Когда реки текли в гору

Катерина Мос
ВОСПОМИНАНИЯ О ТОМ, ЧЕГО МНОГИЕ НЕ ЗАМЕТИЛИ

Роман-эссе



                М.А. Булгаков говорил,
                что он ненавидит редакторов,
                и будет ненавидеть их всю жизнь.
                Не все редакторы одинаковы.
                Анатолию Яковлевичу  Загороднему,
                моему первому учителю в редакторской работе,
                посвящаю.
                Автор



   Вместо предисловия




                «ВСЕ РЕКИ ТЕКУТ…»

               
                «Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому      месту, откуда реки текут, они возвращаются,  чтобы опять течь».
    Книга Екклесиаста. Гл. 1, ст. 7.




Люди, как реки. Одни, как Ока в центре Орла: живут медленно, плавно, мощно, совсем не интересно. Другие, словно горная речка Весновка в Алма-Ате: шумят до головной боли, камни переворачивают, мути много создают. Помню северную реку Великую:  чиста, широка, глубока и величава во славном граде Пскове. Помню степной Сал:  извилист, как змея, с заворотами и петлями да с тёмно-коричневой водой, по Мартыновке в Ростовской области протекает. И безымянный ручей, истекающий из ледника на Чимбулаке, что на Медео в тянь-шаньских горах Алатау:  маленький, звонкий, юркий, прозрачный, как слеза – из такого пить не страшно в любом месте. А зеленоглазая степная красавица Подгорная в дедовском селе Ильинке под Калачом: до того робкая, несмелая, местами пересыхающая от страха.

Такие же и люди бывают.  И как рекам, им свойственно от источника к устью нести свои годы-воды, –  к сожалению, очень быстро и незаметно: смотришь, а по руслу уже другие волны катятся.

       Присловье:

– А где же те, кого мы знали?
– А нету? – истаяли в дальнем далеке.
– А кто же о тех, родных водах, вспомнит теперь, кто же о них свою сагу расскажет?
– А никто!  Потому что и рассказчики тоже люди.
– А люди – как реки...


И как нельзя дважды ступить в одну и ту же реку, так же нельзя и дважды прожить свое время. И только мемуары позволяют опровергнуть эту истину, или, по крайней мере, они создают иллюзию повторения каких-то моментов исчезнувшего в дальнем далеке. 

Да ещё если вдруг кто захочет выдумать свою историю, про некую «правду» той жизни, то мои описания пусть им помогут. Я не хочу, чтобы искажалось то, что было на самом деле, какими-нибудь домыслами, догадками и иными толкованиями. Если, что и было, – оно здесь, на бумаге. Между днём написания и днём описания –  пропасть почти что в четверть века; и память имеет удивительное свойство, крепнуть и разгораться тем ярче, чем пристрастнее начинаешь вспоминать, она  – как мост из времени написания в то время –  описания.

Лучшие помощники для памяти – письма, записные книжки, ежедневники, а уж если дневники есть, то это самое то, что надо. Теперь это документы. Не важно, что они могут быть далеки от реальности из-за своей субъективности, важно, что они сослужат памяти добрую службу. Листаю свои записи, перечитываю письма, словно в даль ушедшую смотрю и вижу четко картины, которые, возможно, только я одна и отмечала для себя. У других были свои точки отсчета, свои отметки – каждый делает зарубки в памяти строго индивидуально, сообразно со своим мироощущением на  момент происходящего. И я готова к тому, что многие не заметили и не могли заметить того, о чём я тут пишу. Интерес этих записей, как и всякой вспоминательной прозы, – в их индивидуальном отображении реальности, происходившей с людьми в своё время известными и заметными в казахстанской литературе и не только. А я – всего лишь скромный повествователь того, что было…

        Кстати:

«Все реки текут...». Эти строки из Екклесиаста для меня как магическая формула. Можно мне назвать и свои воспоминания так же. Люди –  это реки. Река –  это время. Время – это память…
Но Время – это и забвение. «Все реки текут в море». Все люди соберутся в одном месте. И время каждого человека при слиянии составляет огромное пространство, неиссякаемый океан, который пополняется все новыми и новыми реками –  людьми.
«Все реки текут…», вызывая в памяти  Реку Времени. Некоторые норовят называть её Летой или даже Стиксом: они также впадают в этот огромный океан Времени. И Лета, и Стикс – суть тёмное начало.  Река Времени – это символ жизни, её течение, –  светлая стихия.
Вечна и неиссякаема Река Времени, в которой люди не исчезают бесследно, а остаются в истории, и, попадая в эту реку, люди заносят себя в скрижали вечной памяти человечества. Судьба всем дает шанс. В реке вечной Памяти они могут отметиться. Пусть даже это будет один из её бесчисленных маленьких притоков.
У каждого есть своя Река Времени –  память. Но многие люди пропадают бесследно в Лете – реке забвения, упустив бездарно свой шанс, так и не доплыв туда, где  величаво и полно несет свои воды Река Времени. И тот, кто доплывет и попадёт в струю Реки Времени, тот уже не уйдёт бесследно. Это могут быть самые разные дела и самые разные поступки.
В Реку Времени попадают личности. К сожалению, и отрицательные тоже. А может то, что они долго живут в человеческой памяти, всем нам очень нужно? Как же иначе мы будем помнить об их злодеянии? Чтобы не допускать вновь это. Странно: чтобы помнить о Распятии, нельзя забывать Иуду, чтобы не забыть о Дне Победы, надо помнить о Гитлере. И это всё – Река Времени.   


Невероятное  дело! Реки текут в гору.  Если эти реки – люди. Семь лет, пока я жила в Алма-Ате (со 2 мая 1981 года по 20 июля 1988-го), все реки для меня текли в гору. Это мои люди-реки собрались в одном городе, стоявшем в предгорье, а потому – выше над уровнем моря, чем те российские равнины, откуда я приехала.  Но конкретно меня такую никто такой конкретно в Алма-Ате не ждал. Но именно меня здесь ожидало моё будущее, в котором были конкретные люди. Они обо мне не знали, и я никого не знала. Но время сводило нас просто и тихо. Кто-то тенью мимо проходил, кто-то зеркальным зайчиком проскакивал, с кем-то надо было здороваться, работать, пить чай, слушать голоса, прогуливаться по бульварам, ездить на Медео… 

Человек всегда ставит в центр бытия себя, он по-другому и не может. И не понятен мне призыв посмотреть на себя со стороны. Для этого надо раздвоиться: одновременно быть «я» и «он». Пусть другие смотрят на человека со стороны, а сам он не может, если не страдает раздвоением личности.

Поэтому-то все люди-реки струились вокруг меня, а я была среди них островом – собственным Альтер-эго.  Поэтому-то я вспоминаю о том, чего другие не заметили, потому что у других были свои реки и свои острова. 

  МАГИЧЕСКАЯ ПЕЧАТЬ СОВПАДЕНИЙ


Судьба подарила мне незабываемые встречи и  возможность роскошного общения, снабдив при этом свой подарок той магической печатью, которую не все сумеют заметить и понять. В жизни каждого есть много такого, что если всё это попытаться осмыслить, то непременно получился бы интересный и захватывающий рассказ. Но беда в том, что немногие хотят и пытаются понять те знаки, которые судьба им преподносит. Живут они себе, живут и думают, что жизнь у них скучная и неинтересная. Как же можно! Ведь уже одни наши мысли – достаточный материал для того, чтобы вскрыть эту магическую печать совпадений, которой опечатывается всякая человеческая жизнь на земле.

Не стану уводить вас в дебри моих философствований о предначертанности каждого нашего пути, просто расскажу свои истории, связанные с моей работой в издательстве «Жазушы»  в Алма-Ате, куда я попала по счастливому совпадению. Ведь это время неотделимо в моей памяти от многих и многих имён русских и казахских писателей, с которыми судьба мне подарила общение. Теперь, когда я вплотную занимаюсь исследованием пушкинского времени, я понимаю всю важность правдивых свидетельств современников о происходившем, ценность любой детали и приметы того времени. Возможно, кто-то также ведёт работу по изучению описываемого периода, прожитого мною в Казахстане. Надеюсь, что мои свидетельства пригодятся.


Сам приезд в Алма-Ату для меня был абсолютно не мечтаем. То есть, я мечтала учиться в МГУ –  я там и училась. Я мечтала жить в большом городе –  я там и жила. Но чтобы жить и работать в Алма-Ате –  скажите, какому русскому, выросшему в российской глубинке, это может взбрести в голову?


              Кстати:

Правда, был у меня первый звоночек, лет так за десять до того, как я приехала в столицу Казахстана. Сразу по окончании средней школы в Калаче, маленьком городке на юго-востоке Воронежской области, где  выросла, я отправилась в «большую жизнь», как и многие в эти годы поступают. Жить под родительским кровом для меня было нестерпимо, не потому, что родители сильно опекали, а потому, что хотелось самостоятельно строить ту модель собственного бытия, о которой было задумано давно. Для того, чтобы поступить на факультет журналистики в МГУ, требовался трудовой стаж в два года, и лучше где-нибудь на производстве. Путем проб и ошибок я оказалась в степном виноградарском совхозе в Ростовской области у своей бабушки, где я и стала зарабатывать необходимый трудовой стаж. Там у меня появилась подруга, которая очень настойчиво звала меня ехать к ее тетке в Алма-Ату жить. И тогда моя бабушка весьма просто, даже примитивно, охладила мой пыл. 
– Я как возьму большой дрын, так ты сразу забудешь, где она, эта Алмата, находится.
Конечно, бабушка меня ни разу в жизни не наказывала, но эта ее угроза возымела действие. Я и про Алма-Ату забыла, и про подругу свою не вспоминала, которая все же уехала в далекие казахские края. Прошло два года, я поступила в МГУ имени М.В. Ломоносова и была безмерно счастлива. У подруги в Алма-Ате жизнь не складывалась. Хотя она и писала мне письма, воспевающие ее житьё, присылала какие-то фотографии. Но у меня ни разу не возникло чувства сожаления, что я с ней не поехала. И, когда я через два года уезжала в Москву на учебу, подруга возвратилась из Алма-Аты, сбежав от своего  мужа, без документов и почти что без вещей.
И для меня тогда было абсолютно ясно, что мне незачем ехать в этот далекий город, что я никогда туда и не поеду, поскольку не было никаких оснований. Но как говорят умные люди «не зарекайся!», так и получилось.


Для того Господь положил магическую печать на мою судьбу, чтобы я сама смогла понять и оценить то стечение обстоятельств, приведших  меня в Алма-Ату. Сюда моего мужа прислали на работу, а я тогда была при нём. До этого около года после окончания МГУ мы жили и работали в Орле. Когда муж сказал, что нам предстоит поездка в Казахстан, я обрадовалась, потому что хотелось жить отдельно от его родителей. Это мое желание самостоятельности было раз и навсегда исполнено. Как только мы приехали в Алма-Ату, все проблемы семейной жизни пришлось мне решать самостоятельно. Муж служил в Комитете госбезопасности и был очень зависим от своей работы.

Мы ехали в Казахстан из Москвы в  СВ – спальном вагоне. Трое суток (!) нас мотало по перегонам и на стыках рельсов. Словно большая колыбель было наше купе. Выехали мы из Москвы 30 апреля 1981 года. Было холодно, местами даже лежал снег. Помнится, что и Волга в Саратове была подо льдом. Если представить карту нашей страны и выделить на ней наш путь, то по мере того, как поезд спускался вниз к подножию Алатау, за окном менялась и погода. 

Менялись пейзажи, и нельзя было не заметить, что на станции Арал вдруг изменились и лица окружающих. До этого они были привычными, европейскими, а именно в Арале я обратила внимание на то, что на перроне огромная толпа азиатских скуластых  лиц «с раскосыми глазами». До этого я никогда столько не видела иноземных лиц. Словно у Блока:

Да, скифы мы, да, азиаты мы
С раскосыми и чёрными глазами…

Я ощутила себя чужой и очень одинокой среди них. Это заблуждение длилось несколько минут, пока муж, вышедший покурить на улицу, не вернулся  в купе.

Алма-Ата 2 мая 1981 года дохнула на нас зноем. Сумерки спустились с гор, но утопающий в неонах город вводил в заблуждение. Было светло, тополя шумели уже заматеревшей листвой. И только почти полное отсутствие людей на улицах говорило о том, что час был поздний, ночной. Эта довольно быстрая смена холодной апрельской Москвы и демисезонных пальто на летнюю тихую алма-атинскую ночь была ошеломляюща. Казалось мне, что я попала в какую-то дивную восточную сказку, или так далеко переместилась в пространстве, едва ли не на Марс. К тому же и архитектурные детали домов здесь были не типичные для России. Чистые улицы, обилие зелени и цветов – в этот город нельзя было не влюбиться с первого взгляда.

