Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый

Нина Никулина
          На лестнице слышались лёгкие шаги. Потускневшая от времени дверь парадного отворялась, и передо мной представала она во всём блеске своих неполных четырнадцати лет. И сразу всё – и старое парадное, и дом, осевший под тяжестью лет, словно молодело от её молодости, становилось ярче, наряднее, освещённое тем внутренним светом, которым было пронизано всё её существо.
          Её нельзя было назвать красавицей. А по строгим меркам и просто хорошенькой. Но лёгкие светлые волосы, глаза, в глубине которых всегда таились лукавство и озорство, и особенно улыбка, напоминающая улыбку очень популярной когда-то кинозвезды, известной нашему зрителю по фильмам «Петер» и «Маленькая мама» - всё было полно очарования, которое я чувствовала остро, хотя и неосознанно.
     По тёмной прохладной лестнице мы поднимались на верх дома, в стенах которого ещё витали отголоски прежней неспешной жизни не одного поколения большой интеллигентной семьи среднего достатка. Когда-то здесь раздавался стук биллиардных шаров, в воздухе носились запахи ванили и свежего теста. Сейчас здесь было тихо и пустынно, словно недавно отшумевшая война призвала не только людей, но и вещи.
   Мы входили в комнату, всё пространство которой занимал рояль, утративший свой былой победный блеск, но сохранивший почти без изъянов живое певучее нутро.
Над роялем – нет, не висели – реяли! два горделивых профиля: Шопена и Листа. Других украшений в комнате не было.
-Какую мне прелестную вещичку задали, - говорила она, подбегая к роялю, и её ловкие пальчики начинали легко и быстро перебирать клавиши. «Вещичка» действительно оказывалась прелестной, и на мои глаза невольно навёртывались слёзы.
-Ты что?- говорила она с лёгкой улыбкой и как бы недоумевая. А я, если бы и хотела, не могла бы ничего объяснить, и только краснея, испытывая мучительную неловкость, выдавливала из себя: Ничего… Играй, пожалуйста!
       И она играла. И Лист, и Шопен, и Моцарт, и Чайковский звучали у неё как-то особенно  светло и воздушно. Лишь спустя много лет, я поняла, что это был тот, только ей свойственный стиль, который даётся немногим, наиболее одарённым музыкантам.
     Насытившись музыкой, мы перебирались в другую комнату, которая тоже была почти пуста, но, несмотря на это, всё равно казалась мне очень милой.
    Она куталась в старый «бухарский»халат, восточный узор которого давно поблёк, но который, сохраняя общее семейное тепло, с годами делался только  уютней и удобней.
    Её мать – педиатр, а по-тогдашнему просто детский врач  (насколько понятнее и сердечнее это звучит!) при малейшем недомогании и самой лёгкой простуде, укладывала её в постель.
      Она была поздним –«намоленным»,как говорили мои тётушки,
( вымоленным у Бога!), ребёнком, её очень берегли, а потому она часто сидела дома, пропуская уроки, хотя обычно в этом не было никакой надобности.
      Но, боже мой! – какую радость доставляли нам эти неожиданные досуги. Она забиралась в кровать, я усаживалась рядом, и начинались наши разговоры. О чём? Обо всём. Говорили о книгах: кому и что удалось «достать», потому что тогда, чтобы прочесть желанную книгу, её надо было «доставать», и это было связано иногда с такими приключениями, описать которые под силу  разве что какому-нибудь опытному автору детективов.
     Помню, в детстве у меня было две мечты: иметь велосипед и прочитать «Тома Сойера».
        Обе не осуществились.
Несбыточной грёзой проплыл мимо меня велосипед.
А знаменитое начало знаменитой книги Марка Твена:  «Том! Ответа  нет. Том! Нет ответа!» я в первый раз прочла уже со своей дочкой, то есть в весьма зрелом возрасте.
   Но зато мне тогда удалось достать книжку о Кеккельбери Финне, а она только что прочла «Приключения американского школьника» забытого ныне автора и, беседуя, мы мысленно спускались в низкие речные долины, дышали свежестью бодрящего ветерка, вдыхали запах травы и густых прибрежных зарослей, удачно избегали опасных встреч с индейцами и, стоя на корме, резали широкую водную гладь тропической реки острым килем лёгкой пироги.
  Детективы были тогда не входу. Мы увлекались Марком Твеном, Конан Дойлем, Жюль Верном, Фенимором Купером. Помню, у последнего я долго ничего не могла «достать». А  какой заманчивой музыкой звучало для меня само  его имя: Ф е н и м о р
К у п е р!
     Так и прошли потом со мной по жизни через все её годы и Следопыт,  и Пятнадцатилетний Капитан, и путешественники на воздушном шаре, и таинственный остров , и остров сокровищ, и хитроумные преступления, которые ловко распутывал элегантный пройдоха Холмс, пивший по утрам свой кофе на  Бейкер-стрит.
     А капитан Немо… Его «Наутилус» слепящим лучом прорезывающий подводную чернильную мглу океана, всегда вспоминался мне, когда  много лет спустя, купаясь  в вечернем море, я видела на берегу вырывающийся из туннеля сноп света впереди мчащегося поезда.
