
 Савельевич промыл рану и, смазав кожу йодом, наложил повязку с какой-то мазью, забинтовал и на прощание подарил мне два пузырька. Соседка дала сковороду и небольшую бутылочку с желтоватой жидкостью.
– Бутылочка с растительным маслом. Это подарок от дедушки Мороза. Солидол-то, поди, надоел?
– А к нам почему-то дедушка Мороз не заходил, – вздохнув, прошептала я:
– Да у тебя уже и слёзы на глазах! Напрасно! Заходил он к вам, заходил, но вы спали. Не может же дедушка Мороз стоять подолгу у двери каждого дома. Он просил меня передать вам подарок. Вот, возьми два кусочка сахару и ленточку.
– Спасибо, Антонина Ивановна, и тебе, и дедушке Морозу.
Я взяла в руки голубую атласную ленточку и долго не могла отвести от неё взгляд.

Обрадованная, я отправилась домой. Влетев в комнату, увидела Клаву, подбеливающую русскую печь.
– Клавочка, ты только посмотри, что нам подарил дедушка Мороз!
Клава торопилась, ей нужно было срочно идти в телятник (два телёнка из её группы заболели), сестра отложила щётку в сторонку, бережно взяла бутылочку с маслом и, заметив, что я прячу что-то за спиной и хитро улыбаюсь, тоже заулыбалась и растроганно спросила:
– Что же ещё подарил дедушка Мороз?

Я вытащила ленту из-за спины и, быстро кружась по комнате, стала размахивать ею, а лента извивалась красивой змейкой.
– Клавочка, это ещё не всё!!!
Я вернулась к вешалке и, постоянно оглядываясь на сестру, достала из кармана фуфайки сахар, зажала его в кулаке, подошла к ней и, разжимая пальцы, торжествующе выпалила:
– Вот!

Клава ахнула. Она взяла один кусочек, и мы, не сговариваясь, одновременно лизнули, каждая своё вкусное лакомство. Я закрыла глаза, испытывая несказанное блаженство, и только после того, как сладость во рту исчезла, я звучно и смачно прищёлкнула языком, взглянула на Клаву и с пристрастием спросила:
– Вкусно?
– Ещё бы! – Клава расплылась в широкой улыбке и уложила оба кусочка на верхнюю полочку шкафчика.
– Люба, теперь и у нас Новый год будет, как у людей,  будут блинчики и чай с сахаром и мятой.

Клава взяла щётку и добелила русскую печь. Голландка уже сверкала белизной, и на ней что-то варилось, но что, понять было невозможно из-за запаха подсыхавшей извести.

Я взяла гребёнку, расчесала волосы, заплела в одну толстую, но ещё короткую косу, а на темени завязала бантик. Нашла в шкафчике маленький осколок зеркала, стараясь в нём рассмотреть бант на голове и свою физиономию. Улыбающаяся мордашка со смеющимися глазами, что смотрела на меня из зеркала, мне явно нравилась. Вспомнив, как было страшно, когда мне делали укол, я перестала улыбаться и подумала, что кричала я, конечно, не из-за боли, а из-за впервые увиденного мною шприца и иглы и, конечно, от страха, что будет очень больно.

– Ты что с зеркалом крутишься? Лучше в печь коровьи лепёшки подложи, – услышала я недовольный голос сестры.
– Сейчас, Клава.
– Где Вася?
– Я видела, как он одетый, подпоясанный и с топором в руках выходил рано утром из избы, и спросила: «Ты куда, Вася?» А он не ответил. Наверное, не расслышал.

Я быстро подложила в печь кизяк. Открылась дверь. В избу вбежала раскрасневшаяся на морозе Соня. Она бросила на кровать сумку с книжками и, закружившись по комнате, выпалила:
– А у нас каникулы! Завтра же Новый год! Давайте убирать в комнате и украшать её!
Соня вытащила несколько газет из сумки и четыре самодельных свечи.

– Это подарок учительницы – Валентины Николаевны.
Мы вырезали на газете ромбики, снежинки, а по низу – зубчики, получилась красивая занавеска и повесили её на окно, из другой газеты вырезали салфетки и разложили их на столе. Из золотистой соломки смастерили чудесный абажур, а под ним, на ниточке укрепили тоненькую свечку; всё это великолепие подвесили на крюк под потолком. Мы обрызгали водой земляной пол, подмели его и стали любоваться на своё принарядившееся жилище.

 Открылась настежь дверь, и вместе с клубами пара в избу вошёл Вася. Кряхтя от тяжести, он втащил ёлку. Комнатушка наша наполнилась запахом леса. Мы радостными воплями дружно приветствовали брата.

 Вася поставил ведро посредине комнаты, укрепил в нём ёлку и засыпал песком для устойчивости, затем отошёл от деревца, полюбовался им и, гордо взглянув на нас, стал раздеваться…

 Верхушку ёлки мы украсили звёздочкой, срезанной со старой дедушкиной будёновки, развесили на деревце игрушки из разрисованной яичной скорлупы. Не забыли укрепить и  крокодила, сделанного ещё летом из еловых шишек, а рядом – поставили снегурочку – мою многострадальную куклу Светку с фиолетовыми глазами приодетую в новое платье в честь нашего любимого празд-ника, а рядом с ней – нарисованного на фанере, а затем вырезанного Васей деда Мороза.

В Новогодний вечер Клава ушла на дежурство. Мы немного поиграли и попели у ёлки, но нашей энергии хватило ненадолго. Соня вспомнила о дяде Пете. Он, как она знала, должен был встречать Новый год в одиночестве. Его жена уехала в другую деревню навестить дочь, родившую ребёнка накануне Нового года.

Мне вспомнилась проделка дяди Пети: в один из осенних дней мы долго играли в лапту. Я устала и сильно захотела пить, в горле пересохло. Я влетела в избушку, чтобы напиться, одна из девочек вдогонку кричала:
– Люба, возвращайся скорее, а то без тебя начнём в войну играть!..

Рядом с ведром кружки не было, я нагнула его и стала пить воду через край. В это время вошёл дядя Петя, он взял меня за ноги, приподнял немного, затем быстро обмакнул мою голову в ведре с водой. Я, плача, долго отфыркивалась, а затем накинулась с кулаками на смеявшегося обидчика. Озорные, большие глаза его закрылись, из-под ресниц выкатилась слезинка.
 
Чем сильнее смеялся он, тем больше ревела и негодовала я. Гость, продолжая дурачиться, сдёрнул с меня мокрое платье, взял меня в охапку и понёс, плачущую и вырывающуюся, на печь, затем отжал платье и повесил сохнуть около плиты, обернувшись, смеясь, сказал: «Сушись!» и ушёл.
Вместо увлекательной игры с ребятишками, мне пришлось отлёживаться на печи: переодеться было не во что.

Я припомнила всё это, и во мне зародилось желание отомстить дяде Пете.
– Давайте испугаем дядю Петю! – предложила я
– Как? – спросил Вася и закружился по комнате, обдумывая что-то. Наконец, он остановился, хлопнул себя по лбу, хитро улыбнулся и подозвал нас к себе.

– Дядя Петя суеверный. Он боится всякой нечисти больше, чем мы. У меня есть план, – Вася, как бы боясь, что кто-то подслушает, тихо зашептал нам, сгрудившимся вокруг него, и объяснил, кто и что должен делать, когда придёт гость.
Соня побежала к дяде Пете.

– Дядя Петя, – состроила она просительную гримасу, – идите к нам. Клава на работе, керосина у нас нет, а мы боимся одни в потёмках.

Он охотно согласился и пообещал принести керосин.
К его приходу мы вывернули рваные бараньи шубы, до предела изношенные дедушкой и папой, надели их, к головам прикрепили по рогачу, смазали солидолом и сажей лица, поворошили в печи недогоревшее топливо, чтобы небольшой отсвет его падал на нас и подчёркивал блестящие от сажи и солидола наши страшные физиономии.

 Мы с Соней встали у порога, а Вася растянулся на полу, выставив рога к двери. Открылась дверь. Рога кольнули ногу дяде Пете да ещё на наше счастье (а в эту минуту мы были очень счастливы) вспыхнул огонь в печи, он осветил Сонино лицо, а оно в это время было такое страшное, что даже я немного напугалась.
Гость вскрикнул, выругался, выронил из рук фляжку с керосином, перекрестился и, хлопнув дверью, пустился наутёк, а мы с Соней упали на кровать и долго смеялись.

Успокоившись, поняли, что мы нехорошо обошлись с дядей Петей, и дружно решили послать парламентёра с повинной. Вася накинул на плечи старый зипун и побежал к нему.
Потом братишка рассказывал нам:
– Когда я выскочил на улицу, дяди Пети и след уже простыл. Смотрю – прыгает через сугробы, только пятки подшитых пимов сверкают. Кричу: «Дядя Петя, вернись! Мы пошутили! Прости нас!» А дядя Петя, хотя и запыхался, но остановился только возле своего дома. Он думал, что за ним гонится нечистая сила, заманивая его в свои сети моим голосом. Когда я подбежал к нему, то елееле сдерживал смех, – рассказывал потихоньку Вася, пока гость раздевался.

 Мы стали подшучивать над дядей Петей, а он смущённо оправдывался:
– А я и не напугался вовсе. Вспомнил, что вьюшку не закрыл, вот и решил вернуться. Если бы этого не сделал, то за ночь вся изба бы выстудилась. Если не верите, то спросите у Васька, когда он догнал меня, я сказал ему: «Погодь, Васёк, здесь. Я зайду в хату и вьюшку закрою». Я специально разыграл испуг, чтобы вы посмеялись.

Долили керосин в лампу и зажгли её на полную мощность, и нам стало так хорошо от яркого света, от душистой ёлки, что мы почувствовали себя самыми счастливыми на свете. Сели за стол, гость выложил из промасленного полотенца половину курицы. Мы, радостно переглянувшись, поставили на стол ещё одну миску, по-ложили туда дольку сахара, несколько блинов и часть курицы, всё это поставили в шкаф – для Клавы, и принялись за новогодний ужин.

От вкусной еды и разговоров о том, что скоро кончится война, и мы будем жить хорошо, и что наши надежды непременно сбудутся, лица у нас просветлели. А потом мы забрались на печь и до утра рассказывали рождественские истории о домовых, о заблудившихся в ночи, о царевичах, влюблённых в бедных девушек. Все расска-занные истории заканчивалось благополучно.

Я уснула первой, и мне снились сны о тёплом солнечном лете, мы бродили по лесу и были беззаботны, сыты и веселы, к нам запросто подбегали зайчики, и мы общались с лесными обитателями на одном, всем понятном, языке.

Ночь. Мне не спится. Я снова становлюсь пятилетним ребёнком, недавно потерявшим самого дорогого человека – маму. Все события полувековой давности проходят перед моими глазами. Я вновь испытываю те же чувства: и страх, и растерянность, и неуверенность в завтрашнем дне. Это было давно. Нет, это произошло сейчас… Зыбкое непродолжительное забытьё, и я вновь во власти воспоминаний.

ДВЕ БУХАНКИ ХЛЕБА

Среди невыжженной ботвы,
Совсем как овцы и телята,
Паслись мы в поисках жратвы…
Николай Перовский


– Какой сегодня солнечный денёк! Сколько света в комнате! – сказал, улыбаясь, Вася, а Клава, глядя на нас, озабоченно напомнила:
– Солнечныйто солнечный, а в доме шаром покати – всё под чистую подобрано.

– В животике урчит. Есть хочется, – захныкала я
– Любашка, ты же слышала, что картоха кончилась. Есть нечего. Идёмте в поле собирать прошлогоднюю картошку.
– Надоело! – не унималась я, стараясь,как можно медленнее одеваться.
– Угомонись! Не ной! А есть не надоело? Не потопаешь – не полопаешь, – строго прикрикнул на меня Вася.
Мы отправились в поле собирать мелкие, тёмные бесформенные комочки.
– Надо бы, сестрёнки, картошки больше набрать, а то скоро вспашут поле. Что тогда есть будем? – помрачнев, спросил Вася, и его озабоченность передалась нам.

От голода мои ноги стали совсем как ватные. Я села на землю, вытянула их и снова захныкала:
– Есть хочу! Есть хочу!
– Хватит канючить! Ты что думаешь, мы меньше тебя жрать хотим?
– Соня, идите домой. Пока сготовите обед, я приду.
Соня помогла мне подняться, и мы пошли домой.

Вскоре из-за небольшого холмика мы увидели телегу и сидевшего на ней дядю Петю, рядом с ним лежали, чем-то наполненные, два мешка. Исхудалая лошадёнка медленно поднималась из небольшого ложка. Из телеги неожиданно упал холщовый мешочек. Подбежав к нему, ахнули от неожиданности: в нём мы обнаружили две буханки чёрного хлеба.

 В первое мгновение нас охватила неописуемая радость. От запаха хлеба закружилась голова. Хотелось припасть к нему и есть, есть, пока не останется ни крошки, и, не удержавшись от соблазна, мы отщипнули по маленькой крошечке, но Соня тут же спохватилась:
– Дядя Петя везёт хлеб на пашню. Если он не доставит его механизаторам, то подумают, что дядя Петя украл хлеб, и его посадят в тюрьму.

Мы, размахивая руками, закричали:
– Дядя Петя! Дядя Петя! Остановись!
 Но лошадь с дядей Петей удалялась, а бежать за ней у нас не было сил.

– Вы что орёте, как ошалелые? – вынырнув откудато, спросила Ивановна. – Вы где взяли хлеб? – взглядом своих жгучих глаз она подозрительно обшаривала нас.
– Дядя Петя выронил булки из брички. Мы хотели отдать ему хлеб, но не смогли догнать.
– Давайте сюда булки! Я сама отдам ему, а то ещё сожрёте всё и корочки не оставите!
Мы нехотя протянули ей хлеб и понурые поплелись домой.

Дома, сидя на табурете, я медленно разламывала тёмные комочки и высыпала в миску крахмал. Две булки хлеба, как наяву, стояли перед моими глазами, голова кружилась от голода.

Соня растопила печь, отварила заготовленные и измельчённые с осени корни солодки, в отвар добавила крахмал, и получался подслащённый кисель.

Вскоре на обед заскочила Клава, потом пришёл Вася с почти полным небольшим мешком прошлогодней картошки.
– Ну, и гады же председатель и его помощники! Осенью не разрешали собирать эту мелкотню! «Может, вы специально оставляете картошку на поле, – копируя голос и мимику председателя, передразнил его брат, – чтобы нажиться за счёт государства!..» Сам не ам, и другим не дам.

Вася, подражая взрослым парням, цвиркнул слюной сквозь зубы
– Лихоманка возьми этого краснорожего борова! – поддакнула Клава и вздохнула. – Таким, как он, ничего не деется!

Мы сидели за столом, разгрызая кусочки жмыха, выпрошенные Клавой у работника кошары, и старались не уронить ни крошки от маленьких порций и запивали тёмным киселём свой скудный ужин.

Когда исчезали со стола последние остатки нашей убогой трапезы, открылась дверь и вошёл в избу дядя Петя. Он, потирая руки, весело спросил:
– Ну, как, чиличата, понравился вам сегодня ужин?
Клава с недоумением посмотрела на гостя, и, окинув взглядом стол, на котором уже ничего не было, пожала плечами и,виновато пригласила:
– Садись за стол, дядя Петя! Выпей киселёк.

У гостя от удивления вытянулось лицо и приоткрылся рот. Он внимательно посмотрел на меня и Соню.
– А я думал, что у вас к киселю ещё что-то есть. Вы что, уже успели всё оприходовать?
Мы с Соней переглянувшись, зачастили, перебивая друг друга.

– Дядя Петя! Ты уронил две буханки хлеба. Мы хотели догнать тебя, но сил не хватило. Мы кричали, кричали, кричали, кричали, но ты так и не услышал нас!
– Потом к нам подошла Ивановна. Она забрала хлеб и сказала, что тебе отдаст. Отдала?
– Что вы так растараторились? Я не терял хлеб. У нас каждая буханка на учёте. Уж не приснилось ли вам всё это?  –  и, посуровев, строго приказал. – Не вздумайте брякнуть с бухты-барахты ещё где-нибудь о хлебе, – хмурясь и барабаня костяшками пальцев по столешнице, гость в упор смотрел на нас.

Мы ошеломлённо смотрели на дядю Петю, до сих пор говорившего только правду.
– А ну-ка, брысь на улицу! – ни с того ни с сего, как нам казалось, разозлилась Клава.

Обиженные жуткой несправедливостью взрослых, мы, сжавшись в комочки, молча вышли из избы и присели на завалинку.

Солнечные лучи приятно пригревали нас. Из раскрытого окна мы слышали приглушённые голоса дяди Пети и Клавы и навострили уши.

– Приехал сегодня на пекарню, только начал получать хлеб, вдруг все засуетились и забегали. Я понял, что поломка какаято произошла. Под шумок умыкнул две буханки хлеба. Взял грех на душу, положил их под фуфайку. Хотел сделать доброе дело. Думаю: надо помочь девчонкам. Они, как былинки, в чём только душа дер-жится. Такого случая больше не представится. Сколько я натерпелся страха! Не приведи, Господь! А когда выбрался из пекарни, радовался, думал: в кои-то веки, наконец, подвалило счастье!.. А оно вон как вышло. Досталось, как всегда, этой выжиге с загребущими руками! Захапала паразитка хлеб! Совсем совести нет! Сморгнёт – и дальше пойдёт! Хотел бы я плюнуть в её обмороженные глазищи и высказать всё, что о ней думаю!

– Не связывайся, дядя Петя, с этой стервой! Остерегайся её! Пожалуется белорыбица председателю, обвинят в воровстве тебя, а не её. И загремишь в тюрьму! За собранные после уборки урожая колоски никого не щадят, а что говорить о двух булках хлеба!?

– Что за времена пошли!? Я на фронте никого и ничего не боялся, а дома живу с оглядкой. Там дадут винтовку в руки, и идёшь вперёд. На фронте знаешь, кто твой друг, а кто недруг. Знаешь, кого уничтожать надо. А здесь, неровен час, сам ни за что, ни про что можешь попасть во враги народа. Боишься пикнуть – засудят.

Мы слушали, прильнув к стенке, и понимающе переглядывались. Вася нахмурился, сплюнул через зубы, сжал кулаки:
– Слямзила, курва, наш хлеб и не подавилась! – с озлоблением воскликнул он.

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Мечту пронесите через года
И жизнью наполните!
Но о тех,
Кто уже не придёт никогда,
Заклинаю
– помните!
Роберт Рождественский

Ежедневно Вася приносил радостные вести, называя всё новые и новые отвоёванные у фашистов населённые пункты. Я ещё плохо понимала, что такое война, но твёрдо верила, что с окончанием её обязательно будет много хлеба, конфет и непременно у всех  у нас будут новые ботинки, валенки и, конечно, красивые платья.

В тёплый майский денёк мы пошли в лес, нарвали букеты бледно-голубых пушистых подснежников и направились домой. Нежные лучи солнца приятно ласкали лицо. Мы счастливо улыбались, зная, что недалёк тот день, когда придёт долгожданная победа. Ветер трепал золотистые волосы брата, щёки его горели ярким румян-цем, серые большие глаза светились мягким светом. Он выглядел красивым, хотя был одет в зипун неопределённого цвета, ставший таким от долгого ношения, а ноги, обутые в расползшиеся ботинки, из которых выглядывали посиневшие пальцы, конечно, тоже не украшали его.

– Вась, мой папа скоро придёт с войны? – обогнав нас и пятясь, спрашивал мальчуган лет шести в огромной шапке, поминутно сползавшей ему на глаза.
– Конечно! Наша армия уже в Берлине!
– Папа привезёт мне деревянного коня и конфет! – убеждал не столько нас, сколько себя мальчуган, страстно желая осуществить мечту всей своей коротенькой жизни.
– А мне дашь коня покататься? – спросила Маня Шишкина.

– Тебе? Накось! Выкуси! Я когда просил у тебя кусочек пирожка, ты мне дала? Нет! И я тебе не дам! А то разрядилась, как заморская кукла, и задирает нос!

«Заморская кукла» в распахнутом стареньком пальто, в ситцевом платьице с оборками потупилась, и гримаса обиды исказила её маленькое, с заострённым подбородком личико.

Неожиданно послышался далёкий рокот, прервавший спор. Мы все, как по команде, подняли головы вверх. Рокот самолёта всё ближе и ближе. В небе увеличивалось тёмное пятнышко, скоро превратившееся в серебристую птицу. Она летела ровно и красиво. Мы стояли некоторое время в полном оцепенении, затем окрестность огласилась нашими приветственными криками, и мы стали дружно подкидывать вверх собранные нами цветы, но, к нашему сожалению, они не долетали до лётчика. Мы подбирали упавшие цветы и снова подкидывали их вверх.

Внезапно от самолёта отделилось что-то – это были листовки. Самолёт сделал круг над нашими головами, как бы давая возможность налюбоваться на себя, и полетел дальше. Листовки, больше похожие на бабочек-капустниц, долго кружились в воздухе, плавно приближаясь к земле. Нашему восхищению не было предела. Наконец, одна листовка опустилась на землю. Вася прочитал её.

Лицо брата какое-то время было растерянным, а потом он взмахнул руками, подпрыгнул и радостно завопил
– Ур-а-а!!! По-бе-да!!! По-бе-да!!!

 Несколько секунд мы стояли, как вкопанные, не веря в то, что, наконец-то, осуществилась наша долгожданная мечта. Мы переглянулись, и счастливые крики разнеслись по всей округе. Нашей радости не было предела: мы ликовали, обнимались и, не зная, как ещё выразить наше счастье, устроили кучу малу. Чуть успокоившись, собрали листовки и помчались в деревню, а, приблизившись к ней, увидели, что все уже знают о Победе. У од-носельчан были возбуждённые радостные лица. Над конторой на ветру полоскался флаг из нового красного кумача.

В центре деревни, в окружении людей, стояла бабушка Ежова, одетая в сохранившуюся с довоенных лет чёрную юбку и пиджак сына, убитого под Москвой. Накинув на голову кашемировый платок, вышитый гладью, она радостно говорила:
– Милые вы мои соколики! – так называла бабушка улетевших лётчиков. – Разбили поганого изверга! Слава Богу! Недаром же я денно и нощно просила Создателя о Победе! Услышал он мою молитву!

Лицо бабушки, похожее на сушёную грушу, преобразилось, даже выцветшие глаза её сияли. Кто-то из старших ребят расхохотался: «Ха, ха, ха! И верно, Егоровна! Без твоих молитв не разбили бы эти орлы Гитлера!»

– Молитвы – помощь нашим сынкам, которые дрались за Победу! Я молилась за их здоровье и за упокой душ убиённых, – назидательно возразила бабушка Ежова. – А ты, Ирод, – она отыскала глазами насмешника, – только и умеешь, что зубы скалить! – возмущённая Егоровна стукнула посохом о землю. Насмешник трусливо юркнул за спины приятелей.

– Ты, Егоровна, погладь Ефимку палкой по голове. Глядишь, он поумнеет!
– Ладно вам ссориться! Радостьто какая долгожданная! – звенящим голосом примирительно крикнул кто-то…

Люди, упиваясь столь долгожданной радостной вестью, не хотели омрачать своё хорошее настроение, выслушивая никчемную перебранку…

Егоровна вытерла рот кончиком платка и, постукивая посохом о землю, вышла из круга. Её место занял дядя Петя, на груди которого сияли две медали. Он выбросил руку вперёд, требуя тишины. Голос его, хотя и глуховатый, звучал проникновенно, тепло и необычайно торжественно:
– Дорогие мои сельчане! Наконец-то пришёл час расплаты! Мы победили лиходеев! Наши доблестные солдаты добили змеюку-Гитлера в его собственном логове! Зря он зарился на наш каравай! Он оказался ему не по зубам! Обломились его кровожадные клыки! Подавился поганый! Но и нам досталась победа ой как нелегко! Многие, очень многие наши солдатушки погибли в боях за Родину! – голос дяди Пети задрожал, он вытер пилоткой навернувшиеся на глаза слёзы и, справившись с волнением, продолжал. – Да и в тылу люди натерпелись лиха! Ну, ничего! Скоро придёт подмога! Вернутся наши детушки и тогда в городах вместо танков начнут делать трактора, а мы на них будем пахать землю и заживём на славу! Этот час недалёк!

Уверенный голос дяди Пети, блестевшие от радости глаза, орлиный профиль. и весь его вдохновенный облик вселяли надежду в сердца односельчан на лучшую жизнь впереди.
– Ура дяде Пете! Хорошо сказал, чертяка!

Все смеялись, пели, слёзы радости текли по щекам. Были и слёзы от безысходного горя, и слёзы по тем, кто никогда уже не сможет переступить порог отчего дома и обнять мать, любимую жену, подросших детей.

Неожиданно раздался чей-то звонкий голос:
– Айда в контору! Всем работающим дают по пять кило муки, а иждивенцам – по полтора.

Возбуждённые люди побежали домой за мешочками.
– Я побегу занимать очередь, – сказала Клава. – А ты, Любашка, дуй домой и принеси холщовый мешочек, самый большой. Не стой, поторапливайся! Ты, Соня, и ты, Вася, тоже отправляйтесь домой! Поскорее затопите голландку и сварите картошку. Я получу мучицу, прибегу на минутку домой, поем и – на работу, к телятам. Они, бедненькие, заждались там меня!

Когда я открыла дверь конторы, Клава с нетерпением выхватила мешочек из моих рук и направилась к Анфисе, развешивающей муку. Большинство односельчан находилось на работе, поэтому в конторе людей было немного. К моему приходу очередь Клавы уже подошла. Глаза всех присутствующих были направлены на весы и на быстро мелькавшие Анфисины руки, которые, казалось, притягивали взоры сельчан, как магнит: все зорко следили, чтобы их не обвесили ни на грамм.

 Вошёл в контору председатель и, ни на кого не глядя, буркнул:
– Для сирот пришла помощь из Америки. Все, кому положено, идите в мой кабинет, – он увидел нас с Клавой. – И ты, Клава, зайди. Да, ты вчера не была на собрании, а там вручали премии…

– Иван Петрович, я вчера не смогла прийти на собрание. Когда гнала телят с пастбища, то возле дома Ефимовых один бычок бзыкнул, угодил в выбоину и сразу же обезножел. Но я не виновата! Хоть у кого спросите!
 – Знаю, что ты не виновна. Иначе с тобой был бы другой разговор… Тебя, Соснова, наградили тремястами рублями за твой ударный труд и за самые высокие привесы у телят, – председатель подал ведомость и ручку. – Распишись.

 Клава выронила из рук мешочек и стояла, как вкопанная, затем трясущимися руками сестра взяла протянутую ручку. Расписалась.

Председатель усмехнулся и вышел из конторы, а Клава подняла мешочек и, сделав несколько неуверенных шагов, робко приоткрыла дверь кабинета председателя.

 За столом важно восседала Ивановна, Анфисина тётка, единственная из всей деревни полная женщина, с большим сочным ртом и яркокарими выразительными глазами. Она неприязненно взглянула на нас и подала Клаве зелёную толстую бутылку с растительным маслом. Сделано это было так, будто её вынудили отдать своё, кровное, затем неохотно подала мне платье. Нет, это было не платье, а чудо, похожее на лесную летнюю лужайку с  разбросанными голубыми и розовыми цветами невиданной красоты, отороченное кружевами и рюшами!

 У меня перехватило дыхание.
– Это мне?
– Тебе, тебе! Кому же ещё? – с раздражением бросила Ивановна, поджав. полные губы.
Я то протягивала руки к платью, то вновь отдёргивала их, считая происходящее ошибкой.

Такого платья даже на сказочной царевне из книжки я никогда не видела и испытала такую радость, от которой меркло всё вокруг. Кроме платья, я ничего не видела и не слышала, даже не помнила, как мы вышли из кабинета. Только дома я узнала из рассказа сестры, что, отдав мне платье, Ивановна запустила руку в тумбу стола, подержала её там некоторое время и, словно по чьему-то приказу, неохотно вытащила душегрейку, опушённую мягким желтоватым мехом; медленно привстав и неприязненно взглянув на Клаву, подала ей.

Если бы кто-то наблюдал за тем, что происходило, то мог бы увидеть, как сестра растерянно улыбалась и с благодарностью смотрела на Ивановну и, конечно, непременно подумал бы, что не Клава заработала всё это, а Ивановна из милости облагодетельствовала её.

Сестра прижала к себе полученные сокровища, взяла меня за руку, и мы вышли из кабинета.

Сельчане с благоговением разглядывали вещи, полученные нами, просматривали сторублёвки на свет и качали головами, кто с одобрением, а кто с завистью. Увидев платье и душегрейку, заахали:
– Умеют же мериканцы делать такую красотищу!
– Подфартило вам!
Клава сняла с шеи платок и протянула ко мне руку.
– Дай-ка платье. А то всю грязь на него соберёшь.
Я неохотно рассталась со своим сокровищем. Клава завязала моё платье в платок и бережно прижала свёрток к груди.
К нам подошла Анфиса.

– Ну, хватит глазеть на подарки! – прикрикнула Анфиса и бесцеремонно растолкала односельчан, всё ещё обсуждавших богатство, нежданно свалившееся на головы некоторых жителей села, в том числе и наши.

Анфиса дружески приобняла Клаву за плечи и задышала ей в ухо.
– Идём ко мне в магазин. Остатних обслужу попозже, когда с работы все придут.

Сельмаг находился в сорока метрах от конторы. Анфиса открыла ключом замок, и распахнула дверь магазина, пропуская нас вперёд.

– Отвалили вам подарков. О-го-го! Я завезла в магазин много разного товару. Ко дню Победы заранее подкинули. Об этом никто ещё не знает. Всем по разнарядке будут выдавать под трудодни, кому сколько положено.

Анфиса достала из-под прилавка всё, что было в магазине, и, пока я притрагивалась то к одной вещи, то к другой, а сестра благоговейно прижимала к груди подарки,  она проворно разложила товар по полкам. Я увидела несколько рулонов ситца. На одном из них были разбросаны ромашки. Это напомнило мне луг, заросший цветами. Глядя на красоту, возникшую перед глазами, я услышала Анфисин голос:
– Вам причитается восемь метров ситца, – это под трудодни. Выбирай, а то придёшь к шапошному разбору, придётся брать то, что останется. Какую материю возьмёшь?
– Прям даже не знаю. Ни-че-го-шень-ки-то у нас нет! – несколько жеманно растягивая слова, пропела Клава. – Всё надо! Прорех хоть отбавляй! Спасибочки, Анфисочка! Во-век буду помнить твою доброту!

Анфиса посмотрела умоляющим взглядом на Клаву и попросила:
– Подруженька, продай душегрейку! Купишь ситчику на наволочки. Вот тёмненькая ткань, она сгодится Васятке на шаровары. Лучше этой ткани нигде не сыщешь. Я уступлю тебе всё, что нашей семье причитается. У твоего брата штаны совсем пообремкались. В кооперации за деньги, полученные тобой, и двух метров такой материи не купишь, а ещё я продуктов кое-каких дам! Уступи! В долгу не останусь!

– Ты что, Анфиска, белены объелась? Разве ты не видишь, в чём мы ходим? Фуфайкато моя старая-престарая! Совсем не греет! Недолго и чахотку в такой одежде подхватить! Ни за что не продам!
– Не горячись и не зарекайся! Все одно – рано или поздно мне принесёшь! Никуда не денешься!

От множества вещей, лежавших на прилавках, у меня разбежались глаза. На другой полке находились бруски хозяйственного мыла – мечта почти всех хозяек СССР. Неприятный запах этого мыла заглушал запах глазированных пряников и конфет под названием «подушечки», вкус которых мне был незнаком. На полках, как мне казалось, находилось много других вещей, названия и назначения которых мне были неизвестны.