Мне довелось работать в самом избранном кругу – среди творческих, и этим для меня очень интересных, людей. Теперь, по прошествии многих лет, когда «большое видится на расстоянии», пришло время переосмысливания всех  даров небесных. Не такие уж громкие имена у тех писателей – прозаиков, критиков, поэтов, чтобы делать сенсационные сообщения. Негромкими они были только потому, что на просторах огромнейшего государства и невозможно было быть всеми услышанными. Одна Москва да Ленинград только и были тогда громкими, а скорее –  громогласными: их вынуждены были слышать (при этом, не всегда слушая), особого выбора не предлагалось. Казахстан –  большая республика. Здесь тоже терялись голоса в бескрайних просторах. Но русских писателей было не так уж и много, –  чтобы не услышать их голоса, надо быть абсолютно дремучим человеком.

Мне повезло с работой, найденной после долгих и почти безнадежных поисков. Это, может быть, первый дар Божий в Алма-Ате, помеченный магической печатью совпадений. Стечение обстоятельств. Если в двух словах, то я оказалась в нужное время в нужном месте. А предиcтория длинна и немного запутана.

После выпуска какой-то книги, в редакции русской литературы издательства «Жазушы» разразился скандал. Над всем издательством  нависли черные тучи. Срочно были уволены «виновные» лица из редакции русской литературы. А тут еще редактор Н. Муханова ушла на пенсию. Как известно, свято место пусто не бывает. На все вакантные места нашлось множество кандидатов, чтобы их занять.

Главным редактором по русской литературе стал Виктор Федорович Мироглов. И на место ушедшего на пенсию редактора уже имелся претендент в лице родственника одного из сотрудников редакции. Дело оставалось за малым: надо было, чтобы и новый главный согласился с его кандидатурой.  «Ну, как не порадеть за человечка», за которого вся редакция радела. Но главный не торопился принимать скороспелые решения, надо было вникнуть самому в то, что ему подсовывалось уже в готовом и разжеванном виде.

Если сменили главного, то следовало сменить и заведующего той редакции, где произошел скандал. Галина Александровна Теплицкая дорабатывала последнюю неделю и должна была уходить. На её должность также было много соискателей.  А место редактора Господь решил придержать для меня.  Я совершенно случайно ошиблась дверью, перепутала этажи и зашла не к тому директору и не того издательства. 

До этого, исходив весь город поперек и вдоль, получив везде однотипный отказ, я была в отчаянии. Не по своей прихоти поехала я на край света и не за туманами. Моего мужа направили в Казахстан в КГБ («контору глубоких бурений», как он говорил), а я, молодой специалист после декретного отпуска, куда от него денусь. Но нас здесь особо не ждали, и не спешили устраивать нашу «идиллию» в Алма-Ате. Не было жилья, месяц пришлось жить в недешевой интуристовской гостинице «Джетысу» и питаться в ресторане. (Гостиница тогда предназначалась в основном для иностранцев). Денег не было. У меня работы не было. Никакими делами заниматься  в гостиничных условиях я не могла. Хорошо, что мы не стали брать сразу детей с собой, а то бы я ни за что не осталась в Казахстане.

«Контора» пыталась меня как-то трудоустроить, предложив должность корректора казахского языка в многотиражной газете фабрики «Кзыл Ту». Это была злая шутка: языка я не знала. При этом у меня была куча недостатков: я не являлась членом КПСС, у меня  двое маленьких детей –  а дети, как известно, много болеют, –  но самый  главный недостаток был в том, что я женщина. А на Востоке на женщин смотрят не так, как где-нибудь под Ростовом. И не только это: о женской дискриминации стараются умалчивать, наши люди принимают ее как узаконенную данность.

Когда я в гостинице изнывала от безделья в ожидании хороших вестей от мужа, я познакомилась с дежурной по этажу Таней Шурдук. После окончания института иностранных языков, она давно работала в этой гостинице для иностранцев, и была счастлива, что так хорошо устроилась. Я же этого не понимала. Мне казалось, что её должность для неё просто унизительная. Меня тогда ещё не клевал жареный петух, я ещё не знала, какая эпопея с поисками места в Алма-Ате меня ожидает. Алма-Ата была столицей, вузов в ней предостаточно, как и предостаточно выпускников, желающих остаться в столице. Я со своим дипломом журфака МГУ имени Ломоносова почти совсем не котировалась, к тому же имела вышеперечисленные недостатки.  Что делать в незнакомом и чужом городе, я не знала.  На это я и пожаловалась Татьяне. Она, как женщина добрая и отзывчивая, старше меня на десяток лет, а значит и более опытная, взялась помочь мне. И познакомила меня со своей подругой, которая работала корреспондентом журнала «Кооператор Казахстана».

Людмила Васильевна Латынина (её визитку я до сих пор храню) –  так звали подругу –  повела меня в Дом прессы, где мы с ней исходили почти все этажи, раз сто рассказала я свою «сказку про белого бычка» –  биографию, всем показывала свои публикации, сделанные в некоторых российских изданиях. Слушали –  значит, какие-то вакансии были, отказывали – значит, перевешивали мои недостатки. Стоял месяц май, в Алма-Ате было жарко, а мне, непривыкшей к такому климату, вообще казалось, что я попала в пекло. После безуспешных поисков я приходила в гостиницу голодная, уставшая, в отчаянии от невезения плакала.  Но мой светлый ангел Татьяна не успокаивалась. Она опять теребила Людмилу, а та, бедняжка, уже не знала, куда меня еще отвести, чтобы получить очередной отказ. Потом её вдруг осенило:

– А не хочешь ли ты изменить профиль работы?  Мой муж –  главный художник в издательстве «Казахстан», им требуется младший редактор. Может, пойдешь?

Мы искали работу в газете или журнале. Еще я надеялась на радио или телевидение. О работе в издательстве я не имела никакого понятия. Но я согласилась сразу же, потому что устала ходить по кабинетам. Так из Дома прессы, находившегося возле Центрального рынка, мы перешли на поиски места в Дом издательств, расположенный на углу проспектов Абая и Гагарина.

В издательстве «Казахстан» директор Сыздыков меня выслушал и предложил должность корректора, на этот раз на русском языке.  Мои амбиции никак не позволяли мне быть корректором, мой диплом со специальностью «Журналист (Литературный работник радиовещания)» был для меня фетишем, который подогревал мои мечтания о «хорошей» должности.  Я недоумевала, почему это мне вместо одной должности предлагают другую. И допустила ошибку, которая для меня и оказалась судьбоносной.

С самым независимым видом, будто это не я ищу работу, а меня хотят заполучить в рабыни, я сказала... Нет, я не сказала «Нет!» прямо; у меня достало разума спросить:

– Вы мне позволите подумать и посоветоваться с мужем?

На что директор улыбнулся и сказал:

– Конечно!

Это и был мой приговор. Места для меня уже не было.

В приемной меня ждала Людмила, которая, узнав, что мне вместо должности младшего редактора предложили корректорскую работу, возмутилась, и тем самым еще больше подогрела мои амбициозные планы о творческой работе. Нет, нет и нет! Мы не согласны! Людмила пообещала дать нагоняй мужу, который нас так «обманул».  И воинственно «задрав хвосты»,  мы расстались до следующего дня.

Теперь, когда я имею многолетний опыт по подбору кадров в собственное информационное агентство, вижу, как глупо и самонадеянно я вела себя при поиске работы. Я хотела сразу все и чтобы его было много. Но, увы, так не бывает...

Оказывается, бывает!

Бывает!

Мне несказанно повезло после стольких «хождений по мукам». В этом я вижу Божественный жезл, который указал мне путь.

Наутро мы встретились с Людмилой, а кажется, что и не встречались даже, я ей позвонила из гостиницы. Голос у нее был растерян и не такой уж воинственный.

– Муж сказал, что мы дуры, что надо было соглашаться и на корректора. Хотя бы зацепиться, а там он поможет продвинуться...

Я рванулась в издательство. Запыхавшись, я ввалилась в кабинет к директору издательства «Казахстан» товарищу Сыздыкову и выпалила свое согласие. Но он остудил мой пыл.

– К сожалению, место уже занято.

Я едва не плакала:

– Да как же так? Вы мне позволили с мужем обсудить...


– У нас вышла из отпуска работница и заняла это место, –  отрезал директор. Но, видя, что я вот-вот расплачусь, смягчил гнев на милость: – В издательстве «Жалын» требуется редактор, я позвоню, пойдете туда?

– Да, –  выдохнула я.

О чём на своем языке казах с казахом говорили по телефону минут пять, я не понимала. Стояла, как идиотка. Чувствовала, что не самые приятные эпитеты в мой адрес идут, но улыбалась. И терпеливо ждала. Наконец, директор положил трубку и сказал:

– Идите сейчас на шестой этаж, там вас Колдарбек ждет. 

Я пошла по лестнице и просчиталась. На пятом этаже я бесцеремонно вошла в кабинет директора. Там трое мужчин, сидя у окна, что-то обсуждали, и я их отвлекла. Я поздоровалась и сказала, что это я, и что я пришла. Недоумевающие взгляды трех казахов заставили меня немного смутиться.

– Но ведь вам только что звонил Сыздыков, директор издательства «Казахстан».

– Никто не звонил…

Я вновь готова была расплакаться.

– Ну, как же не звонил? Он же долго говорил с вами и послал меня к вам в «Жалын»!

– А это не «Жалын», а «Жазушы». «Жалын» – выше, –  мягко ответил мне один из сидящих в кабинете.

Как же казахи любят звук «жа»! Я готова была провалиться от стыда, извинившись, пулей вылетела из кабинета и побежала в издательство «Жалын» на шестой этаж.

Директор Колдарбек Найманбаев был нестарый, огромный, мощный, которого впоследствии моя коллега Лена Шкловская охарактеризовала так: «самый респектабельный, стройный, изящный из казахов».  Он меня внимательно выслушал и сказал, что ему требуется редактор в… казахскую редакцию. Меня это очень возмутило. Возмутил его  взгляд, возмутило то, что меня пинают из кабинета в кабинет, возмутило, что опять у меня не будет никакой надежды.  И… Меня прорвало:

– Ну, конечно же! Как можно меня принимать, если я не знаю языка, к тому же  не член партии, а еще у меня маленькие дети, и я ещё женщина и при том русская... – эту тираду я выпалила, захлебываясь от возмущения и обиды.

Сердце казаха дрогнуло, он решил не связываться с такой сумасшедшей, поспешил меня успокоить:

– Я точно знаю, что в издательстве «Жазушы» есть место русского редактора. Я сейчас позвоню Виктору, он вас возьмет к себе.

Мне была оказана честь. Виктор Федорович Мироглов поднялся на шестой этаж, и едва ли не за руку отвел в тот кабинет, куда я так бесцеремонно ввалилась полчаса назад. Вся компания была в прежнем составе: директор, главный редактор и юрисконсульт издательства «Жазушы» –  самые те люди, которые принимают на работу.  А директор Абильмажин Жумабаевич Жумабаев, добрый и мягкий Абике, улыбнулся и сказал:

– Ну вот, если бы вы нам сразу объяснили, что вы ищете работу, то и ходить никуда не надо было бы.

Нетушки! Как раз это хорошо, что так получилось, а если «сразу», то опять бы мои «недостатки» перевесили. Здесь же во мне были открыты все мои достоинства: опыт работы в журналистике, диплом Московского университета(!), хорошее знание русского языка... Просто подарок, свалившийся с неба, а если точнее, то с шестого этажа.

Как впоследствии выяснилось, главный редактор издательства Есет Еукебаев оказался братом того человека в «Конторе», где работал муж, который, якобы, старательно искал мне работу, и кроме как корректорской должности в казахской многотиражке мне ничего не смог предложить. Это, к слову сказать, так «заботились» в КГБ о трудоустройстве жён своих сотрудников. Пока сама не постараешься…

Было 27 мая 1981 года, четверг, мне было 26 лет. Я обрадовалась, что, наконец, нашла работу и беспечно заявила, что выйду с понедельника. Тут опять вмешалось Провидение в лице главного редактора по русской литературе Виктора Федоровича  Мироглова.

– Нет, так дело не пойдет, выходи завтра. Зато в понедельник будешь уже своим человеком, –  резонно сказал он, и отвел меня в редакцию русской литературы.

Меня встретили сдержанно, даже с холодком. Такой напыщенности я не ожидала. Заведующая не в счет, с неё взятки гладки:  она всё равно уже почти уволилась. Кайрат Бакбергенов, редактор по поэзии,  сидел с невозмутимым видом и не собирался как-то вступать в контакт. Вёл он себя, как баловень судьбы и дамская игрушечка (не следует путать с дамским угодником). Кстати, если за всё наше совместное время работы мы и произнесли с десяток слов друг с другом, то это хорошо будет, а работали мы не один и не два года вместе в одном кабинете.  Он был редактором по поэзии, иногда прихватывал и прозу. И в жару и в холод у него на шее был намотан красный шерстяной шарф, который ему очень шел. То ли он по пионерскому галстуку скучал, то ли   шарф ему подарила любимая женщина, а может, он хотел кого-то напоминать, скажем, Виктора Цоя. Часто пел, подыгрывая себе на гитаре. После такого пения я как-то написала:


Казахский мальчик в шарфе красном,
с глазами быстрыми, как лань...