    Конечно, далеко не всегда говорили мы о вещах серьёзных. Часто просто болтали и много  сменялись.
 Что веселило нас тогда, в столь невесёлое в общем-то время?
  Предчувствие юности? Предчувствие жизни? Не знаю. Но смеяться мы могли часами, так что потом от этого смеха у меня даже болела голова. Такой продолжительный смех я слышала впоследствии только на концертах знаменитых юмористов. Ну, а мы-то что?
Впрочем, она была большая озорница , и язычок у неё был довольно острый. Например, первую строчку моего стихотворения о Москве: «Москва, Москва – коротенькое слово» переделала на свой лад и с самым невинным видом спрашивала меня: как это у тебя там: «Москва, Москва, к а к о  коротенькое слово…»?
        У меня были некоторые основания гордиться своим стихотворением – ведь за него я получила приз и первое место на городском смотре художественной самодеятельности. Но сердиться на неё всерьёз я не могла. И мы смеялись вместе.
Но больше всего я любила слушать, когда она говорила о своём отце.
Её отец – тенор – пел в опере. Бывая у них, я иногда встречала этого человека – небольшого роста, субтильного, с тонким, изящной лепки лицом и большими странного цвета глазами. «Аквамариновые глазки»,- думала я, не очень-то представляя, какой цвет обозначает это слово. Но его звучание казалось мне наиболее подходящим для определения цвета его глаз.
Он представлялся мне каким-то небожителем, точно свет рампы навсегда отделил его от нас, простых смертных. Мне казалось, что всё обыденное ему чуждо. Долгое время я думала та обо всех людях искусства
     Впрочем, дома её отец был вполне добродушен. Дочь свою обожал и, глядя на нас ,тихонько мурлыкал под нос:
             «Девицы-красавицы, душеньки-подруженьки…»
И просил выбрать ему галстук для очередного концерта. Галстуков у него было много. Но я всегда выбирала один, нравившийся мне больше других: синий в красную искорку.
    В те времена артисты за неимением помещений часто репетировали дома. И не только репетировали. Иногда в домашних условиях проходили целые концерты. Помню, как однажды у нас дома играл квартет. И я, маленький ребёнок, сидя у кого-то на коленях, слушала его, буквально окружённая музыкантами. О, как это было здорово – сидеть внутри музыки. К несчастью, у меня в те времена часто болела голова. И прекрасные музыкальные впечатления переплелись в моей памяти с тупой и тягучей головной болью.
- А знаешь, - говорила она,- вдруг вскакивая с постели, как у на вчера дядя Петя пел!
      И легко отстукивая пальчиками капризную, ускользающую мелодию, начинала очень музыкально, небольшим, но приятным голоском:
       «Мальчик резвый,кудрявый,влюблённый…
       С детских лет женской лаской прельщённый…»
Мелодия, тоже «резвая и кудрявая», радостно прыгала и металась, как расшалившийся разноцветный мячик. И вместе с ней начинало
прыгать и метаться моё бедное сердце: «мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…»
Слушая её, я легко представляла «дядю Петю» - крупного, вальяжного, со светлой волнистой прядью на лбу, которую он часто красивым жестом откидывал назад. Воочию видела, как он, красивый, элегантный стоит в чёрной извилине рояля. Каким-то неуловимым  движением ему удавалось преображаться в этакого
бывалого вояку в кирасирском шлеме, с красным обветренным лицом, с тяжёлыми, привыкшими к поводьям руками, который с добродушной усмешкой распекает легкомысленного мальчишку:
                Не довольно ль вертеться, кружиться
                Не пора ли мужчиною стать?!
                Будешь воином суровым,
                С гордым видом,
                С пустым карманом…
Сколько искрящейся радости было и в мелодии, и в словах, и в самом «дяде Пете»!
Ах, Моцарт, Моцарт, чародей Моцарт, пришедший ко мне позднее
со всеми своими волшебными флейтами, всякими там похищениями из сераля и обручениями в монастыре. С дорогими моему сердцу графами альмавивами, розинами, с весёлым и мудрым острословом Фигаро.
О, как заворожил, закружил  он тогда мою бедную голову, заставляя забыть – да что забыть – просто не видеть! – и эту пустынную комнату с толстыми подушками снега на оконных стёклах , не видеть прорехи на её халате и заплатки на своих валенках, забыть всю убогость нашего детства и вдруг вознестись на вершины радости, на вершины, где царствует гений и музыка,
вершины, предназначенные только, как говорят немцы:nur fur die
Auserwahlten –только для избранных!
     Никогда после, даже слушая эту арию на фоне мощных вздохов
симфонического оркестра в бархатной темноте малинового зала,
наполненного взволнованным людским дыханием, никогда не испытывала я такого потрясения, как тогда, когда впервые услышала её из уст своей маленькой подруги.
       Вот и сейчас, как отзвук далёкого детства, звучит у меня в душе
её свежий счастливый голосок:
                Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый,
                С детских лет женской лаской прельщённый,
                Не довольно ль вертеться, кружиться,
                Не пора ли мужчиною стать?!