Я нечаянно взглянула на верхнюю полку и там увидела ещё одно чудо – голову куклы с ярко-голубыми, огромными глазами и предлинными ресницами, а рядом весело улыбался клоун в разноцветном комбинезоне и колпаке. Около них – горка кукольной «золотой» посуды, состоявшей из двух маленьких кастрюль, шести тарелок, шести кружечек и шести ложечек, и здесь же зачем-то лежали шесть маленьких «вил». Такой посуды даже у нашего председателя колхоза не было! «Да из неё можно есть только царевнам да таким красавицам, как эта кукла», – подумала я и перевела взгляд на сестру.

Она, уставившись в потолок, беззвучно шептала что-то.
– Ты что, Клавка, от счастья совсем рехнулась? Или молитву читаешь? – насмешливо спросила Анфиса.
– Какое там молитву! Подсчитываю, хватит ли ткани, какая нам причитается, чтобы сшить всё необходимое!
– Ну, что? Прикинула? Какого цвета материю будешь брать?
– Прикинула. Тютелька в тютельку, но хватит. Давай мне вон тот ситец, где нарисованы ромашки. Сегодня же вечером сгондоблю всем обновки, и обрезков не останется, – продолжая улыбаться, добавила Клава. –  Я куплю две пары чулок, две катушки чёрных и белых ниток, два бруска мыла, две пачки соли, гребёнку.  И у меня ещё деньги останутся, – вздох удовлетворённого облегчения вырвался из груди сестры.

Я жадным взглядом снова уставилась на игрушки и тут услышала недовольный голос сестры:
– Любка, что с тобой? Зову, зову тебя, а ты словно оглохла или ополоумела! Что пялишься незнамо куда!?

Клава торопилась на работу, я задерживала её, и поэтому сестра была не на шутку рассерженна. Я подошла к ней и прильнула к её плечу, но, потеряв дар речи, только рукой могла показать на чудо, стоявшее на верхней полке.

– Анфиска, сколько стоит голова куклы и посудка?
– Восемьдесят один рубль. Не видишь, чо ли?

 Клавино лицо покрылось красными пятнами. Она крепко схватила меня за руку и потянула к выходу. Я шла за сестрой, но голова моя была повёрнута к полке, где стояли «сокровища». Глазами я поедала невиданные игрушки. Клава открыла дверь, но внезапно вернулась к прилавку и решительно заявила:
– Анфиска, давай игрушки, а на остальные деньги – сто пятьдесят граммов «подушечек».

– Ты чо, очумела? – от удивления Анфиса открыла рот.
– Мои деньги! Ты мне не указ! Пусть сестрёнка помнит этот день – День Победы!
– Кто такую транжирку, как ты, замуж возьмёт!? Да ещё с твоим-то «приданым!»
– Я не перестарка! Это тебе двадцать три годочка, а ты всё ещё безмужняя!
– Совсем одурела девка! – Анфиса посмотрела на входившего в магазин Николая, брата моей подруги Риты, и, как бы обращаясь к нему за поддержкой, с насмешкой добавила. – В хате мышам есть нечего, а она игрушки надумала покупать на последние деньги!

Клава заметила, что Анфисины слова были адресованы не столько ей, сколько Николаю, поэтому спросила с вызовом:
– Может, дашь ума на копеечку?
– Дала бы, – ехидно отпарировала та, – да нет у тебя даже копейки, хотя ты только что держала в руках уйму деньжищ и враз кинула всё на ветер! Кто-кто, а ты-то должна бы знать, что копейка рубль бережёт.

Клава вытащила из кулька «подушечку», подала мне.
– Ты не грызи её! Пусть во рту подольше побудет эта вкуснятина!

Какое там грызть! Я и сосать-то боялась! Только перекатывала конфетку от одной щеки к другой и радостно смотрела на покупки.

Мы вышли из магазина и быстро направились домой. Николай догнал нас и пошёл рядом.
– Я не думал, Клава, что ты такая…
– Какая?
– Добрая. Мне казалось, что ты злая, – и, помолчав, добавил, – часто кричишь на ребятишек.
– Кричу не от злости, а от безысходности. Одной поднимать троих не так-то просто. Всех напоить, накормить надо, одеть; как ни стараюсь, как ни хлещусь на работе, в избе – всё равно пусто! Хоть разорвись: на «палочки» не проживёшь! – с болью в голосе воскликнула сестра. – До свидания, Коля. Эта тропинка ведёт к твоему дому, а мне надо поесть и поскорее на работу бежать.

– Можно я вечером приду к вам?
– Приходи! – глаза Клавы просияли.
Обогнав сестру, я повернулась к ней лицом и шла, пятясь, чтобы лучше видеть, как она бережно прижимает к себе покупки, видеть её лучистые глаза; при этом я непрерывно тараторила:
– Клавочка, сошьёшь себе и Соне платья, а Васятке – рубашку. Мы все нарядимся и будем такие же красивые, как эта кукла. Смотри, Клава, какая у тебя юбка толстая, как плащ у дяди Пети, и некрасивая. Фу, какой у неё противный цвет! Как у прошлогодней травы.
– Износу ей, распроклятущей, нет! – сестра взглядом готова была прожечь юбку, потом добавила грустно:
– Хорошо, что не изнашивается! – со вздохом, сказала она. - Что бы я делала без этой юбки? – глаза сестры наполнились слезами. – Голяком ведь не пойдёшь! Господи! Как мне надоело в отрепьях ходить! Горбатюсь, продыху не знаю, а нужда в обнимку с нами ходит!

Мы вошли в избушку. Соня и Вася, увидев в руках Клавы свёрток, с жадным любопытством уставились на него. Улыбающаяся Клава, положив принесённые вещи на стол, стала развязывать узелок.

 Как только она развязала его, свёрток стал разрастаться и оттуда появляться что-то желтовато-коричневое, похожее на пушистого зверька и, как только Клава развязала второй узелок, Соня схватила со стола телогрейку, уткнулась в неё лицом и закружилась по избе. Клава остановила её, разжала Сонины пальцы, надела телогрейку, застегнула пуговицы и, поглаживая себя по бокам, подняла глаза. Более счастливого выражения лица, я никогда уже не видела.

 Соня тем временем взяла платье, прислонила его к своим плечам и, увидев, что оно короткое, бросила его на стол, уткнулась в подушку и разрыдалась. Я спешно взяла платье со стола, неумело свернула его, села на скамью и прикрыла обновку подолом, нагнулась, зажав моё сокровище между колен, как бы оберегая его от посягательств. Клава сняла телогрейку и, вздохнув, подошла к Соне.

– Не плачь, Соня, мы будем носить телогрейку по очереди.
Соня выпрямилась, вытерла заплаканные глаза, на миг благодарно прижалась к старшей сестре и побежала к плите.
– Ну, подавайте на стол! Мне давно пора быть на работе, – хотя Клава старалась говорить строго, однако её голос и глаза выражали радость. – Картошка не остыла ещё?

Я вымыла руки с мылом, скинула с себя ветхую одежонку и нырнула в довольно длинную для меня обновку. Клава ела, смотрела на нас и улыбалась.
– Люба-то разнарядилась – как царевна стала!
– В такой одёжде хоть кто похорошеет!
– Живут же американцы!
– А ты что, Вася, думаешь, в Америке все так живут? Это же буржуйское платье! А беднота там живёт хуже, чем мы.
– Куда ещё хуже? – с сомнением покачала головой Клава.
– Они живут хуже, – авторитетно заявила Соня. – Нам рассказывала Валентина Николаевна, что они живут бедно и кукликла... – сестра досадливо махнула рукой и продолжила, тщательно выговаривая по слогам трудное слово «ку-клус-кла-нов-цы». – Они сжигают негров за то, что у них чёрная кожа.
– Какие же куклуксклановцы гады!!! – с чувством возмутился брат.

– А у нас казахов выгоняют на работу бичом. Ни за что и ни про что арестовали дядю Володю. Он ничего не украл, и добрее его никого в деревне не было!
– Замолчите! Треплете языками, как помелом! – прикрикнула Клава. – Запомните! Слово – серебро, молчание – золото.
– А у них, – не унималась Соня, – я сама видела в книжке на картинках: негры без рубах ходят, только срам прикрывают цветной тряпкой!
– Сказанула тоже! Это не тряпка, а набедренная повязка. В них из-за жары и богатые, и бедные так зажваривают.

 Я видел в книжке, как рикша вёз на тележке богача, а тот – в такой же набедренной повязке, как и рикша. Я вот один раз к председательскому Димке заходил, так они живут получше буржуев! Одёжи у них – тьма-тьмущая! У Димки аж четыре рубашки и ещё трое штанов! Посуды красивой – полный шкаф, и даже стаканы есть! Над кроватью висит нарисованный ковёр: серый волк везёт Ива-на-царевича! Заглядишься на такую красотищу.
– Прикусите языки! – снова прикрикнула Клава. – И у стен уши есть! Упрячут – поминай, как звали.
– Кому надо подслушивать? Все получили муку, затируху варят, – возразил Вася.

Клава взглянула на меня.
– Несмышлёныш она, ляпнет, где ни попадя, и загремим золото мыть. Ну, ладно, я пошла. А ты, Любашка, помалкивай о том, чего не понимаешь! Рот на замок запри! А ты, Васёк, вымой Любашку! Щёлоку не жалей! Промой ей космы хорошенько, а потом прополощи два-три раза, да получше, а то чего доброго, облезут волосья-то.
– Немного не помешало бы! А то вон у неё какая копна!
– После причеши её хорошенько, чтобы утром волосы дыбом не стояли! – Клава, вставая из-за стола, повернулась к Соне. – К моему приходу осторожненько распори платья и Васяткину рубашку. Пори то, что совсем изношено, да осторожней! Не испорть, потом прогладь. Нам и выкройки не понадобятся! Приду с работы – будем с то-бой обновки шить и, осуждающе с порога добавила. – Пришла на минутку червячка заморить, а задержалась на час.

Вечером Клава вернулась чуть раньше обычного.
– Кое-как уговорила Нюрку Воронову подменить меня. Кому охота в такой светлый праздник допоздна работать, но она всё-таки согласилась. Ведь я за неё работала на первое Мая.

Клава, увидев выглаженные детали старых вещей, довольно улыбнулась и стала раскладывать их на ткани, обводя каждую заострённым угольком; только чертила она выкройки длиннее и шире прежних.

Сёстры быстро раскроили всё и взялись за шитьё. Их руки проворно мелькали почти при полном молчании. Я сидела рядом  и вдевала нитки в иголки.
– Ой, уже сумеречно стало! Давайте, девчонки, поужинаем и пора спать укладываться! А утречком встанем и дошьём, – потягиваясь, предложила Клава.

Нам не терпелось примерить обновки, но было ясно, что работу до ночи не успеем закончить. Мы поужинали и легли спать.

Утром я встала позже всех. Сёстры и брат уже примеряли сшитые вещи и выхватывали осколок зеркала друг у друга, пытаясь разглядеть в нём хоть что-то и довольные, улыбались

– Не то нам, девчонки, на речку сбегать? В воде, как в зеркале, всё видно, – оправляя блузку, Клава вопросительно смотрела на нас.

Я быстро слезла с печи, умылась без понуканий, взялась за гребень, затем, не дыша, стала надевать свое чудо-платье.

Увидев меня одетую, с распущенными, хорошо промытыми и расчёсанными волосами, брат и сёстры переглянулись, и, не сговариваясь, мы кинулись в объятия друг друга.

Так начался для нас второй послевоенный день.

КУКЛА

О, Господи! Спаси и сохрани,
Не дай мне этот мир возненавидеть.
В. Тимофеева

После дня Победы прошло несколько дней. И, куда бы я ни шла и что бы ни делала,  думала  об одном: «Из чего сшить туловище для моей красавицы?»
Я поставила голову куклы в красный угол, туда, где при жизни мамы стояла икона Николая Чудотворца, и поэтому её было видно из любой точки комнаты. Этот же вопрос я без конца задавала сёстрам и порядком надоела им.

Однажды вечером я увидела Клаву, разрезавшую старую рваную грязную фуфайку, долго валявшуюся в углу сеней.

– Ты что, Клава, делаешь? Вся запачкаешься!
– Не запачкаюсь. Я вытрясла её хорошенько. Хочу сшить из фуфайки туловище для твоей красавицы.

Представив чудо-куклу с таким безобразным телом, к которому будет даже противно прикоснуться, я от обиды и возмущения громко заревела.
– Не реви, дурашка! Сделаю куклу – залюбуешься, – голос Клавы был уверенный, но я всё равно из-под тишка с недоверием смотрела на её работу. И совсем успокоилась, когда увидела, как сестра стирала сушила и скатывала рулончики, а затем обшивала их отбеленным полотенцем. Я придвинулась ближе к сестре, а когда  последний из этих рулончиков пришивался к туловищу, я благодарно ткнулась носом в бок Клавы.


Наконец, кукла была готова. Вид её тела не отпугивал меня, но и не приводил в восторг. Играя с куклой, я пеленала её. Рост у куклы был как у новорождённого ребенка, а лицо – девочки лет пяти. Меня это не смущало. Я баюкала мою красавицу, кормила с ложечки и беспрестанно думала: «Из чего же сшить кукле платье?» В доме не было ни одного пригодного для этой цели лоскутка.

Вошла моя подруга Рита. Увидев такую большую куклу на самом видном месте, она изумилась и протянула к ней руки.
– Дай поиграть!
– Возьми, только у неё нет одёжки.
– Счас я сбегаю к Мане Шишкиной и попрошу у неё какое-нибудь платье, которое стало ей мало.
– Иди! – захлопала я в ладоши, представив свою куклу в одном из Маниных платьев.

Пока Рита ходила, я готовила крахмал для киселя. Вскоре Рита вернулась. Увидев её огорчённое лицо, я поняла, что она пришла с пустыми руками.
– Манина бабушка всё обыскала, но ничего для куклы не нашла.
– У Мани же много платьев! Что, она все износила? Я недавно видела на ней очень короткое цветастое платье.
– Тем платьем Манина бабушка стол вытирает и посуду моет.
– Пойдём к Ивановне! Она шьёт людям. Все говорят, что она никому не отдаёт лоскутки. Может, раздобрится и даст для куклы, хоть несколько тряпочек.
– Жди, даст! Она из разноцветных лоскутков, очень красивые одеяла шьёт.
– А мы хорошенько попросим.
– Ну, идём, – неохотно согласилась Рита.

Мы подошли к дому Ивановны. В глаза бросились несколько ярких вещей, висевших на верёвке. Самой яркой вещью было платье Иринки, дочери Ивановны.

Очарованные его расцветкой, мы остановились, как вкопанные. Не сговариваясь, крадучись подошли ближе к верёвке, притащили валявшееся продырявленное, измятое ведро и перевернули его. Рита, она была выше меня, взобралась на ведро, сняла платье и подала мне.

 Мы, пригибаясь, побежали с места преступления. Тяжело дыша от быстрого бега, добежали до нашей избушки, вошли и, чуть отдышавшись, принялись за дело.

Я обрезала все швы у платья (совсем недавно я видела, как делала это Соня). Разложив на ярком полотне выкройку, которую сестра сделала из дырявых лоскутков полотенца, когда шила туловище для куклы, я обвела каждую деталь угольком. Самую ответственную работу Рита не доверила мне.

Она вырезала все нужные детали, и мы торопливо стали сшивать их грубыми стежками через край, хотя от Клавы я много раз слышала, что надо делать стежки как можно мельче, но нам не терпелось примерить наряд, достойный чудо-куклы.

 Платье получилось, как нам казалось, на славу! Нашей радости не было предела, хотелось, чтобы все люди видели мою расчудесную куклу в неописуемо красивой одежде и восхищались ею.
Мы направились на небольшое возвышение у конторы. Там земля уже покрылась зелёным ковром.

Только мы уселись на травку, как разъярённая Ивановна коршуном налетела на нас и злобно рявкнула:
– Ах, вы мерзавки! Вот вы где примостились! – и, выхватив куклу из Ритиных рук, подняла её высоко, размахнулась и с силой ударила о большой камень. Голова куклы разлетелась на мелкие кусочки.

 Онемевшие от испуга и отчаяния, мы с ужасом смотрели на разгневанную Ивановну и не могли сдвинуться с места. Затем она залепила оплеуху Рите, по-видимому, потому, что кукла в тот момент была на коленях у Риты, потом крепко схватила меня за руку и рывком поставила на ноги. Её глаза гневно сверкали, лицо раскраснелось, и она с ожесточением стала наносить мне удары по голове.

Очнулась я на той же лужайке и увидела над собой озабоченное лицо дяди Пети. Он с тревогой смотрел на меня, далеко отставив не сгибавшуюся ногу. Дядя Петя одной рукой опирался на трость, а другой – поглаживал меня по лицу.
– Пришла в себя, касатка? Ну, слава тебе, Господи! – и, повернувшись к Ивановне, сказал полным ненависти шёпотом:
– Ах ты, курва! Воровка ненасытная! У нищего готова сумку отобрать! А сама ребёнка из-за копеечного платья чуть ни до смерти захлестнула! Отольются тебе сиротские слёзы!
– Это я-то воровка? Люди добрые! У кого из вас я хоть крошку украла? Это ты вор, чёрт кривоногий!

Вокруг нас стояло уже человек шесть-семь. Люди смотрели с недоумением на дядю Петю и Ивановну, не понимая, почему они друг друга называют ворами. Если бы правда о двух булках хлеба выплыла наружу, то им обоим пришлось бы отправиться в места не столь отдалённые. Ивановна снова повернулась к нам с Ритой и, театрально размахивая руками, проговорила, растягивая каждое слово:
– Я гляжу в окошко, а там чо деется!? Эти малявки, ока-зывается, задумали украсть платье моей доченьки! Самое лучшее! Ходют вокруг дома, высматривают! А мне и невдомёк, зачем они кружат там! А они, ишь, чо задумали! – голос Ивановны окреп. – Сговорились украсть, как настоящие воры, самое лучшее Иринкино платье!
– Уймись, язва! Умерь злобу! Что ты несёшь? Шибко храбрая! Набросилась на сироту, да ещё выдумывает на девчонок что попало!
– А чо мне выдумывать-то!? Вот оно платье моей дочурки! Оно уже оприходовано!
– Умерь злобу, Ивановна! Не убивать же за это ребятишек!
– Гм, Ивановна!.. Евдоха она, а не Ивановна! Цаца какая! За чо её так навеличивают? За каки-таки заслуги? – с презрением выкрикнула одна из женщин.
– Знамо дело! За постельные! – послышался смешок из толпы.
– У тебя доченька, а Любашка не дитя, что ли? – дядя Петя показал пальцем на меня.
– Кому нужна эта оборванка!? – усмехнулась Ивановна. – Кто из неё вырастет, если она уже сейчас ворует!?
– Угомонись ты, дыня переспелая! Из-за чего разбушевалась-то? Я тебя сейчас оховячу по башке костылём, и разлетится она, как голова этой куклы! – гневно сверкая глазами, вскричал дядя Петя.
– Попробуй только! Я тебя толкну так, что твои кривые ноги в воздухе узлом завяжутся!
– Разлаялась!
– От десятерых отбрешется! – негодовали люди.

Николай, возвращавшийся в мастерскую после перерыва на обед, услышал конец ссоры. Он протиснулся сквозь толпу и замахнулся на Ивановну.
– Но! Но! Потише! Не маши своими крылышками! Я так махну, что от тебя только пшик останется! – выставив вперёд грудь, она воинственно наступала уже на Николая. – Ты лучше Риткиным рукам укорот дай! Воровка она у вас!
– Вот гадюка! – послышалось из толпы. – Чуть не убила ребёнка, а ведёт себя так, будто обезвредила врага народа!
– Коля, – обратилась одна из женщин к Николаю, – она и твою сестру ударила.
Николай рванулся к обидчице, но кто-то схватил его за плечи.
– Не связывайся со стервой! Тебе же хуже будет!
– Вот Клавка придёт с работы, она тебе, змее подколодной, задаст перцу!
– Испугалась я вашей Клавки! Ой, ой! Держите, а то упаду! – подбоченясь, рассвирепевшая баба грозно надвигалась на заступавшуюся за нас женщину.
– Зашибить тебя, как муху, мало! Да не хочется из-за тебя- гадины, в тюрьме сидеть! – выкрикнул Николай.

Он взял Риту за руку, внимательно осмотрел след от пощёчины, погладил сестру по щеке и, ничего не сказав, отправил её домой.
– Заступайтесь! Заступайтесь! Нет, чтобы вовремя осечь девчонок, а вы потворствуете им! – не унималась Ивановна. – А завтра будете локти кусать, но уже поздно будет!
– Что же ты, стерва, на сироте всё зло выместила, а Ритку только раз шлёпнула?
– Знает сучка, что Ритин отец за дочь отвернёт ей голову и вставит туда, откуда ноги растут!
– Ейная кукла! – показывая на меня, вопила Ивановна. – Она и зачинщица.
Дядя Петя махнул рукой и  презрительно бросил:
– Иди отседова, вертихвостка, покуда жива!

Николай подложил под мои плечи руки и осторожно стал ставить на ноги. Я вскрикнула от боли. Он снова опустил мою голову на свёрнутый пиджак дяди Пети.
Белые облака, медленно плывшие по голубому небу, неожиданно закачались, и в глазах моих всё померкло…

Пришла я в себя уже на кровати в нашей избушке. Фельдшер Савельевич держал меня за руку и считал пульс, бабушка Ежова суетилась здесь же, предлагая фельдшеру то одно, то другое. Она положила мне на лоб смоченное в холодной воде полотенце.
– Сильно головушка болит, или чуток полегчало? – в голосе Егоровны звучало сочувствие.
Фельдшер опустил мою руку на кровать и обратился к бабушке Ежовой:
– Ты, Егоровна, посиди возле девочки, пока кто-нибудь из родных не придёт. Любе нельзя вставать с постели не менее трёх недель.
– Так долго? – испугалась я.
– Если не хочешь быть дурой, лежи столько, сколько положено.
Я поняла по интонации Савельевича, что указания его нужно выполнять.
– Савельевич, я мигом сбегаю домой и принесу Любашке молока и пышки чуток. Можно?

– Бабушка, ты не беспокойся, я не буду вставать.
Савельевич внимательно посмотрел на меня, кивнул головой Егоровне, и они вышли.

Оставшись одна, я закрыла глаза, и перед моим мысленным взором возникла та ужасная сцена, когда Ивановна подняла пухлую руку и в тот же миг осколки головы моей любимицы разлетелись в разные стороны. У меня закружилась голова, и я заплакала…

Прибежала запыхавшаяся Клава. Она уже всё знала. Сестра нагнулась, глаза её тревожно осматривали меня, мозолистая ладонь её поглаживала мою руку.
– Больно тебе, сестрёнка? Потерпи, – и, выпрямившись, с возмущением воскликнула. – Вот гадина, что она с тобой сделала! И управы на неё нет!

– Какая может быть управа на председательскую подстилку!? – в сердцах воскликнула Егоровна, неслышно вошедшая в избу, она подошла ко мне и приказала. – Нут-ко, выпей холодненького молочка. Скорей поправишься.

Я взяла из её рук кружку, но пить молоко мне не хотелось. Бабушка присела на кровать и попыталась напоить меня молоком из ложки. Я отстранила её руку – впервые в жизни молоко показалось мне безвкусным.

Егоровна поглаживала меня по руке, а сама рассказывала Клаве:
– Авдотья спуталась с самим ещё при муже, до войны. Гуляла с ним чуть ли ни в открытую, никого не стеснялась. Пять годочков прошло, как подкатилась она председателю под бочок, с тех пор он заглядывает ей в рот. Не связывайся с ней, Клавушка! Тот прав, у кого больше прав. Ивановна кого хочешь обольёт грязью, а сама вывернется. Плетью обуха не перешибёшь. Её одногодки почернели, как головёшки, за эти четыре года, а она ещё красив-ше стала. Её как будто на сметане замесили. Я слышала, как мужики говорили: "Идёт стерва так, словно одной ногой пишет, а другой зачёркивает".

 Ещё до войны председатель поставил эту ладью учётчицей на молоканке. А теперь, – Егоровна помолчала, словно обдумывая говорить или нет, а потом добавила, – она стала в сельсовете помогать тому, кому делать нечего. Как приедет начальство из района – она тут как тут, хвостом вертит, как Лиса-Патрикеевна. И выдвиженство в депутаты заработала тем же. Любого может обольстить. Облачится в цветастый сарафан, поведёт белыми плечиками – ни один мужик не отведёт очей от неё, хотя всем известно, что она потаскуха, – бабушка в сердцах сплюнула.

Я слушала малопонятный мне разговор взрослых и думала: «Как хорошо сейчас на улице: ярко светит солнышко, а небо синее-пресинее, и птички поют, а осколки головы моей красавицы лежат в траве. И мне нельзя вставать с постели долго-долго, и всё потому, что мы украли платье».
В тот день я дала себе зарок: без разрешения никогда и ни у кого ничего не брать.

РИТА

Я не верю в опустевший двор.
Я играю с вами до сих пор.
В. Берестов

– Рита, как я рада, что ты пришла! На улице солнышко, птички песни поют. Ребятишки вчера весь вечер играли на улице. Они смеялись и весело разговаривали. А мне даже к окну нельзя было подойти, чтобы узнать, отчего им так весело. Я вчера почти весь день одна пролежала. Думала, что умру от скуки.

– Вчера я не могла прийти. Мне от тятьки здорово влетело за Иринкино платье. А этой паразитке Ивановне ещё больше досталось. Коля рассказывал, как в сельмаге, при всех, тятька отчихвостил её и огрел костылём, – заливисто смеялась Рита.
– Вот здорово! А она что? – оживилась я.
– А Ивановна визжала на всю деревню, как недорезанный поросёнок! Тятька хотел ещё ей всыпать, но она успела убежать! Я сегодня, как только позавтракала, сразу же к тебе помчалась. Мне ещё за столом мамка сказала: «Сбе-гай к Любашке, попроведуй. Друзья познаются в беде, а не в тех делах, какие вы с подружкой затеяли!»

– Она вчера тебя ругала?
– Ещё как! Но от неё не так сильно попало, как от тятьки. Зато мамка заставила меня всю уборку в доме сделать, – Рита, улыбнувшись, махнула рукой, как бы не желая говорить о нестоящем деле. – Мамка послала вам молока, – радостно сообщила она. – Вон, на столе стоит. А тебе, Люба, мама велела передать вот это платье, – Рита достала подарок из мешочка, где лежали тряпочки и куклы. – Поглядика, оно почти новое! Ни одной дырочки нет! Это платье носила моя старшая сестра Лена. Ты её знаешь. Она вышла замуж за Володю Иванова и живёт с тех пор в другой деревне. Потом я носила, но оно стало мне коротким. Мама ко дню моего рождения сшила мне новое платье из бабушкиной юбки.

– Спасибо. Мне платье очень нравится! И рукавчики такие, какие я люблю, – фонариком. Когда Савельевич разрешит вставать с постели, я буду в нем зажваривать.

Мне хотелось немедленно примерить обновку, но Рита остановила:
– Лежи, лежи! Тебе Савельевич строго-настрого приказал не подниматься! А мамка, когда я уходила, наказала: «Если узнаю, что Люба хотя бы разочек поднималась на ноги, то в другой раз не пущу тебя к ней!» Давай играть в куклы!
– Жалко, что нет моей красавицы, – помрачнев,  вздохнула я.  – Ивановна даже осколочка от куклы не оставила на память! Всё растоптала. Такой расчудесной куклы я ни разу в жизни видела! – обида жгла моё сердце, и я снова заплакала.

– Не плачь, Люба. Мне тоже жалко куклу. Но когда мама узнала, что её разбили, то она сказала: «Что с возу упало, то пропало, и вспоминать об этом не стоит. Жили без магазинной куклы, и дальше будете жить. От этого никто не умрёт». У тебя, Люба, есть ещё старые куклы – Светка и Алка, вот и давай играть ими! Мамка дала белые лоскутки от старой простыни, чтобы мы этими лоскутками обшили туловище, ноги и руки твоей тряпишной куклы. Когда Соня придёт из школы, нарисует ей лицо, а потом вышьет стебельком глаза, брови и нос. Мамка сказала, что куклу надо обновить.

– И, правда. А то Светка совсем в грязнулю превратилась. Мы её мыли, но лицо нарисовано химическим карандашом, поэтому краска вся размазалась. Где тряпочки?

Рита достала из мешочка белые лоскутки и положила мне на кровать.

Мы оторвали у Светки голову, руки и ноги и, аккуратно подворачивая края нарезанной белой ткани, стали обшивать части тела куклы.
– Смотри, как хорошо получилось! Кукла как новая!
– А вот и Соня! Легкая на помине! – обрадовалась я.
– Чтой-то вы вспомнили обо мне?
– Надо вышить Светино лицо, а мы не умеем.
– Ух, ты! Какое у Светки туловище стало! Не узнать! А почему у неё одно плечо длиннее другого? Эх, вы, неумехи! Разве так пришивают?

Соня надрезала нитки, которыми была пришита Светкина голова к туловищу, и безголовое тело куклы упало к ногам сестры. Соня подняла его и, сделав пометку между плеч Светки, стала мелкими стежками пришивать голову куклы между двух точек, отмеченных ею. Ноги и руки Соня пришила и сделала это более аккуратно, чем мы, затем нарисовала кукле лицо и вышила чёрными нитками глаза и брови. Губы и нос, за неимением ниток нужного цвета, пришлось вышивать белыми. Отстранив куклу от себя и любуясь ею, Соня авторитетно заявила:
– Кукла стала лучше магазинной. Она красивая и никогда не разобьётся, хоть сто раз бей об пол! И лоскутки ей на платья нужны маленькие! Зря ты, Любашка, плачешь по разбитой кукле!
– И взаправду, Светка стала красивой! – подтвердила я.

Мы радовались, глядя на творение рук своих.
– Вы играйте, а я пойду картошку варить! Жуть как есть хочется!
– Рита молока принесла. Свари, Соня, саламату с молоком. Вкуснота будет! Язык проглотишь!
– Знамо дело! С молоком-то хоть что свари, всё одно вкуснотища получится!  Рита, передай привет от нас твоей маме и спасибо от нас за молоко.
– Передам, – Рита собрала свои тряпочки в мешочек. – Мне пора домой. Мамка не велела мне задерживаться и строго-настрого наказала вернуться домой, как только кто-нибудь из вас придёт из школы. Завтра утром ещё прибегу.

Как-то раз я проснулась не то оттого, что солнечные лучи припекали мне лицо, не то оттого, что Рита вошла в избу.

– Ты, Люба, скоро совсем засоней станешь. Сразу видно, что только что проснулась. Я успела полить пол-огорода.
– Я бы тоже что-нибудь делала, если бы разрешили вста-вать с постели. Соня даже позавидовала мне, что я ничего не делаю: «Тебе хорошо, – лежишь и лежишь, сказала она. – Ни в школу тебе не надо, ни пол подметать»
– А мне, Рита, знаешь, как хочется встать и побегать вместе со всеми!? Особенно вечером, когда ребятишки играют на улице! Сейчас вся земля просохла, тепло, хорошо! Никаких обувок не надо! Лучше траву целый день полоть на огороде, чем лежать всё время в постели.
– Так всегда думаешь… Когда я болела ветрянкой, мне тоже больше всего хотелось погулять по улице. А когда приходилось очень долго полоть грядки и когда солнце припекало, мне хотелось на речку или спрятаться в доме. Я тогда думала: «Заболеть бы мне чем-нибудь, чтобы не вытягивать из земли эти злыдни-сорняки, которые за ночь снова вырастают».
– Лучше грядки полоть, чем лежать. Ведь не весь же день мы их полем! – тяжело вздохнув, возразила я.
– Конечно, тебе, Люба, ещё хуже, чем было мне. Мне-то разрешали ходить по комнате, когда я болела. А ты вон сколько не поднимаешься с кровати! – посочувствовала мне Рита и вдруг весело заявила. – А вчера вечером мамка меня учила Бурёнку доить!
– Ну, и как, получается?
– Чуть-чуть. Пока ещё силы не хватает всё молоко выдоить. Руки только ужасно устают.
– У нас никогда не было коровы, – вздохнула я. – Плохо без неё.