Рабочий стол редактора Галины Алексеевны Дмитриевой был рядом со столом Кайрата, и они всё время переписывались, подавая друг другу записочки, совсем этого не скрывая. Было неприятно: словно они шушукались за спиной, что на самом деле и было. Как потом доверительно мне сообщили, у них развивался служебный роман.  Но сплетни меня интересовали мало, хотя эта новость помогла мне не культивировать в себе комплексы по поводу не совсем теплых отношений с этими коллегами по работе.

Хитрый Толя Загородний пробежал по мне взглядом, сверкнувшим разок такой «молоньей» любопытства, от чего тоже мне стало неловко. Но тут же он степенно уткнулся в работу.

Младшего редактора, Анны Павловны Тимофеевой, на месте не было, она была в отпуске. Вот и весь мой новый коллектив, с которым надо было дружить, считаться и уважать. Прав был Мироглов: следовало выйти в пятницу, чтобы понедельник был уже рабочим днем. Потом он мне объяснил, что если бы я не пришла в пятницу, в понедельник на моём месте сидел бы родственник Гали Дмитриевой. Благодаря Провидению, я оказалась в нужное время в нужном месте. Ситуация была такая в редакции, что нужен был новый «ничей» человек, которым оказалась я.

Придя в «Жазушы», я и представления не имела, что это за работа такая. Но все семь лет, которые я потратила на выпуск чужих книг, пошли мне на пользу. В моей нынешней работе, а её у меня бесконечно много, и вся она разная, –   бывает, что и очень интересная,  –  мне так пригодился тот бесценный опыт, который я там получила. К тому же тот период жизни теперь развивается в новом для меня направлении –  я открыла своё издательство «Река Времени».

 РАБОТА НАЧИНАЕТСЯ С ПЯТНИЦЫ

Когда вас не ждали, а вы всё же являетесь, то тут не то что «хуже татарина», тут вы становитесь самым вредным человеком на земле.  Вот в таком положении оказалась и я, когда мне упала в руки моя счастливая звезда. Поэтому и сидели все в редакции молча, поэтому и обменивались демонстративно записочками редактор по прозе Галя Дмитриева с редактором по поэзии  Кайратом Бакбергеновым.   Загородний сидел, уткнувшись в корректуру. Анны Павловны Тимофеевой, младшего редактора, не было –  у  неё отпуск. Заведующая Галина Александровна Теплицкая старалась «надышаться перед смертью» –  что-то сосредоточено дочитывала перед  уходом из родного коллектива. До меня никому не было дела. Зашел Мироглов и спросил, как я устроилась. Я пожала плечами. Он распорядился, чтобы мне дали работу. Переглянувшись с коллегами, Галина Александровна сказала:

– Анатолий Яковлевич, дайте Екатерине Ивановне «Чёрный Иртыш».

Старший редактор Загородний, наверное, не очень хотел меня «предавать остракизму», я даже уловила в его взгляде сочувствие.  Он достал из шкафа папку с бумагами и положил мне на стол:

– Тебе надо пока прочитать всё, –  с участием сказал он. – Что непонятно – подчёркивай, ставь вопросы.

На этом обучение новой для меня работе было закончено. Но это не значило, что и вопросов у меня не было. Роман-хроника А Мина и Ростислава Петрова «Чёрный Иртыш» был написан на историческом китайском материале. Для меня в самом прямом смысле это было китайской грамотой. После каждого абзаца возникала куча вопросов. Когда их набралось много, я позвонила мужу на работу. Мужа я всегда считала неоспоримым для меня авторитетом в вопросах политики и истории.

– Валера, у нас по Китаю что-нибудь есть? Тут столько надо уточнять…   

Муж попросил не отвлекать его на работе, предложил подождать до вечера. А Теплицкая мне заметила:

– Один из авторов Петров сам жил в Китае, знает хорошо и язык, и историю.

Мне дали понять, что особенно уточнять ничего не надо, автор материалом владеет отлично. Тем не менее, я нашла какие-то мелочи, которые мне показались не совсем корректными.

Не могу теперь точно сказать, сколько я прочла в первый день, возможно страниц десять. Я добросовестно пыталась переписать некоторые предложения, правильно расставить знаки препинания, исправить опечатки, если находила. К концу рабочего дня я была удовлетворена своей работой, и мне она очень понравилась. Мой первый рабочий день в издательстве «Жазушы» пришёлся на пятницу. Мудрый Мироглов был прав, когда предложил выйти на работу в этот день. В понедельник я уже знала, что буду делать: у меня была рукопись, над которой следовало трудиться.

Конечно, это не был новый литературный шедевр, даже литературой, по моему мнению, это нельзя было считать. Не без иронии скажу, что мой изысканный вкус к литературе, взращенный на шедеврах мировой классики в стенах Московского университета, был несколько растерян.  То, что мы «проходили» по всем литературам, здесь не имело почти никакой силы. Книга стояла в тематическом плане издательства, и я должна была её выпустить. Не я туда её рекомендовала, и не со мной советовались, ставить или не ставить этих авторов в план выпуска. Судить нам, простым редакторам, было не дано. И это хорошо: не судите, да не будете судимы. Поскольку формированием издательского портфеля занимались другие лица, они и  были  судьями. С них теперь и спрос о развитии литературного процесса в то время.   Очень даже возможно, что были где-то истинные шедевры, но из-за таких судей, они не могли попасть в планы издательств. В мои же редакторские функции входила добросовестная подготовка очередной книжки для выпуска в свет.

           Кстати:

Если меня не ждали в этой редакции, и более того, –  я нечаянно заняла место, уже распределённое родственнику Гали Дмитриевой, –  то это не было для меня поводом горевать, кусать себе локти и посыпать голову пеплом. Когда мне что-то было непонятно, я не стеснялась и задавала моим коллегам вопросы. У Гали было невозможно что-то спрашивать. Она то разговаривала по телефону – до нашей редакции она работала в министерстве торговли, у неё было множество знакомых, которые ей продолжали звонить; то она беседовала с очередным автором – работы у неё было много; то переписывалась с Кайратом. Он же иногда смотрел в потолок, очевидно, сочинял стихи или раздумывал о своём. Улучив момент, я к нему обращалась с вопросами, на которые он только пожимал плечами, явно демонстрируя свое нежелание вступать со мной в разговоры.
Один Толя Загородний старался мне помочь. И мы с ним быстро оказались накоротке. Он ко мне на «ты», и я к нему так же. Тогда Галя прислала мне записочку: «Советую Толю и Кайрата называть на «вы» –  они уже состоявшиеся: Толя – прозаик, Кайрат – поэт». Меня, ещё несостоявшуюся, взявшуюся неизвестно откуда, так озадачило это послание, что я тут же послала ответ: «А как мне называть тебя?».  Галя записку демонстративно  уничтожила. Но, забегая вперёд, скажу, что у нас с ней отношения были хорошими до самого её отъезда в Москву, где её муж Володя сделал отличную комсомольскую карьеру. Даже потом, живя в Воронеже, я бывала у неё в квартире на улице Молдагуловой в Москве. И мы с нею долго переписывались. Кажется, на её место потом взяли Веру Галактионову, теперь громко известную писательницу, а тогда безызвестную, подающую надежды, приехавшую в столицу Казахстана из Уральска.



По всем параметрам рукопись, данная мне первой  для работы, была очень сложная не только для начинающего, но и для более опытного редактора. Она залежалась в шкафу, потому что никто не торопился ею заниматься. Специфика материала предполагала большие хлопоты и много суеты. Но в редакции я была тем человеком, которого никто не ждал, которому можно было «подложить свинью» в назидание, и если что вдруг, то всю ответственность свалить на меня же. Тогда ведь был такой отдел, как ЛИТО. Я так и не знаю до сих пор, как это точно расшифровать, но это была цензура. Это было опасно для такого «зелёного» редактора, как я, но всё обошлось без особых приключений.

Тогда я сделала профессиональную ошибку, правда, по незнанию. Когда я «отредактировала» рукопись, я не встретилась с авторами, не побеседовала с ними. Просто не догадалась, что это обязательный элемент профессии редактора, а коллеги мне не подсказали. Увлёкшись процессом редактирования, я сделала, на мой взгляд, незначительные сокращения.  Но оказалось, что автору Ростиславу Викторовичу Петрову эти фрагменты очень важны, и он был против таких сокращений. Долго он сомневался в моём профессионализме,  и это было справедливо. После выхода книги он только месяца через три счёл возможным зайти в редакцию и подарить мне экземпляр. Я так и не узнала, кто же был первый автор – А Мин, но догадываюсь, что это сотрудник из органов.

          Из коллекции:

То, что я выпустила, было только первой частью романа. Это  отражено и в дарственной надписи, сделанной Ростиславом Викторовичем: «Екатерине Ивановне Мосиной – редактору первой книги – с пожеланием здоровья и дальнейших больших успехов – авторы первой книги. 29.VI.82. Р. Петров, А Мин». Он дважды повторил слова «первой книги», наверное, намекая на то, что вторую книгу они мне не доверят.  Книга вышла почти через год моего пребывания в издательстве. Таков был процесс издания книг в то время в нашем издательстве «Жазушы».

           Кстати:

Хотя и не во всём согласились авторы с моей редакторской работой над их книгой, отношения с Ростиславом Викторовичем Петровым у нас остались вполне дружескими. Приходилось встречаться и в редакции журнала «Простор», где он работал ответственным секретарём, и в Союзе писателей на совместных заседаниях по итогам издательского года, которые постоянно тогда проводились. Приглашали авторов, издателей, критиков, всех заинтересованных в развитии литературного процесса людей. Зная о моём увлечении биографией Пушкина, конкретно его дуэлью с Дантесом, Ростислав Викторович подарил мне книгу Стелы Абрамович «Пушкин в 1836 году». Что и говорить, это был роскошный подарок. Даже по нынешним временам это издание имеет несомненную ценность.

          Из коллекции:

Вслед за первой самостоятельно отработанной книгой появилась и вторая. Читаю дарственную подпись, которая сделана неделю спустя после «Чёрного Иртыша».  «Милой Екатерине Ивановне с пожеланием здоровья, счастья и терпения в ее нелегком редакторском труде. 6 июля 1982 г.» –  написала Надежда Георгиевна Поведёнок на своей книге «И все тревоги дня».

Это была «женская» проза. Читалась рукопись легко, особых «закруток» в стиле Надежды Поведёнок не наблюдается. Всё сработано гладко, повествовательно, размеренно, автор умело удерживает внимание читателя, а это не часто встретишь.

С той книги у нас с Надеждой Георгиевной начались долгие дружеские отношения, которые нельзя назвать крепкой дружбой, только в силу того, что у Надежды Георгиевны и без меня друзей хватает.  Я тогда её попросила подарить эту книгу «женской» прозы и моей маме. Что Надежда Георгиевна  с удовольствием сделала. А я немедленно отослала дарственный экземпляр мамочке, чтобы она смогла мною гордиться. Ведь мои подруги детства жили в Калаче, работали,  где придется, варили борщи и жарили котлеты. Какая там литература, какое там чтение? А мои авторы дарили моей маме свои книги. Разве это не могло быть предметом её гордости?

Следующую книгу Надежды Поведёнок «Жили-были» так же выпускала я. Своего автора я познавала по её произведениям. Она написала историческую повесть о греческой героине Бобелине Ласкарине, много интересного материала в её документалистике о советских актёрах Борисе Блинове,  исполнителе роли Фурманова в фильме «Чапаев», о почти уже забытой актрисе Софье Магарилл. И также близкие мне по духу бесхитростные повествования о женском счастье были включены в сборник «Жили-были».

         Из коллекции:

«Екатерине Ивановне с уважением на добрую память о совместной работе с пожеланием долготерпения в работе с нами, грешными. Поведенок», – к сожалению, дату указать она забыла. Судя по выходным сведениям, книга была издана всего за восемь месяцев, в конце 1985 года.

После того, как была выпущена книга, Надежда Георгиевна часто заходила к нам в издательство. Кажется, она собиралась на пенсию, ей нужны были какие-то справки. Она часто болела в алма-атинском климате, впрочем, как и я. Мы с ней даже обменивались народными рецептами. Она мне рассказывала, как пила сок картофеля и отвар корня лопуха от язвы желудка, чем это закончилось.  Когда болит, то будешь пробовать все, что помогло другим. Но у меня был особый случай, и в конце моего алма-атинского периода, спустя семь лет, я почти не покидала больничные покои. В те редкие дни, когда я наведывалась на работу, как-то встретилась с Надеждой Георгиевной. Она шла к лифту, а я из него выходила. Мы остановились поговорить. Надежда Георгиевна сказала:

– Приходила я как-то к вам в редакцию, вас не было, а оне варили вам редакционный суп.