– У нас, Люба, ещё новость: Рябушка высидела жёлтеньких крохатулинек! Они такие миленькие! – делилась новостями подруга, и её большие синие глаза радостно сияли. – Мне так и хочется их расцеловать! А пищат как они, страсть! Особенно сильно пищат цыплята, когда отстанут от матери. Если хочешь, то завтра принесу тебе одного. Ты увидишь, какой он премиленький! Конечно, пищать будет всё время, но если покормить его, а потом за пазуху посадить, то он пригреется и заснёт. Цыплёнок, наверное, думает, когда находится на груди, что сидит под крылом у матери. Принести?
– А разрешат? – засомневалась я.

– Конечно, мама разрешит показать тебе. Я принесу его и яйцо. Когда цыплёнок захочет поесть, мы его накормим.
– Принеси… Клава тоже хотела кур завести, но их кормить нечем.

– Я, когда вырасту, буду председателем колхоза. За хорошую работу буду давать колхозникам за каждый трудодень аж по килограмму хлеба, и все будут жить припеваючи!

– А я буду лётчицей, как Гризодубова. Буду охранять границу. Тогда ни один враг не пройдёт по нашей земле! «Нам сверху видно всё, ты так и знай!» – тоненьким голоском пропела я. – Если не будет войны, то люди будут жить хорошо…

Рита пришла на следующее утро. Глаза её блестели.
– У нас радость, – важно с порога заявила она. – У моей сестры Лены скоро родится сыночек. Ей об этом сказала бабушка-знахарка. Я буду тётей. Поеду к Лене. Когда ей надо будет отлучиться, я буду водиться с племянником. У Лениного мужа нет мамы.

Я позавидовала Рите и, насупившись, сказала:
– Такие маленькие тёти не бывают.
– Бывают, много ты знаешь! Если не веришь, то я уйду!
Рита начала собирать свои лоскутки. Мне стало ещё обидней оттого, что Рита уходит, что она старше меня всего лишь на два года и несколько месяцев, а скоро уже будет тётей. Я заплакала.

Собирая тряпочки всё медленнее, Рита время от времени поглядывала на меня, затем одним движением руки раскидала по комнате уже собранные в кучку лоскутки и приглушённым голосом спросила:
– Ты что, разобиделась на меня? Я правду тебе сказала!.. Я домой не пойду. Я, как и мой тятька, не могу, когда кто-нибудь плачет. Давай играть!

– Ты скоро уедешь, а я останусь совсем одна, – я всё ещё  дулась на подружку.
– Я уеду в конце июня, а сейчас май ещё не прошёл. Мама сказала, что тебе, Люба, осталось недолго лежать в постели.

– Ну, и что? Мне всё равно без тебя будет скучно. И зимой мы почти не видимся: ты далеко живёшь, ты же знаешь: я не могу прийти – у меня валенок нет.
– Жара наступит, нам не до игр будет. Всё время придётся полоть и поливать грядки. А тебе, Люба, ещё и топливо надо будет заготавливать на зиму.
Мы с Ритой помирились и долго играли.

Когда Вася вернулся из школы, Рита, как всегда, сидела рядом со мной.
– Любашка, какой же ты бледной стала! Тебя бы на солнышко! Худая ты, как Кощей. Дожились – ни одной картошинки не осталось. С голоду умерли бы, если б не телогрейка.

– А при чём здесь телогрейка? – удивилась Рита.
– Продала Клава меховую телогрейку Анфисе: теперь у нас до нового урожая картошки хватит и немного муки есть... Рит, почисть картошку! Я не люблю этим делом заниматься! Не умею тоненькую шкурку срезать. А есть ужасно хочется! И Любашка до сих пор ещё не ела. Вот, возьмите кандык. Поешьте. Я шёл из школы, завернул в сторону кладбища. Недалеко от него растёт  видимо-невидимо кандыка. Я нарвал и крапивы для супа.

Вася растопил печь, налил в чугун воды и поставил его на плиту. Рита начистила и нарезала картошку и бросила её в чугун.

Рыжая, с завитками на висках головка подруги, как язычок пламени, появлялась то в одном месте, то в другом. Рита всё делала быстро и умело: достала из шкафчика узелок с мукой, насыпала в миску, сбрызнула молоком и, покатала мучные шарики по миске, опустила их в кипящий суп, затем сбросила туда соль, измельчённую крапиву и через пять минут пропела:
– Васятка, пора суп с плиты снимать.
– Всё у тебя сноровисто получается! Во всей нашей деревне лучше хозяйки не найдёшь!

Рита зарделась, даже веснушки стали почти незаметны, глаза засияли, как только что расцветшие незабудки, довольная улыбка появилась на её губах.
Она взяла большую коричневую миску с отбитой во многих местах эмалью, налила суп, Васятка поставил миску на табурет, около моей кровати. Рита стояла у шкафчика с ложкой в руках. Она снова пропела, вероятно, подражая своей матери:
– Прошу к нашему шалашу хлебать лапшу.
Мы с удовольствием съели всё содержимое миски. Приятное тепло разлилось по моему телу.

– Любашка, я сегодня Савельевича видел. Он сказал, что денька через два-три тебе можно будет вставать. Но бегать, прыгать и грядки полоть нельзя ещё с месяц. Он сегодня придёт посмотреть тебя… А я сегодня встал пораньше и пошёл сусликов выливать из норок, но ничего у меня не получилось: торопился сильно. Пока добежал до поля с ведром воды, почти всю выплескал. Вылил в нор-ку полведра воды, а она или до суслика не дошла, или тот убежал через запасной ход, а может он, как и я, ушёл на добычу с утра пораньше – поесть всходы пшеницы. Так мне и не удалось поймать суслика. А я, как дурак, не доспал, в школу опоздал, но я всё равно этого суслика поймаю. И тогда вволю наедимся мясного супа, и ты, Люба, сразу пойдешь на поправку!

– Мне домой пора. Засиделась я у вас. Попадёт от мамки. До свиданьица! – Рита, как всегда перед уходом, собрала свои тряпки в мешочек и тихонько закрыла дверь за собой.
– Я завтра буду тебя ждать, Рита! – крикнула я подруге вдогонку.

Вася вытащил из кармана маленький кусочек жмыха.
– Я не стал отдавать тебе жмых при Рите. На двоих тут делить нечего. Рита не исхудала. Вон, какая она белокожая, и губы у ней розовые!
– Какая же она белокожая? У неё всё лицо в конопушках! – возразила я.
– Не в конопушках, а в веснушках. Зимой она маркая – на лице ни одного пятнышка не бывает.
– Ты что, Васятка, втюрился в Ритку, что ли?
– Ха! Втюрился! Малявки вы ещё! Что вы понимаете?
– Ой! Ой! Какой большой выискался! Строит из себя взрослого!

– Повзрослей тебя!.. Когда Рита подрастёт – покрасивше Ивановны станет! У Риты глаза, как… – Вася поднял к потолку лицо, долго смотрел на него, подыскивая нужное слово, – глаза у неё синие-пресиние, как июньское небо, а волосы переливаются, как медный тазик, особенно на солнце.

– Ага! Попался! А ещё говоришь, что не втюрился!
– Дура ты, Любка. Разве влюбляются в таких, как Ритка, ей же восемь лет. Она недавно под стол пешком ходила. Если бы я втюрился в неё, я бы ей жмых отдал, а не тебе.
Я перестала поддразнивать брата: уж слишком убедительно прозвучал последний его аргумент.

БРАТ

Жизнь человека – соломинка.
Землёю живёшь, небом ли
Так незаметно обломится,
Будто её и не было.
Н. Бажан

Окончание войны не принесло достатка (как ожидалось нами) ни в нашу лачужку, ни соседям. Попрежнему почти ничего не давали на трудодни… Я до сих пор не понимаю, как могли люди в тех условиях не только выжить, но и трудиться с раннего утра до позднего вечера…

Становилось всё теплее. Земля покрывалась сочной зеленью. Наконец-то появились съедобные травы.

Исхудавшего Васю с озабоченным лицом мы видели только по утрам, перед занятиями, когда он забегал за школьными принадлежностями. Вася брал заранее приготовленную холщовую сумку, бросал на стол то съестное, что он успевал раздобыть, встав с рассветом, и тут же убегал в школу.

Однажды, ближе к вечеру, Вася принёс домой двух сусликов и полную сумку щавеля, крапивы, заячьей капусты и слизуна. Чтобы принести это богатство, надо было идти в лес через поле. Вася набирал в колодце два ведра воды и направлялся в поле, находил нору суслика, выливал туда воду, выдворял зверька из жилища и ловил его, а потом продолжал свой путь в лес.

На возвращение уходило меньше времени: вёдра были с лёгкой зеленью, и добыча не оттягивала плечи. Мысль, что он и его сёстры будут сыты, придавала Васе сил. И его труды вознаграждались: на ужин был приготовлен мясной борщ. Настоящее блаженство испытывали мы от каждой поднесённой ко рту ложки.

Насытившись, Вася вылез из-за стола, лёг поперёк кровати. Я прилегла рядом, положив голову, ему на плечо.

– Я, кажется, в первый раз в жизни наелся досыта, – глядя в потолок, проникновенно произнёс брат. – Теперь мы не умрём. Я буду каждый день выливать из нор сусликов, и у нас будет всегда мясо. Завтра Коля принесёт мне четыре капкана. Он уже смастерил их. Осталось что-то немного доделать. Теперь у нас будет сытная жизнь. С сегодняшнего дня у нас всегда будет мясо. И ты, Люба-ша, начнёшь расти не по дням, а по часам.

– Запустишь занятия, нахватаешь троек, потом не наверстаешь упущенного, тем более, что половины учебников у тебя нет, – озабоченно произнесла Клава, но по её интонации было ясно, что всё, что делает Вася, она одобряет.

– Уроки не запущу. Я внимательно слушаю объяснения учителей, да и капканы я буду ставить до занятий, а добычу вечерком соберу. Долго ли мне сбегать в поле? А в лес за съедобной травой буду ходить только по воскресениям. Скоро ягода появится. Насушим, зимой чай будем попивать. А если муку выдадут, то и пирожков можно будет испечь, – размечтался братишка. – С августа начну грибы собирать. Насушим, насолим и заживём полюдски.

– Насолим, если будет купить соль на что. Да и на каникулах заставит тебя председатель работать. Устаёшь ты, братишка, почернел, как головёшка. Одни мослы остались. Утром добудиться не могу. Столько работать, как ты, – можно Богу душу отдать!
– С голодухи скорее ноги вытянешь, – возразил брат. – Волка ноги кормят. Не потопаешь, не полопаешь…

– Добытчик, ты наш, – Клава ласково взглянула на брата, – снимай-ка штаны, я починю.
Вася натянул на себя папины галифе с многочисленными латками.
– Как бы мы без тебя жили, Васятка? – Клава подняла глаза от почти полностью истлевших, много раз латаных штанов брата. – Ты, Васятка, единственный наш кормилец. Я без перерыва и устали с утра до ночи хлещусь, никакой работой не брезгую, а окромя «палочек» на трудодни почти ничего не получаю. И получу ли осенью хоть что-нибудь, неизвестно. Зимой, в счёт будущего урожая, я уже брала двадцать пять кило пшенички. Так что наде-яться нам не на что. Куда ни кинь – всюду клин. Что за распроклятущая жизнь у нас! Обносились – срам смотреть! В отрепьях приходится ходить. Переодеться не во что. У тебя, Васёк, портки вконец истаскались, в лохмотья превратились. Мне кофтёнку сшить не из чего. Обувки ни у кого нет. Если председатель и тебя захомутает на всё лето работать за «палочки», то и запасов на зиму не будет.

– Он уже говорил: «Окончишь школу, принимай отару». Ты, Клава, не расстраивайся, это даже лучше, чем если бы меня на другую работу определили. Если буду пасти овец, то все суслики моими будут. Утром поставлю капканы, вечером домой с добычей вернусь.

Клава стремительно поднялась с сундука и приподняла крышку. Я подбежала к ней. Из сундука сестра стала вытаскивать поочерёдно то изношенную дедом, отцом, а потом и Васей будёновку без звёздочки, то несколько старых,  ни на что непригодных папиных и маминых вещей, то ещё какую-то рухлядь.

Сестра вытащила почти всё, что там лежало. Она явно искала что-то. Последней вещью, поднятой Клавой с самого дна, был завёрнутый в тряпицу маленький свёрточек, перевязанный дратвой. Сестра быстро развязала узелок, развернула тряпочку, и мы увидели мамину холщовую ночную сорочку.

– Мама для моей свадьбы хранила, – приглушённым голосом сказала Клава, с благоговением прижимая сорочку к лицу. Я тоже приложила сорочку мамы к щеке, всё ещё хранившую её запах и меня бросило в жар: показалось, что мама стоит рядом.
– Что же я, окаянная, раньше не вспомнила о сорочке? Она же самотканая! Ей износу не будет!..  Сошью тебе, Васятка, штаны. Выкрашу, и они лучше магазинных будут!
– Клава, ты встречаешься с Николаем. А что, если до свадьбы дело дойдёт? – неуверенно запротестовал брат.
– Не ходить же тебе, Васёк, нагишом! Осенью всё равно на трудодни что-нибудь, да дадут. Тетя Зоя хлопочет для нас телушечку.
– Тебе обещают давно, – нахмурился Вася, – а до сих пор не дают. Председателю нет никакого дела до того, что мы голодаем.
– Если бы начальство приехало, тогда дело другое: для районных руководителей сразу же приказывает забить овцу или телёнка, хотя он говорит, что это для механизаторов, а лучшие кусочки ему да приезжим достаются. Государству-то он всегда сполна сдаёт мясо, шерсть и молоко, потому и считается лучшим председателем в районе. А что люди пухнут с голоду, никому до этого нет дела.

– Рожа его всегда красная, хоть сковороду на неё ставь и блины пеки, – возмущённо воскликнула Соня. – Дочки его, когда приезжают домой, набелятся, накрасятся, расфуфырятся и целыми днями лузгают семечки на завалинке. Верка только летом приезжает – десятый класс заканчивает в городе. Им – можно.
– Председатель говорит, что у жены больное сердце, поэтому она не может работать. У неё даже справка есть, что она больная.

– А на свадьбе своей Таньки плясала так, что пол трещал!
– Танька в город укатила. Она никогда не будет за палочки работать.

 – В соседних деревнях жёны председателей работают больше других. А нашему председателю всё с рук сходит, хотя его жена не работает, и дети в городе живут. Пе-ре-до-вик! – с насмешкой протянула Соня, вероятно, повторяя чьи-то слова.

– Душегуб он, а не передовик! Чтоб ему ни дна, ни по-крышки не было за наши слёзы! Работай за троих, а хлеба не спрашивай! Перебиваемся с лебеды на картошку. Животных кормят, а нам что, есть не хочется? – голос Клавы дрожал от боли и отчаяния.
– Хоть бы меня, когда окончу семь классов, отпустили учиться на медсестру, – в унылом голосе Сони звучала недетская безнадёжность.

– Ты, Соня, преждевременно не расстраивайся. Как только закончишь семилетку, схожу, поклонюсь этому краснорожему борову. Я работала без выходных, без проходных. Может, сжалится и отпустит тебя в город учиться. Глядишь, тебе удастся выбиться в люди.

Клава говорила, а руки её проворно раскраивали штаны для Васи, а затем сноровисто замелькала игла. Стало смеркаться.
– Давайте укладываться спать. Сейчас ночки уж больно коротки, а нам рано вставать.

Утром я услышала:
– Ребятишки, вставайте и идите к столу. Вечером дошьём шаровары.
– Клава, оставайся и шей шаровары, а я за тебя поработаю. Мне не впервой.
– Ишь, чо удумала. Да, ты пасла телят, но летом, после учебного года. А сейчас кто за тебя в школу пойдёт!? Тебе и дома дел невпроворот!
– Клавочка!
– Никаких возражений! Я возьму шаровары с собой в поле. Пока телята пасутся, я в это время дошью штаны.
– Нашьёшь ты в поле! Телята на первой травке, да ещё в такой солнечный день, будут взбрыкивать. Они как ошалелые побегут, куда их не просят!

– И то, правда. Как только придёшь из школы, покрась все детали выкройки. Будешь красить – почаще помешивай, чтоб равномерно всё прокрасилось, а потом высуши в тенёчке. С работы приду и дошью штаны.

Вечером я сидела рядом с Клавой и вдевала нитку в иглу, чтобы Клава на это не теряла времени. Вася затопил печь, время от времени с любопытством поглядывая на нас. Поставив на плиту чугун, брат взял вёдра и пошёл к колодцу. Хотя работа двигалась к завершению, мне казалось, что Клава шьёт слишком медленно.

– Клавочка, скорей шей! Вася вернётся с водой, а штаны уже готовы! Ты знаешь, как он будет рад!
И вот шаровары сшиты. Открылась дверь. Брат поставил полные вёдра на лавку. Клава подошла к нему и, улыбаясь, подала обновку. Мы с Соней захлопали в ладоши. Вася заулыбался, взял шаровары, спрятался за голландкой и вскоре появился перед нами причёсанный, с блестящими и сияющими глазами, в чёрных штанах и голубой рубашке, по полю которой были разбросаны белые ромашки.

– Не зря я шила штаны, – Клава любовалась похорошевшим братом и своей работой.
– Васятка, – прижалась я к брату, – теперь ты будешь самым красивым пацаном в нашей деревне! Хорошо бы тебе ещё обувку купить!
– Зачем? Лето наступило, обувка рвётся, а моим ногам износу не будет!

Соня стояла в проёме открытой двери и тоже любовалась братом.
– Завтра, как увидят тебя, Васёк, на улице в этой одежде, все девчонки будут бегать за тобой. А сейчас снимай штаны, я подошью их, а то они чуток длинноваты, – одергивая брюки, Клава поворачивала брата из одной стороны в другую.

– За ним и так девчонки гужом бегают, прохода не дают, – засмеялась Соня.
– Вот выдумала! – зарделся брат. – Некогда мне этими глупостями заниматься.
– Ой, ой, держите меня! Думаешь, никто не видит, как ты смотришь на Танюшку Воронову!?
– По себе дерево рубит, – одобрила Клава, подбирая с пола обрезки ткани и складывая их в мешочек с куклами и их вещами. – Пригодятся для твоих кукол, Любашка. Я для них платьев нашью. Пусть у всех будут обновки!

Она легла на кровать, и довольная улыбка блуждала по её лицу.
– На лето для всех обновки есть. Два дня мы ели досыта и вкусно. Вот бы всегда так жить! – мечтательно воскликнула Клава. – Сколько себя помню, ни разу даже хлеба вволю не ела. Как-то ухитряются другие жить в достатке!
– Было бы у нас подворье, и мы бы жили сносно.
– Большинство односельчан живут, как мы. Особенно те, у кого отцов нет. Дядя Петя не ворует из колхоза, живёт по совести и, хотя работают они с тётей Нюсей не разгибая спины, тоже хлебают постные щи.

– Надо суслика поймать и отнести им. Николай отдал мне сегодня четыре капкана. Можно ловить сусликов не только себе, но и тем, кто живёт в такой же бедности, как и мы.

– Из-за работы в колхозе не остается даже времени на свой огород. Хорошо, что я не одна. Вы – мои помощники, успеваете справиться со всеми домашними делами, – расхваливала нас Клава.

И действительно: мы были сыты, в избе – чистота, на огороде – порядок. Все трудились. Даже я, дошкольница, редко играла со своими сверстниками.

Лес от деревни находился далеко, и привезти сушняк было не на чем и некому, поэтому я собирала перекати-поле, огромные переплетшиеся кусты колючек, которые в ветреные дни прикочёвывали к нам из казахстанских степей. Мы ими топили печь. Для топлива я собирала ещё сухие лепёшки бурёнок.

Учебный год закончился. Соня готовила нехитрые обеды и пропалывала траву на огороде. Вася пас колхозных овец и ухитрялся ходить в лес, оттуда постоянно возвращался с зеленью. Но самой драгоценной его добычей были суслики.

Вася вставал на зорьке, выгонял отару на пастбище и расставлял капканы. К вечеру, перед тем, как пригнать овец, проверял капканы и с добычей возвращался домой. Сусликами брат снабжал не только свою семью, но и всех обездоленных стариков из нашей деревни, потерявших детей на фронте, вдов с малолетними детьми и, конечно, дядю Петю и бабушку Ежову.

Обычно брат разносил сусликов сельчанам, когда хозяев не было дома, и подвешивал добычу в сенцах, к балке, чтобы коты не добрались до них. Вася всегда смущался, когда какая-нибудь старушка, со слезами на глазах, благодарила его, называя кормильцем.

С тех пор, как Вася стал снабжать односельчан сусликами, отношение к нему изменилось. Где бы брат ни появлялся, сельчане разговаривали с ним уважительно, как со взрослым мужчиной.

Пригнав отару овец в поле, Вася проверял капканы, собирал ночную добычу, и ставил их у норок жиреющих сусликов, а затем шёл к своим овцам.

Как всегда, я собирала в поле лепёшки бурёнок неподалеку от того места, где брат пас овец, а когда он с отарой возвращался с пастбища с перекинутыми через плечо сусликами, обычно подходил ко мне и хвалил:
– Молодчина! Много набрала топлива! Надолго хватит. Клава довольна будет. Зима большая, в тепле будем жить. Была бы жива мама, порадовалась бы за нас. Теперь-то мы выдюжим!
Он укладывал в мешок собранное мною топливо и взваливал себе на спину.

Беда преследовала наше семейство. Она незримо шла по нашим пятам и настигала тогда, когда её совсем не ждали.

Удушливая жара стояла около месяца. Даже трава почти вся преждевременно увяла. Жара действовала  на людей изнурительно: их потемневшие лица были хмурыми, молчаливыми и неприветливыми.

 Наконец, подул долгожданный ветер и пригнал перистые облака, за ними тянулись облака более крупные. Они медленно плыли, отражаясь в спокойной глади реки. Вскоре и облака ушли, за ними приползли  тучи. Они закрыли большую часть небосвода, и вскоре всё небо потемнело. Тучи медленно уползали в сторону деревни, а следующие за ними опускались всё ниже и, казалось, что они своею тяжестью в одно мгновенье раздавят всё живое. Ветер усилился. Чувствовалось приближение грозы. Стало трудно дышать.
Где-то далеко-далеко сверкнула молния, потом ещё и ещё, но грома не было слышно.

 Вася со своим напарником дедом Антоном повёл овец на водопой. Животные, похожие на пыльное облачко, почувствовав приближение влаги, жалобно заблеяли, и стали двигаться быстрее. Вася, опередив отару, с разбегу плюхнулся в нагревшуюся воду. Наслаждаясь ласковым прикосновением волн, брат медленно плыл, отфыркиваясь и улыбаясь.

Дед сидел на берегу речки. Он вымыл ноги, умылся и, почувствовав прохладу, взглянул подслеповатыми глазами на небо. Увидев, что оно потемнело, торопливо засуетился, подобрал с земли хлыст и, опираясь на него, поднялся, затем слабым голосом крикнул:
– Давай, внучок, поскорей вылазь из воды! Гроза надвигается страшенная, как бы беды не быть.
Но Вася, не услышав предупреждения своего напарника, продолжал плескаться. Прогрохотал первый грозовой раскат. По воде защёлкали крупные капли дождя и вскоре стали превращаться в блестящие упругие струи. Низкие тёмные тучи хаотично надвигались друг на друга. Вася поспешил к берегу.

Порыв ветра дохнул прохладой. Раздался оглушительный треск. Вася ступил на песок, и в тот же миг зигзагообразная молния прорезала небо и, как змея языком, поразила свою жертву. Вася, как подкошенный, упал. Он неподвижно лежал рядом со связкой сусликов, незадолго до этого пойманных им…

Дождь прекратился так же быстро, как и начался. Всё вокруг задышало свежестью. Запели птицы, всё задвигалось. Только наш кормилец не встал…

Дед, успевший отогнать отару, вернулся на берег и, увидев своего подпаска лежащим, затормошил его, а когда понял, что Вася бездыханен, уткнулся в колени и жалобный тонкий стон вырвался из его груди...

В последний путь нашего брата провожали все жители деревни… Похоронили Васю рядом с мамой…

Климат в нашей семье после смерти брата ухудшился. С нами что-то произошло: не стало тех сердечных отношений, какие были при жизни Васи. В самые горькие минуты моей жизни я убегала на кладбище и, упав на могилу брата или мамы -двух самых дорогих мне людей, горько плакала. Сёстры нередко находили меня на кладбище уснувшей, обхватившей руками крест.

ЗАПАСЫ НА ЗИМУ

Тот воровством себя не запятнал,
Кто жизнь свою у гибели украл.
В. Шекспир

– Долгонько же вы, девоньки, у меня не были! Как это вы старуху вздумали навестить? Иль кто надоумил вас?
– Здравствуйте, Егоровна! Мы сами пришли. Нас никто не посылал.
– И вы здравствуйте, гостюшки дорогие! Спасибо, разутешили меня. Располагайтесь! – Егоровна обмела фартуком и без того чистую лавку. – Чевой-то вы стоите? Присаживайтесь! – показала она на сиденье, а сама вышла. Через минуту Егоровна вернулась с кринкой молока, налила молоко в кружку и подала сначала мне, а потом Соне.
– Отведайте молочка. Поди, давненько не баловались? О, Господи! Откуда вам его взять!? Как живёте-то? Без Васятки-то вам плохо!? Он был уважительный и кормилец, каких поискать!

– Плохо без него. Васю каждый день вспоминаем.
– Пока не голодаем. Он научил нас капканы ставить. Мы теперь наловчились ловить сусликов.
– Мы, когда в первый раз пошли на охоту, то страшно было ловить сусликов. Как только приблизились к полю, увидели норку, затаили дыхание, стоим, высматриваем, не выглянет ли суслик из норки.

Я нетерпеливо закрыла ладошкой рот Соне и взахлёб продолжила:
– Мы стояли тихо-тихо, я даже боялась дышать. Смотрим, а суслики, как по команде, выскочили! Встали на задние лапки у своих домиков, опустили ладошечки вниз и смотрят своими бусинками то в одну сторону, то в другую. И, как мы не таились, они всё равно заметили нас и, как по команде, юркнули в свои норки. Даже стало жалко ставить капканы на них. Им же, бедненьким, тоже жить хочется!

– Жалко, так не лови! Сама умирай! – Соня укоризненно посмотрела на меня, а Егоровна мягко объяснила:
 – Всем жить хочется. А что делать? Иногда приходится убивать животных. Без этого тоже нельзя. Иначе они нас изничтожат.
– Как это, Егоровна? – от удивления, я разинула рот.
– А вот так: возьмут и съедят весь хлеб.
– Такие малюсенькие!? – недоверчиво посмотрев на Егоровну, изумилась я.
– Если грызунов не уничтожать, то они ни одного колоска не оставят,– растолковывала мне бабушка.
 – Надо же! Такие маленькие, а какие обжористые! – я недоверчиво взглянула на бабушку.
– Какая же ты глупая, Любашка! – я услышала в голосе Сони насмешку.
– Сама ты дура, – надув губы, огрызнулась я и отвернулась от сестры.

– Мы, когда поставим капканы, рвём цветочки и относим их на могилы мамы и Васи… А вчера мы с Соней поймали двух сусликов.
– Кто обдирает сусликов-то?
– Дядю Петю просим.
– Передайте от меня ему низкий поклон. Я сразу заприметила, что вы вошли в тело, значит, не голодаете. Справными стали. Любо-дорого посмотреть на вас, чисто вишенки!

Зимой-то вы совсем чуть ли не прозрачными были. А сейчас у тебя, Любашка, щёчки округлыми стали, как сдобные румяные булочки! О, Господи! «Сдобные булочки», – передразнила бабушка Ежова сама себя. – Вы их не только не едали, но и не видали.
– Кончится война, потом мы вырастем, начнём работать, и у нас будут сдобные булочки!

– Дай Бог! Дай Бог!.. Утка в море, в утке яичко, – нахмурясь, произнесла Егоровна непонятную для нас пословицу. – А зимой-то как жить будете? Картошка-то хорошая растёт?
– Клава говорит, что картошки накопаем побольше, чем в прошлом году, – ответила Соня. – Мы боялись, что картошка совсем не вырастет, но несколько раз дожди прошли, и она ожила, но земля-то плохая… Чуть подсохнет, покрывается белым налётом.

– Плохая у нас земля – и засолённая, и удобрения требует. А где его взять, если даже не у каждого есть коровушка? А если и есть, то из навоза кизяк делаем. Чем зимой-то топить?.. Хороший урожай картошки – это ещё не всё: к ней не мешало бы чуток хлебушка. От одной картошки можно ноги протянуть.

– Может, Любашка будет снова приносить жмых из овчарни. Там в стенке есть лаз. Я не могу туда пролезть, а Любашка протискивается.
– А если лаз заделают?
– Может, председатель разрешит нам жмых измельчать для овец, то мы будем сыты.
– С этим делом и без вас хорошо справляются.

– У нас в колхозе в этом году урожай пшеницы уродился хороший, Клава говорила, что намолачивают по сто пудов с гектара. Председатель обещал хлеба дать на трудодни больше, чем в прошлом году.  Обещал на собрании, значит, не соврёт, – уверенно сказала Соня.

– Урожай пшеницы в этом году небывалый. Авось и взаправду не заберут всё под метёлку. Глядишь, и нам чуток перепадёт. Но надёжи мало. Пока собирают люди урожай, председатель, как всегда, щедрый на посулы. Те, кто у власти, любят выпендриваться перед «верхами». А наш председатель – особливо. Завсегда старается больше всех хлеба сдать. Из кожи лезет вон, чтобы отличиться. Полсела готов уморить с голоду, лишь бы самому у власти остаться. Вцепился в свою должность, как вошь в кожух. Оно и понятно: у кого в руках, у того и в устах, – вздохнув, бабушка безнадёжно развела руками.

– Дядя Петя говорит, – заявила Соня, – у нас урожай пшеницы хороший, а в некоторых районах всё повыгорело. Алтайскому краю спущенно определённое количество пудов зерна сдать. Хоть умри, но сдай. Есть урожай, нет ли его – нас не спросят. Если у нас есть, то у соседей нет. Прикажут, и за них сдать придётся.

– Истинно так: Пётр Василич знает, что говорит, – бабушка помолчала, подумала и, вздохнув, перешла к другой теме разговора. – Пораскинула я умом и, кажется, надумала, как помочь вам заготовить запасы на зиму… Из своего старого платья я сделала лифчики для вас, – бабушка достала из под тюфяка своё изделие и приказала. – Снимайте платья!  – Что мешкаете? Делайте то, что вам говорят! Сейчас пришью свою придумку с изнаночной стороны ваших платьев и сделаю потаённые кармашки-прорешки

Пока мы снимали с себя платья, бабушка продолжала давать наставления. –  Когда будете на току, то незаметно насыпайте в кармашки зерно. Если вы туда насыплете зерна горсть или две, то будет незаметно. Старайтесь насыпать так, чтобы никто не увидел. Если кто и приметит, что вы берёте хлебушек, то сделайте вид, что едите пшеницу.
– Мы всегда её едим, когда бываем там.
– Правильно делаете. Верхам нет никакого дела: есть ли у вас что-то в брюхе или нет, поэтому надо заботиться самим о себе.
– Обзавестись бы нам коровушкой, мы бы выкарабкались, – мечтательно протянула Соня. – Председатель ещё маме обещал дать тёлку.

– Ваши папка с мамкой мантулили десять годочков за так с маком, и Клавдия – в родителей – спорая на работу. Она на издох работает, за «палочки» пластается с утра до самой ноченьки, а из нужды вылезти не может… Как можно человеку всю жизнь горе мыкать, если он никакой работы не гнушается!? Мыслимо ли так жить, как мы живём?.. А вы чем Бога прогневили? За что навалились на вас все напасти? Никак не пойму...

Часто думку думаю: власть подрубает сук, на котором сидит… Как ни старайся, всё одно распрямиться не дадут… Не платят людям за их труды… А голодный человек много ли наработает? Клавушка верит в справедливость. Любую работу выполняет сноровисто, как мамка с папкой учили. А что за это имеет? Если и дадут хлеба чу-ток, всё равно не хватит на зиму. Власть не расщедрится. Власть сама любит поесть всласть, – бабушка Ежова помолчала, а потом добавила. – Не даром же пословица поучает: «На Бога надейся, а сам не плошай». Смотрите, не насыпайте много зерна в кармашки. Изловят вас, не дай Бог, всем хана будет, а мне – в первую очередь. Не жадничайте! За горсть пшеницы, если поймают, то будет вам только нахлобучка, тем более, что вы малы, а мне…

– Спасибо, Егоровна. Мы будем брать зерна понемногу. А если попадёмся, не скажем, кто научил. Вот те крест, – перекрестилась сестра.

Егоровна усмехнулась, впервые видя крестившуюся Соню.
– Там сумеют зубы-то вам разжать! Господи, до чего дошли! С самого сотворения мира воровство считалось одним из самых тяжких грехов. А я, на старости лет, стараюсь подучить несмышлёнышей, как незаметней украсть. Но нутром чую, что чиста я пред Господом Богом, – хочу спасти малых детушек от голодной смерти. Если был бы у меня хлебушек, разве я не поделилась бы с сиротами? Зиму сама впроголодь жила.
Егоровна, вздохнув, поглядела на иконостас и перекре-стилась:
– Если то, чему я вас учу, – грех, то пусть он падёт на мою седую голову.

Она сноровисто пришила лифчики к пелеринам наших платьев, сделала небольшие прорези на груди, обметала их, разгладила пелеринку морщинистыми руками и, довольная твореньем рук своих, улыбаясь, отдала нам платья. Мы одели их. Бабушка с трудом встала с лавки, перекрестила нас, и лицо её посуровело.

– Смотрите, девоньки, не вздумайте взять что-нибудь у суседей. Если позаритесь на суседское, лучше за три версты обходите мой дом. Весь батожок обломаю о ваши спины. С тока взять горсть зерна не грех, ведь Клавдия хлещется на работе с утра до вечера за дырку от бублика. Если бы всем давали на трудодень хотя бы килограмм хлеба, а вам вздумалось бы украсть с тока хоть зёрныш-ко, я бы первая сказала, что за воровство надо руки рубить по самые локти, чтоб другим неповадно было. А сейчас горсть пшеницы может спасти вашу жисть! Идите с Богом! Покамест стоит вёдро, постарайтесь почаще бывать на току. Вам бы лишь зимушку перегодить. Дотянете до весны, а летом не пропадёте. Да не жадничайте! Еще раз предупреждаю – не берите много! Птичка по зёрнышку клюёт, а сыта бывает!

Распрощавшись с Егоровной, мы сразу пошли на ток, и с тех пор по несколько раз в день наведывались туда и всегда приносили домой понемногу пшеницы.

Однажды, прежде чем войти в избу, Клава предварительно заглянула в стайку и с порога гневно закричала:
– Любка, ты чем занимаешься целыми днями? Совсем перестала коровьи лепёшки собирать! Мы же замёрзнем зимой!
– Что ты, Клава, я много набрала!
– Вижу! За две недели топлива не прибавилось! Его много не бывает! Зима большая! Спать будем ложиться хоть с голодным брюхом, но зато в тепле!
– Клав, не серчай! – вступилась за меня Соня. – Мы с Любашкой натаскали больше ведра пшеницы!
– Что? Вы с ума сошли? – испуганно вскричала Клава. – Не по нутру мне всё это! Если поймают, то меня же в тюрьме сгноят! А если не сгноят, то сраму не оберёшься! – Клава была разгневана не на шутку.
– Мы спрятали пшеницу на крыше. Её там никто не найдёт, – оправдывались мы.

 Клава расплакалась, но бранить нас не стала.
– Обед-то готов? – смахивая слезинки со щёк, оттаявшим голосом спросила она:
– Сейчас будет готов. Осталось только лук бросить в суп.
 Открылась дверь, и в комнату вошли Сонины подружки.
– Соньк, айдате на речку! Жарища стоит такая, будто снова июль вернулся.
– Вода, поди, холодная. Ночью мы уже под дерюжкой спим.
Соня, вопреки ожиданиям подруг, не очень-то обрадовалась их предложению.
– Какое там «холодная»! Речка мелкая. Вода прогрелась и стала тёплой, как парное молоко! – в один голос заявили девочки.
– Любашке надо топливо заготавливать, а мне на ток бежать. Нюра Воронова просила помочь прикрыть пшеницу. Дождь обещают, а на току всего три женщины работают, – неуверенно отнекивалась Соня; в ней, как и во мне, боролись два противоположных желания.

– Не будет дождя! На небе нет облаков! – возразила одна из девочек, а другая спросила. – Тебе-то это зачем? Всё одно не начислят трудодни!
– Ну, и чо? Я обещала Нюрке! Её старшая сестра поранила ногу. И на току некому работать.
– Пойдемте скорее! А если правда дождь начнётся, тогда нам всем надо будет быть на току.
– Поторапливайтесь! Возможно, такого денька уже не будет!

Девочки с недоумением смотрели на Соню, ожидая, что она передумает и пойдёт с нами на речку.
Клава быстро взглянула на нас и, поняв, почему Соне «расхотелось» идти купаться, налила суп в миску, повернулась к девочкам и сказала:
– Вы, девочки, идите, а мы сейчас поедим, и Соня с Любашкой догонят вас, – а нам приказала. – Идите на речку. Такого погожего денька может и не быть. Щёлоку налейте во фляжку и возьмите с собой. Хорошенько промойте волосья! Мне бы тоже надо сполоснуться, но работы невпроворот. Я обязательно схожу, но вечерком.

Наскоро поев, мы побежали к речке, на ходу сбрасывая платья. Вымыв волосы, потерли друг другу спины, оделись и торопливо направились домой, не обращая внимания на уговоры подруг напоследок понежиться в тёплой воде.

Мы дошли до того места, где тропинку перегородила коряга. Пришлось свернуть в ивняк. Мы осторожно шли, стараясь не поцарапать ноги. Соня внезапно резко остановилась, придержала меня за руку и положила палец на губы, давая мне знак стоять тихо.

Я вопросительно посмотрела на неё. Соня погрозила мне пальцем и осторожно направилась в гущу ивняка. Я, балансируя руками, на цыпочках, направилась к ней. Неподалёку от большой ивы мы остановились и увидели Димку, который стоял за деревом, облокотившись на не-го; одной ногой он упирался в другое дерево и жадно смотрел на купавшихся голых девочек.

Его удлинённая голова с двумя макушками, казалось, ещё больше вытянулась. Он даже не заметил, как мы с сестрой подкрались к нему. Соня громко закричала:
– Девчонки! Димка за вами подсматривает!
Девочки дружно хлюпнулись в воду, заверещав так, что у меня уши заложило. Димка вздрогнул и повернулся к нам.
– Ишь, что надумал, гад подколодный! – возмущению  Сони не было предела. – Вот расскажем твоему отцу. Он тебе всыплет по первое число!

Мясистое Димкино лицо побагровело, а неопределённого цвета глубоко спрятанные крохотные глазки выражали гнев и готовность мёртвой хваткой вцепиться в Соню. Испугавшись его ненавидящего взгляда, я юркнула за спину сестры и, обняв её за талию, плотно прижалась к ней и с опаской смотрела оттуда на председательского сына.

 Но, сдержав свой гнев, он остановился. Сквозь щербинку редких зубов Димка презрительно цвиркнул в нашу сторону и, после некоторого замешательства, прошипел:
– Тебе, Сонька, это даром не пройдёт! Ты ещё пожалеешь, что подняла хай на весь лес! Ты попомнишь этот день! Ты думаешь, я не видел, как ты ссыпаешь в карман пшеницу!? Ссыпаешь, ссыпаешь, а насыпанного не видно! Я расскажу отцу, и вы все загремите туда же, куда отправили Петровых! – Димка засунул руки в карманы, смачно сплюнул, и его плевок прилип к стволу дерева.

Не обращая внимания на оскорбления девочек и невообразимый гвалт, доносившийся с реки, Димка насвистывая, вразвалочку, не спеша, скрылся за ивняком. Мы с Соней похолодели и смотрели вопрошающе друг на дружку. Каждая из нас видела застывший страх в глазах сестры. Всё в нас кричало: «Что же теперь будет?»

Ошеломлённые тем, что наша тайна уже не была тайной и что наказание за содеянное может быть страшным, мы, взявшись за руки, поспешили домой.

К избушке мы подбежали в тот момент, когда Клава выходила из калитки. Сбивчиво рассказав ей обо всём, мы, глядя на неё, ждали, что она предпримет. Но Клава, не проронив ни слова, влезла на крышу и спрятала мешок с зерном более тщательно; затем она отправилась на работу, строго-настрого наказав нам никогда не брать на току ни единого зёрнышка.

С этого дня мы жили в постоянном страхе, но с обыском к нам никто не приходил. По прошествии нескольких дней все страхи забылись. Мы снова стали ходить на ток, чтобы поесть пшеницы, но ни разу не принесли ни одной горстки зёрна.

Осень наступала. Подул холодный ветер и к вечеру нагнал быстро густеющие, набухающие влагой тяжёлые, низко нависшие  тучи. Скоро они превратились в свинцовые бесформенные громады и, казалось, что они обрушат потоки воды и затопят село. Взрослые стали подгребать пшеницу к середине тока и укрывать брезентом. Мы, ребятишки, старательно помогали им. В последний раз мы с Соней решили воспользоваться случаем и пополнить хоть немного наши скудные запасы на зиму.

Чтобы не привлекать к себе внимания, договорились быть как можно дальше друг от друга. Мы думали, что в такой суматохе никому не будет дела до нас, и поэтому решили насыпать в карманы как можно больше зерна, зная, что скоро вся пшеница будет убрана в закрома, а ток опустеет.

Я торопливо насыпала зерно в кармашек, но из-за спешки оно сыпалось мимо.
– А, попалась, воровка! – злорадно глядя кошачьими глазами, торжествующе завопил Димка, хватая меня за руку. Я испугалась, Димка не унимался, его руки стали проворно ощупывать моё тело. Я поискала испуганными глазами Соню, в надежде, что она заступится за меня, но её нигде не было. И тогда я заплакала.

Высокая женщина, с острым, как бритва носом, работавшая на току, увидев, что Димка трясёт меня за плечи, подбежала к нам и оттолкнула его. Бросив лопату, подошла к нам ещё одна довольно пожилая женщина, с почерневшим от постоянного пребывания на солнце лицом. У неё были жилистые руки и шея. Она провела ладошкой по моей груди и спине, повернулась к Димке и гневно воскликнула:
– Ты, что, варнак, трясёшь дитё? Ты кого воровкой обзываешь? Посмотри, верзила стоеросовая, у девчонки под платьем даже со стакан зерна нет! Не от хорошей жизни она его взяла! Она же сирота – ей жрать совсем нечего!

– Двухголовая колченогая змея, не там ищешь ворованное!.. Девчонка, может быть, за всю свою жизню досыта не ела! Ты лучше в своих закромах пошарь! Там с прошлого года зерна полным-полно! – громко кричала женщина, поправляя сбившийся на затылок платок.

– Что ты, пакостник, вылупил на меня бельма? Ты лучше взгляни своими мигалками на небо! Видишь, какие тучи обложили его!? Счас проливной дождь начнётся! Нет, чтобы помочь людям зерно под брезент упрятать от дождя, а ты, бесстыжий, в чужеспинника превратился и шныряешь, подглядываешь, как бы сирота горсть зерна не взяла! – разгневанная женщина с покрасневшим от возмущения лицом укоряла парня и готова была ударить Димку. – Срамота-то какая! Надо же такому уродиться! Что осклабился-то? Ишь, пустоглаз, буркалы бесстыжие выпучил и сверлит ещё имя! – женщина плюнула Димке на башмак. – Что из тебя выйдет, когда ты взрослым станешь!? Уходи отседова, покуда цел!

 Она обернулась ко мне и приказала:
– Быстро домой, девонька! Счас дождь хлынет! – и махнула рукой напарнице. –  Принимайся за дело! Надо успеть до дождя зерно прикрыть!

Женщины стали сноровисто подгребать лопатами зерно, забыв обо мне, Димка тоже взялся за лопату.
А я, благодарная своим заступницам, бросилась домой, но там никого не было. Я стояла на крыльце своей избушки, поджидая Соню.

Первые капли дождя были редкими, они тяжело падали на землю. Резко похолодало. Я зашла в избушку, растопила печь, поставила варить борщ и греть воду.

Продрогшая и вымокшая до нитки, прибежала с работы Клава. Я рассказала ей о том, что случилось на току. Сестра нахмурилась, с тревогой посмотрела на меня, налила кружку горячего чая и, быстро выпив его, заметалась по комнате, подошла к окну и стала напряжённо всматриваться в темноту, но там, кроме льющегося дождя, ничего не было видно.
– Господи! Где же Соня?

Она продолжала смотреть в окно. Беспокойство Клавы нарастало. Дождь не утихал, становилось всё темнее. Мы молча поужинали; я, чувствуя свою вину, боялась заговорить с Клавой.

Сестра накинула на голову зимний суконный, в большую клетку платок, открыла дверь и нырнула под тёмную завесу дождя. Она вернулась поздней ночью.
– Все дворы обежала, Сони нигде нет. Неужели арестовали?.. Господи, что делать? – увидев меня на табурете около голландки, грозно спросила. – А ты что сидишь? Глаза уже осоловели. Марш в постель!

Соня пришла домой под утро. От съеденной сухой пшеницы ей нестерпимо захотелось пить.

Прикорнувшая было Клава и я услышали громыхание ведра. Клава подскочила к Соне.
– Наконец-то, соизволила явиться! Где была? Я разве не наказывала вам не брать ни одного зёрнышка на колхозном току? Почему не послушались? Я всю деревню обежала в поисках тебя! – Клава взяла Васин ремень и отхлестала Соню. Соня, громко плача, срывающимся шёпотом спросила:
– Что я тебе сделала плохого? – неуместно прозвучавший Сонин вопрос ещё больше разъярил Клаву.
– Ах, ты ещё притворяешься непонятливой! – возмутилась Клава. – Так получай же добавку – и Клава ещё дважды хлестнула Соню ремнём по спине, приговаривая при этом. – А это тебе для догадушки. Отвечай, где была? Я думала, что тебя арестовали!

– Я как увидела, что Димка поймал Любу, то сразу же дала стрекача, побежала к скирдам. Вдруг услышала цокот копыт за спиной. Обернулась и обмерла от страха: за мной гнался председатель. Это Димка науськал его. Это он рассказал о наших потайных кармашках. Председатель то совсем близко подъезжал ко мне, то отставал и всё время кричал: «Ату её!» Я добежала до скирды соломы, разгребла её и юркнула в лаз. А председатель ещё долго ездил вокруг скирд. Когда он подъезжал близко к тому месту, где я сидела, то я думала, что умру от страха. Потом пошёл дождь, стало тихо, и я подумала, что председатель поехал за милицией, чтобы арестовать меня. Домой боялась возвращаться. Потом пригрелась и не заметила, как уснула.
 Клава заплакала.

– У председателя намётанный глаз. Он сразу смекнул, что у тебя под платьем мало зерна, и что за это, да ещё дитё, нельзя посадить в тюрьму. Он просто изгалялся над тобой, – она долго молчала, а потом со вздохом добавила. – Воровством не разбогатеешь. За килограмм зерна в тюрьме сгноят. Как-нибудь проживём без воровства, – сестра встала с табурета, провела ладонью по усталому лицу, как бы смахивая все тревоги последних часов, прожитых ею; затем, с надеждой в голосе, сказала. – Зоя Михайловна хлопочет, чтобы нам телушечку дали. Она же председатель Сельского совета – к её слову прислушиваются…
А потом гневно добавила:
 – Вы понимаете, что наделали? Вы же из-за горстки пшеницы могли всё дело испортить! Если ещё хотя бы разочек принесёте домой зёрнышко – не ждите пощады!

На другой день у колодца нас с Соней увидела бабушка Ежова. Она горестно посмотрела на нас и зазвала к себе.
– Вы уж, детушки, простите меня, старую дуру! Клавдия рассказывала: натерпелись вы страху, да ещё тебе, Сонюшка, пришлось отведать берёзовой каши. Признаюсь, переусердствовала я, оконфузилась. Вон как обернулось дело: оплошка вышла с моей стороны. Подвела я вас под монастырь. Воровство ещё никому счастья не принесло. Сколько вор не ворует, а тюрьмы не минует, – бабушка вздохнула. – Я всё утро ела себя поедом, укоряла себя, что учила вас не тому, чему надо, –  в голосе Егоровны звучали виноватые нотки. – Зачем теперь чесать то, что вчера чесалось?.. Сколько ни раскидывала мозгами, ничего путного придумать не могла, чтобы помочь вам. Хотелось вас от смертушки спасти, а оно вон как вышло… Надо же дожиться до такого: по хлебу ходи, а хлебушек в рот не моги взять! Эхма, – обречённо выдохнула она, – неужто это супостатское время никогда не кончится!? Вы уж, девоньки, зла на меня не держите! Хотела благо сделать, а вышла беда…

Сердобольная бабушка напоила нас молоком.

– Ну, ступайте! Живите, не лукавьте. Вижу, вы завсегда при деле. Другие ни в сноп, ни в горсть, а живут припеваючи. Вам и побегать некогда, а счастье стороной вас обходит, – Егоровна пригорюнилась, вздохнула. – Заходите как-нибудь молочка попить. Скоро травушка совсем пожухнет, тогда не наугощаешься. Хочь бы государству все поставки сдать, и то, слава Богу. Корма-то в обрез. О-хо-хо-нюш-ки! Как жить-то дальше?

ЗОРЕНЬКА

Если б там, наверху, справедливость царила,
Если б небо вешило лишь праведный суд,
Разве дети несчастными мучились тут?
И земной был закон справедлив, хоть и крут.
О. Хайям

– Товарищи! Вопросы, связанные с уборкой и хранением урожая, мы обсудили. Всем ясно, кто и чем должен заниматься, начиная с сегодняшнего дня?
– О чём толковать? – вопросом на вопрос ответил мужчина средних лет из задних рядов. – Сколько можно из пустого в порожнее переливать? Счас каждая минута дорога, а мы воду в ступе толчём.
– Чо мы, дети малые?

Люди, просидевшие в тесном и душном помещении ни менее часа, понимали, что всё, что связано с уборкой урожая и с поставками зерна государству, зависело не от них и даже не от районного начальства, а от решения «сверху». Все решения принимаются людьми, власть которых, по их мнению, соизмерима только с властью самого Господа Бога. Поэтому, вздохнув с облегчением, все дружно встали со своих мест, но, услышав звуки ложечки, позванивавшей о графин, приостановились и посмотрели, кто с недоумением, кто с раздражением, на Зою Михайловну, призывавшую к вниманию.

– Товарищи, не торопитесь! Сядьте! – спокойно, но с властными нотками в голосе, сказала Зоя Михайловна. Люди нехотя уселись, а некоторые столпились у выхода, покорно ожидая окончания собрания.
– Надо решить ещё один вопрос. – Вы все хорошо знаете Клаву Соснову, – отыскав глазами мою сестру, Зоя Михайловна указала  рукой в её сторону.
– Клава, подойди сюда!

Клава встрепенулась и направилась к столу. Она была смущена всеобщим вниманием и робко подошла к Зое Михайловне. Когда взгляд сестры встретился с множеством глаз односельчан, её словно кипятком облили, лицо вспыхнуло, и она в первое мгновение подумала: «Сейчас, при всём народе, будут говорить о том, что мои сёстры воровали пшеницу».

В зале наступила полнейшая тишина. Все с любопытством уставились на Клаву, ожидая чего-то необычного. Зоя Михайловна, удовлетворённая наступившей тишиной, показала на сестру:
– Товарищи, вот перед вами стоит Клава Соснова, хороший человек и труженик, каких поискать. Два года она работает телятницей. За всё это время среди телят её группы не было ни единого падежа, и у телят самый большой привес в нашем районе. Когда ни заглянешь в телятник, Соснова всегда там. Она кормит и холит жи-вотных, как малых детей, убирает в стойле. Клава относится к своим телятам так, как не каждая мать относится к своему ребёнку. Летом пасёт телят там, где трава растёт сочнее и гуще. У нас в колхозе немало тружеников, добросовестно работающих на благо всеобщего дела, достойных поощрения, но Клава самая лучшая из них!.. И мы, правление колхоза, предлагаем премировать Клаву тёлкой за ударный труд. Мы так же учли десятилетнюю работу родителей Клавы на благо родного колхоза. Отец Сосновых, как вы знаете, погиб на фронте, а летом погиб брат Сосновых – Вася – кормилец семьи и всеобщий любимец нашей деревни. А теперь Клава одна содержит двух младших сестёр. Корова Сосновым нужна! – Зоя Михайловна помолчала, всматриваясь в лица колхозников. – Ну, как, товарищи, – обратилась она  к ним, – поддерживаете предложение правление колхоза?
– Ну, как не поддержать? Им корову надо бы выделить! Хлебнули ребятишки лиха! – выкрикнул со своего места дядя Петя. – Клава безотказная работница. Если кого надо подменить на работе, хоть телятницу, хоть доярку, Клаву просят. А она и чужую работу выполняет как свою.
– Кто за то, чтобы Сосновой Клавдии дать тёлку за её ударный труд? Поднимите руку!
Зоя Михайловна подсчитала голоса и удовлетворённо улыбнулась.
– Хорошо! Почти все согласны с решением правления колхоза.

Клавины глаза сияли от счастья, на тёмном от загара лице появился румянец, и она подумала: «Наконец-то сбылась моя мечта, мечта сестёр и умершего брата!» Она радовалась ещё и оттого, что сегодня впервые услышала так много хороших слов о себе от многих людей. «Господи! Теперь и у нас на подворье будет стоять телушечка! Не за горами тот день, когда мы сможем попить молочка. Это ли не счастье!»

– Идем, Клава, в телятник, – Зоя Михайловна прикоснулась к плечу Клавы и направилась к выходу. Мы с Соней взяли сестру за руки и, забегая чуть вперёд, жадно всматривались в тёмные глаза её, излучающие счастье, и наши сердца переполнялись радостью.

В телятник вместе с нами вошло несколько односельчан, чтобы посмотреть на радость, выпавшую нам не без их содействия.

– Хороши телятки, как на подбор. Вот эта, – Зоя Михайловна положила руку на шею телушки Пеструшки. – Сразу видно – рекордсменка по весу и самая рослая из всех. Бери её, Клавушка!
– Нет, тётя Зоя, –  возразила сестра. – Можно я возьму Зореньку? – Клава погладила по крутому лбу далеко не самую крупную тёлку. – Зоренька – дочь Звёздочки. А у Звёздочки молоко самое жирное. Может, и у Зореньки молоко будет таким же.
– Мал золотник, да дорог, не надо и сорок. Бери свою красавицу. Пусть Зоренька принесёт достаток в ваш дом!

Клава любовно погладила Зореньку и повела её домой под одобрительные возгласы колхозников.

К избушке мы подходили вчетвером, не считая Зореньки. Зоя Михайловна рассказывала:
– Долго мне пришлось уламывать председателя. Никак не хотел выделять вам тёлку. Я пригрозила до краевого начальства дойти и добиться своего. Мне всегда было больно смотреть на ваши голодные глаза. Живёте вы в деревне. Ты, Клава, работаешь так, как дай Бог каждому трудиться, а не имеете не только коровы, но даже кур.
 – Я бы рада завести курочек. Но чем их кормить? Спасибо, тёть Зоя, за заботу. Никогда не забуду вашу доброту.
 – Меня-то за что благодарить? Это таким передовикам, как ты, в ножки надо поклониться.

Когда дверь в сенях за Зоей Михайловной закрылась, сестра обняла за шею Зореньку и дала волю слезам. Я, сбитая с толку её плачем, растерянно думала: «Почему так безутешно и горько плачет Клава?» И, потихоньку дернув её за юбку, стала уговаривать:
– Клав, не плачь! Мы для Зореньки приготовим много травы на зиму. Она не будет голодать.

 Сестра вздохнула и вытерла слёзы.
– Я знаю, что Зоренька наша голодной не будет.
– Что же ты плачешь?
– Подрастёшь – поймёшь! – и другим, более весёлым голосом добавила. – Ну, сестрички, берите серп, и, где бы ни увидели траву, режьте, рвите, но чтобы Зоренька наша зимой ела вволю! Сейчас трава после покоса подросла, но скоро пожухнет. Торопитесь! Запасайтесь!

Соня с жаром воскликнула:
– Все неудобья в окрестности обойдём. С Любашкой перетаскаем сено и уложим в копёшки.

Утром Клава уходила на работу вместе с Зоренькой, возвращалась тоже с ней. Она улыбалась, видя, как увеличивается стожок просушённой травы.
Зоренька объединила нас. Клава стала добрее. Часто, сидя за починкой изношенной одежды, она напевала песню, по привычке грустную, но выражение лица, когда она поднимала голову от работы, было умиротворённым.
– Скоро и мы будем с молочком. Жаль Васятке не удалось увидеть Зореньку! Вот бы порадовался!
В нашей беспросветной жизни появился лучик надежды.

И снова зима, снова голодно и холодно. Соня учит уроки, я медленно и тщательно чищу картошку, стараясь срезать очистки как можно тоньше. И вот картошка готова. Соня сливает воду из чугуна в очистки – это похлебка для Зорьки. В первую очередь мы думаем о ней, нашей будущей кормилице. Прежде чем сесть за стол, я беру Зоренькину миску с остывшей едой и бегу в сени, а когда возвращаюсь, картошка, истолчённая и приправленная мукой, стоит на столе – это моя любимая саламата, от неё исходит аппетитный пар. Клава строжится:
– Любка, не бегай бесперечь в сени! Избу выстудишь!
– Зорька, думаешь, не хочет похлёбки? Она, бедненькая, одна в холоде стоит. Ей тоже чего-нибудь вкусненького хочется.
– Ты затащи её к себе на печку, – беззлобно ворчит Клава, а сама довольно улыбается.

Вновь возникают в памяти картины, от которых до сих пор саднит сердце.
В комнату вошла залепленная снегом Клава и раскашлялась.
– Чай… согрели?
– А как же!
– О, как я страшно озябла! Просквозило до костей!..  На улице снег. Ветер студёный сбивает с ног, и не поймёшь, с какой стороны дует. Ужасная круговерть. Всё нутро захолодало, и лицо оцепенело. Хоть бы не слечь. Надолго, видать, завьюжило, – Клава выпила отвар солодки и, грея руки о кружку, добавила, потирая грудь. – Пью, пью солодку, а как бухала, так и бухаю. До весны, видать, этот кашель не уймётся. Как бы совсем не занедужить.

Немного поев саламаты и выпив две кружки отвара, Клава встала из-за стола:
– Что-то мне не можется. Валюсь с ног от усталости. Голова раскалывается. Кажется, жар у меня. Пойду прилягу. Вы приспустите фитиль и, если хотите, немного поиграйте в карты.

Клава накрылась дерюгой. Мы накинули на неё фуфайку, старые облезлые шубы, к ногам положили два нагревшихся на плите кирпича. Клава сразу же уснула. Мы, обрадованные тем, что Клава разрешила не тушить лампу, уселись на тёплую группку. Соня взяла карты в руки и перетасовала их.
– Во что будем играть, в дурака или в Акулину? – спросила я.
– Конечно, в подкидного и,– на щелчки.
– Только, чур, за каждый проигрыш, – один щелчок.
– Боишься, что часто будешь оставаться дурочкой? – насмешливо спросила Соня.
– Я не боюсь. Ты больно бьёшь.
– Ладно. Идёт.

Соня быстро раздала карты, и мы стали играть. Из-за полумрака, тишины и глухого покашливания Клавы на меня навалилась дремота, но моя сонливость сразу же улетучилась, как только я заметила, что Соня покрыла мою даму валетом.
– Ты чего, Сонька, мухлюешь? – я нагнулась над картой, чтобы лучше рассмотреть. – Надо даму королём крыть, а ты кроешь валетом.
– Я не рассмотрела. Все надписи стёрты. Надо бы новые карты сделать, но бумаги нет.
– Ты мне зубы не заговаривай! – возмутилась я.
– Ладно, сдаюсь! Но ты всё равно чаще меня оставалась дурочкой

Я приготовила пальцы для щелчка, но они повисли в воздухе оттого, что  послышалось какое-то  движение в сенях, и я превратилась  в само внимание.
– Соня, слышишь? – я с ужасом уставилась на сестру. – В сенцах кто-то ходит.

Лицо Сони тоже стало испуганно-настороженным.
– Волки? – прошептала я чуть слышно.
– Какие ещё волки? В сенцах люди ходят. Кому надо идти в такую непогоду? – в голосе Сони слышался страх.

Мы боялись пошевелиться, напряжённо вслушиваясь в малейший шум, и с ужасом уставились на дверь. В комнату никто не входил.

Опомнившись, Соня бесшумно соскользнула с голландки, почти на четвереньках, подобралась к Клавиной кровати и с силой затрясла её за плечи.
– Вставай, Клава, в сенцах кто-то ходит!
Клава недовольно сбросила со своего плеча руку сестры, но, уловив в Сонином голосе необычно тревожные нотки, подскочила так быстро, будто не спала. Она напряжённо прислушивалась, прижав палец к губам, и испуганно смотрела на дверь.
– Господи! Что делать? Зореньку уводят! – зашептала она, а в её  глазах застыли страх и тревога.

Мы услышали скрип двери, шаги и мычание Зореньки, неохотно покидавшей тёплое стойло. Клава заметалась по избушке и запричитала:
– Господи! Да что это такое? Что делать? Что делать?
– Давайте выйдем! – робко предложила Соня.
– Ты что, Соня, говоришь? Забыла, как в прошлом году увели корову у Никоновых? Дед выбежал, закричал, так его обухом по затылку ударили. Убили дедушку, а с нами ещё легче расправиться.

Мы снова услышали слабое мычание удалявшейся Зореньки. Оно звучало как прощание с теми, кто любил её больше всего на свете. Всё стихло. Наступила гнетущая тишина, только слышалось учащённое биение наших сердец и завывание вьюги.
Соня рванулась к двери, но Клава придержала её за плечо:
– Стой! Убьют!
– Может, нам показалось, что Зореньку увели? – несмело подала я свой голос.
Клава покачала головой. Её лицо было искажено страданием.
– Нет, не показалось. Увели нашу Зореньку! – с отчаянием простонала она.

Сестра упала на кровать и, уткнувшись в подушку, глухо зарыдала, раскачиваясь вместе с ней и надсадно кашляя. Всё её тело содрогалось. Она села, пытаясь что-то сказать нам и, отчаявшись, показала на валенки и фуфайку. Мы принесли ей и то, и другое; в этот момент кашель у Клавы прекратился. Она резко поднялась, осмотрела дикими глазами избу, надела на ноги валенки, накинула ватник на плечи и выбежала во мрак.

Мы с Соней переглянулись и побежали вдогонку, но отошли от землянки не более пяти метров – пурга валила с ног. Мы вернулись, так как были раздеты, закрыли дверь и, не говоря ни слова, стали напряжённо вслушиваться в каждый звук, доносившийся с улицы. Через какое-то время, показавшееся нам вечностью, вернулась Клава, села на кровать и, закашлявшись, безнадёжно махнула рукой, прикрыла ноги дерюжкой и шубой, ут-кнулась лицом в согнутые колени. Мы присели рядом и, поглаживая сестру по плечу,и всхлипывая, не отрывая взгляд от неё, ожидая, когда она приподнимет голову и заговорит.