Мы засмеялись вместе над удачным использованием старинной формы местоимения, выражающего третье лицо множественного числа женского рода. Мало кто знает это слово. Французский журнал для женщин «Эль» в переводе на русский язык обозначает именно «Оне». Нам это ещё в университете наша француженка – преподаватель по языку – говорила, когда журнала такого мы не могли видеть, потому что в СССР он не издавался.

В устах Надежды Георгиевны это значило, что мои коллеги готовили мне передачу в больницу на работе. Мне очень повезло, что в нашем «серпентарии» –  так простенько и «ласково» мы называли свою редакцию, состоявшую в одно время почти из одиноких женщин, –  водились очень отзывчивые и сердобольные люди. Они знали, что в Алма-Ате у меня не было родственников, что жила я в тот период абсолютно одна. Всё время лежала под капельницами, должна была соблюдать строгую диету. Вот мои коллеги и старались облегчить мою участь, за что я им всегда буду бесконечно благодарна.

          Из коллекции:

По причине недуга я не смогла работать над очередной рукописью «моего» автора Надежды Георгиевны Поведёнок. Новая её книга называлась «Кукушкины слёзки», куда включен был роман «Дом под рябинами» и рассказы. Но книга была мне подарена, и с такой «заклинательной» надписью: «Дорогой Катерине Ивановне со всеми чувствами. Ну, будьте Вы здоровы! Поведёнок. 14.3.88». 

Параллельно с больничными я занималась обменными делами. Потому что было ясно: одинокой и больной в таком тяжёлом климате мне выжить будет сложно. Удивляюсь, как только смогла я это осуществить. Наверное, молодость – это такая сила, которая одолеет что угодно. В июле 1988 года я покинула свой родной коллектив, любимое издательство и милую Алма-Ату. Как только приехала в Воронеж, то развернула активную переписку со своими друзьями, которых у меня было великое множество в Казахстане. Обменивались письмами мы и с коллегами.

             Кстати:

Алена Швыдко, моя коллега по редакции русской литературы, напомнила мне, что  уехала я быстро и без лишних слов: «...Отъезд по-английски это хоть и элегантно, но как-то не по-дружески, согласись...». Согласилась.  Хотя мне казалось, что все знали о моём отъезде, но особенно этому не придавали значения. И далее для меня трогательно приятные строки: «...Недавно посетил меня  с визитом Загородний, поминал тебя добрым тихим словом (серьезно)... Надписывала сейчас конверт, какой замечательный русский адрес –  и город, и улица, даже захотелось страшно в Россию...» (16.10.88). (Город – Воронеж, а улица – Пешестрелецкая).
Анна Павловна Тимофеева, проработавшая в издательстве очень долго, под конец карьеры, ближе к пенсии, тоже получила должность редактора. Она была нашей палочкой-выручалочкой. Всегда можно было у неё спросить о правилах русского языка. Это ходячий словарь, кладезь знаний! Она мне писала, что происходит в редакции. «Петровский долго не мог поверить, что ты уехала совсем, и несколько дней приходил и с дрожью в голосе, и с радостной надеждой услышать отрицательный ответ задавал одни и те же вопросы: «Так Катя вправду уволилась? А она не вернется? Она действительно уехала или еще здесь? Ведь у нее еще отпуск! Или вы шутите?» А Шумский долго и задумчиво молчал, потом произнес: «Она ещё вернется, подожди немножко».

Я до сих пор не понимаю смыслового оттенка этой фразы. Петровский – это очередной заведующий редакцией русской литературы, из журналистов. Работа в издательстве – это совсем не то, что в газете. Он был несостоятельным руководителем. Шумский – очередной главный редактор по русской литературе, тоже из бывших журналистов. Очень степенный, чрезмерно следивший за соблюдением субординации.

Далее добрая Анна Павловна писала: «...Жизнь в издательстве идёт своим чередом, многие о тебе спрашивают, и все с удивлением говорят – «Как уволилась? Неужели? Почему?» и передают тебе привет: бухгалтерия, производственный, корректора, из редакции Шинбатырова пожилая женщина так просила тебе передать привет, а я не знаю, как её зовут...»
От таких писем было тепло и приятно, но хотелось плакать от чувства, что безвозвратно всё это потеряно. Воронеж принимал меня истинно по-воронежски…


Не помню, как я решилась написать письмо и Надежде Георгиевне. С тех пор наш «эпистолярный жанр» продолжается. Был длительный перерыв, я потеряла её из виду. Но совершенно случайно нашла адрес её дочери в Петербурге. Написала письмо, чтобы узнать о судьбе «моего» автора Надежды Георгиевны Поведёнок. И была очень рада, когда мне ответила сама Надежда Георгиевна. Я попросила её обращаться ко мне на «ты», поэтому некоторые её письма идут с «вы», а некоторые с «ты». Это не должно казаться странным, когда я привожу цитаты из её писем, а привожу я их очень часто. Именно она сообщила мне последние новости о тех писателях, кого я тоже знаю или знала. Ведь люди – как реки: одни наполняются, другие пересыхают, кто-то продолжает нести свои годы-воды, а кого-то давно уже нет с нами. И моя Река Времени –  река Памяти –  обнажит некие берега, где каждый сумеет посидеть, подумать и вспомнить свою жизнь и всех людей, с которыми довелось тесно общаться. 


          Кстати:

В Воронеже.
10 апреля 2007 года во второй день Светлой седмицы, я позвонила воронежскому поэту Виктору Фёдоровичу Панкратову. Вот наш диалог.
– Виктор Фёдорович, добрый день! Христос  воскрес!
– Воистину воскресе! – голос у него бодрый, хотя только что отлежал в больнице.
– Я тут, пока мы с Вами не общались, мемуары написала…
Он перебивает:
– Если вы сделали то, чего я не успел сделать, то скажу, что любая память, любое слово памяти сейчас на вес золота. Это хорошо.
– Я об Алма-Ате написала. И хотя писателей казахстанских в России мало кто знает, я должна была о них вспомнить.
В моих алма-атинских встречах я не нашла такого, о чём можно было бы умолчать. Мне не страшно и не стыдно рассказывать об этом людям. Я рада, что память моя помогла мне, и что она оказалась доброй.

 
 ГЕРТ И РУФЬ

Герт.

Герт, о Герте, с Гертом, Герта...

Такие вот склонения непонятные. Гораздо чаще произносилась его фамилия, чем имя-отчество. Это понятно: наш язык склонен к экономии речевых средств. Ю-ри-й Ми-ха-й-ло-вич – это гораздо длиннее, чем просто Герт, а еще короче – по обращению – Юра. Его так многие и называли:  Юра Герт – друзья. А для меня он был никакой не Юра, только Юрий Михайлович или только Герт.

              Кстати:

Недавно позвонила я в Питер русской писательнице Надежде Георгиевне Поведёнок, знакомой мне ещё по Алма-Ате.
– Надежда Георгиевна, я тут о Герте кое-что написала, хочу вам отослать на рецензию.
– Гм, а почему о нём?
– Как почему? Мы с ним книги выпускали, я его «Колокольчик…» делала...
– Гм, а вы с ним флиртовали?
– Да что вы! Как вы это себе представляете? Флиртовать с Гертом! Ха!...
Поговорив еще немного о планах, договорившись о рецензии, кладу трубку.  Это хорошо, что Надежда Георгиевна так прямо спросила. Наверное, какое-то подозрение было у кого-то. Я так носилась с этим автором, что не удивлюсь, если и он сам думал, а не хочу ли я с ним флиртовать. Так надо все откровенно поведать: что, как и когда мы с ним делали. Ни приукрашивать, ни привирать – нет надобности. Все, что со мной происходило в Алма-Ате, само по себе необыкновенно интересно. Без домыслов: что было, то было; и оно на бумаге...


Я пришла в издательство в начале восьмидесятых; фамилию этого писателя услышала из воздуха: кто-то что-то говорил. Потом оказалось, что редактор Галя Дмитриева выпускает его книгу «Ночь предопределений». У меня своей работы было много, до того ли, чтобы у других редакторов выпытывать об их делах.  Ну, работает, и работает. Созванивается, что-то доказывает... И всё: Герт, Герт, Герт.  Потом Галя уехала жить в Москву, а Герт остался. И его новая книга стояла в тематическом плане издательства. И пока её никому не распределили. А у меня было затишье. Мне и пришлось взяться за его «Колокольчик в синей вышине».  Начала работать и тоже, как и Галя: Герт, Герт, Герт.  Вот записи, солгать не дадут:

«5.12.83.  Обещал зайти Ю. Герт, но после обеда я не смогла пойти на работу.
6.12.83.  Ю.М. принес мне книгу Вересаева «Пушкин в жизни», т. I.
8.12.83. Ю.М. принес в подарок к прошедшему дню рождения книгу Т. Цявловской «Рисунки Пушкина». Обещал подыскать рассказ для перевода, пригласил в гости на чай поговорить о судебном процессе».

В то время я была очень увлечена изысканиями по Пушкину. И Юрий Михайлович удружил мне ценнейшее издание Вересаева 1936 года. Я надолго засела за эту книгу, сделала множество выписок, отметила для себя особенно интересные факты.  Книг тогда в стране издавали не достаточно, чтобы удовлетворять запросы. Среди залежей материалов партийных съездов, речей деятелей партии, среди прочей подобной макулатуры редко встречалось то, что следовало бы читать.

«13.12.83. Решился вопрос с Ю.М. о сдаче рукописи в пр[оизводст]во... Возле лифта встретилась с Ю.М., он спешил, был чем-то расстроен. А после все решилось в его пользу.
14.12.83. Рукопись Герта сдана в пр[оизводст]во.
28.12.83. Общалась с Ю.М.
19.01.84. Звонил Ю.М. Договорились о встрече, обнадежил с пер[еводом]».

Я тогда искала любые способы заработка, мне надо было детей поднимать. Знала, что переводы с казахского по подстрочникам – довольно хорошая кормушка. Вот поэтому мне так и не досталось ничего. Хотя мой автор и работал в журнале «Простор», где было проще раздобыть какую-нибудь повестушку, но обещания своего не сдержал.

«20.01.84. Была в гостях у Ю.М. Герта, ездила за книгой В. Вересаева [второй том].  Анна Петровна – милая женщина. Говорили много… Больше всего меня задели детские строки, написанные самим Ю.М. отцу на фронт. На почтовой открытке, почти как мой Санька сейчас пишет письма деду».

Посещение писателя меня впечатлило. Я смотрела фотографии, листала какие-то бумаги, – всё это было неотделимо от той книги, над которой мы работали, выпуская её в свет. Я имела возможность увидеть портреты прототипов тех персонажей, которые успела полюбить. Как будто в маленький музей попала.  Анна Петровна, жена Юрия Михайловича, радушно предложила мне отобедать, угостила своим коронным пирогом с лимоном. Изысканное блюдо! Герт называл жену не иначе, как Анка.  Ощутимо было, что они живут заботами друг о друге. Это всегда так славно и приятно наблюдать.

«22.02.84. Написала стих[отворении]е для Герта.
23.02.84. Обед в С[оюзе]П[исателей]. Беседа в баре. Были: Ю.М. Герт, В. Берденников, Ю. Рожицын, В.  Михайлов, В. Антонов, Вера Галакт[ионова], Толя Загор[одний], А. Егоров, Ольга [Поповиченко] и я.  Герт получил свое стих[отворении]е. Особого восторга у него не произошло.  Но он сказал, что я очень добрый человек. И пошел с нами в бар».

Жаль, что не догадались мы сфотографироваться, славное бы получилось фото!  Но тогда это было сложно, специально с аппаратом никто не ходил. Это сейчас можно решить проблему моментально, а в то советское время во всём был дефицит, да и техника не была развита так, как сейчас.

Сначала мы долго толковали наверху, в холле.  День был праздничный, но рабочий.  Мы всей редакцией отправились в Союз Писателей, где была и редакция журнала «Простор». Собственно, наша редакция и редакция журнала дружески встретились. Скорее всего, это было большое заседание в Союзе Писателей Казахстана по итогам предыдущего года русской литературы.

Я смутила Юрия Михайловича тем, что при всей этой компании поздравила его с праздником 23 февраля и в качестве подарка прочла ему своё стихотворение.  Написала я его накануне, после работы с корректурой его книги «Колокольчик в синей вышине». По сути, я переложила на стихи сюжет его новеллы «Дуэль». И ещё не откатанное, сыроватое, но с пылу-жару я его и прочла. Читала я не важно, волновалась, ведь меня слушают писатели, поэты и мои коллеги.

В тени заиндевелых простыней,
В углу двора за стареньким забором
Мальчишки, в кучку сбившись поплотней,
Дуэль вершили, хрипло споря.
Дебатам не предвиделось конца:
Кто на сегодня будет Пушкин.
И споря о похожести лица
На всякий случай мерили макушки.
Везучести своей предвидя миг,
Мальчишка по прозванию Цыган
Вдруг забывал, что сам он озорник,
Простой «отпетый хулиган».
Верша свой суд в углу двора,
Укрытая заснеженным забором,
Отчаянно галдела детвора,
За Пушкина в дуэли споря.
И даже главный уличный повеса,
И тот поэтом стать мечтал,
Он ради справедливости в Дантеса
Без промаха и жалости стрелял.

После все вспомнили о празднике, решили спуститься в полуподвал, где был бар. И тут мы, как истинно «восточные женщины», отделились от мужчин. С редакторами Ольгой Поповиченко и Верой Галактионовой мы пошли перекусить в столовую писательского бара «Каламгер», а мужчины заспешили чего-нибудь выпить.
«13.06.84 Разговор с Гертом».

Очевидно, речь у нас шла о его уже подписанной в свет книге. Ждали только сигнальных экземпляров. Я уезжала с дочкой на море в посёлок Леселидзе в Абхазию и должна была его известить, чтобы он терпеливо ждал выхода в свет своей книги. 

              Из коллекции:

Когда, наконец, книгу мы получили, Юрий Михайлович сделал мне подарок с подписью: «Дорогая Катя, спасибо Вам за эту книгу! – Ваш Юрий Герт, 30/VIII-84 г.»


Думаю, что для Юрия Михайловича эти слова были не дежурными. В процессе выхода книги в свет не обошлось без эксцессов со стороны госкомиздатовского «бдительного» чиновника, «просматривавшего» рукопись и «присматривавшего» за евреем, что писатель воспринимал слишком болезненно. Явной придиркой было такое требование:  «Эротическую фразу: «Или ты никогда не видел, как петух топчет курицу…» –  убрать!». Более нелепого замечания, поступившего от начальства, я не помню.  Петух и эротика! Смех.  Юрий Михайлович начал переживать, ведь это было не единственное замечание, следовал еще ряд незначительных указаний, которые надлежало исполнять. Ему не хотелось делать глупые исправления. Я его успокаивала, что все будет, как он хочет.  Отправила рукопись без изменений в производство, а в Комитет написала ответ, что «все замечания учтены». Но «учтены», это не значит, что исправлены. Я была уверена, что во второй раз чиновник не станет перечитывать книгу Герта. К тому же считала и до сих пор считаю, что на редакторе книги также лежит ответственность за её содержание, как и за всё остальное. Так что, если бы моя хитрость обнаружилась, то отвечать пришлось бы мне.

Хотя книга вышла, на этом наши дружеские отношения не прекратились. Юрий Михайлович часто бывал в издательстве, мы беседовали подолгу. Я вспоминала, что давно не делала записей в блокнот, пыталась наверстать упущенное.

«16.01.86.  Звонила Герту. Он повеселел. Обещал «Неву».

Мне надо было прочитать повесть Е. Катасоновой «Бабий век», ходить в читальный зал некогда было. А толстые журналы, каким был и «Нева», могли выписывать только по разнарядке партии или Союза Писателей, или другой какой «блатной» конторы. Это теперь у слова «блат» остался только один смысл из лексики уголовной. А раньше без этого слова ни одни двери не открывались, никакие блага не давались. Во всем был дефицит – удобный и  почти всегда безотказный рычаг управления.

«24.01.86.  Приходил Герт на работу. Говорили об общении, о дефиците общения. Идея с самоваром в «Просторе». Идея создания клуба в изд[ательст]ве».

О, этот пресловутый дефицит общения! Я его впервые почувствовала именно в Алма-Ате, когда попав на край света, разом как-то потеряла связь с теми людьми, с которыми привыкла общаться в студенчестве на журфаке Московского университета.

Кстати:

Листаю записные книжки. Телефон у Герта домашний 26-78-01. Набор цифр едва ли не совпадает с моим воронежским телефоном в квартире, где я безвыездно прожила с июля 1988 года по июль 2004 – шестнадцать лет:  72-18-05.  Если бы у него начинался номер с 25..., или у меня заканчивался бы на 06, то набор цифр в телефонах полностью бы совпал:  0,1,2 5(6),7,8. Это поразительно, что я сейчас, 3.07.2005, спустя более двадцати лет, заметила эту магию совпадений!  Заодно просмотрела другие телефоны. Таких совпадений больше ни у кого нет!..

Я думаю, что моя к нему любовь, как к писателю, им самим не ценилась, и он не то что не верил, а скорее, и мысли не допускал о том, что может быть для меня таким авторитетом в современной литературе Казахстана. А я его на самом деле ставила выше всех «моих» авторов.  Хотя ничего такого я ему никогда не говорила.  Наверное, иногда допускал он мысль, что я в него пошло влюблена!  Смешно.  Когда я его первый раз увидела в редакции, я начала писать рассказ «Крошка Цахес», который так и остался только в нескольких строчках начала.  Суть в том, что его добрый голос по телефону, очень не совпадал с его внешним видом:  маленький, высохший, с огромным носом.  Когда мне Виктор Федорович Мироглов, главный редактор издательства по русской литературе, рассказывал как в свое время «бабы сохли по Юре», я не понимала, отчего же они сохли: разве может быть симпатичен такой тщедушного вида человек с большим, как у пеликана, носом. 

            Из черновиков:

            Крошка Цахес

Художник был мал, невзрачен на вид. Единственной замечательной деталью был его огромный горбатый нос. Капитолина Максимовна определила его всю сущность – крошка Цахес. Впрочем, он не вызывал в ней особой неприязни. Она считала, что внешность человека не должна сказываться на её отношении к нему. Игорь Иванович был человеком душевным, и это она сразу поняла. Не видя его лица, она представляла себе настоящего мужчину: статного, симпатичного и обаятельного. Голос у него был богат интонациями: преобладали доброта и ласковость. Капитолине Максимовне какое-то время казалось, что Игорь Иванович глубоко одинок, ведь только в одиночестве человек добр необыкновенно, –  считала она.

После того, когда мы с ним пообщались в процессе работы над его книгой «Колокольчик в синей вышине», я перестала замечать и его маленький рост, и крупный «пеликаний» нос. И сейчас я вспоминаю только обаятельного, умного и талантливого человека, но всегда беспомощного перед жестким рукопожатием его собственной судьбы.

Эту мысль я могу подкрепить моими записями в разных блокнотах:

«12.12.83. С утра позвонил Ю.М. Герт больным голосом…»
«2 янв. 1986. Звонила Герту. Он нездоров. Голос потерянный. Ему не до чего...»

Или вот из письма Н.Г. Поведёнок, с которой мы переписывались еще тогда, когда она жила в Алма-Ате:

«Герт болеет и злится на всех.  13.4.90.»

Юрий Михайлович страдал тяжелым желудочно-кишечным заболеванием, и я помню его часто в подавленном и абсолютно беспомощном состоянии перед этим жизненным испытанием. Я, помнится, когда была у них с Анной Петровной в гостях, пыталась давать ему советы, чем лечиться. Он обреченно махал рукой...

Даже, когда я уже лет около пяти жила в Воронеже, я звонила ему, – та же обреченность в голосе. Тогда мне самой было так плохо, так кошки на душе скребли, что захотелось хоть на миг вернуться в Алма-Ату. Я не нашла другого способа это сделать, как позвонить Герту. Телефон раздвинул пространство, четыре тысячи километров куда-то исчезли, Юрий Михайлович как будто был в соседнем доме, и мы с ним созванивались, чтобы поинтересоваться, как дела.  Но эта иллюзия исчезла, как только он стал со мной говорить. Ему, очевидно, было еще хуже. Он даже не удивился моему звонку из такой дали: и временной, – все же почти пять лет мы с ним никак не общались, даже не переписывались, – и пространственной. Я почувствовала себя очень неловко, оттого, что вторглась в его мир так бестактно. Растерянно спросила, как его жизнь, как у них дела, и побыстрее распрощалась. А потом мне Надежда Георгиевна написала:

«А Герта я видела. Он виновато сказал, что вот как-то получилось нескладно, разговор с Катей оборвался... ждали еще, повторного, хотя надо было уходить, прождали полчаса еще... Ну, а от себя я уж говорю, что он болен, у него, наверно, опять по осени обострение. Да и дочь ведь уехала в США, а они с Аней не собираются, и хотя ребятам там неплохо, но мысли, что, может быть, больше не увидятся, покоя не дают.  29.10.91».

Я, когда приехала в Воронеж, искала связи и с семейством Гертов.  Тогда многим своим знакомым я писала и спрашивала, нет ли у кого-нибудь каких-нибудь знакомств в этом городе: без того самого блата, мне не открывались двери.  У меня не получалось на новом месте ни с работой, ни с творчеством, и как следствие – была тяжелая затяжная депрессия.  В ответ я получила открыточку к Новому году:

«Дорогая Катенька! Поздравляем Вас с Новым годом! Желаем здоровья Вам и Вашим близким. А еще успехов и удачи во всем. Очень надеемся, что в Новом году Вам обязательно повезет. К сожалению, в Воронеже знакомых у нас нет. Ваши Герты».

Открытку прислала его жена, Анна Петровна. Мне было очень обидно, что Юрий Михайлович не ответил мне. Только теперь я вспомнила возможную причину устранения им меня из круга интересующих его людей. Это его книга «Приговор», которую мы планировали издавать вместе. То есть редактором должна была быть я. Я даже, помнится, стала курировать прохождение этой рукописи. В моей рабочей тетради, названной мною «О движении рукописей, и их приключениях», я сделала такую пометку:

«Ю. Герт сдал рукопись в изд-во 24 н. 1986 г. Лежит у Егорова уже неделю».[Егоров – это Александр Иванович, который был тогда заведующим редакцией русской литературы].

Об этом произведении, еще, когда оно только намечено было в умной голове Юрия Михайловича, мы как-то славно и мило беседовали, идя от Дома издательств с проспекта Абая, по проспекту Ауэзова вниз до улицы Гоголя и дальше. Почти что до моего дома дошли, который стоял на углу улиц Гоголя и Муратбаева. Это довольно большое расстояние мы прошли не спеша, и всю дорогу Юрий Михайлович излагал мне какую-то длинную и запутанную историю, которую он хотел взять за основу своего будущего романа.

Получилась эта беседа совершенно случайной. Так совпало, что мы вместе вышли из Дома издательств. Юрий Михайлович предложил проводить меня немного, до остановки. Он задал мне вопрос, собираюсь ли я что-нибудь писать? Я ему высказала свои планы, которые осуществить пришлось много лет спустя, в Воронеже. Мне хотелось написать повесть «Девочка из провинции»  – о моей учебе в Московском университете имени Ломоносова. Для меня это время всегда было и осталось едва ли не самой счастливой порой моей жизни. Еще я ему рассказывала об аспирантуре, что мне хочется все бросить и уехать в Москву, продолжать учебу. А потом как-то так зашла речь и о его планах. Мы уже прошли и одну остановку, и другую. А беседу прерывать совсем не хотелось. Мудрый Юрий Михайлович, наверное, рассудил правильно, коль, что складывается интересное, то не стоит его прерывать из-за того, что остановки транспорта как-то очень скоро появляются на пути. И когда мы оказались почти у моего дома, он очнулся и заспешил на противоположную сторону улицы на свой автобус.

Я уже загорелась этой его новой работой, ждала роман с нетерпением. Сказать, что Герт – великий писатель современности, нельзя. Сказать, что я ничего не читала более интересного и умного, нежели его произведения, – не могу. Были и в самом деле великие писатели, были более интересные, написанные не Гертом, вещи. Но его обаяние, его задушевный, полный безмерного тепла голос, каким-то необъяснимым для меня образом укладывался на белые листы бумаги. Мне нравилась наша с ним работа над его книгой «Колокольчик в синей вышине», куда вошли и одноименная повесть в новеллах и еще повесть «Грустная история со счастливым концом».  Я, когда работала над будущей книгой, говорила своему руководителю Виктору Федоровичу Мироглову, что мне эта рукопись нравится. А он мне вновь приводил пример, как «Юра раз десять переписал всю «Войну и мир», чтобы выработать и у себя такой замечательный стиль». Я жалею, что ни разу сама не спросила у Юрия Михайловича, так ли это.

И когда я прочитала его «Приговор» в рукописи, я поняла, что повесть (не роман?)  получилась не так, о чем мы говорили. Очевидно, эта работа трудно давалась писателю: на мой взгляд, вещь была не совсем готова к публикации. Зная себя, что у меня не достанет терпения выпустить сырой материал без пристрастных каких-либо предложений автору, я посчитала более уместным не участвовать в выпуске этой книги, дабы не убить моего трепетного отношения к писателю, а также, чтобы не прерывать с ним дружеских общений. К тому же, я так сильно болела и практически не вылезала из больницы, где у меня даже была договоренность, что вне больницы, в любой день во время приступа, следует ехать в «своё» отделение к своему доктору.  Такие исключения иногда делаются для тяжелых больных.