Клава долго молчала, наконец, медленно подняла от колен голову, взглянула на нас и глухо с горечью произнесла:
– Вот и дождались молочка.
Мы заплакали, а сестра, глядя мимо нас, тихим голосом стала рассказывать:
– Добежала я до председательского дома. Стучала, стучала в ворота, еле достучалась. Впустил меня в сени председатель и спрашивает: «Чего тебе? Что шляешься, Добрым людям спать не даёшь?" "Иван Петрович,у нас телушечку увели. Помогите, пожалуйста, разыскать её!»

Клава руками охватила голову и застонала:
– Вы бы только видели, как он стоял передо мной в сенцах, в которых теплее, чем в нашей избе! А он – в тулупе – стоял и зевал. Назевался и спрашивает: «Я чем могу помочь? В такую погоду хороший хозяин собаку не выгонит на улицу. Ищи ветра в поле. Видишь, какая пурга? Оглянись, твоего следа уже давно нет. Как же я могу помочь вам?» Я ему говорю: «Иван Петрович, организуйте людей на поиски Зорьки!» А он мне: «Следов-то Зорькиных, как и твоих, давно нет. В прошлом году случай с Никоновыми помнишь? Всё село искало воров и убийц – не нашли». Я не уходила, ждала, что он всё-таки, поможет нам, но открыл дверь, взял меня за плечи и подтолкнул к ней…

Клава разрыдалась, а когда перестала плакать, вытерла слёзы и, не поднимая глаз, всё так же продолжала сидеть, упираясь коленями в подбородок и раскачиваясь из стороны в сторону.
– Ему что? За его воротами, как за каменной стеной! У него, краснорожего, ничего не украдут! Его дом охраняет настоящий волкодав, – срывающимся шёпотом снова тихо заговорила сестра.
Её голос затих, Клава сидела, покусывая губы, стараясь не расплакаться снова. Внезапно сильный лающий кашель вновь вырвался из её груди. Тело сестры долго и мучительно содрогалось. Мы стояли и смотрели на Клаву, всем сердцем желая помочь ей. После продолжительного кашля обессиленная Клава упала на подушку.

– Может, к тёте Зое сбегать? – подала я робкий голос.
– Помолчи! – цыкнула Соня на меня. – Сказанула тоже! Тётя Зоя на другом конце деревни живёт! Пока доберёшься до неё по сугробам, да ещё в темноте, целый час пройдёт!
– Будто мы у Бога телёнка съели, что на нас все напасти валятся!? Устала я от невзгод! – глядя в потолок, отрешённо прошептала Клава. – Наверное, нам на роду написано  горе мыкать. Хоть расшибись, всё равно на кусок хлеба не заработаешь.

После пропажи Зорьки Клава замкнулась. Она почти перестала разговаривать с нами. Придя с работы, молча садилась за стол, молча ела, не замечая, что ест, затем так же молча укладывалась спать, а если говорила иногда, то в резкой форме, высказывая недовольство нам из-за плохо сделанной работы по дому.

Стало припекать солнышко. Дни становились всё длиннее и, чем дольше становились они, тем позднее приходила Клава домой. Зачастую она возвращалась тогда, когда мы уже крепко спали.
– Сонь, где так долго бывает Клава?
– На посиделках. Приданое кому-нибудь готовят. Клава ходит туда ещё и потому, что втюрилась в Ритиного брата Колю.

– Может, они с Колей поженятся?
– Ты что, сдурела? Им ещё и семнадцати лет нет! – сестра нагнулась и зашептала очень тихо мне в ухо. – Я слышала, как Валька Крюкова говорила: «Коля никогда не женится на Клавке-голодранке».

– Дура она толстопятая! Валька сама бегает за ним. Мне Рита об этом сказала. А Коля на неё – ноль внимания.
– Не смотрит, не смотрит, а родители прикажут на ней жениться, он и женится. Мы же бедные, а Крюковы живут богато. У них есть корова, телушечка и бык, а ещё курей тьма. Ещё бы им не жить хорошо! Валькин отец на машине работает. Говорят, что он, когда везёт пшеницу, сбрасывает кулёк с зерном в кусты, а ночью домой уносит. Давай укладываться спать. Уже поздно. Тебе-то можно дрыхнуть хоть до обеда, а мне утром надо в школу идти. Ты «Родную речь» сегодня читала?
– А как же! Целых два листа прочитала.

Снова бегут ручьи. Из дома выйти нельзя. Сразу же ноги промокают и леденеют от холода.
– Жалко, что Рита далеко от нас живёт и ещё в школе учится и не может приходить к нам часто. Знаешь, Соня, как мне скучно бывает, когда ты уходишь в школу!
– Почаще читай. Научишься быстро читать, скучно не будет.

Талая вода ушла, земля постепенно преобразилась. Я почти всё время проводила на улице, иногда забывая выполнить то, что наказывала сделать Клава.

Придя с работы и увидев, что в избе не убрано, Клава задавала мне трёпку, после которой я чаще всего убегала на кладбище. Упав на Васину или мамину могилу, я подолгу плакала…

Прошло чуть больше года – безрадостного, холодного и голодного…

ПОБЕГ

Но как бы ни был мир суров,
Он радость мне ещё не застит.
И между солнечных стволов
Играют солнечные зайчики.
Н. Гайдук

Июль. Некуда спрятаться от палящего солнца. Я и моя старшая сестра Клава только что вернулись из деревни, где жила наша тётя. У неё мы гостили больше недели. Пока нас не было, Соня пасла Клавиных телят.

Я иногда  ворчала на Клаву, не разрешившую остаться мне у тёти, потому что дома мне было бесприютно без доброго заботливого брата, а Соня готовилась к экзаменам, и ей было не до меня. Председатель всё-таки выдал ей справку для поступления в медицинское училище.

У тёти мне очень понравилось, хотя прожили мы у неё недолго. Домик тёти был окружён плетнём, за домом – огород, за ним начинались пологие горы, покрытые лесом и разнотпавьем,
где можно было найти всё, что имело ценность в моих глазах: ковры ярких причудливых цветов и разнообразных ягод. Быстрые и прозрачные речушки весело бежали совсем близко от дома тёти и пели весёлые песенки.

Когда мы с Клавой вернулись домой, мне впервые бросилось в глаза то, что жизнь нашей деревни резко отличалась от той, в которой жила тётя, и мне нестерпимо захотелось вернуться к ней.

Даже вид из окна радовал глаз. С тётей было интересно. У нас же на всю деревню росло всего два деревца, а за околицей – солончаковая степь, с бедной растительностью, где в жаркое лето всё выгорало, кроме паслёна.

В то жаркое лето, когда даже собаки не лаяли на прохожих, а в воздухе стоял неумолчный стрекот кузнечиков, мне особенно было бесприютно. Пустынная пыльная дорога с изредка проезжавшей грузовой машиной, долго провожаемой глазами скучающей на завалинке больной старухи, наводила тоску на меня.

Жизнь в нашей  деревне резко отличалась от жизни жителей деревни, где жила наша тётя. Там всё радовало глаз. С тётей было интересно, а Клава от усталости и жары, часто раздражаясь, награждала меня подзатыльниками, и поэтому мне постоянно хотелось вернуться к тёте.

События того дня в моих воспоминаниях возникают так живо и ярко, что мне кажется: они не полувековой давности, а произошли только что.

Стоит жаркий день, похожий на все предыдущие, а я… Я бегу с самого полудня и время от времени принимаюсь реветь. Я совсем забыла, что сегодня ничего не ела, но хорошо помнила все предыдущие обиды и особенно сегодняшние, нанесённые мне старшей сестрой…

Утром, уходя на работу, Клава приказала:
– Люба, начисть картошку к моему приходу, развесь бельё, прибери в избе и купи соль. Я попозже забегу ненадолго и пообедаю. Смотри, не забудь, а то плохо будет!

Деньги, выданные мне Клавой, я спрятала в карман рядом со своей маленькой куклой и начала подметать пол. В комнату вбежали мои подруги. Конечно, я сразу же забыла про картошку, но хорошо помнила о соли.

– Девочки, идёмте в магазин, а потом играть будем! – предложила я, и мы, закрыв дверь, побежали в магазин. Навстречу шла Маня Шишкина, высоко подкидывая огромный голубой мяч, одетая в новое пышное платьице. Её чёрные круглые глаза гордо поблескивали, длинный острый носик победоносно вертелся из стороны в сторону.

Забыв о магазине, мы с завистью смотрели на невиданное до сих пор чудо – на Манин мяч, ведь до этого дня мы играли мячом, сделанным из коровьей шерсти.
– Мань, где ты взяла мяч? – слышалось со всех сторон.
Маня с важностью пояснила:
– Мама и папа были в городе. И мне ко дню рождения купили куклу и мяч. Но куклу мама не разрешила брать на улицу, а то вы быстро заляпаете, – жеманно поджав губы, заявила она, копируя интонацию и мимику матери.

Мы выхватывали мяч друг у дружки, нашему восхищению не было предела. Решили сыграть в лапту. Я с завистью смотрела на мяч и вздыхала.
«Эх, – думала я, – была бы у меня мама, она купила бы мне не один мяч, а два».

 Мои размышления были прерваны обладательницей мяча. Она командирским голосом потребовала:
– Делитесь на команды, а то уйду!
– Нос не сильното задирай, – сказала одна из девочек. – Подумаешь, мяч появился, и сразу разважничалась!
Маня не расслышала её слов или сделала вид, что не расслышала, но всё обошлось без ссор.

Долго мы играли. Двух девочек из нашей команды позвали домой; тогда и я вспомнила, что нужно идти за солью.

Я с сожалением бросила игру и вприпрыжку, но нехотя, побежала в магазин. Сунула руку в карман, но денег там не было. Меня бросило в жар. Я вернулась на место игры и начала искать их, но поиски окончились безрезультатно. Мне до слёз было жаль потерянных денег, но ещё больше я страшилась гнева сестры. Я представила, как она придёт с работы голодной… Деньги, потерянные мною, были последними… «Не миновать оплеух», – уны-ло подумала я и с тяжёлым сердцем направилась домой…

Как только я открыла дверь, Клава сразу же спросила:
– Ну, где соль? Почему не купила? Куда ты завихрилась, а? Из-за тебя, видите ли, приходится ждать у моря погоды, – она говорила всё это, не глядя на меня, так как чистила картошку, но долгое моё молчание показалось ей подозрительным. Она взглянула на меня, и, когда её взгляд встретился с моим, я увидела, что её карие глаза полны гнева. Я, похолодев, заикаясь, пролепетала:
– Я… я потеряла…

Клава прервала меня:
– Ты потеряла деньги?
Я изо всех сил утвердительно закивала головой, так как язык у меня от страха совсем отнялся.
– Ротозейка! – возмущённо воскликнула сестра. – Картошку не начистила, соль не купила. Ну, а бельё ты развесила? – угроза слышалась в голосе Клавы.

Я молчала и была готова провалиться от стыда сквозь землю.

Удлинённые Клавины глаза, постоянно менявшиеся – то смеющиеся, то грустные – сейчас смотрели на меня недоверчиво и были похожи на два буравчика.
– Ты, случайно, конфет не купила на эти деньги? – притворно-ласковым голосом, от которого мне стало не по себе, спросила она.

По моим щекам потекли слёзы. Я отрицательно замотала головой. Из Клавиных рук полетели нож и картошка в угол. И не успела я опомниться, чтобы убежать (а бегала я быстрее Клавы, это уже не раз проверено), как мои волосы оказались в Клавиной руке, а другая её рука, описывая полукруг, звонко шлёпала по моей спине и чуть пониже – по излюбленному месту сестрицы.

На миг её рука ослабела, я вырвалась и кинулась к двери. Дверь широко распахнулась и так стукнула о чурку, лежавшую за ней, что вся избушка вздрогнула, а в сенях, падая, что-то загремело. Я пулей вылетела на улицу и с рёвом, захлёбываясь слезами, крикнула:
– Вот убегу от тебя! Будешь знать, как жить без меня!
Клава взяла куклу Аллу и бросила её мне:
– Можешь убираться хоть в пекло со своими куклами! – и преспокойно закрыла дверь.

Боли я уже не чувствовала, но ревела ещё громче от обиды. Тут меня осенила мысль: бежать к тётке в деревню.

Я снова вижу себя, как бегу, реву, а в перерывах между рыданиями размышляю: «Клава думает, что я убежала к Рите или ещё к кому-нибудь, но я не вернусь ни завтра, ни послезавтра. Клава станет искать меня, а соседка будет бранить её за то, что она обидела меня, и Рита будет искать. Правда, Риту мне немножко жаль, но всё равно – пусть поищет, а то я у неё попросила фантик «пилот», а она не дала! Мне девятый год, а се-стре скоро восемнадцать. Она очень сильная, я – тоже сильная… но её не одолею!»…

Солнце нещадно палило и жгло мне голову, во рту совсем пересохло, а раскалённая дорога припекала мне пятки; жаворонок то поднимался высоко над степью и пел звонкую песню, то комом падал вниз. Всё кругом радовалось, и никому не было дела до моего горя, большого горя, выходившего из меня беспрерывными всхлипываниями, бормотаниями и угрозами в адрес старшей сестры.

Пересвистывались и неторопливо перебегали мне дорогу растолстевшие суслики. Жаворонок продолжал комом падать над моей головой, то снова взлетал в поднебесную высь, пылавшую жаром и, как бы набрав в свою маленькую грудку новую порцию воздуха, пел звонко с переливами. От этого мне становилось ещё горше, и я думала: «Почему взрослые так несправедливы? Почему они не верят таким, как я? Разве я виновата, что ещё не большая? Я никогда, никого не обманывала, а Клава… Клава обманывает».

Как-то вечером наш сосед Павка-драчун, при котором Клавины подруги хихикали, как дурочки, и о котором у них только и было разговору: «Ах, какие у Павки глаза!» да «Ах, какие у него расчудесные курчавые чёрные волосы!», пригласил Клаву в кино. А она обрадовалась, будто ей целый воз конфет подарили. Принарядилась в кофточку, сшитую ко дню своего рождения, хотя этот день надо было ждать ещё несколько месяцев, и пошла с Павкой в кино, а сама украдкой смотрела на окна, из которых выглядывали её подруги, и даже Николая не заметила, с которым часто ходила на танцы.

На другой день Николай спросил её:
– Ты, Клава, где вчера вечером была?
Сбитая с толку его вопросом, я хотела уже напомнить гостю: «Ты же видел, Коля, что она пошла с этим противным кривлякой- Павкой!», но не успела, Клава опередила меня:
– На бригаду к Нюрке Вороновой ходила! (это её самая лучшая подруга).

Николай опустил глаза. Даже он застыдился от её лжи, вероятно, вспомнил, как она шла с Павкой по улице. Я больше не могла терпеть и, вбежав в комнату, крикнула:
– Врёшь, Клавка!
А она изо всей силы так саданула меня по затылку, что я не только через порог перелетела, но даже чуть горшок с цветком не сбила с табурета, стоявшего у окна. И дверь с шумом закрылась за мной. «После этого пойди, поищи справедливость», – подумала я.

Перечислив все обиды и устав от быстрой ходьбы, я села на придорожную копну сена. Солнце, одетое в пурпурный наряд, уже прикоснулось к земле, разбросав свои лучи. Слабый ветерок нёс прохладу, с места на место перелетала перепёлка, ясно выговаривая: «Спать пора! Спать пора!» Я облизала пересохшие губы, поправила растрепавшиеся волосы и решила поискать клубнику на недавно скошенном лугу.

Кубарем скатившись с копны, я нагнулась, отвела в сторону нескошенные листочки. На меня смотрела красивая, уже спелая веточка клубники.
– Ух, какая!

Утолив жажду и насытившись, я решила набрать ягоду про запас. Не желая мять клубнику, стала срывать её кисточками и класть в карман, предварительно убрав оттуда кукол. А чтобы не потерять их, подвесила своих замарашек на ленточках, выплетенных из кос. Наполнив карманы ягодой, выпрямилась и увидела, что моё ещё не очень изношенное платье запачкано соком.

– Попадёт от Клавы! – огорчилась я, но в тот же миг вспомнила, что Клава далеко, и я сама себе хозяйка, и что теперь меня никто не будет обижать.

Я сделала углубление в копне, забралась туда и уснула крепким сном. Проснулась рано утром, вылезла из своего укрытия и забралась на копну. Освежающая прохлада омыла меня, дрожь пробежала по телу. Ветер клонил верхушку одинокой берёзы, стоявшей у дороги. Я  посмотрела на восток, туда, где жила моя тётя.

– Горы! Почему же я не видела их вчера?
Из-за сиреневой дымки величественно и гордо, как индейский вождь, медленно выплыло солнце, разбрасывая свои золотистые лучи. Солнце не поскупилось, окрасило мои волосы в рыжеватый цвет. Я сползла с копны, поела ягод, взяла кукол и весело побежала по широкой дороге навстречу солнцу, и птицы сопровождали меня разноголосым пением.
«Горы видно, а там, возле гор, живёт моя тётя», – эта мысль придала мне силы.

Но горы обманули: долго я шла, но они были всё так же далеко. Солнце постепенно накалялось, как сковорода на горячей плите, высушило росу на траве. Ближе к полудню небо дышало сухим и ослепительным зноем, казалось, что оно заставляет землю тяжело дышать от нестерпимой жары.

Зелёное хлебное поле, всё ещё свежее после ночи, как огромная волна, колыхалось и манило к себе, обещая обласкать, овеять прохладой. Хлебные поля сменились перелесками. На лугу за лесом паслось стадо коров. В стороне от стада, навалившись грудью на палку, стоял пастух в голубоватой выцветшей рубашке. Время от времени он вскидывал голову, как после дремоты, и зоркими глазами осматривал стадо, норовившее уйти в клевер, росший неподалёку. Увидев отбившуюся от стада корову, пастух выпрямлялся, лёгким, еле заметным движением руки приподнимал бич над головой и звонко щёлкал им по земле. Корова недовольно косила глаз на пастуха, но послушно, тяжёлой трусцой, подбегала к своим товаркам.

Я шла и шла. Солнце давно перевалило зенит. Переливающийся на солнце душный воздух тёк в зыбком мареве. Нестерпимо хотелось пить. В горле пересохло. И тут, за поворотом, я увидела колодезного журавушку.
Он, как мне казалось, был похож на живого журавля, державшего в клюве большую лягушку, но это была не лягушка, а бадья, из которой капала вода.

На некотором расстоянии от колодца, стоявшего у дороги, начинался пологий холм, казалось, покрытый белой праздничной скатертью, на которую нельзя положить руки, «а то заляпаешь», как сказала Клава, когда мы были в гостях у тёти.

Я ускорила шаг и, подойдя к колодцу, припала к бадье. Напившись, направилась к холму и вскоре увидела густой колыхавшийся от слабого ветерка ковыль. Я нарвала охапку. Он был мягок и нежен. Уткнувшись в него, я вдыхала чудесный, ни с чем не сравнимый степной запах. Меня догнала машина и остановилась рядом. Из окна кабины выглянуло добродушное лицо шофёра.

– Ты куда катишься, перекати-поле? – услышала я весёлый голос.
– К тёте, в деревню! – я махнула в нужном направлении рукой. – Довезите, дяденька!
– Садись в кабину. Так и быть, подброшу.
Шофёр показал место рядом с собой, поинтересовался: откуда я.  Затем из-под сиденья достал хлеб и сало.
– Вот, возьми, перекуси немного, – предложил он и погладил меня по голове.

Я с аппетитом почти всё съела и только потом спохватилась, предположив, что шофёр, возможно, тоже есть хочет.
– Дяденька, а вы есть хотите?
Шофёр, смешно гримасничая, проговорил притворно негодующим голосом:
– Что ты наделала? Я машину теперь не доведу до места! Вот возьму и съем тебя!

Я искренне огорчилась, а он рассмеялся – раскатисто и оглушительно. Его приземистая фигура с широкими плечами тряслась, утиный нос совершенно расплылся, большой рот с толстыми губами открылся, и в нём были видны жёлтые прокуренные зубы. Если бы не его добрые голубые глаза и по-детски весёлый смех, то можно было бы подумать, что ему на самом деле ничего не стоит проглотить меня. Я с минуту таращила на него глаза, а потом захохотала так же весело и громко, как и он.

Наконец его живот, похожий на большой кусок студня, зачем-то прикрытый сильно замасленной рубашкой, перестал колыхаться. Новый знакомый вытер рукой губы, посмотрел на меня ласково, и я, чувствуя его хорошее настроение, расхрабрилась.

– Дяденька, понюхай ковыль! Хорошо пахнет, правда?
Шофёр на секунду уткнулся носом в ковыль.
– Пахнет? – нетерпеливо переспросила я.
– Пахнет!
– Чем же? Чем?
– Простором! Необъятной степью и ещё солнцем!
– Вот и я говорю, что ковыль пахнет. А Клава, говорит: «Иди ты к чёрту со своими глупыми вопросами. Ковыль ничем не пахнет! А если и пахнет, то только твоим облупленным носом!» А он у меня ни капельки не облупленный! Это она со зла так говорит!

Шофёр смотрел на меня, и лицо его, как солнце после дождя, улыбалось, а чёрные широкие мохнатые брови забавно шевелились, точно гусеницы.

– Ну, слезай, Любовь Ивановна! Теперь сама дойдёшь! Здесь недалече! А мне – в другую сторону. Иди прямо, никуда не сворачивай. Очень скоро в аккурат попадёшь за пазуху своей тётке.
Я перебила шофёра и, смеясь, затараторила:
– Не угадали! Не угадали! – прыгая на одной ножке, я доверчиво поглядела в глаза шофёра. – Меня величают не Ивановна, а Степановна.

Я отвязала куклу и хотела подарить её добряку шофёру, но он отказался:
– Оставь себе куклу, курносая. У меня дома не две куклы, а три, и куда больше твоих замарашек.

Шофёр помахал мне из кабины. Машина набрала скорость и, окутанная пылью, быстро превратилась в маленькую точку.

Я тяжело вздохнула.
– Эх, был бы этот дяденька моим тятькой, я бы его так любила! Так любила! Тогда бы Маня Шишкина не задавалась передо мной своими родителями!? Зачем придумали войны? Зачем убивают и калечат людей? Зачем фашисты убили моего тятьку?

Я мысленно представила образ убийцы, похожего на огромного коршуна, комом падающего на свою жертву. И это чудовище со скрюченными пальцами цепко держало наган и стреляло во всех добрых и хороших людей, в таких, как мой тятька и этот шофёр, у которого нет двух пальцев на левой руке…

Очертание гор стало отчетливым. Вскоре я увидела знакомую, утопающую в зелени, деревню. Там живёт моя тётя, которая, конечно же, будет рада мне.


У ТЁТИ

На русской земле ты изведал такое,
Что в землях других не изведать вовек.
Н. Гайдук

Пришла я в деревню к вечеру. Вошла в открытую дверь тётиного дома и повисла у неё на шее, заболтав ногами. Удивлённая тётя беспрестанно гладила меня по голове и целовала. Успокоившись, спросила:
– Любашка, как ты здесь-то очутилась?
Я всё рассказала. Тётя сначала разохалась, а затем, радушно усадив меня на табуретку, напоила холодным, из погреба, молоком и, видя моё утомлённое и грязное лицо, взяла за руку, вывела в сени и вымыла чуть тёплой водой, нагревшейся за день на солнце, а затем уложила спать на прохладную, чистую постель. Я с наслаждением вытянулась, закрылась до самого подбородка простынёй и мгновенно уснула.

Проснувшись, я сладко потянулась и оглядела удивлёнными глазами комнату, залитую ярким солнечным светом. Напротив кровати, на которой я лежала, стояла ещё одна деревянная кровать, выкрашенная яркобордовой краской. Над ней висел нарисованный ковёр с изображением причудливой сцены из жизни охотников, одетых в яркие короткие панталоны.

 Верхняя часть их костюма была заужена, но с пышными рукавами, а на головах охотников лихо сидели шляпы, украшенные перьями невиданных птиц. На кровати лежала гора подушек в белых наволочках с вышитыми прошвами. Кровать, краса и гордость тёти, застланная голубым покрывалом, привезённым её деверем из Германии и обрамлённая искусно вывязанным подзором, была похожа на неземное чудо. У окна стоял большой стол, покрытый белой вышитой скатертью. На столе, под льняным полотенцем с вышитыми чёрными и красными нитками задорными петухами, лежала гора свежеиспечённого хлеба, пахнувшего очень
аппетитно.

Тишину в доме нарушило горластое «ку-ка-ре-ку». Я посмотрела на стол. Петухи на полотенце были неподвижны, зато на подоконнике, в другой комнате, стоял ог-ромный петух и ошалело оповещал мир о своей красоте. Яркое оперенье его хвоста переливалось всеми цветами радуги. Свернувшийся в клубочек и сладко спавший на полу серый пушистый кот вскочил от петушиного вопля, недовольно оглянулся, затем лениво потянулся и важно прошествовал по солнечной дорожке, протянувшейся от окна до двери.

От всего увиденного стало так хорошо, как никогда до сих пор не было. «Где я?» – подумалось мне, но в следующий миг я тряхнула головой и окончательно проснулась, вспомнила о побеге и о том, где нахожусь. Однако это не огорчило меня: уж очень хороши были солнечное утро с пением птиц, доносившимся с улицы, и горы, по-крытые сплошной стеной деревьев, казавшиеся непроницаемо-таинственными, и хлеб, такой пышный и аппетит-ный. От его запаха мне захотелось встать, взять булку в руки и уплетать её до тех пор, пока от неё ничего не останется.
В комнату вошла тётя, села на краешек кровати и ласково взъерошила мне волосы.

– Пробудилась, беглянка? Ну, и хорошо! Я сейчас соберу на стол, а ты расчешика волосы, а то голова у тебя, как овин!

Пока я одевалась в выстиранное и выглаженное тётей платье, умывалась и расчёсывалась, тётя накрыла на стол. Она долго распространялась о моих слишком непослушных волосах, которые, по её мнению, следовало бы подстричь.

Сели за стол, тётя пододвинула ко мне большую чашку земляники с молоком и краюшку хлеба.

Улыбаясь, она смотрела, как быстро исчезает содержимое миски и хлеб. Когда я наелась, то поблагодарила тётю и заявила, что ничего вкуснее этого никогда не ела; та покачала головой и тихо засмеялась:
– Любушка, я хотела взять тебя на огород, думала, что сможешь помочь мне грядки полоть, но вряд ли сегодня из тебя выйдет работник. Умяла целую миску ягоды и краюху хлеба, даже отдышаться не можешь!
– Что ты, тётечка! Я хоть весь огород выполю! Мне не привыкать! А когда прополем грядки, пойдём в лес?
– Конечно, – убирая пяльцы с очередной вышивкой со стола, сказала тётя.

Огород у тёти был очень большой. И чего на нём только ни росло: и морковь, любимая мною, хотя ещё не толстая, но уже сочная,  и совсем маленькие зелёные огурчики с пупырышками, и махровые маки, и разросшиеся плети арбузов, с маленькими ягодками-арбузиками, и зелёные, с тётину сковороду, шляпки подсолнечника, медленно покачивавшие увесистыми головами при дуновении ветра! А в конце огорода журчал с прозрачночистой водой родник,  и сразу начинался лес с блестевшими в солнечных лучах зелёными листьями, вымытыми ночным дождичком, а дальше – горы.

Горы, как они прекрасны! Особенно чудесны они ранним утром – величественные, в пышном зелёном убранстве: от них не хотелось  отводить взгляд! Мы пололи грядки. Я рассказывала тёте о нашей домашней жизни, а также задавала тысячу «почему?» и «что это?» Она слушала меня, и лицо её, мягкое и добродушное, светилось улыбкой.

Выполов часть огорода, мы пошли в горы, прихватив с собой корзинки, и некоторое время собирали сочную, душистую землянику.
– Давай отдохнём! Изморились мои ноженьки! Ох, как много им пришлось потопать за свою долгую жизнь! Саднят! Ох, как саднят!

Тётя отбросила бадажоу и села на траву у родника, вытянула натруженные с фиолетовыми толстыми венами ноги и помассировала их. Лицо её, искажённое от боли, после растирания стало более спокойным. Тётя внимательно посмотрела на меня.
– Ты, Любушка, как я погляжу, не привыкшая ходить по горам, по долам. Садись!

Я присела рядом, предварительно сполоснув лицо и руки прохладной родниковой водой. Родник журчал, невнятно рассказывая что-то хорошее из своей долгой жизни; это успокаивало, и хотелось верить, что в дальнейшем всё будет так же хорошо, как сейчас. Я, глядя вдаль, и пропуская живительную влагу между пальцев, поинтересовалась:
– Тётя, почему не везде так хорошо, как здесь?
– Всякая земля хороша и нужна. В степи хлеб сеют, он простор любит. В нашей местности скот выращивают, а чуть дальше руду добывают, но там горы не назовёшь красивыми. Разворотили их – страшно смотреть! – и с беспокойством в голосе, добавила. – Как бы сюда не добрались. А то нахозяйничают – рад не будешь!

– Хорошо бы в горах, среди цветов построить маленький домик хотя бы с теремок и жить в нём. Это было бы как в раю!
– Да, хорошо жить среди гор. Куда ни кинь глаз – везде благодать, – тётя отвела взгляд от ног, которые она снова стала растирать, и внимательно посмотрела на меня.
– Откуда ты, Любушка, знаешь, что в раю хорошо?

– Бабушка Ежова говорила, что там, что ни пожелаешь – всё есть. Можно питаться одними леденцами и пряниками, носить туфельки хрустальные, как у Золушки,  и несправедливости там нет.

– В хрустальных туфельках по горам не попрыгаешь. Не знаю, как в раю живётся, но на земле, действительно, много несправедливости. Из-за несправедливости жизнь стала такой несуразной. Люди бесправны, обложены непомерными налогами. Выехать из села и то не имеем права. Третьего дня за неуплату налогов увели корову у Игнатовой Татьяны, а им самим молока не хватает, особенно зимой. Живёт баба с пятью малыми ребятами, без хозяина. Работает с пяти часов утра, до позднего вечера, а всё равно впроголодь живёт с детьми. Муж-то её в полынью провалился…

Одеть и обуть такую ораву, как у неё, и с хозяином не так-то просто… Когда уводили со двора корову, Татьяна-то, страдалица, обомлела, еле откачали. А вступиться за человека нельзя: сошлют туда, где Макар телят не пас. Косить траву на прокорм коровы – и то не разрешают. А молоко-то – вынь да положь. Всё молоко подчистую забирают. Говорят, что жирность молока маленькая. Не знаю, как у других, а я с каждой кринки молока собираю сливок одну четвёртую часть. Да и какой хозяин будет держать худую скотину на подворье!? Начальства развелось, как нерезаных собак. Откуда только ни наезжают на нашу голову, и все с указаниями: где и сколько выращивать овощей, и в какой срок их собирать!.. Указывают, сколько держать скота. Всех указчиков председатель кормит, поит, всем угождает. Было бы не обидно, если бы они давали дельные советы. Ведь ни один из них ни бельмеса не понимает! А попробуй делать не так, как они приказывают! Увезут, как увезли моего Петра шесть лет тому назад, – тётя взодохнула, помолчала и добавила с горечью. – С тех самых пор ни слуха, ни духа, ни письмеца от него нет… Долго я плакала, ждала, думала: «Вот откроется дверь, и я на пороге увижу своего Петеньку»… – она снова вздохнула и добавила тихо. – Со временем пообвыкла. Живу помаленьку одна. Куда денешься?

– А за что дядю Петю забрали?
– Он как-то сказал приезжему начальству, что есть у нас хороший зоотехник и агроном, и что подсказки наезжего начальства только делу вредят, и что до революции без всяких указчиков выращивали скот на загляденье. И масло в ту пору продавали за границу и себе оставалось – ешь не хочу… Вот и заарестовали моего Петрушу за эти слова и упекли, видно, на веки вечные…
 
Тётя ещё помолчала, взглянула на меня несколько раз, а потом, как бы преодолев соинение, стала с горечью, тихо говорить:
– Хорошо ещё, что живём в предгорье. Дожди часто выпадают. Всё растёт, как на дрожжах. Я для своей Ласточки украдкой ночью кошу серпом сено на полянках, а затем перетаскиваю домой и укладываю на сеновале, а сверху прикрываю огородными сорными травами. Так и живём поворовски, с оглядкой, будто под пятой у супостатов, а не в собственном дому. Кому пожалуешься? До вождя – далеко, до Бога – высоко. А на местах начальство старается поступать, как ему велено, – лишь бы с поста не сняли. Нам и рта нельзя раскрыть. Знай, расхлёбывай навороченное.
Думали, что кончится война, а с ней уйдут и наши беды. Ан, нет, не тут-то было!

 Мужиков-то осталось – три калеки. Здоровые и чуток пограмотнее в управленцы пошли… А тяжёлый воз как бабы везли на своём горбу во время войны, так и поныне везут. Мы, как тогда колхозные поля на своих коровах пахали,так и сейчас пашкем, а то и сами впрягаемся в плуг своим кормилицам в подмогу. Как жалели скотину, так и сейчас жалеем. Да и как не жалеть? Без неё – хана. Только нас никто не жалеет...

 Плачем, но пашем да ещё поставки молока, даже во время посевной, до сих пор требуют! А много ли корова даст молока, если на ней пашут?.. И сейчас техники почти нет. Трактористки – бабы. Управлять трактором научились, а отремонтировать даже пустячную поломку, редко какая баба может. Их никто этому не учил. Сломается трактор, а они, бедные, сидят и плачут, а ещё хуже – матюкаются, – тётя горько улыбнулась. – Все работают почти за так, с маком. Пот и я обезножила. Огород обихаживаю на коленях.

Скудно живём, не по-людски. Я гляжу, многие уже привыкли под ярмом ходить. Впряглись и молча, как волы, тянут телегу. Есть, чем ни попадя, брюхо набить и срам прикрыть, а в праздники выпить браги – и то, слава Богу. Доколе так жить будем!? – тётя сетовала, а сама смотрела куда-то вдаль.
 
(Теперь я понимаю, что она хотела отвести душу, выговориться, а позволить себе это в присутствии кого-либо другого она не могла).

Спустя некоторое время тётя тяжело вздохнула. – Раскрыла душу тебе, и сразу полегчало.…О нашем разговоре – никому ни гу-гу. Прикуси язык. А то и я загремлю вслед за Петрушей.

– Бабушка Ежова тоже говорит, что царя давно прогнали, а живём ещё беднее, чем при нём. Она говорит, что люди всю жизнь ждут лучшего, а лучшего нет, и не будет из-за антихриста, который правит нами.
– Смотри, не брякни такое при людях. А то загремит Клава с той бабушкой туда, откуда не возвращаются. Удивительно, как ещё жива эта бабушка!
– Она долго будет жить. Егоровна не очень старая и быстро ходит. Только руки у неё больные и голова трясётся.

– Пронеси тучи мороком… Старая или не очень старая, а смерть может с любой стороны прийти, – горько усмехнулась тётя. – Пойдём и соберём ещё немного земляники.

Мы медленно шли, отыскивая поляну со спелой ягодкой, а тётя, как бы в раздумье, продолжала тихо говорить:
 – Жизнь наша никудышная не только из-за начальства, которое, может, и не знает, что творит, но и из-за разрухи. Спервоначалу из-за гражданской войны было тяжело. Война хотя и закончилась давно, а разор был такой – не приведи, Господь! К тому же мужиков вернулось мало. А тут продразвёрстка грянула, а потом коллективизация…

Чтоб пусто было тем, кто её выдумал! Чем дальше в лес, тем больше дров. Стали обзывать самых трудолюбивых и зажиточных крестьян кулаками, а потом повысылали их на север. Кому-то надо было, чтоб мы в бедности жили… Только  чуть-чуть полегчало – снова война. Ничего… Бог не выдаст, свинья не съест. Мы двужильные – всё выдюжим!.. Ведь работали когда-то без тракторов, пахали на лошадёнках, а урожаи собирали – не в пример нынешним.

Работали без погонялок, без кнута с утра до ночи. Работа из-под палок никому ни радости, ни богатства не приносит. Люди не получают за свой труд, поэтому и работают вполсилы, да и где эту силу взять? Вот каждый и смотрит, где плохо лежит, – иначе не выживешь, – тётя посмотрела вокруг просветлёнными глазами, раскинула руки, как бы обнимая всё увиденное.

– Вот она, матушка – земля! Как растёт-то всё! Если дело делать по уму, если любить нашу кормилицу, если ухаживать за ней, как за своим дитятею, то она всех прокормит. Да вот беда: не всё ладно сейчас, не всё так, как хотелось бы. Земля радивого хозяина ждёт. Глядишь, со временем изменится что-то к лучшему. Не может это безобразие продолжаться вечно…

Мы набрали чуть ли не по полной корзине земляники и отправились домой. Солнце всё ниже опускалось к горам, длинные тени от деревьев несли прохладу. Улицы деревни были безлюдны, только возле тётиного дома петух, разгребая навоз,  искал съедобное, а найдя зёрнышко, звал кур, но они как-то неохотно и неспешно бежали на его зов и, остановившись на полдороге, смешно прикры-вали глаз и лапкой чесали головы.

По двору пробежал лёгкий ветерок, взметнул пыль на дороге, но тут же угомонился.

Издалека, весело грохоча, надвигалась туча, раскаты грома гулко отдавались в горах. Всё преобразилось: вмиг потемнело, и хлынул проливной дождь. Резко разрезавшая небо молния и ливень, из-за которого не было видно ни зги, загнали в укрытия всех…

Через несколько минут дождь так же внезапно прекратился, тучи рассеялись, и выглянувшее солнышко обласкало лучами и чисто вымытые деревья, и горы, и селение, а спрятавшиеся в листве дождевые капельки вспыхивали бриллиантами – всё искрилось, всё радовало глаз.

Взрослые и дети выходили из домов и вдыхали полной грудью чистый воздух. Ребятишки, весело перекликаясь, бегали по лужам вместе со взбудораженными собаками.

Незаметно пролетел месяц задушевных бесед с тётей, прогулок, сопровождавшихся птичьим щебетом, собирания ярких цветов и плетенья венков; мне это так нравилось, что не хотелось думать о возвращении домой.

Но с наибольшим удовольствием я вспоминаю один жаркий день, когда мы с ребятишками, набродившись по сопкам в поисках ягод в высокой траве, наполнив ими корзины, направились к берегу быстрой горной речки, где юркие рыбёшки резвились в прозрачной воде.

Осторожно ступая по валунам, мы приседали на них, затем соскальзывали в ледяную воду, плескались и,  повизгивая, окунались, плавали, а когда наши тела покрывались пупырышками от жгуче-холодной воды, мы, стуча зубами, выскакивали на берег и вытягивались на белом песке. Затем, подгребая его под себя, лениво любовались и облаками, медленно уплывающими за горизонт, и свободным парением беркута в синем небе, и стрекозами, то стремительно разрезающими воздух, то зависающими.

 Я переворачивалась с живота на спину, прикрывала глаза и слушала монотонный стрёкот кузнечиков. Солнце пригревало продрогшее тело, меня клонило в сон…

И вот я стою в кузове машины, чувствую, как упругий ветер бьёт в лицо. Было жаль расставаться с тетей, с горами и уезжать, но Клава написала, чтобы я срочно возвращалась домой.

ВЫНУЖДЕННОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ

…Родные, да  что ж нас так страшно швыряет,
Как будто нас кто-то на крепь проверяет?
То вправо, то влево и вечно – в галоп…
Геннадий Русаков

Не успела я переступить порог нашей избушки, как услышала насмешливый голос сестры:
– Много ли ты там, у тёти, напроказничала? Сколько окон разбила?

Всего-то одно окно я разбила за всю свою жизнь, но Клава спрашивала меня так, будто я их била ежедневно.
Хотя Клава обнимала меня, но лицо её было темнее тучи.
Вошла Соня с полными вёдрами воды, но и её лицо было тоже мрачным, она вяло поздоровалась со мной.

– Что случилось? – забеспокоилась я.
– Всех жителей из нашего села выселяют.
Я с недоумением посмотрела на сестру.
– Как это?
– Теперь все из села должны уехать, а сюда ссыльных армян привезут.
– Кто такие армяне?
– Люди.
– Давайте мы не поедем!
– Кто нас спрашивать будет? Большинство жителей нашей деревни рады-радёшеньки уехать отсюда. К тому же можно выгодно продать приезжим свой дом, а самим переселиться в те деревни, где живут родственники, или поближе к лесу, к реке. Наша-то речонка совсем обмелела, воробью по колено стала. В ней коты гальянчиков ловят.

– Все с радостью уезжают. А вот старики плачут. Им покинуть место, где прожита вся жизнь, не так-то просто. От родных могил уезжать не хотят, но их тоже выселяют.
– Могила мамы и Васятки теперь останутся без призора.
– Кто цветочки им принесёт? – загрустила я.
– А что делать? Кого это волнует? Как мусор выметают… Хуже всего то, что нас никто нигде не ждёт, и нашу землянку никому не продашь.

– Давайте к тёте поедем! Там так хорошо!
– Держи карман шире! Она живёт в другом районе, а нам можно переезжать только в деревню нашего района.
– Нам завтра переезжать надо. Председатель сказал, что рядом с городом подсобное хозяйство есть. Там рабочие требуются и жильё есть. Но люди говорят, что там два двора с половиной. Значит, и там не мёд, – Клава помолчала и добавила. – Наш огород дядя Петя продаст, деньги привезёт, когда поедет в город…
 
Клава вздохнула:
–С Колей придётся расстаться. Его семья уезжает в «Страну Советов». Я слышала, как Колина мама говорила об этом соседям. Господи, – в голосе Клавы слышалось отчаяние. – Ну, за что нам снова эти испытания!?

Я смотрела на огорчённые лица сестёр и не вмешивалась в их серьёзный разговор. Мне тоже было жаль расставаться с Ритой, с дядей Петей, с бабушкой Ежовой… Я уже знала, каково расставаться навсегда с дорогими людьми, и от этого мне стало грустно и страшно уезжать неизвестно куда, туда, где у нас не было ни одного знакомого человека.

– Хорошо только то, что я буду учиться в городе, рядом с подсобным хозяйством и часто приезжать к вам в гости! – голос Сони повеселел.
– Нет худа без добра, – рассеянно сказала Клава, а сама постоянно думая о чём-то своём, и на лице её попереиенно появлялись, то слабая улыбка надежды, то тревога.

Она ежеминутно поглядывала на дверь, подходила к окну, затем села на лавку и глянула на Соню.
– Рано ты, сестричка, радуешься. На какие шиши будешь жить в городе без помощи?
– Живут же другие! Чем я хуже их?
– Живут-то живут, но они домой приезжают каждый месяц и увозят полные сетки продуктов. Я же ничем не смогу тебе помочь, тем более, что мы теперь без огорода остались, – Клава сокрушённо вздохнула. – Только овощи в огороде в рост пошли, – всё бросай и уезжай незнамо куда, и немедленно! Кто такие приказы издаёт с бухтыбарахты? Как мы теперь зиму одолеем?

Соня поникла, помолчала, подняла грустные глаза на старшую сестру и только хотела что-то сказать, но в этот момент рывком открылась дверь. Вошёл насупленный Николай. Не поздоровавшись, он плюхнулся на скамейку, опёрся локтями в колени и спрятал в ладони лицо.

 – Встревоженная Клава подбежала к нему, опустилась на корточки и своими крепкими пальцами попыталась оторвать его руки от лица и заглянуть в глаза.
– Коленька, что с тобой? Уж не заболел ли ты? Скажи! Ну, скажи! Что случилось? Почему молчишь? Ну, скажи же что-нибудь!

Николай молчал. Клава уткнулась в пышные волосы друга и нежно погладила его по плечу. Парень вздохнул, убрал руки с лица, протёр глаза, тряхнул головой и, как бы прогоняя дурной сон, глухо посетовал:
– Я поссорился с родителями.

Клава изумлённо воскликнула:
– Вот те на! Ты больше ничего не мог придумать, Коленька? Таких родителей во всей деревне днём с огнём не сыщешь!
– Я им сказал во время ужина, что хочу на тебе жениться. А они… Ты и представить не можешь, Клава, какую они подняли бучу!
– А ты что хотел? Кто же захочет, чтобы сын на свою шею такое ярмо надел?
– Какое ярмо? Вы что, сговорились?
– Тебе родители ведь говорили, что до армии нельзя жениться, что ребёнок может родиться, что они не смогут прокормить четверых.

Чем дольше говорила Клава, тем больше изумлялся Николай.
– Откуда тебе известно, о чём мы разговаривали? – часто моргая ресницами, спросил он.
– Чтобы догадаться, из-за чего твои родители не согласны на твою женитьбу на мне, большого ума не надо. Твои родители, Коля, правы. Нам сейчас нельзя заводить семью. Вдруг родится ребёнок, как мы будем жить без тебя? Зубы на полку не положишь. Видно, счастье не для меня. Без согласия родителей о совместной жизни и мечтать нельзя. Не будет согласия, не будет и помощи. У нас с тобой нет ни кола, ни двора…

 Видно, придётся нам расстаться. А через три года ты, Коля, забудешь обо мне. Сейчас девок – пруд пруди. И любая из них богаче меня живёт, да и других красивых девчонок много… Валька Крюкова давно сохнет по тебе, – ревнивые нотки прозвучали в словах Клавы. – Красивая, живёт справно и едет с родителями в «Страну Советов».
– Зачем ты, Клава, говоришь мне об этом? Я глядеть не хочу на Крюкову. Мало ли кто кому нравится!?  Разве Никитка Ремезов не растягивает рот до ушей при виде тебя? И родители его в тебе души не чают. Говорят: «Подрастёт Сонька, возьмём в снохи Клаву».

Клава вспыхнула.
– Уж лучше в могилу, чем с постылым жить.
Николай засмеялся.
– Чем же Никитка тебе, Клавушка, насолил так?
– Ничем. Но как увижу на его лице ухмылочку да оттопыренные красные уши, так с души воротит.
Николай пожал плечами.
– Парень как парень.
– Может быть. Но ты, Коленька, для меня, как ясно солнышко. И  никто, кроме тебя, мне не нужен, – Клава обвила шею Николая.
– Я тоже не могу жить без твоих ласковых глаз, без твоих русалочьих кос. Если бы я был совершеннолетним, мы бы поженились и поехали в «Страну Советов». Пожили б какое-то время на квартире, а затем обзавелись бы своим жильём.
Но Клава перебила:
– Коля, Коля, мы с тобой давно работаем, а много ли имеем? Ты хоть получше одет, чем я. Осенью твои родители бычка продали и тебе «москвичку» купили. А у нас ничего нет. Всё проедается. А хлеба всё равно досыта не едим. Без своего подворья и ноги протянуть недолго. Был бы Вася жив, и мы бы жили по-людски.

– Я всё равно поеду с вами. И буду заботиться о вас. Вот увидишь, Клава, всё у нас с тобой будет хорошо! Отец меня всему научил. Мои руки умеют всё делать. Ещё как заживем с тобой! Все завидовать будут! Не отговаривай, Клава! Я поеду с вами. Поживём до моего дня рождения врозь, а потом поженимся. Со временем и дом у нас будет не хуже, чем у других, и подворье будет, и огород. И любовь на всю жизнь, как у мамки с папкой! Не протестуй, я так решил!
Клава погладила Николая по голове, и глаза её просияли.

– Коль, Рита уже приехала? – поинтересовалась я.
– Давно уже дома. Ждёт, не дождётся тебя. Без конца спрашивает: «Когда Любашка приедет?»
– Клава, можно я к Рите сбегаю?
– Ступай!.. Только в дом не заходи.
Соня придержала меня за платье, взяла ведро, и мы вышли во двор.

– Пусть поговорят. Может, и вправду поженятся. Лучше Коли парня во всей деревне нет. Он добрый и на все руки мастер.

Зная, что Ритины родители настроены против отъезда их сына с нами, я не зашла в дом, а медленно направилась вдоль ограды. Прошла одну сторону забора, но Риты не было видно, тогда я завернула задругую сторону забора, всё время зорко всматриваясь в разросшиеся кусты смородины и  помидоров. Наконец, среди кустов смородины промелькнуло Ритино платье и её каштановые вьющиеся волосы.
– Рита! Рита! – подпрыгивала я и призывно махала руками.

Рита выпрямилась, увидела меня, её лицо просияло от радости. Она побежала навстречу с почти полной корзиной смородины, споткнулась, опрокинула корзину и, не подняв, подбежала ко мне. Мы долго тискали друг дружку в объятьях, заливаясь радостным смехом.
– Почему ты, Люба, так долго не приезжала?
– У тёти было так хорошо! Там высокие горы и ягод тьма! Да и ты говорила, что уедешь к сестре на всё лето.
– Я пять дней тому назад приехала; я думала, что умру без тебя!
– А теперь мы будем жить в разных деревнях и никогда не увидимся!

Мы обнялись и  заплакали. Вдруг Рита хлопнула меня по плечу, и глаза её радостно засверкали.
– Коля же поедет с вами! Я к вам буду приезжать!
– Ему же родители не разрешают ехать с нами, – возразила я.
 – А ты откуда знаешь?
– Коля сидит сейчас у нас, – почему-то шёпотом ответила я и, погладив подругу по руке, похвалилась, – А у меня есть ещё новость!
– Какая?
– Соня уедет в город. Будет на медсестру учиться.
– Как хорошо! – захлопала в ладоши Рита. – Свой доктор будет! – она внимательно посмотрела на меня и снова вернулась к прежней теме разговора. – Знаешь, Люба, Коля всё равно поедет с вами! Он очень упрямый! Что задумает – обязательно сделает. Он весь в папу.

Дедушка с бабушкой тоже не разрешали папе жениться на маме. А он не послушался. Женился. И они до сих пор любят друг друга! И дедушка с бабушкой полюбили мою маму.
– Нет, Клава сама не пойдёт замуж без разрешения твоих родителей.
– Пой-дёт! Ещё как пой-дёт! По-же-нят-ся они! Вот уви-дишь! Ведь Коля и Клава любят друг друга! Я видела, как они целовались! Они очень сильно хотят пожениться!
– Нет, не поженятся! У нас ничего нет. Даже дома нет! – настойчиво возражала я.

– Дурочка, ты, Люба! Мои папа и мама добрые. Посердятся, посердятся и согласятся на женитьбу Коли. И обязательно помогут им – вот увидишь!
– Коля сказал, что отец выгнал его.
– Ну и что? Мои папа с мамой всегда так: сперва сердятся, потом плачут. И знаешь, – Рита понизила голос до шёпота, – папа с мамой старые, а всё ещё целуются и нас целуют. И все мы, после ссоры ещё дружней живём.

Я оглянулась на окно и увидела Ритину маму, она смотрела на нас и махала Рите рукой.
– Я пойду. А то твоя мама рассердится.

Мы подобрали ягоду. Рита наполнила карманы моего платья смородиной и, пятясь, пошла домой и всё время глядела на меня. Я, утирая слезы, тоже стояла и смотрела на подругу до тех пор, пока она не скрылась за калиткой.

Вечером следующего дня, когда Клава пришла с работы, мы в последний раз отнесли степные ирисы на могилы мамы и Васи. Наплакавшись и простившись с доро-ими могилами, мы пошли прощаться с дядей Петей и бабушкой Ежовой. Поблагодарив их за доброту и помощь, и, со слезами на глазах, навсегда распрощались с соседями…

НА НОВОМ МЕСТЕ

Домов-то чуть побольше дюжины
Живое, кровное жильё…
Но нет спокойствия, отдушины
Для жителей простых его.
П. Явецкий

Голому собраться – только подпоясаться. Уже на следующее утро весь наш скарб лежал в бричке, и мы ехали на новое место жительства. Николай правил лошадью, Клава сидела, прижавшись к любимому, о чём-то тихо разговаривая с ним. Соня, глядя в голубое небо, лежала на пожитках со сцеплёнными руками под головой. Я с любопытством смотрела по сторонам. Перед нами рас-стилалась ковыльная степь, а над нами – необъятная голубая лазурь и жаворонки. Я слушала  их чудо-песни и любовалась, как эти маленькие крохи, трепеща крылышками, зависали над головой.

Ближе к вечеру мы подъехали к месту назначения. Несколько домиков и два барака расположились на совершенно ровной, будто выглаженной, плоскости. За домами, к нашей радости, раскинулось большое, без единой морщинки озеро, напоминающее зеркало. На берегу озера, не шелохнувшись, сиротливо стояли запылённые ивы, опустив ветви в воду.

У конторы Николай спрыгнул с брички и вошёл в настежь открытую дверь. Несколько минут спустя он вернулся с худенькой черноволосой женщиной лет сорока с толстыми косами, уложенными корзинкой вокруг головы. Женщина понравилась нам своей приветливостью и энергичной подвижностью, а её белозубая улыбка невольно вызывала ответную улыбку.

Приблизившись, она потрепала мои волосы, спросила  имя, а затем подала руку Клаве:
– Я – Дарья Михайловна, а девочкам можно называть меня тётей Дашей, – смеющимися глазами женщина разглядывала нас, как бы определяя, кто на что способен. – Вы – переселенцы? Хорошо, что приехали сюда, нам нужны рабочие руки, особенно мужские, – она похлопала Николая по плечу и, показав рукой в сторону длинных строений, приказала. – Правь, парень, к бараку.

Минут через пять мы осматривали наш новый дом. Мне он показался большим в сравнении с нашей землянкой. Вошли в коридор, справа и слева я увидела по пять дверей. Дарья Михайловна открыла вторую дверь слева.
– Эта комната ваша. Можете вселяться.

 Комната мне понравилась. Она была большая и светлая с видом на озеро. «А потолок-то какой! – подумала я, – даже Николай, привстав на цыпочки, не сможет дотронуться до него пальцами»...

– Характеристика у тебя, Клава, преотличная. Ты молодая, а уже опытная телятница, – ознакомившись с документами сестры, довольно сказала новая знакомая. – Хорошая телятница нам нужна позарез. Завтра же приступай к работе, – затем женщина обернулась к Николаю. – А ты, Харитонов, коль не муж Клавы, то будешь постояльцем у Ивановны. Ее фамилия Свёклина. Старушка по-кладистая. Она одна как перст: муж её давно умер, два сына сложили головы под Москвой. Ивановна совсем недавно была крепкой и сноровистой. Смерть сынов подкосила её, но по дому она ещё помаленьку гоношится. Варит себе, сварит и тебе. А ты, Николай, помогай ей по дому: воду носи, дрова коли и делай всю мужскую работу, тогда тебе не надо будет платить за постой. А теперь о работе, – перешла Дарья Михайловна на деловой тон. – Мы выращиваем овощи для города. Ты, Коля, разбираешься в машинах?



– С закрытыми глазами соберу и разберу любую машину, трактор или другой агрегат. Но машину водить не приходилось, хотя теоретически знаю, как это делается. У нас на всю деревню была одна машина. Шофёр берег её пуще глаза и никого к ней не подпускал, но ремонтировали мы машину вместе.
– Ну, и отлично. Водить научишься. Для этого большого ума не надо. А ты, сразу видно, парень хоть куда. Нам пора. Я сейчас отведу тебя, Коля, к Ивановне.
– Надо бы помочь Клаве, – нерешительно подал голос Николай.

Женщина небрежно бросила взгляд на наш скарб.
– Сами управятся. Девчонки и без тебя раскидают барахлишко по углам. Мне тебя пристроить надо, а потом – в контору. Дел по горло.

– Дарья Михайловна, а здесь школа есть? Любашке надо идти в первый класс.
– В первый? Я думала, что ей в третий пора.
– Одеться, обуться не во что было, поэтому не училась. Да и у нас в деревне принимали в первый класс с восьми лет.
– Постараемся помочь приобрести для девочки пальто на зиму. Школа у нас есть – четырёхлетка.
– Что-то домов мало и ребятишек не видно.
– На озере все. Ребятишек у нас – тринадцать человек. До обеда Ирина Петровна учит восемь человек – первые три класса, а после обеда учит четвероклассников.
– Как же можно в одной комнате, в одно и то же время учить сразу три класса?
– Не в профессора же их готовят. Дети научатся читать, писать, считать, а иксы и игреки им не к чему. До свидания.

Клаву хотя и изумил такой подход к образованию, но всё же в её жизни многое изменилось к лучшему, и ей было не до огорчения. Её оживлённое лицо выражало радость и надежду на лучшее будущее. Поворот в судьбе устраивал Клаву: Николай был с ней, жилище – много лучше прежнего, и город, где, как предполагалось, будет учиться Соня, был в четырёх-пяти километрах от хозяйства; и начальница – добрая женщина, к тому же за работу здесь платили ежемесячно.

Спустя два дня на попутной машине мои сёстры поехали в город сдавать документы в училище. К вечеру они вернулись и рассказали мне, что в медучилище сирот принимают без конкурса, но стипендия так мала, что на неё можно прожить не более двух недель и то, если покупать только хлеб и картошку. О покупке одежды даже и мечтать нельзя было. Пришлось сдать документы в ФЗО. Там и кормили, и одевали. Клава была довольна этим, но безрадостное лицо Сони огорчило меня.
– Соня, кем ты будешь?
– Штукатуром и маляром.
– Это хорошо.
– Хорошо, не хорошо, а что делать?

– Не расстраивайся, Соня! – Клава обняла сестру. – Может, это и к лучшему. Получишь строительную специальность. На стройке денег получают побольше, чем медсёстры. Тебе же сказали, что в городе есть вечерний техникум. Закончишь хорошо ФЗО, тебя направят учиться дальше. Будешь учиться и работать. К трудностям нам не привыкать. Выучишься, обживёшься, а там, глядишь, и в люди выйдешь.
До первых чисел августа Клава и Соня пасли телят, а потом Соня уехала в город.

Я в первый же день по приезде на подсобное хозяйство познакомилась с ребятишками. Мы, укрывшись от мальчишек камышовыми зарослями, целыми днями купались в тёплой воде озера. Мальчишки купались по другую сторону зарослей. Они вставали раньше нас, ловили небольших пузатых серебристых карасей.

Накупавшись, мы чистили рыбу на берегу озера, варили уху в помятом ведре и с удовольствием ели. Вкусней той ухи я уже никогда не пробовала.

На следующий день после отъезда Сони шёл дождь, хотя и не сильный, но с ветром. Я занималась уборкой в комнате. Неожиданно вошёл дядя Петя.

– Дяденька Петенька! Как я рада тебя видеть! – воскликнула я, повиснув у него на шее
– Я тоже рад! – прижимая меня к себе, растрогался гость. – Сёстрыто где?
– Соня поступила в ФЗО. Она вчера поехала в город. Её группа будет помогать убирать урожай в каком-то колхозе, Клава пасёт своих телят.

– Жаль, что не увижу их. Я продал своё хозяйство. Мы уже обосновались на новом месте и не тужим, что переехали в другую деревню. Плохо, конечно, что вас с нами нет, но ничего не поделаешь. Ваш огород я продал. Сегодня поехал в город купить кое-что по мелочи для дома, а заодно и к вам заскочил. Рад, что и вам здесь лучше. Этот свёрточек для Клавы. Это деньги за проданный огород. Вот смотри – я кладу его под матрас. Ты, Любашка, никому не говори о деньгах. Сиди дома до возвращения сестры. У вас и замка, поди, нет?
– А зачем он?
Дядя Петя протянул мне два ржаных пряника.
– Ну, до свиданьица! Приезжай на будущий год к нам в гости. А сейчас я тороплюсь. Завтра надо идти на работу. Ещё не знаю, как буду добираться до дома. Мне бы хотелось погостить у вас, но дела, – дядя Петя, виновато улыбнувшись, развёл руками. Прижал меня к своей груди, грустно улыбнулся, и дверь закрылась за ним.

Пришла Клава. Я с таинственным видом приподняла матрас, вытащила оттуда свёрточек и протянула сестре. Клава с недоумением взяла его, развернула и радостно ахнула.
– Был дядя Петя?
Сестра пересчитала деньги.
– Вот спасибочки дяде Пете! Куплю тебе сандалии, себе – кирзовые сапоги, Соне – на платье,а Коленьке рубашку. Кажись, хватит на всё. Зимой мои ноги не будут промокать в телятнике. Жалко, что мне не удалось увидеться с дядей Петей. Как он там живёт?
– Хорошо. Тебе привет передал, а ещё – пряник, это – подарок от него. Я свой пряник уже слопала.

В НЯНЬКАХ

И секанула вдоль хребтов покорных
Вся в сукровице сталинская плеть...
П. Явецкий

Приближалась осень. Мне уже исполнилось девять лет, пора было идти в школу, а у меня не было ни верхней одежды, ни обуви, и это беспокоило нас с сестрой.
– Что-то рано нынче разнепогодилось. Август только начался, а уже засентябрило. Дождь и ветер хлещут третий день и конца этому не видно. Скоро тебе, Любаша, в школу идти, – озабоченно говорила Клава, штопая Колину рубашку, – а у тебя никакой обувки нет. Надо иметь уйму деньжищ, чтобы купить всё необходимое к зиме. А у нас, как ни экономим, ничего не получается. Скоро мы с Колей поженимся. У меня хоть старая фуфайка есть, а у него и такой нет. Жаль, что Коле пришлось уйти из дома в том, в чём был одет. Так и ходит, по сей день, в одном и том же, да и мы одеты не лучше: вечером сбросим грязное бельё, выстираю, а утром утюжком пройдусь по нему, и снова мы на людей похожи. Не заметишь, как зима наступит. Как выкрутиться, как обмануть её – ума не приложу.

Клава сидела и загадочно поглядывала на меня.
– Знаешь, Любаша, что я хочу сказать тебе? Вчера,
  когда я сдавала овощи на базе вместо Тани Берёзкиной, познакомилась с одной молодухой. Леной её зовут. Господи! Как она убивалась о своём дитяти! Сама на работе, а девятимесячная кроха остаётся один без призора. У неё, горемычной, почернело лицо от дум о сыне. Как же не будет сердце разрываться, если такой крохотуля лежит один, мокрый, без матери.

 В обеденный перерыв бежит Лена во весь дух к своему сыночку, покормит его, перепеленает, на ходу пожуёт что-нибудь и снова бежит на работу. В ясли принимают ребятишек с годика. Ей теперь хоть разорвись на части, а помочь некому. Ждёт, не дождётся мать из деревни, но оттуда летом не так-то просто вырваться. Мы разговорились с Леной. Я рассказала ей о своей жизни. А она, как услышала о тебе да узнала, какая ты у меня хозяюшка, так и вцепилась в меня, просит понянчиться с её мальцом, хотя бы месяц до школы, обещает тебе ботиночки купить.

 Оно грех, конечно, на чужом горе наживаться, но ведь и мы в трудном положении, – Клава посмотрела на меня и, немного помолчав, вздохнула. – А ты, Люба, что скажешь? Согласна ли понянчиться с Лениным сыночком Илюшей?
– Конечно, согласна! Давай сегодня же поедем, – обрадовалась я тому, что и у меня будут свои новые ботинки, и что мне не придётся донашивать латаную-перелатаную, потерявшую форму Сонину обувь.

Через час я уже сидела на корзине с огурцами в кузове машины и с любопытством рассматривала городскую окраину, поразившую меня бедностью и неухоженностью подворьев.

 Вскоре машина остановилась возле неказистого длинного строения с выцветшей вывеской «Овощная база». К машине подбежала худенькая, черноглазая, бедно одетая женщина в беленькой косынке с мелким рисунком из букетиков голубых цветочков; концы косынки были завязаны повыше лба в чуть заметный узелок.
Клава потрепала рукой мои волосы.

– Лена, вот моя сестра Люба. Она согласилась понян-читься с твоим сыночком.
– Спасибо вам за выручку, – Лена нетерпеливо теребила подол пышной кофты. – Я все глаза проглядела. Мой сынулька, поди, надорвался от крика. Минут тридцать жду, каждая минута показалась годом. Я уже хотела бежать к сыну, да увидела вас. Сразу гора с плеч свалилась!