Так что Юрий Михайлович не мог, конечно, ждать моего выздоровления, которого я в Алма-Ате так и не получила. Начал выпускать книгу один редактор, заканчивал другой. Как они работали совместно, я не ведаю. Книга была издана через два года после того, как рукопись автор сдал в редакцию. 

           Из коллекции:

Потом Юрий Михайлович подарил мне ее с такой надписью: «Кате Мосиной - хотя и преданный своим редактором, но по-прежнему любящий – Автор 16/V-88». Так вот, без точек и написал. Для меня это отсутствие точек  – словно приглашение к продолжению отношений. А для него, наверное, знак обиды, о которой он думал, что она пройдет.


Я не стала сразу читать книгу, ведь я читала её в рукописи. К тому же заботы с обменом квартиры в Алма-Ате на жилье в Воронеже, а потом и последующий переезд, меня  вконец выбили из колеи. До серьезного чтения ли мне было? Но по приезде в Воронеж я вновь прочла повесть, не нашла в ней никаких изменений против тех, что отметила для себя еще в рукописи и 25 сентября 1988 года сделала такую запись в блокноте:

«Собиралась Герту написать, прочтя его «Приговор».  Но писать нечего. Читается неинтересно. Сплошные умозрения и сентенции. Когда мы с ним шли осенним днем по дороге к дому и беседовали о его предстоящей работе, мы гораздо больше ценного сказали, а сюжет был захватывающий... А получилось что-то серое, посредственное. И писать ему об этом не хочу. Кому нужна моя прямота? А кривить душой тоже не могу. Письмо придется отложить».

Тогда я думала, что уже не будет с ним никаких контактов, но время ведь развивается по спирали. И когда наступал очередной виток, я обязательно получала о нём какое-либо известие, например, от Лены Шкловской из Америки. Лена была, на мой взгляд, самым грамотным русскоязычным корректором в нашем издательстве «Жазушы», она вместе со своим семейством уехала в Чикаго. Вот, что она мне писала в феврале 1995 года:

«Юрий Герт в Америке, Руфь [Тамарина – поэтесса] давала мне его адрес, когда я была в критическ[ом] сост[оянии] – по телеф[ону].  Короче, у меня его нет, да я и не смогла бы поддержив[ать] с ним отношений, нет почвы, чтобы не сказать, нет интереса.  Знаю, что когда я еще была в А-Ате, он написал жалостливое письмо Калдарбеку Найманбаеву, тогда директору «Жазушы» (Самый респектабельный, стройный, изящный из казахов) с просьбой о переиздании – ну это фантастика. Сама Руфь собирается к сыну, в районе Томска».

От Надежды Гергиевны Поведёнок из Санкт-Петербурга приходили вести о моем любимом авторе одна печальней другой.

«Сегодня прилетела из Америки моя знакомая и привезла привет от Гертов. Юрий Мих. все в том же трагическом состоянии. Звонила Руфь – очень плоха».

Это примерно в начале 2003 года, потому, что уже в другом письме, судя по штемпелю, от 8 марта 2003 года, Надежда Георгиевна пишет: 

«У Юрия Мих. трагедия в том, что не возвращается после инсульта речь».

В следующем письме от 14 мая того же года:

«Жду от Руфи книгу. Получила ее подруга Вера Козлова от дочери из Бостона письмо, в котором пишет, что Юрий Мих. Герт совсем плох. Мне кажется, он настолько угнетен, что после инсульта не восстановилась речь, что это морально его подавило, отсюда и физическое состояние. Когда Вера была сама в Америке, я передавала ему привет. Говорит, что Аня, жена Ю.М., была очень рада это услышать, а Юра написал в записке, которую прочитала Аня, что он тоже очень рад. И это не была простая вежливость, это значит, что они очень скучают по тем людям, с которыми дружили».

И вот ещё (наверное, я хотела ему письмо послать и просила адрес):

«Адрес Герта ты получишь нескоро, потому что надо его ждать, из Америки».

Судя по штемпелю, письмо было отправлено из Питера 27.08. 2003 года. Но это напрасные слова, напрасные потуги, бесплодные искания, потому что уже 27 октября, два месяца спустя, Надежда Георгиевна пишет:

«Грустные новости. Умер Ю.М. Герт, в июле. Причем, я узнала это вскоре, как отправила тебе письмо…»

Мы тут об адресе речь вели, а человека уже на свете белом не было...

...Для меня работа и всё, что там происходило, очень много значили, особенно, если учесть, что дома не всё было гладко. ...27 декабря 1984 года поздно вечером, после очередных разборок «ху из ху», муж сделал свой выбор. То, что назревало в течение последних пяти лет, наконец, созрело и прорвалось.  Закрыв за ним дверь, вздохнув, может быть с некоторым облегчением, я легла спать...
 
А на следующий день Юрий Михайлович зашел в редакцию по своим делам, я его вышла провожать.

– Катя, как ваши дела? – задал он вопрос вежливости.

– Да с мужем разошлась, – сказала я как можно безразличнее. Он посмотрел на меня и сказал, как умел говорить только он, мягко и убедительно:

– Запомните, Катя:  непоправима только смерть, всё остальное исправить можно. 

Теперь, спустя более двадцати лет, я также убеждена, что непоправима только смерть, а с остальным можно как-то смириться...


Я намеренно цитирую письма почти так, как они написаны, и нельзя не заметить частое упоминание имени Руфь: Руфь плоха, Руфь собирается в Томск... Речь идет о поэте Руфи Мееровне Тамариной.

Я её знаю только по немногим приходам в нашу редакцию.

У неё должна была выйти книга, которой занимался редактор по поэзии. Так что творчески наши пути никак не соприкасались, я никоим образом не мешала ей и не вмешивалась в то, что она писала. Да и смешно говорить, чтобы скромный редактор издательства был помехой автору в его творчестве. Я совсем не знала ее, как поэта: к нам в издательство столько людей хаживало, все были творческими людьми, что знакомиться с тем, что они пишут, практически было невозможно. К тому же еще остается такой огромный непрочитанный список из классики, что тратить время на прочтение эпизодических авторов просто жаль.

Руфь Тамарина всегда восхищала меня своей манерой одеваться: ярко, броско, без многоцветья – если зелень, то даже босоножки зеленые, если благородный беж, то обязательно какая-либо «громкая» деталь будет в ее туалете. При этом много-много бижутерии, обязательно в тон, и самое великолепное украшение – ее живость. Ведь, если прикинуть, что ей недавно исполнилось 80 лет (а я уже давно из Алма-Аты уехала), то, я знала её в её 60-65-летнем возрасте. Морщины её только облагораживали, плюс обязательнейший и всенепременнейший макияж. Вот такая она осталась в моей памяти: громкая, шумная, всесокрушающая...

Перелистывая свои записи, наткнулась на эту:

«15.12.83 г.: Вчерашний разговор с поэтессой Тамариной очень огорчил, какая-то немного бестактная женщина, сразу взяла тон нравоучений.  Но сегодня Ю[рий].М[ихайлович]. сказал, что я ошиблась, что обратилась я как раз по адресу, но м[ожет].б[ыть]. не вовремя. Обещал помочь моей подопечной Л.Н.С.»

Вспомнила, что, желая помочь Ларисе Николаевне Симоновой, женщине-инвалиду из Кокчетава, приславшей свои стихи в издательство, я думала, как это сделать. В тот момент Руфь Мееровна была в редакции. Я ей предложила как-то поучаствовать в судьбе этой женщины, хотя бы в нескольких словах изложить свое мнение. Тут Руфь громогласно (возможно, она сама плохо слышала, а я этого не знала) заявила:

– Ну что вы, Катя, разве можно давать ей надежду? Это преступление обнадеживать таких людей!

И что-то еще она говорила, отчего мне хотелось уйти из кабинета от ее такой безаппеляционности. Казалось, что ее яростные – по другому и не скажу – слова она лично и в мой адрес произносила: дескать, ты тоже такая со своими стишатами, и тебе тоже не на что надеяться.  Я тогда думала о вздорности и прихотливости ее характера. Но забыла об этом со временем, как стараюсь забывать неприятности, и вторично попала под ее «обстрел». 

Это уже было как-то летом. Мы с моими друзьями Соколовыми решили сводить детей в театр, да и сами посмотреть в театре драмы «Даму-невидимку» Кальдерона. Это было в 1984 году. Перед театром я встретила Руфь Мееровну, мы приветственно кивнули друг другу. Чтобы как-то поддержать разговор, а не проходить молча мимо, я решила спросить ее, не возьмется ли она рецензировать мои стихи, которые я хотела выпустить в издательстве «Жалын». Я спросила тихо, робея и испытывая некоторую неловкость, ведь для меня стихи всегда были, как и моленье Богу, делом глубоко интимным. И опять громогласно, так, что на нас стали оглядываться (конечно же, она «недослухала»!) она сказала, что не может, у нее много дел. Мои друзья стали задавать мне вопросы, чего хотела от меня эта старуха (ведь нам тогда было около тридцати, а ей вдвое больше), я постаралась перевести тему на театр. Во-первых, не она, а я хотела, во-вторых, нашла момент, где спросить, а в-третьих, как же я могла забыть, что она такая сокрушающая всегда...  Настроение было припорчено, спектакль показался плохим, игра актеров – дурной.

– Где уж нашей Алма-Ате с вашим изысканным московским вкусом тягаться,  – подруга попыталась поднять мне настроение, намекнув на моё в студенчестве увлечение московскими театрами.

Больше я не пыталась общаться с поэтессой Руфью Тамариной. Терпеливо слушала новости о ней то от Веры Галактионовой, то от поэтессы Любы Шашковой, типа: «Вы знаете, вчера Тамарина...» Книжек мне она своих не дарила, да я и не просила, боялась. Мило приветствовала при встрече, но не более того.

Моя добрая Надежда Георгиевна Поведёнок много мне о ней писала, ведь они дружили и переписывались. Она писала мне о трагическом жить-бытье поэтессы, о том, что та ослепла, что не ходит ногами. Прислала мне её едва ли не последнюю книгу «Зеленая тетрадь», изданную в 2003 году в Томске.

Из коллекции:

Автором мне книга эта не подписана, зато Надежда Георгиевна написала: «У меня оказалось две. Думаю, понравится».

Конечно же, понравилось! Конечно же, Тамарина – Поэт, хороший, с Божьим даром. Я узнала о ней то, чего не знала в Алма-Ате: восемь с половиной лет гулаговских дорог. Более всего меня «прошибло» и потрясло ее стихотворение «Автопортрет». Когда-то она написала:

Живу на свете много лет,
но не умею быть старухой.

И это было правдой. Я сама это видела тогда, в Алма-Ате.  А тут открываю её книгу и читаю:

Старуха продвигалась осторожно,
больную приволакивая ногу,
ощупывая деревянной тростью
возможные препоны на пути.
Родня слепым шахтерским лошаденкам,
она свою кружила «кругосветку» –
от лежбища до кухни и обратно,
попутно забредая в туалет.

Сердце щемит при чтении таких стихов. И если Руфь не могучая поэтесса, то тогда какие же они, могучие?

Еще всего лишь год тому назад
она была достойной старой дамой
с седой прической, взбитой кудельками,
и в праздник – с макияжем на лице.
Еще всего лишь год тому назад
она свое встречала отраженье
в тускневших раз от раза зеркалах...
Но год назад, нарядным майским утром
беззвучно опустилась занавеска
меж разноцветьем солнечного мира
и в миг осиротевшими глазами,
утратившими целый белый Свет.
И вскоре из достойной старой дамы
возникла колченогая старуха,
ощупкой пробиравшаяся в кухню,
попутно забредая в туалет.

Эти стихи читаю своим знакомым. И пытаюсь, чтобы они почувствовали то, что чувствует поэтесса. Ах, как надо виртуозно владеть языком, чтобы из такого горя могли выходить такие бередящие душу стихи!
И как же больно было читать строки из очередного письма от Надежды Георгиевны Поведёнок из Санкт-Петербурга:

«11 июня, незадолго перед днем рождения, умерла Руфь... Умирают дорогие мои евреи»,  – пишет Надежда Георгиевна о Руфи Тамариной и Юрии Герте.  Так вот и получилось, что, вспоминая о своем любимом алма-атинском писателе Юрии Михайловиче Герте, пришлось рассказать и о любимой алма-атинской поэтессе Руфи Мееровне Тамариной. Вечная им память и царствие небесное.
.......................................................
         Из коллекции:

Когда-то давно Юрий Михайлович подарил мне книгу – свой роман «Ночь предопределений» с памятной надписью: «Екатерине Ивановне Мосиной. – Желаю Вам талантливых авторов, честных книг и по возможности спокойной редакторской судьбы. С уважением Юр. Герт. 25/X-83 г.»