Клава строго посмотрела на меня.
– Смотри, Люба, приглядывай получше за Илюшей. Дверь не оставляй незапертой. Это тебе не деревня. Скучать я тебе не дам, навещать буду. Не балуй сильно!.. Мне пора, – Клава с сочувствием обратилась к Лене. – Моих телят временно пасёт двенадцатилетняя девчушка. У меня по скотине душа болит. А каково, Лене? Ну, до свидания!

Сестра прижала меня к себе и чмокнула в щёку. Женщина взяла меня за руку, и мы побежали. Оказавшись у двери её комнаты, мы услышали охрипший от плача детский крик. Лена распахнула дверь и кинулась к малышу.
– Ах ты, моё ненаглядное дитятко! Обревелся  весь, проголодался! Не плачь, моя крохотуленька, я с тобой! У тебя теперь будет няня. С ней тебе будет хорошо!

Малыш, услышав голос матери, ухватился одной ру-чонкой за перекладину кровати и приподнялся на ножки, а другой, как только к нему подошла мать, нетерпеливо стал трепать её блузку.
Женщина быстро взяла сына на руки, на миг прижала его к своей щеке, приподняла блузку, ребёнок положил ладошку на грудь, как бы прикрывая её от посторонних глаз, и жадно прильнул к смуглой материнской груди.

 На протяжении всего кормления он громко сопел, сладко чмокал губами, всхлипывал. Женщина смахнула слезу со щеки и ласково погладила сына по головке.
– Люба, часика через три свари манную кашу Илюше. Я сама в кастрюлю налью молока и положу туда сахарку.
 Лена объяснила, как варить кашу, отняла спящего сынишку от груди и уложила в кроватку.
 – Вот хлеб и стакан молока. Ешь, а я побежала.
Лена, отрезав кусок чёрного хлеба от булки, откусила и выбежала за дверь.

Я внимательно осмотрела своё новое жилище. Комната была много меньше нашей и заставлена до предела, хотя вся обстановка состояла из Лениной кровати с обвисшей сеткой, на которой я тут же покачалась, детской кроватки, небольшого шкафчика для посуды, стола и четырёх табуреток, а справа от двери стояла печка-голландка,  занимавшая довольно много места. У двери, на стене на гвоздях висели фуфайка, платок, юбка и фланелевая кофточка.

Бедность выглядывала из каждого угла.
Я всегда думала, что в городе люди живут гораздо богаче, чем в деревне, так как знала, что городские жители получали деньги два раза в месяц. Но этих денег, как я поняла, хватало лишь на то, чтобы кое-как свести концы с концами до следующей получки.
Пока Илюша спал, я взяла тряпку и ведро и, вымыв пол, вышла на улицу, чтобы выплеснуть воду. Навстречу мне шла красивая синеглазая девочка с большим ртом и пушистой тёмнорусой косой. Она остановилась и стала разглядывать меня.
– Ты к кому приехала?
– К тёте Лене. Зовут меня Любой. Я буду нянчиться с Илюшей.
– А я – Варя. Комнаты наша и тёти Лены – рядом. Ты, Люба, в какой класс пойдёшь?
– В первый.
– А я во второй. Мне скоро девять лет. А тебе?
– И мне девять. Сейчас поставлю ведро на место, и если ты хочешь, давай поиграем, пока Илюша спит.
– Я не пойду играть на улицу. Там лужи ещё не просохли. Боюсь выпачкаться. Мама говорит, что из-за меня она мыла не накупится. Идём лучше к нам. У нас дома никого нет и через стенку всё слышно.

Варя открыла ключом свою дверь, и мы, болтая, вошли. Я остолбенела. На полу лежал человек. Он был совершенно  без ног и без большого и указательного пальцев на правой руке. Густая, давно не стриженная, слежавшаяся шапка вьющихся волос мужчины  была влажна от пота. Варя тоже растерялась, но выражение её лица говорило скорее о досаде, чем о страхе.
– Это мой папка.

– Варька, где ты шлёндала? – мужчина приподнял голову, и мутные, налившиеся кровью глаза его уставились на нас, но голова, не удержавшись, громко стукнулась о пол. Мужчина сразу же забыл о нашем присутствии, развёл руки, как бы растягивая меха гармоники, и душераздирающе, плаксивым голосом запел:

А вы по камушкам, по кирпичикам
Доберётесь домой как-нибудь!..

В комнату вбежала худая, красивая бледная женщина и запричитала:
– Господи ты, Боже мой! Снова пьяный! Костенька! Ты же обещал нам с Варей не пить! Костя! Костенька, что же ты с собой и с нами делаешь? Покутил – пора бы и угомониться! Её, проклятущую, сколько не пей, всю не перепьёшь!

– Заголосила! Смени пластинку! А лучше – заткни хайло! Надоело! Пил и буду пить! Свои деньги пропиваю! Никто мне не указ! – мужчина скрипнул зубами. – Думаешь, я не вижу, как ты от меня морду воротишь!? – глядя на жену с подозрительной ухмылкой, кричал мужчина.
 – Костя, ты что – белены объелся? – злое изумление появилось на лице женщины..
– Где ты была? Здорового мужика подцепила?

Женщина отшатнулась, как от плети, и, потеряв дар речи, словно рыба, выброшенная на берег, то открывала, то закрывала рот,  а потом разразилась бранью:
– Ах ты, охальник! Будто не знаешь, где я бываю! Девять часов на работе, как заводная машина кручусь! Ни на минутку не присяду! А после работы, чтобы купить тот же хлеб, ещё очередь надо выстоять! Пока стоишь в ней с вечера до утра, ноги от усталости подкашиваются! Может, ты с луны свалился? И не знаешь ничего! – бегая по квартире, с болью в голосе, укоряла женщина.
– Знаю я твои очереди! – хмыкнул Константин. – О-че-ре-ди! И сколько в них…?

 Варина мать отпрянула от мужа, изумлённо посмотрела на него, а потом яростно закричала:
– Растудыт твою мать! Каким же ты непутёвым стал! Да ты, однако, совсем упился! Стыдобушки и на грамм не осталось! Тверёзый-то не бываешь! Вот тебе и кажется Бог знает что!.. Мало того, что позоришь нас с Варькой – побираешься, пьёшь, да ещё напраслину на меня возводишь! – она с силой ударила ногой по табурету.  Тот закувыркался и замер рядом с Константином. – Господи!!! Как же мне опостылела такая жизнь! Хоть руки на себя накладывай! В доме куска хлеба нет, а ты!.. – в голосе Вариной мамы слышалось столько выстраданной боли, что у меня навернулись слёзы на глазах. – Сколько ни пей горькую, всю не вылакаешь! А ты подумал, каково Варьке? Ей на улицу выйти нельзя! Задразнили девчонку побирушкой!.. О-о-о! – простонала женщина в отчаянии. – Что ты с нами, Ирод, делаешь! Без ножа режешь!
– Значит, я во всём виноват!? Как могу – добываю свой хлеб! Что мне остаётся делать?

– До-быт-чик! – с презрением протянула по слогам  мать Вари.
– Заткнись! Если бы мои руки были как у всех, не голодали бы мы! А на мою пенсию хлеба и то досыта не поешь! Как же мне его зарабатывать? Может, ты знаешь? Подскажи!
– Много мы от тебя хлеба видели! Мы с Варькой чуть не каждый вечер с пустым брюхом спать укладываемся! А он о-счаст-ли-вил нас! – подбоченясь, со злым смехом, отчеканивая каждое слово, выкрикивала Варина мать. – Он, оказывается, хлеб для нас за-ра-ба-ты-ва-ет! Пропи-ваешь больше, чем зарабатываешь!

Костя закрыл глаза, затряс головой и,опустив глаза, сказал проникновенно.
– Васеня, слушай, не кипятись! Что мне остаётся делать? Я, может, только тогда чувствую себя человеком, когда в стельку пьян! Ты думала, каково мне? Побудь в моей шкуре, хотя бы мысленно, минутку!
– А ты – побудь в моей шкуре! По-твоему, у меня не жизнь, а сахар! Да? – с сарказмом спросила женщина.
– Может, поменяемся?! Ха-ха-ха!.. – недобро рассмеявшись, взвился мужчина.

– Что ржёшь-то, как жеребец? Да будь я на твоём месте, ты от нас давно бы удочки смотал!
– От тебя? Нет! Я тебя, Васенечка, люблю! – голос Константина потеплел. – Это ты меня разлюбила! – с горечью, плаксивым пьяным голосом добавил он. – Вот ты говоришь, что у тебя на душе не сахар. А мне весело? Очень весело! Развесёлая у меня житуха! Лучше не придумаешь!

 Васеня отвернулась от мужа, вытерла мокрые щёки, а затем со злостью накинулась на дочь:
– А ты, Варька, где шлялась? Я тебе велела щепок насобирать для растопки. Где они?
– Я насобирала. Вон, за печкой лежат, – Варя несмело возразила и потянула меня за рукав в коридор.

 Мы вышли в коридор и прислонились к стенке. Было слышно, как Варин отец рыдающим голосом хрипел. Девочка беззвучно заплакала.
– Вот ты, Васеня, укоряешь меня за то, что я пью, – рыдая, кричал Варин отец. – У меня орден и три медали, а получаю копейки! Разве за это я воевал, остался без ног и пальцев на руке!? Братишку моего энкэвэдэшники увезли четыре года тому назад. Где он? Ни одной весточки с тех пор от него нет! Он же ещё пацан! В чём он-то виноват? У немцев был! А разве брат  по своей воле там оказался? Он же в седьмом классе учился, когда фрицы его в Германию угнали! Приехал Федька домой… – Константин снова скрипнул зубами, – рад-радёшенек был, что на Родину вернулся! Отец писал, что Федька ляпнул где-то сдуру, что в Германии хозяева, у которых  он работал, были люди неплохие и его сносно кормили. Федьку на другой же день арестовали! Какая-то падла сразу же побежала доносить на пацана! Хоть бы этой суке ни дна, ни покрышки не было! О-о-ох! – Константин застонал каким-то долгим протяжным страшным стоном и снова заскрипел зубами. – Распроклятущая жизнь! Дали бы мне автомат в руки, я бы, мать вашу так, всех гадов-доносчиков перестрелял! Всех «радетелей» уничтожил бы, что неустанно «пекутся» о благе народа!..

В приоткрытую дверь я увидела, как Константин вскочил на культи, весь напрягся и, держа руки так, словно в них был автомат, направил согнутые руки на воображаемых недругов и зачастил: «Та-та-та-та! Вот вам! Вот вам!» – с остервенением выплескивал накопившуюся злость, и лицо его стало багровым.
– Молчал бы уж! – небрежно махнув рукой и растягивая слова, сказала Васеня. – Как бы тебя за длинный твой язык не изничтожили! Говоришь: «Взял бы автомат!» – передразнила мужа Васеня. – Кто тебе его даст? Сам же говорил, что и на фронте он не всегда у тебя в руках бывал.
– Суки! – Константин снова скрежетнул зубами, замотал сокрушённо головой, бессмысленными глазами обвел комнату и, обессиленный, свалился на пол, затем лёг и закрыл лицо руками.
Я была подавлена и растеряна. Варя неслышно прикрыла дверь.

– Люба, идём на улицу… Я не знала, что папка вернулся домой раньше, чем всегда. Я бы никогда не позвала тебя к себе, – Варя, виновато глядя на меня, осторожно тронула за плечо. – До войны папка был красивый и добрый. Все так говорят. Я тебе после покажу карточки папы и мамы. Они сняты в день свадьбы. На этой фотке они как картинка. Но я не помню папку с ногами. С войны он вернулся на этой маленькой тележке. Я, когда увидела его в первый раз, напугалась и не подошла к нему. Мне кажется, он обиделся на меня. Может, папка и пьёт из-за этого? А потом он стал побираться. Мамка то ругается с ним, то жалеет. Мне тоже его жалко, особенно когда он трезвый. Ведь он не виноват, что ног нет! Правда? Он же нас от фашистов защищал! – звенящим и срывающимся от слёз голосом выкрикнула Варя.
– Конечно! – с жаром подтвердила я.

Пока Варя говорила, она всё время теребила поясок моего платья, не замечая этого; голос её был тихим и грустным, а длинные ресницы трепетали, сбрасывая слезинки одну за другой.
– Из-за того, что папка просит милостыню, со мной никто не играет…
Ребятишки обзывают меня побирушкой. Я никогда ничего ни у кого не прошу. Даже когда угощают меня, я отказываюсь.

По щекам девочки катились крупные слёзы, и, хотя мне было жаль её, однако, нестерпимо захотелось поскорее убежать от этого беспросвета.

Услышав плач Илюши, я обрадовалась – это был предлог, чтобы уйти к нему. Варю я к себе не позвала. Вытащила малыша из кровати и, поиграв с ним немного, начала готовить кашку, а накормив, снова с удовольствием стала играть с ребёнком.

Время пролетело быстро. Я не заметила вошедшую в комнату Лену, пока не услышала её довольный голос:
– Чистота-то какая в комнате! Ну и хозяюшка появилась у меня! Молодец, Люба! – и, повернувшись к сыну, позвала его. – Иди ко мне, сынуля, на ручки!

Илюша, не отвечая на зов матери, теребил моё платье, требуя отдать ему погремушку.
– Да что же это такое, сыночек! Может, тебе и мамка уже не нужна? Может, ты и титьку не хочешь?

Илюша, увидев, что мать расстёгивает блузку, забрал у меня погремушку и направился к Лене; сделав два неуверенных шажочка, он звонко шлёпнулся на пол.
– Вот и дождалась, – изумлённо всплеснула руками Лена. – Сынок-то мой уже ножками потопал. Глядишь, не замечу, как помошником будет. Дай-ка, моя родненькая кровинушка, я тебя расцелую! – она поворковала с сыном, а потом обратилась ко мне. – А ты, Люба, засиделась, поди, в комнате. Иди на улицу, поиграй, познакомься с кем-нибудь. А я, как сварю картошку, позову тебя ужинать.
– Я выходила на улицу, пока Илюша спал, познакомилась с Варей.

– С Варей… Я сейчас проходила мимо их двери – там вавилонское столпотворение! От их безобразной ругани уши вянут. Как может горе изменить человека! До войны Константин был самым завидным парнем – красивым, высоким и гармонистом отменным. Все девки по нему сохли. А он Васеню выбрал. И неудивительно: она под стать ему была. Васеня как-то мне рассказывала, что, бывало, возьмёт Костя её на руки, кружится по комнате, целует, а сам приговаривает: «Василинка, цветочек ты мой синеглазый!»

Все завидовали им. Любовались на эту дружную парочку. А потом война… Сколько судеб она исковеркала! Васеня, как и все, пока ждала с фронта мужа, надеждой жила, не гнулась. Надежда помогала оставаться красивой. А теперь угасла её красота. Горе высушило кожу. Костя надломился. Пьёт беспробудно. Опух от постоянной пьянки. Матюгается. Ездит на тележке по базару и распевает жалостные песни. К вечеру кое-как доберётся до дома в стельку пьяный и с бутылкой в кармане. Дома ещё выпьет, а потом гоняет своих. Чем так жить, лучше – в петлю. О-ё-ё-е-ё! – качая головой, простонала Лена. – Война давно кончилась, а счастья у людей как не было, так и нет, – она помолчала, задумчиво глядя поверх моей головы. – У меня тоже горе. Я своего мужа похоронила два месяца тому назад…

Лена погладила сына по голове, прижала к груди и продолжила говорить тихим, проникновенным голосом:
 – Пришёл мой Ванечка с фронта, кашлял не переставая… Задыхался он сильно. В грудь был ранен. Хорошо, что успел подарить мне сыночка. Погляжу на Илюшу: чисто наш папка. И смеётся, как мой Ванечка, и поглядка точь-в-точь такая же, как у него…

– Я, как родила сына, хотела сразу отвезти его к моим родителям в деревню. Уж очень трудно мне было работать и за больным мужем ухаживать, да и сыночку надо было много времени уделять. Работу тоже не бросишь: на мизерную пенсию, которую он получал, невозможно прожить и одному, а у нас семья…

– Не отвезла я сынишку в деревню. Уж очень просил Ванечка оставить его дома. Не мог наглядеться на сына. Бывало, говаривал: «Это росточек мой. Береги его, Ленок, пуще глаза. Прижму к себе этот тёпленький комочек, и все мои боли куда-то отступают. Может, он поможет мне выздороветь. А если придётся умереть, то дай напоследок наглядеться на сына!» Разве могла я лишить Ванечку единственной радости?

Родители мои сами не доедали, а нам часто отдавали последнее: и яйца, и молоко, а иногда – курочку и сметану. Мои родители живут от города далеко, но как-то ухитрялись добраться до нас. Где – на попутной машине, где – на санях, а бывало и пешком почти всю дорогу, особенно весной. Уж очень хотели они поднять Ваню на ноги! Но ни питание, ни лекарство, ни травы, ни заговоры бабушек – ничто не помогло… Похоронила я своего мужа – честь-честью. Побелила комнату, перемыла всё. Теперь с этой былиночкой воркую каждый вечер. Не будь Илюши – руки бы наложила на себя. Извела бы меня тоска-кручина.

Любили мы с Ваней друг друга, но недолго наше счастье длилось. До войны три годочка жизни с ним,как один день пролетели. Проклятущая война, сколько она угробила и искалечила людей!. Ну, хватит, наскучило, поди, меня слушать? Иди к столу, Люба, картошка готова.

Прошло ещё несколько дней.
– Можно войти? – открыв дверь, спросила Варя. – На улице так хорошо! Солнце печёт! Идём на Алей, обкупнёмся, а то жара сегодня стоит, как в июле! Река у нас мелкая, и вода в ней тёплая-претёплая!
– Идём!

Мы с Варей сели под ветлой, на берегу мелкой речушки, по которой медленно плыли две лодки, а в них рыбаки с самодельными удочками в руках. Я усадила Илюшу у самой воды, придерживая его за рубашку, а он, дотянувшись до воды, бил по ней ладошкой, глядя изумлёнными глазами на разлетавшиеся в разные стороны брызги. Ударив в очередной раз по воде, он счастливыми глазами смотрел на нас, как бы приглашая полюбоваться на чудо, сотворённое им, и радостно смеялся, смеялась и я вместе с Илюшей.

Варя, запрокинув голову и обняв острые колени, смотрела на белые, зависшие над нашими головами облака.

– Вчера папка снова пришёл домой пьяный и начал драться, – голос девочки был тусклым.
– Драться? Вы что – убежать не могли? – удивилась я.
– Он кидал в нас всем, что под руку попадало. Потом мама его толкнула. Папа ударился о стол. Мама  обняла его, стала жалеть, и они долго плакали. Лучше бы они дрались, чем так плакать…
 
 Варя вздохнула, глядя в землю.
 – Хорошо бы превратиться в облачко и улететь далеко-далеко, в тёплые края, где никогда не бывает зимы. Подрасту немного – убегу из дома. Меня всё равно никто не любит. Мама всегда называет меня дармоедкой… А кто всё по дому делает?

Она рассказывала и вытирала слёзы подолом платья.
– Не плачь, Варя! Моя сестра Клава тоже обижала меня, особенно после того, как украли нашу тёлку Зореньку. Я тоже думала, что она не любит меня, потому что она часто говорила: «Навязались вы на мою головушку». Сейчас, когда мы стали лучше жить, и Клава стала добрее. Тебя тоже папка с мамкой любят. Так не бывает, чтобы родители не любили свою дочку.

Однажды я проснулась рано утром оттого, что Лена сильно загремела посудой. Лицо её было заплаканным.
– Что случилось, тёть Лен?
– Накаркала я беду, – вздохнула она. – Константин повесился. Отмучился бедолага. И неудивительно, что пил: из красавца превратился в страшный обрубок. Его так и называли: «Обрубок, пьяница, побирушка». Как будто у него и имени не было. Как можно вынести всё это? Сам мучился, и семья страдала. А кто виноват? Те, кто с презрением к нему относились, сами ему и в подмётки не годились!

День похорон пришёлся  на воскресенье. Люди шли и шли проститься с Константином. Они тихо разговаривали, вспоминая так много хорошего о нём, что тётя Васеня, молча стоявшая рядом с гробом, не выдержала и с обидой посетовала:
– Если бы Костя при жизни слышал столько хороших слов, то, может, не покатился бы под горушку. Возможно, не лежал бы сейчас в гробу.

Варя прижалась к матери и горько заплакала. И, словно, дождавшись этих слёз, зарыдали, запричитали женщины, стоявшие вокруг.  Выплакавшись, все разом затихли, только Варя продолжала плакать.
– Не плачь, Варенька, папка у тебя был хороший. Не его вина, что он стал таким, каким ты его знала. Жизнь жестоко обошлась с ним. Вот он и сломался.

Варино лицо просветлело, она погладила умершего отца по волосам.
– Мало мы жалели нашего папку, Варя! Не захотел он с нами оставаться, – Васеня прижала к груди дочь и прошептала. – Осиротели мы с тобой, доченька!
Женщины снова заплакали.

Через призму прожитых лет, вспоминая тех женщин, рыдавших у гроба Константина, я понимаю: они оплакивали не только отца Вари, но и своих погибших мужей, сынов, отцов, братьев. Они лили слёзы и по тем воинам, что пришли с полей сражений искалеченными и были вынуждены, зажав в кулак гордость и достоинство, ездить на своих низеньких тележках по рынкам и во-кзалам, прося милостыню, чтобы не умереть с голоду.
 О героях, оставшихся без средств к существованию, с высоких трибун наши большие и маленькие вожди, радио и газеты любили говорить: “Никто не забыт, ничто не забыто”. А они, эти герои, изувеченные в боях так, что было страшно смотреть на них без содрогания в сердце, пели душераздирающие песни, положив рядом с собой грязные пилотки, в надежде, что кто-нибудь бросит в них пятак…
Горько и стыдно…


Прошло около месяца после моего приезда в город. Я сидела рядом с Илюшей и играла с ним. В дверь постучали.
– Входите!

В проёме двери остановилась пожилая, но крепкая ещё женщина. Сразу же бросилось в глаза то, что Лена на неё сильно похожа. Голова женщины была повязана косынкой точно так, как повязывала косынку Лена. Гостья была такого же роста, как моя хозяйка, но немного полнее её, поэтому я сразу поняла, что это мама Лены.

Я улыбнулась и поздоровалась:
– Проходите, баба Дуся! Тётя Лена Вас ждёт не дождётся!
– Здравствуй! Здравствуй! Как тут поживает мой внучок? Ну-ка, девонька, дай-ка мне на него полюбоваться! Ни-че-го не скажешь: настоящий бо-га-тырь! Ишь, как заулыбался! Признал свою старую бабку! О! Да у тебя, внучок, зубов, пожалуй, поболее, чем у меня! Чистенький да пригоженький, как барчук! Настоящий барчук! Сама-то на работе?
– Тётя Лена скоро придёт.
– А вот и она. Легка на помине! – проворно обернулась гостья на скрип открываемой двери, протягивая руки для объятий.

Женщины обнялись и, отстранившись, смотрели друг на друга любящими глазами.
– Что же ты, мама, так долго не приезжала?
– Да кто ж меня, доченька, отпустит в страду? Научила Танюшку коров доить. Боюсь, не справится. Всего двенадцать годиков ей. Обещала Власиха помочь внучке, но и у неё забот полон рот. К тебе Танюшку тоже направить нельзя: в школу скоро, а летом с братиком нянчилась, и огород, считай, на ней. Она ягод насушила столько, что и нам на всю зиму хватит, и тебе. Из всех внуков она самая удалая. Везде успевает! – с гордостью похвалила женщи-на внучку. – Теперь пирожки – пеки, не хочу. Дочка, может мне забрать Илюшу к себе? Там молочко свежее, курочки, яйца, а зимой и мясца перепадёт.
– Как же я без сыночка буду? – Лена вздохнула и попросила. – Если ты, мама, не сможешь остаться надолго, то поживи оставшиеся три дня до школы. Поищем вместе для Илюши няньку. Если не найдём, то там видно будет. Возможно, придётся всё-таки к тебе отправить сынишку на месяц. Год исполнится – в садик определю.
– Я курочку привезла, яиц, сальца, сметанки немного, а ещё полмешка сушёной клубники. Жили бы вы поближе, последним бы поделилась. Далековато живёте – не наездишься.
– Садитесь-ка все за стол, – пригласила хозяйка. – А то у меня, при виде этой вкуснотище, слюнки текут.
– А это что за девонька? – гостя выдвинула табурет из-под стола и села.
– Это моя помощница. Любой зовут, нянчилась с Илюшей. Её сам Бог послал мне. Не девочка, а золото, такая же расторопная, как наша Танюшка, но ей надо в школу. Счас поедим и пойдём в магазин покупать для Любаши ботинки.
– Давай-ка я сама с ней схожу в магазин. Куплю ботинки, кое-что для Тани и деду. Он сделал заказ, а внучку тем более надо бы купить подарочек.

В магазине у меня разбежались глаза. Я видела много вещей и почти о каждой из них думала: «Вот бы нам купить и это, и это, и то…»
– Нут-ко, примерь вот эти ботинки. Я думаю, что им износу не будет. Я понимаю толк в обуви. Тятька мой  был знатным сапожником.         

 Я надела ботинки и расплылась в счастливой улыбке, представив себя идущей в них в школу.
Когда мы с бабой Дусей возвращались из магазина, нас догнала соседка по бараку – учительница Вера Владимировна, к которой я частенько заходила, когда Илюша спал, и она рассказывала мне о красивейшем городе Ленинграде, в котором жила до эвакуации, о музеях и белых ночах. Всё, что я слышала от Веры Владимировны, было необычно, и я воспринимала услышанное, как сказку.

Именно Вера Владимировна пробудила во мне страсть к чтению. Узнав, что я умею читать, она дала мне поучительные рассказы Л.Н. Толстого, и всё, что я прочитала в них, было так знакомо и понятно, словно рассказывалось о наших деревенских стариках и детях.

Однажды учительница принесла мне книгу о необыкновенной судьбе человека, потерпевшего кораблекрушение и прожившего в одиночестве на острове многие годы. Вот об этой, пока недочитанной мною и невозвращённой книге, я вспомнила, как только увидела учительницу. Я хотела сказать ей, что уезжаю домой и прежде, чем проститься с ней, верну ей книгу, но не успела.

Мы подошли к двери барака, а она, увидев на моём лице счастливую улыбку, спросила:
– Ты что, Люба, сияешь, как новый гривенник?
Мы с Евдокией Ермолаевной приостановились, чтобы пропустить учительницу в барак. Учительница тоже остановилась.
Моя спутница, глядя на учительницу, расплылась в широкой улыбке.
– Здравствуйте, Вера Владимировна! Полюбуйтесь, какие ботиночки я выглядела для Любашки! Как только она примерила обновку, у меня сразу же сердце взыграло… – женщина повернулась ко мне. – А ну-ка, девонька, похвастайся покупкой! Пусть и Вера Владимировна порадуется за тебя, – женщина сияющими глазами посмотрела на учительницу. – Вера Владимировна, хороши ботиночки, правда, ведь!? – ожидая похвалы от учительницы, она поцокала языком.

Я достала ботинки из авоськи и протянула их учительнице.
– Превосходные ботинки! Вы, Евдокия Ермолаевна, знаете толк в обуви!.. А чтобы они не натирали тебе, Люба, пятки, я сошью носочки из фланели и подарю тебе.
– Вера Владимировна, я сегодня уезжаю домой. Сейчас верну  вашу книгу.
– Хорошо. Я буду ждать тебя. Нам надо поговорить, – она открыла дверь, и мы вошли в тёмный туннель-коридор.
Я забежала в комнату, где за починкой Илюшиных вещей сидела Лена.

Взяв книгу, я опрометью выбежала за дверь.
– Спасибо, Вера Владимировна, за книгу. Жалко, что я не дочитала её! Как бы мне хотелось поплавать на корабле и пожить там, где всегда тепло, чтобы не покупать обувку и фуфайку! – я посмотрела на учительницу с некоторым сомнением и спросила. – А что, правда, что есть такие большие моря, что и за неделю нельзя доплыть до друго-го берега?
– Конечно, правда. И моря такие есть, и горы, вершинами упирающиеся в облака, и страны, где люди живут счастливо и красиво.
– У вас тоже богато в комнате. Кружевные занавески на окнах и такое же покрывало, как в спальне у принцессы, а таких платьев и пальто, как у вас, я никогда не видела.

Учительница горько улыбнулась.
– Покрывало много лет назад мама связала. Пальто шестой год ношу. И платьям моим – сто лет в обед… – она долгим взглядом посмотрела на меня и добавила. – Если хочешь, Люба, жить хотя бы так, как я, и иметь пальто, а не старую фуфайку, то надо хорошо учиться. Как ты ду-маешь, сможешь ли ты получить настоящее образование, если будешь жить на подсобном хозяйстве, где в одной комнате в одно и то же время учатся сразу три класса? – учительница ждала ответ. Я тоже молчала. – Закончишь ты, Люба, начальную школу, а что потом? – продолжала задавать тревожащие вопросы учительница.

Я  молчала, впервые задумавшись о будущем.
– Молчишь? Тогда я скажу. Ты, Люба, повторишь судьбу своей сестры Клавы. Ты будешь жить в постоянной нужде. Я хочу помочь тебе выбраться из этой ямы. Я смогу это сделать, но только в том случае, если ты согласишься поступить так, как я предложу.
Я смотрела на Веру Владимировну с недоумением, но в то же время мне хотелось узнать, что же могла она придумать, чтобы моя жизнь могла измениться и стать лучше?
Учительница подошла ко мне, усадила напротив и положила мне на плечи руки.

– В нашем городе есть детский дом. Я вчера ходила туда. Я много раз видела, как воспитанники детского дома строем шли куда-то. Их было нетрудно отличить от домашних детей: все они всегда одеты в добротную и оди-наковую одежду, по их лицам видно, что не голодают. Вот мне и пришла в голову мысль устроить тебя туда. Я уже сходила в детский дом, но, к сожалению, попасть в помещение мне не удалось. Дверь была на замке. Во дворе я увидела сторожа и поговорила с ним. Он сказал, что накануне в доме всё выкрасили, а дети находятся в пионерском лагере, и что воспитанники обеспечены лучше многих ребят, живущих с родителями.

Я решила сходить к директрисе и спросить об условиях приёма. Вот сейчас я возвращалась от неё. Сходила пока безрезультатно. Директриса сказала, что в детский дом принимают осиротевших детей, но только бывших работников Алтайского тракторного завода.
– Меня не хотят принимать?
– А ты, Люба, хотела бы жить в детском доме?
– Вера Владимировна, меня всё равно туда не примут! – дипломатично ответила я. 

Мне не очень-то хотелось менять что-то в своей жизни. Об иной жизни я просто не подозревала. Рассказы учительницы, как считала я, – красивая сказка.
– Люба, ты девочка любознательная, Следовательно, будешь хорошо учиться. Я хочу, чтобы жизнь твоя сложилась иначе, чем у твоей сестры. Советую идти в детский дом.
– Но меня не примут туда!
Глаза Веры Владимировны стали холодными.
– Мы ещё посмотрим, – в голосе учительницы появились металлические нотки. – Если я задумала что-либо, то всегда прихожу к назначенной цели, – произнесла она фразу, в то время для меня непонятную.

Глаза Веры Владимировны подобрели, она подмигнула мне:
– Завтра мы с тобой пойдём смотреть дом, которым необоснованно родители пугают своих детей, когда те не слушаются их. Я договорилась со сторожем. Он разрешил. Переночуй ещё одну ночь здесь. Завтра, когда ты сходишь в детский дом, – дашь окончательный ответ. Сейчас иди к Лене. Дочитай книгу о Робинзоне Крузо, а потом  вернёшь её мне.

И вот мы подходим к жёлто-розовому двухэтажному зданию. Весёлые солнечные блики играют в хорошо промытых окнах, и кажется, что дом ждёт не дождётся своих питомцев. Как только мы переступили порог, я сразу же услышала довольный голос Веры Владимировны:
– Не дом, а игрушка. Единственное чего не хватает в нём – это детского смеха.

От панелей, выкрашенных в голубой цвет, пахло краской, но самое удивительное, что мне бросилось в глаза, – это перила лестницы, ведущей на второй этаж, не обшарпанные, и под слоем краски не было видно рисунков «великих художников». Поднявшись наверх, мы вошли в спальню. Там стояли кровати с никелированными спинками, каждая кровать заправлена белоснежной простынкой, а сверху лежали свёрнутые в конвертик байковые одеяла;  в изголовьях кроватей – треугольники-подушки в белоснежных наволочках. Они кокетливо смотрели на нас.

Я была поражена убранством спальни и картиной, висевшей на одной из стен, с нарисованным бескрайним неспокойным морем, где далеко на горизонте виделся накренившийся парусный корабль. Невольно подумала, что это именно тот корабль, на котором потерпел крушение Робинзон Крузо.

Я загляделась на картину и в своих мечтах перенеслась на ковре-самолёте на корабль, и поплыла по бурным водам в неизвестные страны, где никогда не бывает зимы, где растут виноград и другие фрукты, о которых я не подозревала, пока не прочла об этом в книге. Я представила, что живу на необитаемом острове, срываю фрук-ты и ем их, привожу в порядок комнату и играю в прятки с маленькой козочкой.

Меня окликнула учительница.  Я перевела  взгляд с картины на Веру Владимировну, и она прочла в моих глазах желание жить в этом доме. Учительница удовлетворённо улыбнулась, потрепала меня по плечу и уверенно сказала:
– Скоро, очень скоро ты, Люба, будешь жить здесь.
Моё сердце забилось тревожно и радостно.

В этот же вечер, когда уставшее солнце медленно опускалось к горизонту на хорошо взбитые подушки-облака, я подъезжала к своему дому, радуясь возвращению и печалясь, что летечко кончилось.

 Клавы в комнате ещё не было. Я заглянула в кастрюлю, где оказалось много супа. Я решила повременить с ужином до возвращения сестры, достала своих замарашек и села играть на кровати. Вошла Клава, мы поздоровались, и она, улыбаясь, потребовала:
– Ну, работница, показывай обновку!
Я гордо выставила ботинки.
– Хороши!.. Слава Богу, есть теперь в чём идти в школу! Ну, пора ужинать.
Сестра, разливая в алюминиевые миски суп, взглянула на меня.
– Любаша, ты Соню так и не видела?
– А то ты не знаешь! Ты же, Клава, была у меня четыре дня тому назад и сама говорила, что Соня в колхозе и будет работать ещё месяц.

 – Вот и кончилось лето, сестричка, тебе осталось погулять ещё два денёчка. Напоследок набегайся вволю, а потом – за уроки! И не баловать! Учиться, так учиться!
– А где Коля? Он часто приходит? Почему его так долго нет?
– У него машина сломалась. До темноты второй день ремонтирует. Садись за стол, ешь. Уже поздно, пора спать.


НИКОЛАЙ

И мягко в душе открывается дверца,
Вливается музыка света.
В. Тимофеева

На следующий день я, выбежав из барака, чуть не сбила с ног Дарью Михайловну; увидев меня, она раскинула руки.
– Ты, Люба, куда летишь?
– На озеро.
– На озеро? Но сегодня купаться нельзя. Холодно. Можно простыть. У меня к тебе, Люба, просьба. Дуй на озеро скорее! Там учительница Ирина Петровна бельё полощет. Скажи ей, пусть она, как только освободится, сразу же с ребятами идёт на картофельное поле. Лето было жарким, поэтому ботва пожухла на две недели раньше положенного срока. Картошку надо копать. Из города приехали шефы. Они будут выкапывать картошку, а вы подбирать за ними. К занятиям приступите первого октября. А если кого увидишь из ребят на озере, скажи им, что я приказала всем немедленно прийти к конторе. Всех оповести. Дуй! Не мешкай!
– Я счас, тётя Даша! И Ирину Петровну найду и всех ребят оповещу!

В поле на уборке картошки мы старались не отставать от взрослых. Была приятна похвала учительницы, которая работала вместе с нами.
За час до обеда младшие ребята прекращали подбирать картофель и начинали стаскивать ботву и другие травы для костра, где мы пекли картошку для тех, кто работал на нашем участке.

После обеда, если не шёл дождь, женщины, вповалку укладывались отдохнуть в сторонке от сильно дымившего костра. Они лежали и лениво перебрасывались короткими фразами. После кратковременного отдыха одна из них садилась и, уткнувшись подбородком в колени, затягивала какую-нибудь грустную песню, чаще всего это была «Тонкая рябина».

Песню обычно начинала петь женщина лет двадцати пяти с грустными светло-карими глазами, с тонким профилем и венчиком русых волос, уложенных вокруг головы. Она, прикрыв глаза длинными ресницами, приятным голосом выводила мелодию.
Что стоишь, ка-ча-я-сь,
То-о-нка-я ря-би-и-на?..
И сразу же песню подхватывали все, кто находился у костра.
Го-ло-во-ой скло-ня-ясь
До са-мо-о-го ты-на-а…

Хотя пожухлая, огрубевшая и выцветшая зелень не радовала глаз, но воздух был так чист и прозрачен,  дышалось так легко и вольно, а в своё исполнение эти женщины  вкладывали так много тоски и безысходности, что мелодия, льющаяся над степью, брала каждого за сердце и, казалось, поднималась до самых небес. В их исполнении слышался плачь, по неприкаянной одинокой женской доле.

 Заканчивался перерыв на обед, певуньи поднимались, отряхивали одежду и всё ещё с грустными лицами направлялись к оставленным лопатам.

Я шла с женщинами. Перед нашими глазами расстилалось бескрайнее картофельное поле.
Молоденькая хрупкая девушка, одетая в старенький пиджачок и широкую вылинявшую, но хорошо простиранную юбку с чуть заметными оранжевыми цветочками, запела звонким чистым голосом:

На горе стоит берёза,
А я думала Серёжа.
Я к берёзе подошла
И Серёжей назвала!

Смуглолицая, уже немолодая женщина в юбке из грубой ткани, висевшей на ней колоколом, и в старой кофточке, связанной из вигоневых нитей, пропела насмешливо и зло:

Всё по плану, всё по плану –
Сдать велят по килограмму!
Как накакать килограмм,
Когда съедаешь двести грамм?

– Ха-ха-ха! – покатывались со смеху, спутницы и с восхищением смотрели на исполнительницу частушки.

Другая женщина с круглым лицом и ярко накрашен-ными сердечком губами, с белёсыми жидкими волосами обогнала других, повернулась лицом и, пятясь и лукаво улыбаясь, артистически пожимая плечами и вскидывая дугообразные, выщипанные брови, скорее выкрикнула иронично и зло, чем пропела:

Меня раз премировали,
Это случай был такой:
Три ботинка сразу дали –
Детский, женский и мужской!

Ещё одна женщина с усталым, тёмным, обветренным лицом, с глубокими складками вокруг рта и с бесформенной фигурой грубым прокуренным голосом прохрипела:

Пошла плясать,
Дома нечего кусать.
Сухари да корки,
На ногах опорки!

Так с частушками и смехом дошли до участка, где были оставлены лопаты.

Та женщина, что пела частушку последней, властным голосом скомандовала:
– Ну, бабоньки, всё! Амба! Пора за работу! А то не успеем выработать норму до наступления сумерек, – и, поплевав на ладони, с силой вонзила остриё лопаты в затвердевшую землю.

Женщины сосредоточенно работали, изредка перебрасываясь словами. Николай и ещё трое шоферов взад и вперёд курсировали на своих трёхтонках, отвозя картошку в город на базу.



Как-то, перед перерывом на обед, Николай окликнул меня:
– Люба, принеси мне кепку!
Я не расслышала и принесла ему тяпку, зачем-то лежав-шую среди лопат. Все дружно рассмеялись, а громче всех, запрокинув голову с пышными тёмно-каштановыми волосами, смеялся Николай. Меня это обидело.
– Тебе, Коля, это так не пройдёт! – насупившись, буркнула я.
Все рассмеялись ещё громче.
– Берегись, Николай, маленькой рыси! Глаза выцарапает! – выкрикнул кто-то.

Не слушая шуток и перепрыгивая через кучи увядшей картофельной ботвы, я побежала к Майе, моей новой подруге.
Колокол сзывал на обед. Слив воду из ведра, в котором варили картошку, мы поджидали работавших. Николай шёл, напевая песенку.
– Люба, – спросил он издали, – готова картошка?
– Готова! – ответила я и, не ожидая от себя такого поступка, схватила горячую картофелину, размахнулась и кинула в Николая, угодив в его пышную шевелюру.

Испугавшись содеянного, я кинулась наутёк, он по-спешил за мной, собираясь надрать мне уши, и бежал, как мне казалось, огромными прыжками, хотя был невысокого роста.

Ещё миг, и он поймал бы меня, но на моём пути лежали остро наточенные лопаты. Я отпрыгнула от протянутой руки Николая и угодила на остриё одной из них.
Кровь ручьём хлынула из пятки, таким же ручьём потекли слёзы из моих глаз.

Женщины, приехавшие из города копать картошку, перевязали ногу.
– Не реви, Люба, – сказала одна из них. – Рана не глубокая. Всё до свадьбы заживёт! – и укорила Николая. – Не стыдно связываться с ребёнком?

Мне было жаль смущённого парня, склонившегося надо мной и старавшегося успокоить. Я быстро забыла о боли и пошла на примирение. Знала: сама виновата. Зато вечером, когда пришлось рассказать Клаве, как я порани-ла ногу, мне здорово попало от неё.

В середине сентября Николай и Клава поженились. Я очень сильно боялась, что Николай вспомнит о том злополучном дне, когда я запустила в него картофелиной, и отлупит. Но бить меня никто не собирался. Николай никогда не позволял Клаве обижать меня, улыбавшаяся курносая физиономия моего нового родственника была всегда доброжелательна.

Его неугомонная натура положительно влияла на по-ведение и отношение ко мне моей старшей сестры. Она всё чаще стала улыбаться, шутить, и не удивительно: ведь до прихода Николая в наше маленькое семейство Клаве, по сути ещё подростка, пришлось долгие годы везти слишком тяжёлый воз.

В один из сентябрьских солнечных дней я сидела на крыльце. Ко мне подошёл Николай в особенно весёлом расположении духа.
– Люба, посмотри, что я тебе купил! – он подал мне портфель. Я, затаив дыхание, с трепетом взяла его, а когда открыла, то увидела пенал, цветные карандаши и чернильницу. Открыв другой отдел, ахнула, обнаружив книгу. Это были сказки А.С. Пушкина в хорошем переплёте и с цветными картинками.
– Коля, где ты это взял?
– На рынке. Нравится?
– Е-щё бы! Спа-си-бо, Колечка! Я ни-ког-да не видела та-кой красивой книги! И цветных карандашей у меня нико-гда не было! – благодарно взглянув на Николая, восхищённо воскликнула я.

Николай порывисто прижал мою голову к себе и, тут же отстранив, в два прыжка очутился на крыльце и скрылся за дверью.

Я села под тоненьким, недавно посаженым Николаем деревцем и с наслаждением стала рассматривать картинки; глядя на них, невольно вспомнила те холодные зимние дни, когда научилась читать и писать. Я весело рассмеялась, мысленно вернувшись в один из таких дней.

Я нахожусь на печи, а Соня, кутаясь в старую шаль, учит уроки, сидя за столом у подслеповатого окна.
– Люба! – окликает она меня безразлично-скучающим го-лосом. – Я уверенна, что ты никогда не напишешь: «Лей, лей, не жалей, браниться не буду!»
– Я? Не напишу!? – пойманная на «удочку», вскрикиваю я.
– Конечно, нет, – ухмыляясь, отвечает Соня.

Я спрыгиваю с печи, сажусь за стол, беру ручку и начинаю старательно выводить буквы на исписанной об-ложке Сониной тетради.

Окончив писать, я, вместо ожидаемой похвалы, получаю на голову кружку холодной воды. Вскрикнув от неожиданности, я с яростью набрасываюсь на Соню с кулаками, но когда догнала её, согрелась, и мой воинственный пыл пропал.

Нежаркие лучи солнца ласково касались моего лица, нежный ветерок шевелил волосы. Просмотрев картинки, я принялась за чтение сказок. Я упивалась ими. Читая книгу, я превращалась то в спящую царевну, уведённую в дремучий лес на съедение волкам, то сострадала старику, измученному ненасытной старухой, не знавшему, как угодить ей. Я хотела, очень хотела, чтобы старик ушёл навсегда от своей зловредной старухи, и женился на заботливой, доброй женщине, и спокойно ловил неводом рыбу.

Когда книга была прочитана, мысли потекли по другому руслу: прикрыв ресницами глаза, я представила, как буду учиться и как Ирина Петровна, узнав, что я умею писать и читать, удивится.
И вот, наконец, наступил долгожданный день – первое октября! Сколько радостного беспокойства! Шесть часов утра. Какая-то ещё не успевшая уснуть муха села мне на лоб. Я лениво махнула рукой, но, вспомнив, что надо идти в школу, как ужаленная, вскочила на ноги, ста-ла быстро умываться и надевать на себя красивое платье – подарок американцев.

 Перед школой Клава удлинила его: отпорола кру-жевную оборку, вшила между оборкой и платьем полоску из ситца. Рукава-фонарики остались прежними. И, по-моему глубокому убеждению, платье осталось таким же красивым, как прежде.

– Люба, ты куда торопишься ни свет ни заря? – сонным голосом спросила Клава, вставая с кровати. Ей пора было собираться на работу.
– Я в школу опаздываю!
– Не опоздаешь. Подойди ко мне. Я тебе косы заплету, а потом снова можно поспать. Соседка тебя разбудит.

Уснуть после ухода сестры и Николая я, конечно, не смогла. Долго пыталась рассмотреть себя в небольшом зеркальце, но мне это не удавалось. Вдруг в окно я увидела Майю и выбежала ей навстречу.
– Вот это да! Вот это платье! Кто тебе такое платье пода-рил? – Майя от удивления выронила портфель из рук.
– Потом расскажу! Смотри, Майя! Все идут в школу, а до уроков ещё целый час!

Мы, взявшись за руки, важно зашагали к школе. Нарядные, с хорошо расчёсанными и заплетёнными волосами, в которых алели ленты, мы уже не выглядели растрёпанными босоногими замарашками, тем более, что на моих ногах впервые в жизни были новые ботинки. Мы шли важно и на мальчишек не смотрели, а если кто-нибудь из них нам подставлял ножку или дёргал за косы, то мы не ввязывались в драку, а только показывали им языки.

Недолго я проучилась в школе. Как-то, придя с уроков, почувствовала себя плохо, легла на кровать, и надолго: где-то подхватила корь. Мне было очень тяжело, не столько из-за болезни, сколько от одиночества. Ко мне не разрешали заходить одноклассникам даже тогда, когда я стала поправляться.

В редкие тёплые дни Майя, приплюснув нос к стеклу, подолгу простаивала у моего окна. Она вопрошающе смотрела на меня своими чёрными, как смородина, чуть раскосыми глазами, стараясь расслышать то, о чём я ей говорила. Иногда она весело рассказывала что-то, но из-за наглухо закрытого окна я мало что улавливала.

Однажды открылась дверь, и густой голос пробасил:
– Здесь живёт Николай Харитонов?
– Здесь. Но к нам нельзя. Я заразная!
Мужчина скорчил испуганную гримасу и весело спросил:
– Чума? Холера? Тиф?
– Корь!
– Эта зараза всем заразам зараза! И невозможно от неё увильнуть! Но мне, к сожалению, уже не придётся болеть этой страшной болезнью! – мужчина поставил мешок.
– А вы взаправду хотите заболеть корью?
– С удовольствием! – присвистнул незнакомец. – Но время вспять не повернуть! – он безнадёжно развёл руками.

Гость перестал улыбаться и показал на мешок.
– Это Николаю.
У порога стоял почти доверху наполненный мешок, перевязанный верёвочкой, с красовавшейся на его боку коричневой заплатой.
– А что в этом мешке?
– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали. И ты можешь лишиться своего украшения.
После того, как гость закрыл дверь, я, сгорая от любопытства, подошла к мешку, но как ни старалась развязать узел, у меня ничего не получалось. Я ходила около мешка и гадала: «Что же там может находиться?»

Время текло очень медленно. Наконец открылась дверь, в комнату вошёл Николай и остолбенел, увидев мешок. Я, не заметив его волнения, затараторила:
– Коля, к нам какой-то дядька приходил. Он принёс тебе вот этот мешок. У него чёрная бородища! Он большущий, под потолок! И, знаешь, Коля, он хочет корью заболеть!

Николай вытащил из кармана перочинный нож, разрезал верёвочку и, как фокусник, начал вытаскивать вещи из мешка.
Сначала он вытащил «москвичку» с цигейковым воротником. Я сразу узнала её: в ней Николай приходил к нам зимой. Затем он вытащил полуботинки, валенки, шапку и другие вещи.

Клава вошла в комнату и, увидев разбросанную по комнате одежду Николая, радостно всплеснула руками. Она встала на колени рядом с мужем и обняла его за плечи.
– Слава Богу! – улыбаясь и смахивая слезинку со щеки, растрогалась она.
 – Простили родители! Твои вещи прислали.
Смеющиеся глаза Николая излучали счастье.
– Клавушка, это ещё не всё!

Он вытащил из мешка завернутый в бумагу большой кусок сала и маленький туесок со сливочным маслом. Николай снова засунул руку в мешок и достал ещё один свёрток, на котором было написано химическим карандашом: «Дочке-невестушке».
Клава склонила голову на плечо Николая и заплакала. Из развёрнутого свёртка выпала ткань, – со светлосалатного поля весело смотрели на нас яркооранжевые цветы. Сестра уткнулась лицом в подарок.
– Здесь есть простыня и ещё что-то.
Это было письмо.

 Супруги уселись на пол и, смеясь и плача, читали послание родителей.
– Коль, Коль, а мама называет меня сношенькой-доченькой. Вот на платье ткань прислала. Любашку тоже не забыла, – чулки подарила, – голос Клавы счастливо переливался.

Николай потянулся, почесал лоб и сказал расслабленным голосом:
– Родители приедут, чтобы проводить меня в армию. Рита приедет. Вот возьми, Люба, подарочек – платок.
Я запрыгала по комнате и, размахивая платком, за-вопила:
– Рита приедет! Рита приедет! Ура!

Николай обнял Клаву за плечи и тихо рассказывал:
– Когда отец уходил на фронт, он захотел сделать подарок маме и выменял вот эту ткань на сало. Она обнимала его целый вечер, расхваливая отрез. А во время войны, когда у мамы все платья пообносились, я как-то спросил её: «Что же ты из папиного подарка себе платье не сошьёшь?» А она ответила: «Что же я, в подарке отца буду в кошаре вилами навоз подгребать? Да и стара я для такого яркого платья. Пусть ткань лежит, Лене пригодится. А я как-нибудь дохожу до победы в латаных платьях». Я думаю, что маме не очень понравилась ткань, а хвалила она папу за покупку, потому что хотела приятное сказать ему перед уходом на фронт. А ты, Клавушка, сшей себе платье к приезду родителей. Им это понравится.

– Обязательно сошью. Я видела у одной городской девушки интересный фасончик. Я соображу, как сшить такое же платье. Давай сегодня же отпишем письмо родителям и тысячу спасибочек скажем. Расскажем им, как дружно мы живём.
Николай потянул в себя воздух.
– Давайте поедим хлеба с салом. Кажется, сто лет не ел такого лакомства.
– Я сейчас отварю картошку, помидорчиков нарежу и душицу заварю. Поедим по-человечески. А завтра блинчиков испечём.

Клава бесшумно замелькала по комнате. Вскоре вкусный ужин стоял на столе.

За время болезни я ещё больше пристрастилась к книгам, но и кукол не забывала. Почитав книгу, брала в руки своих замарашек и шила им платья из подобранных на улице и выстиранных лоскутков. Я всячески украшала жилище кукол, подсознательно желая себе иметь хорошие вещи и дом, где было бы всё, что необходимо для жизни. Но этой мечта никогда так и не осуществилась....

Выздоровев, я снова оказалась в шумной толпе одноклассников…

НОВЫЙ ПОВОРОТ В ЖИЗНИ

Беды ломали – отпрянули!
Гнули напасти, – прошли.
Только надежды не канули.
П. Явецкий

Я сидела и учила уроки. Открылась дверь, вошли Соня и Вера Владимировна. Увидев бывшую соседку-учительницу, я была так удивлена этим неожиданным ви-зитом, что даже не поприветствовала гостей, поэтому бурных излияний, как обычно при приезде Сони, не по-лучилось. Здороваясь с Соней, я во все глаза смотрела на Веру Владимировну.

– Что же ты, Люба, не подойдёшь ко мне и не поздо-роваешься? Или ты не рада моему приезду? – улыбаясь, спросила учительница.
– Вера Владимировна, я очень-преочень рада вас видеть! Здравствуйте! Я никогда не думала, что вы приедете к нам в гости, – смутилась я.

Я подошла к учительнице, она потрепала меня по волосам.
– Приехала я, Люба, скорее не в гости, а по делу.

Я вопросительно переводила взгляд то на Соню, то на Веру Владимировну. Но Соня, не проронив ни единого слова, стояла у вешалки и медленно раздевалась.

Учительница тоже повесила своё пальто на гвоздь, сняла шапочку, пригладила и без того гладко зачёсанные, чёрные волосы, оглядела наше жилище и, садясь на табу-рет, вздохнула, и её взгляд остановился на мне.

– Как твои, Люба, успехи в школе? – спросила она.
– Всё хорошо.

Долгий испытующий взгляд Веры Владимировны, казалось, хотел проникнуть в мои мысли. Учительница встала с табурета и, подойдя ко мне, положила свои небольшие руки на мои плечи, продолжая всё так же внимательно смотреть своими серьёзными серыми глазами на меня. Она постояла так некоторое время, а затем, понизив голос чуть ли ни до шёпота, проникновенно спросила:

– Люба, ты помнишь наш разговор о детском доме?
Я несколько раз утвердительно кивнула головой.
– Вспомни, Люба, что я сказала, когда директор детского дома отказалась принять тебя?

Я с недоумением смотрелаа на учительницу.
– Я, если ты помнишь, пообещала сделать всё возможное, чтобы тебя приняли в детский дом вопреки категорическому отказу директрисы. Так вот, я написала письмо Иосифу Виссарионовичу Сталину и просила его помочь устроить тебя в детский дом.
Я была изумлена, а она громко рассмеялась.

– Вчера ко мне домой пришла директриса и приказала немедленно доставить тебя в детский дом. Я разыскала Соню, и вот мы приехали за тобой.

Я была растеряна, мне уже не хотелось уезжать от Клавы и Николая.
– Люба, тебе просто необходимо ехать в детский дом. По истечении нескольких дней ваш Коля уйдёт в армию, а у тебя даже зимней одежды нет. Я, как погляжу, её нет и у Клавы, – Вера Владимировна показала рукой на вешалку. – Вот весь ваш гардероб. Возможно, что тебе поможет руководство хозяйства приобрести зимнюю одежду, и ты сумеешь окончить начальную школу. А дальше что? Чтобы продолжить образование, надо будет ехать в город, а это значит – жить на квартире. За квартиру нужно платить, да ещё продукты привозить. Клаве это не под силу?

Я была подавлена доводами, но в то же время понимала, что наша гостья права.
– Что же ты молчишь, Люба? Мы с тобой ходили в детский дом, и тебе там понравилось. А теперь, когда пришло распоряжение от самого Иосифа Виссарионовича, ты, как мне кажется, готова отказаться идти туда. Сам товарищ Сталин хочет, чтобы у тебя было счастливое детство. Так разве можно от этого отказываться?

– А где его письмо? – мне хотелось прикоснуться к тому месту, где стояла подпись любимого вождя.
– Оно у директрисы.

Я была в смятении. Как я ранее говорила, мне было жаль расставаться с родными, но подводить Веру Владимировну, а тем более,великого Сталина – самого заботливого и доброго человека в мире, как думала я в то время, который даже ночами почти не спит и думает, как сделать нашу жизнь ещё лучше… Уж кого-кого, но его я не могла подвести!

Пришли Клава и Николай и сразу же забеспокоились, увидев в своём доме в будний день Соню и незнакомого человека. Они сразу же заметили нечто необычное в выражении наших лиц, но Вера Владимировна объяснила им суть дела.

 Они сначала запротестовали, но доводы Веры Владимировны были убедительны, и сестра вскоре смирилась. Николай стоял, отвернувшись к окну, а когда повернулся к нам, его глаза, впервые после о женитьбы, гневно засверкали.

– Как ты, Клава, можешь свою родную сестру сдать в приют!?

Я была взволнована, но понимала, что учительница права, и согласилась на отъезд.

Лицо Клавы было огорчённым, она медленно складывала в портфель мои учебники и всё, что мне могло пригодиться в том доме, куда  отправлялась я жить.

Мне хотелось взять с собой своё красивое платье, но Вера Владимировна запротестовала:
– Вряд ли тебе позволят носить это платье в новой школе, да и в детском доме тоже. Там все носят хорошую, но одинаковую одежду.

Я, со слезами на глазах, взглянула на Николая, про-тянула ему своё платье и тихо попросила:
– Коля, отдай моё платье Рите.
– Не торопись отдавать. Мы возьмём это платье с собой, но если его не разрешат носить, то сама подаришь Рите, когда она приедет провожать меня в армию.

– Я же буду в детском доме и не увижу Риту! – покусывая губы и вытирая глаза, с дрожью в голосе сказала я.
– Увидишь! Как только она появится здесь, я сразу же съезжу за тобой и попрошу отпустить тебя к нам на денёк!
– Ты не забудешь?
– Что ты говоришь, Любашка? Сразу же приеду! Если не разрешат взять тебя хотя бы на денёк-другой, то я украду! – Николай озорно сверкнул глазами, и все весело рассмеялись.

Всё было собрано, но Клава, помедлив, попросила:
– Вера Владимировна, можно мы завтра отвезём Любашку? Надо документы забрать из школы и по-людски проводить сестру. Пусть простится со всеми.
Учительница согласилась.

Я в тот же день подарила Майе игрушечную посуду и одну из тряпичных кукол, простилась с Ириной Петровной и одноклассниками, а когда увидела свою тряпичную, уже обновлённую куклу, в груди у меня чтото дрогнуло, и я оставила её себе.

 В детском доме она будет долго напоминать мне о прежней жизни, особенно в грустные минуты.

Уходя из дома, я одной рукой крепко сжимала куклу, а другой держала Клавину.Я ещё раз оглянулась, и слёзы полились по моим щекам. Мы, прежде чем выйти на дорогу, остановились. Я бросила прощальный взгляд на наш дом, а Клава приглушённо, как на похоронах выдохнула:
– Куда ни кинь, всюду – клин. Коля уезжает. В классе у Любашки один – скачет, другой – пляшет, а третий – песенку поёт. Как ни крути, а Любе надо идти в детский дом.

– Никто у нас в классе не скачет и не пляшет, – рассмеялась я сквозь слёзы, – только иногда мы слушаем, как Ирина Петровна рассказывает что-то интересное ребятам из старших классов и поэтому не успеваем сделать то, что она задаёт.
– Не грусти, Любашка, мы тебя будем часто навещать, – пообещал Николай.
– Ты же, Коля, уходишь в армию, – возразила я.
– Фу, ты! – хлопнув себя по лбу, рассмеялся Николай. – Я совсем забыл об армии, но всё равно, – с наигранной бодростью продолжал он, – город рядом. Клава частенько будет наведываться к тебе. Доедет на попутной машине, а возвратиться на своих двоих – раз плюнуть. Да и Соня в выходные дни будет навещать тебя.

Попутной машины не было, поэтому пришлось идти пешком. Мы шли медленно и молча, на душе было тоскливо, а за пределами подсобного хозяйства увидели дорогу, больше похожую на непролазное месиво. Это дожди сделали её непроходимой. Казалось, что вся вода стекла сюда. Нам пришлось идти по ровному полю. На обувь налипло столько грязи, что ноги было трудно перестав-лять.

Дождь перестал лить, но небо не прояснилось. Вот и город. Бросились в глаза дымящие трубы большого завода, а за заводом – железная дорога, за дорогой – трёх и четырёхэтажные унылые дома.

Деревья, оголённые недавним заморозком  и порывистым ветром, сиротливо стояли вдоль дороги, а пожухлые грязноватые жёлтоко-
коричневые листочки чуть дрожали. Мы прошли одну улицу, затем другую. Наконец, на пригорке, появился знакомый мне двухэтажный жёлто-розовый домик, похожий на два коробка спичек, уложенных друг на друга, окружённый тоненькими, недавно высаженными деревцами с редкими, уже мёртвыми листочками.

Мы остановились и стали рассматривать дом, где мне предстояло жить. Нам понравилось, что на окнах висели вышитые занавески. За углом, на утрамбованной площадке ребятишки разных возрастов играли в мяч. Все они были одеты, как и говорила Вера Владимировна, в одинаковую одежду: на головах у девочек тёмно-синие береты, больше похожие на литавры.

 Такая форма беретам, как узнала я позже, придавалась специально: на ночь они увлажнялись и натягивались на суповые тарелки.
 Драповые чёрные пальто девочек были одинакового фасона: глубокая складка на спине, начинавшаяся чуть ли не от воротника, не украшала фигуры девочек. Из-под пальто, как почти у всего женского населения страны, были видны коричневые хлопчатобумажные чулки.

На мальчиках пальто были не то серые с коричневым оттенком, не то коричневые с грязновато-серым оттенком и такого же цвета у них были брюки и кепки, но более светлых тонов. На ногах у девочек, как и у мальчиков, – тяжёлые коричневые полуботинки с длинными толстыми шнурками.

– Смотри, Клава, сразу видно, что здесь детей хорошо кормят. Они похожи на твоих телят, только что пригнанных с летних выпасов. Ни одного ребёнка нет  тощего. Приятно на них посмотреть.
– И, правда, у большинства ребят – румянец во все щёки. Слава Богу, ребятишек здесь не морят голодом.

Николай положил мне на плечо руку, его пальцы подрагивали. Он тяжело вздохнул, присел передо мной на корточки и сказал:
– Любашка, некоторое время тебе трудно будет жить врозь с родными… Ведь ты ещё маленькая. Мне не очень-то хочется уезжать из дома, но надо, и тебе – надо.
– Я понимаю.
– Ты мне напишешь письмо?
– Ладно.

Николай взглянул на Клаву и сказал:
– Клава, постарайся навещать сестру чаще. Пусть и Соня, когда будет свободной, забегает к Любашке, – и, обратясь ко мне, продолжал. – Отслужу и, если тебе, Люба, не понравится в детском доме, мы заберём тебя. Учись хорошенько. Помни, как трудно жить в деревне. Посмотри на детей, что живут в детском доме: они справно одеты, даже лучше тех деревенских детей, у которых есть родители. Помни, мы тебя любим и всегда, если потребуется, поможем.
– И всегда поможем, – как эхо повторила Клава.

Внезапно подул шквальный ветер. Ребятишки, догнав укатившийся мяч, подняли его и, пригнувшись, смеясь, побежали под спасительную крышу дома.

 Только тоненькие деревца под напором сильных порывов ветра пригибались до самой земли, но как только ветер ослабевал, они выпрямлялись. Снова налетал ветер и снова заставлял их гнуться.

Казалось, что эти хрупкие деревца, больше похожие на прутики, не выдержат такого мощного напора и не поднимутся, но, как только порывы ветра ослабевали, деревца снова поднимались и раскачивались, протягивая тоненькие веточки к солнцу, изредка выглядывавшему из-за туч и пригревавшему деревца, только начинавшим расти, на неухоженной земле.

Тучи дружно ползли по небу, и мы поспешили к двери дома, в котором мне предстояло жить…
Алтай, Бийск
Екатерина Лошкова