Он и был одним таким талантливым автором, его книги и есть те самые, честные книги. А уж со спокойной редакторской судьбой – это как на нее взглянуть. Читайте дальше.

 О ПОЛЬЗЕ ВЕДЕНИЯ ЗАПИСЕЙ


Сохранился список выпущенных мною книг, правда, не совсем полный. Я честно его начинала вести.  Даже записывала разные приключения, которые обычно случаются при издании книги. О редакторах  авторы чаще откликаются с неприязнью. Я старалась, чтобы обо мне такого слуха не ходило. Редактор – это не злой гений писателя, а скорее – помощник. Редактор сначала с автором работает, потом пытается «реагировать» на замечания контролирующих органов, потом надо за корректором все проверить, за техническим редактором, с художником обсудить оформление.

Теперь на компьютере многое можно сделать, а раньше куча народу книгу выпускала, и со всеми должен был редактор находить правильные решения. И все же, когда мне здесь в Воронеже в библиотеке гарнизонного дома офицеров предложили сделать выставку книг, выпущенных мной, я призадумалась. О каждой могу целую повесть написать, но вот далеко не каждая книжка с виду привлекательная. Есть тома, которые и оформлены прекрасно, и приятно их взять в руки. Но есть много малоформатных книжечек в мягких обложках с не совсем высокохудожественным оформлением. Но это, увы, от редактора почти не зависело в нашем издательстве. Был производственный отдел, он  планировал, сколько и какой бумаги кому отпустить, дать автору твердый переплет или мягкую обложку. А еще были в очень большом количестве вольные художники – чьи-то друзья и знакомые. Часто бывало так, что я еще рукопись не прочла, а мне несут художественное оформление, за которое уже и деньги выплатили. Только в исключительных случаях художники читали рукописи. В основном процесс оформления будущей книги они делали по аннотации тематического плана. И что это было за оформление!  Плановый отдел старался максимально удешевить книгу, производственный отдел бумагу давал самую простую, в типографии оттиски делались наспех. Если по содержанию редактор мог что-то решать, то по внешнему виду книги – практически ничего. Но при тогдашнем дефиците книг, издательство в убытке не было.

Основной тираж –  полмиллиона экземпляров – «Сказок» А.С. Пушкина, которые я выпускала как редактор, пошел в мягкой обложке, и только пятая часть была в твердом переплете. В то время, когда я работала в издательстве, СССР был крепок, плановое хозяйствование процветало. Хороших книг в торговле не было почти никаких,  тогда всё на наших идеологов уходило: и средства, и хорошая бумага, и лучшие переплётные материалы. Забыли? О конкурентоспособности изданий никто и речь не заводил. Да и книги стоили копейки. Вот и получилось много книжечек маленьких и сереньких.  Но для меня они – как дети родные: хоть ребёночек и хроменький, тем больше его балуешь, и я искренне не замечала непрезентабельного вида некоторых книжонок.

Сейчас книгоиздание в расцвете: книги выпускаются в прекрасных переплётах, много «золота», яркие насыщенные краски. Хотя при этом, на мой взгляд, значительно уступают в редакторской подготовке текстов.  Ведь редактирование – это не означает, что надо обязательно что-то в тексте переделать, переписать (это весьма примитивное толкование редактуры). Хороший редактор как дирижёр оркестра. И то, какая получилась книга – это заслуга многих людей – производственного «оркестра» под управлением редактора.  Компьютеры делают своё дело: они выделяют опечатки и пропущенные знаки препинания, но совсем не реагируют на смысл фразы. И  досадные недоработки редактора иногда такую нелепость порождают.

Часто в серьёзных изданиях встречаешь такие огрехи, которые особенно неприятны в исследовательских трудах. Происходит искажение смысла, иногда вводящее в серьезные заблуждения тех, кто использует эти работы. Чаще всего встречаются текстологические недоработки редактора. Было это и в то время, когда я работала в издательстве. Было это и значительно раньше.

           Кстати:

Подозреваю, что один из редакторов «Слова о полку Игореве» сделал такую нелепую ошибку, которая теперь воспринимается как афоризм. Это выражение – «мыслью по древу растекаться». Хотя, когда начинаешь анализировать логику изложения, то эта ошибка явная, и себя обнаруживает почти сразу. Есть в произведении выражение «мысленное древо». Это нормально. И этот прекрасный образ вызвал такую нелепую ошибку, как «мыслью по древу растекаться», ибо растекающаяся мысль Бояна  нелестно говорит о древнем сказителе, и носит негативный оттенок в его характеристике.  Человек, у которого мысли растекаются,  имеет отставание в умственном развитии. В этом же предложении присутствует аналогичный слову «древо» ряд: небо, земля. Глупо «растекаться мыслью» по небу или по земле.   
Что же на самом деле было в древнем литературном памятнике?  Боян вещий, если кому хотел песнь слагать, то  «растекашется мыслию по древу, серым волком по земли, шизым орлом под облакы». Три стихии – дерево, земля и небо (облакы), два представителя этих стихий – волк и орёл -  есть, а кто же третий? В ряду волк и орел должно быть ещё одно животное, и оно должно представлять стихию леса – древа. «Мысь» – мышь, белка очень похоже и по написанию, и по звучанию на «мысль». Теперь всё расставим по местам: «…растекашется мысью по древу, серым волком по земли, шизым орлом под облакы». Боян вещий так свои песни слагал, словно белка по деревьям скакал, словно волк рыскал по земле и как орел сизый парил под облаками» - это значит, был он в своей стихии во время песнетворчества.
А «мыслью по древу растекаться» значило бы, что он затруднялся в изложении – растекался. Как у нас теперь говорят – из пальца высасывал.  Скорее всего, здесь недогляд редактора, его упущение в текстологии. И эта ошибка стала камнем преткновения многих исследователей «Слова о полку Игореве», поскольку доступ к оригиналу списка этого произведения не всегда можно получить. Список – это точное воспроизведение древнего источника. Могло так случиться, что и при изготовлении списка была допущена ошибка. Сама же древняя рукопись, как известно, давно  утрачена.

Я намеренно задержалась на этом эпизоде, чтобы показать важную роль редактора в работе над книгой  тем, кто не понимает смысла этой работы или толкует её только односторонне как «резать» автора по живому. Ведь когда издаёшь тех, кого уже нет с нами, некому давать советы, обращать внимание на какие-то недостатки в изложении. Что есть, то и надо выпускать. Катастрофой было бы  редактировать Пушкина, исправлять сюжеты следователя Шейнина, нарушать установившиеся тексты произведений Всеволода Иванова или Алексея Пантиелева. Ясно, что здесь моя редакторская функция заключалась в умении организовать процесс и выпустить достойное издание. Как раз книги этих авторов были солидно и качественно выполнены: «Эдесская Святыня» Всеволода Иванова, «Записки следователя» Шейнина, «Белая птица» Алексея Пантиелева, «Новое назначение» Александра Бека…
 
Алексея Наумовича Пантиелева я для себя открыла, когда готовила в производство его роман о рождении авиации – «белой птицы». Обидно, что такого автора мало кто знает, хотя он известен переводами произведений казахских и узбекских писателей. Для меня осталось памятным начало его книги. Все знают, как начинается роман «Анна Каренина», потому что Толстой нашел простые и понятные каждому слова, которые легко запоминаются: «Все счастливые семьи похожи друг на друга…». Такую же простую и запоминающуюся фразу нашел и Пантиелев для начала своей книги: «Старики просыпаются рано, будят молодых. Спасибо старикам…».  Я это запомнила, и теперь, как только попадается на полке книга этого автора, «в подкорке» всплывает эта фраза. И продолжается предисловие, написанное белым стихом, ещё одной запоминающейся картинкой: «Поутру на лесной опушке после дождя вылепился след подкованного копыта… А из следа, из маленького выпуклого лобка земли, плотно сбитой, спрессованной клеймом копыта, торчала тоненькая былинка, живое нежное шильце – бледно-зелёный огонёк…».   

Увлекающая книга, оригинальный стиль изложения, который побуждает к чтению. Как не каждого автора, сочиняющего «в рифму» можно назвать поэтом, так не каждого, пишущего прозу, мы величаем писателем. Эту истину доказывать не надо. Но кто-то из едких редакторов, может быть ещё до царя Гороха, придумал для прозаиков одно определяющее слово – «писатель». Слово – как слово, его и придумывать не надо, но мы его произносили  особо. Это своего рода профессионализм, термин, широко используемый в нашей редакции оригинальной русской литературы. Не надо было подбирать слова для характеристики произведения. Скажешь слово «писатель» – и всё становилось ясно. Только ударение следовало поставить в нужном месте. Много в темплан нашего издательства попадало писателей с ударением на первом слоге, и ничего поделать было нельзя. Это оказывались чьи-нибудь протеже. Для Пантиелева ударение я ставила правильно – на втором слоге.  Жаль, что его мало знают. Больше – по созвучию фамилий – вспоминают Леонида Пантилеева, автора «Республики ШКИД».

         Кстати:

Вдова Алексея Пантиелева Зоя Кедрина курировала переиздание произведений своего мужа.  Мне что-то надо было у нее уточнить.  Я звоню в Москву. На том конце трубки женский, уже немолодой голос отвечает, что Зои Сергеевны нет дома. Это была её домработница. Я допытываюсь, когда она будет, так как возник срочный вопрос по переизданию. И тогда «бабуля» мне  вразумительно отвечает: 
– Зоя Сергеевна в Париже! Вы себе представляете, что это за тысячу километров от Москвы?
– Конечно, представляю. Но я ещё дальше. Я за четыре тысячи километров – из Алма-Аты звоню, – милой наивности пожилой женщины я решила возразить.

Роман А.Н. Пантиелева «Белая птица» был благополучно выпущен в свет, и это – один из лучших томов на моей заветной полке с книгами, над которыми я трудилась как редактор.


В редакцию русской литературы приходило много людей интересных, творческих. С кем-то из них мне довелось работать долго и напряженно над подготовкой рукописи в производство, а с кем-то только дружеским кивком обменивались. С кем-то вели лёгкие, пронизанные юмором речи. Например, как-то пришёл Герман Максимов. Он часто что-то брал в редакции для рецензирования. Был ли он поэт или прозаик, я не могу вспомнить, но чувство юмора у него, бесспорно было. У меня на столе стоял горшок с цветком. Это был циперус – папирус. Рос он хило, его постоянно кто-нибудь обижал. Я часто делала замечания своей коллеге Вере Галактионовой, чтобы она не гасила окурки о почву в горшке. Я вот припоминаю, что какое-то время и она, и Загородний, да и сам главный – Мироглов – курили в кабинете что называется без зазрения совести. То же делали и наши гости. Курил и Герман. И я встала на защиту своего растения, а попутно и себя тоже – ведь я не курила, хотя несколько раз пыталась приобщиться, чтобы не быть белой вороной:

– Окурки в горшок не складывайте!

– А что это у тебя тут растёт?

– Папирус.

– Для чего? – задаёт вопрос Герман.

– На книгу. На папирусе буду печатать, – сострила я. 

– Как-то мало его тут: всего на две странички и хватит, – с сожалением сказал Максимов.

Разделяя моё справедливое возмущение курильщиками в кабинете, Герман стал рассказывать, что у него дома растёт большой лимон, который хорошо очищает воздух.

– А то я ещё листочек лимона кладу в пепельницу и поджигаю: такой приятный дымок у него, – рассказывает Максимов.

– Ваш лимон плодоносящий? – задаю ему вопрос.

– Нет.

Тут у меня вырывается смешная оговорка:

– Так вы его оплодотворите… – я, конечно, имела в виду прививку деревца.

Герман посмотрел на меня, вздохнул тяжко, взялся за сердце и ответил:

– Я бы тоже хотел, но у меня нет здоровья…

Взрыв хохота в редакции был в качестве отдушины в нашем довольно плотном графике. И уж коли попадёт смешинка, то все начинают острить. Я запомнила новое слово, которое тут же изобрёл Герман Максимов: спидорас – это значит распространитель СПИДа. Тогда это заболевание только-только становилось известным… 

Тут я могу выдать «страшную» тайну КГБ. Задолго до появления  ВИЧ муж мне как-то сообщил, что придумана такая «бацилла», которая поражает проституток и гомосексуалистов, они в то время считались самым грязным дном, куда опускались люмпены. Я не служила в столь авторитетной в то время организации, а посему стояла по своему умственному развитию где-то далеко в низах сверкающих вершин разума их рядовых сотрудников. Но мне хватило ума засомневаться в правильной направленности этой «бациллы» – вируса иммунодефицита человека: как же это микроб станет крушить тех, «кого надо».  И стоит ли говорить, что в таком «кухонном трёпе» рядового сотрудника «конторы глубоких бурений» какая-то доля истины сокрыта. Не берусь развивать эту мысль далее, поскольку не уверена, что это правда на сто процентов. 


Книги не получилось у меня с Морисом Давыдовичем Симашко, хотя я стремилась к сотрудничеству с ним над новым романом «Семирамида». Ах, как он умён и остроумен, какие искромётные у него произведения!  В предисловии к «Избранному» Зоя Кедрина отмечает: «Творчество М.  Симашко пользуется заслуженной известностью и у нас, и за рубежом. О нём существует большая пресса. За ним следит и о нём пишет Андре Стиль в «Юманите». Его произведения рецензируют «Трибуна люду», «Нейес дойчланд», «Работническо дело», «Непсабадшаг» и многие другие зарубежные газеты, неизменно отмечая их острую современность».

Мне предстояла полуторамесячная командировка в Москву для учёбы. Путь из Алма-Аты в Москву на поезде долгий – трое суток бесконечных колыханий по пескам и солончакам. В поезде я читала «Семирамиду» Симашко, роман о Екатерине II в рукописи. Увесистая папка с бумагой утяжеляла мой багаж килограмма на два. Кто путешествовал с чемоданом, тот знает, как каждый лишний грамм багажа оттягивает руки. К тому же я везла и своих детей, чтобы передать их в Москве родственникам на время моего обучения. Но это был «мой» автор, и я решила начать работать над подготовкой книги в дороге: трое суток туда и трое назад – за это время полкниги можно сделать. Попутно я должна была передать машинописный экземпляр будущей книги на рецензию В.Д. Оскоцкому. Для этого надо было поехать на Тверской бульвар в редакцию журнала «Знамя», что я по приезде в столицу и сделала. Я считала книгу «своей», желанной и интересной. Готова была и курьером быть, и тяжесть таскать, и глаза портить в трясущемся полутёмном вагоне. Ведь работать над выпуском этого романа было бы большим удовольствием, как и общаться с его автором. Но пока я полтора месяца повышала свою квалификацию в столице, более мобильная, не страдающая комплексом профессиональной этики, другая моя коллега  быстренько её себе распределила и приступила к работе. Мне было очень обидно, но что можно было предпринять. Устраивать скандал не в моих правилах. Но, наверное, я должна была спросить, почему эту рукопись она взялась делать, буквально выхватив её из моих рук. Может быть, автору показался долгим мой отъезд? Или ещё, какие другие причины возникли. В любом случае, меня надо было об этом известить, чего не было сделано.

Зато Морис Давыдович сохранял абсолютное спокойствие: он так был уверен в своем творчестве, что для него не важно было, кто будет редактором книги. И это справедливо. Кто бы посмел учить этого метра письму вообще, а историческому в частности?

           Из коллекции:

Впоследствии он, добрая душа, всем нам подарил по книжке с памятными надписями. «Кате Мосиной на добрую память.  А-Ата, 29.03.88.», – написал он размашисто черным фломастером на титульном листе книги. Думаю, что и другим он подписал так же. У меня есть еще его томик «Избранного», который он подарил мне по моей просьбе с надписью почти ничем не отличающейся от этой, только здесь цвет фломастера красный:  «Кате Мосиной на добрую и хорошую память... 21.03.83.» Почти день в день за пять лет до «Семирамиды», надо же, какие бывают совпадения!

           Кстати:

Эти совпадения продолжились и двадцать четыре года спустя: именно в эти дни – 26-29 марта 2007 года я дорабатываю эпизод с Симашко, написанный мной год назад. 
И как  теперь мистически дышат черные траурные чернила, которыми подписана «Семирамида».  При этом хочу добавить то, что я узнала совсем недавно: если китайцы пишут иероглиф, обозначающий петуха, чёрным цветом – это беда, пожар, а написанный красным цветом тот же иероглиф – означает счастье. Так что мои аналогии возникают не на пустом месте.

Это была последняя моя встреча с большим писателем Морисом Симашко, которого я затрудняюсь поставить в какой-либо известный ряд писателей: русских – по языку, еврейских – по национальности, казахстанских – по месту жительства. А сказать, что Морис Симашко – большой русскоязычный казахстанский писатель, значило бы согласиться с тем, что была в Советском Союзе не только русская литература, но русскоязычная. Ну, и какой Шамис (фамилия наоборот – истинная фамилия этого человека) русский?  Наверное, сказать, что это – писатель русского зарубежья, тоже будет правильным. Хотя тогда Казахстан зарубежьем не считали.

Я уехала из Алма-Аты в июле восемьдесят восьмого года. А после меня в Алма-Ате – такова печальная объективность – и не только в Казахстане, рухнул мир: начался полный распад, все уезжали, куда только могли. Уже из Америки наш самый грамотный корректор Елена Михайловна  Шкловская писала мне: «...Знаю много др.[угих] русских, кто стремится выехать из А-Аты. Статус государств-сти каз-го яз.[ыка]. делает свое черное дело».

Из Алма-Аты писала  Анна Павловна Тимофеева: «...Все улицы переименованы на имена бывших казахских биев, баев, батыров.  Гоголя еще держится… От нашего «Жазушы» остались рожки да ножки, всего в коллективе – 30 человек вместе с уборщицами. В нашей редакции двое – Наташа да Алена. Корректорской вообще нет... Вид у девчат кислый...»

Писательница Надежда Георгиевна Поведёнок после длительного затишья в нашей с ней переписке ответила на мое письмо и сообщила последние новости. Многие и очень многие прозаики, поэты, редакторы, журналисты из Алма-Аты уехали. И далее в письме от 8.4.2002 г. горестные вести: «За это время умерли: Д.Ф. Снегин, М. Симашко (в Израиле)...»

Хотя и не пришлось мне вплотную заниматься книгой Мориса Давыдовича Симашко, зато двухтомник Дмитрия Фёдоровича Снегина «Кольцо причастности» был моей «взлётной полосой», с которой я начинала работу в издательстве. Если говорить о моем статусе, в котором я тогда была, то это скорее стажёр, чем редактор. Хотя официально я была принята сразу на полную ставку редактора, но учиться редакторской работе ещё надо было. Моей специальностью по диплому была радиожурналистика. Да, нас учили в университете и литературному редактированию, но практики было очень мало. Теперь я должна была на деле подтверждать свои отличные отметки в дипломе по этому предмету и по русскому языку.

В то время, как я пришла в издательство, заведующая редакцией Галина Александровна Теплицкая дала мне рукопись А Мина и Ростислава Петрова «Чёрный Иртыш». Она и стала моей первой самостоятельной книгой. Но в редакции был «завал» с корректурой. Начиналось время летних отпусков, читать было некому. Редактором двухтомника был Анатолий Загородний, но ему предстоял отпуск. Тогда он положил мне на стол корректуру снегинского романа и сказал:

– Ты полистай, почитай, если что найдёшь, исправь.

Надо было после корректора проверить правильность набора, то есть сделать сверку с оригиналом, попутно исправить грамматические ошибки. И вместо редактора подписать листы для повторной сверки. К сожалению, нет у меня двухтомника Дмитрия Снегина «Кольцо причастности», над  которым я с большим интересом и удовольствием работала. «Город Верный» и еще какие-то его произведения и воспоминания вошли в двухтомник.  На хорошей бумаге, в белоснежном «снегинском» переплете. Это было переиздание его уже издававшихся произведений.

Редакторская правка  двухтомника не предполагалась.  Но работы было очень много, и она была бесконечной:  верстка, корректура, сверка, подпись в свет. Пришлось весь двухтомник прочесть три раза от начала до конца. Это были интересные страницы, связанные с Алма-Атой – городом Верным. А для меня это – не только начало практики по литературному редактированию: произведения писателя стали своеобразным учебником по истории Казахстана.

Когда позже я выпускала книгу Всеволода Иванова «Эдесская святыня», то получила дополнительную информацию об авторе «Кольца причастности». Составитель «Эдесской святыни» Евсей Львович Цейтлин писал, что обнаружил в библиотеке Всеволода Иванова, хранящейся на его даче в Переделкине, подаренную ему Дмитрием Снегиным собственную книгу «На дальних подступах» с дарственной надписью: «Максиму Горькому моей жизни».  И Всеволод Иванов в ответ написал рецензию на эту повесть Снегина и опубликовал её в «Литературной газете» 18 мая 1949 года. Он называет Дмитрия Снегина поэтом: «хоть стихов в книге мало, поэзия царствует в ней. Поэзией проникнуты и пейзажи Казахстана, и пейзажи подмосковные, и все чувства людей, приехавших сюда со всех концов страны, чтобы защитить Москву».

Когда я работала над снегинскими корректурами, то писателю уже было  семьдесят лет, и двухтомник выпускали к этому юбилею. Автор был весьма важной персоной, – едва ли не сам-друг тогдашнего Генсека Кунаева. Д.Ф. Снегин был секретарём Правления Союза писателей Казахстана, заместителем Председателя Президиума Верховного Совета Казахской ССР. В редакции он не появлялся, во всяком случае, я не помню его в скромном  интерьере нашего кабинета.  Кто-то к нему ездил за рукописью на дом. И после выхода двухтомника, я тоже поехала к нему домой. Кажется, отвозила сигнальные экземпляры.

Дмитрий Федорович расспросил меня, кто я, как оказалась в Алма-Ате, где училась, какая у меня семья. Смущенная его вниманием, тогда я постеснялась в его роскошных апартаментах попросить подарить мне оба тома и подписать их, а он или не счел нужным, или не догадался. У него мне надо было забрать кое-какие документы, но на улице шёл ливень. Тогда писатель принес из другой комнаты «дипломат» темно-бордового цвета и предложил туда положить бумаги. И добавил, что коль мой сын идет в первый класс, то пусть в нем носит учебники.  Это был «крутой», как теперь говорят, подарок.  «Дипломаты» были ещё в моде, и, как многое по тем временам, в дефиците; да и стоил он не дешево для меня, если бы я его покупала, хотя был из какого-то искусственного материала и с пластмассовой ручкой. Я не могла отказаться взять его, так как ливень не собирался прекращаться, а документы надо было доставить в сохранности.  В моей маленькой сумочке они бы измялись и промокли.  Я решила, что при первом же удобном случае верну эту вещь. Но вот так все сложилось, что больше я с этим автором не встречалась. А «дипломатом» никто в моей семье так и не воспользовался. Сыну-первокласснику удобнее было носить учебники в ранце. Использовать вещь, не совсем мне принадлежащую, я не могла. Так и лежит где-то на антресолях подарок Д.Ф. Снегина, в котором хранятся все мои записи алма-атинского периода. И это тоже символично.

Уже значительно позднее, в Воронеже, я получила весточку из Алма-Аты от Надежды Георгиевны Поведёнок, писательницы, с которой я выпустила две книги, и это нас так сблизило, что мы до сих пор обмениваемся письмами. В ее письме от 13.04.90. я прочла несколько строк и о Снегине: «Как-то встретились и прогулялись по улице – по пути – с Дм. Фед. Снегиным. Долго лежал в б-це. Увы, почти все, кроме Зверева, побывали в б-цах... Не болеет и бывает на заседаниях М.Д. Зверев (ему уже будет 93(!)...»


 ЖАКОНЯ И ЗОЛОТОЙ САЙГАК

Писатель-натуралист Максим Дмитриевич Зверев был долгожитель. Он родился в 1896 году. Когда он приходил в издательство, никто не думал, что ему почти 90 лет. От его крупной фигуры веяло сибирской мощью и здоровьем.

      Из коллекции:

Писатель  дарил мне свои книги всегда с почти неизменной надписью, примерно с такой, как на сборнике повестей и рассказов «Когда гаснет гнев»: «На добрую память Ек. Ив. Мосиной о нашей работе над этой книгой! С благодарностью М. Зверев. 4 окт. 82 г.»

В нём мне нравилась философская отрешенность от всего мирского и суетного. Тот, кто осознает себя живым классиком, так и должен был себя вести. Словно мамонт, попавший в наши времена. Казалось, что он не понимал, что кроме лисиц и мышей, кроме золотых сайгаков и белых маралов, кекликов и фазанов, в этой жизни было ещё много чего другого. Вёл он себя всегда с достоинством и никаких эмоций не выказывал.

Иногда «патриарх» спускался на землю к нам, простым смертным, и тогда можно было задать ему такие вопросы, которые сами напрашивались. Например, что надо делать, чтобы дожить то столь преклонного возраста. Максим Дмитриевич отвечал, что он пьёт исключительно талую воду: утром достает из холодильника сосуд со льдом, размораживает и пьет. Но как он это делает, спросить я не догадалась. Я пробовала ставить стакан с водой в морозильник, так он, следуя всем законам физики, лопался ещё в агрегате.  Рассказывал писатель о своем отце, жившем еще в прошлом, а теперь – в позапрошлом веке. Запомнилось мне то, что особенно волновало в то время – величина рабочего дня. Отец его ездил на службу к десяти часам, а возвращался в три часа пополудни. То есть, при царе был пятичасовой рабочий день. Как это мне нравилось! И до сих пор нравится, поскольку пять часов работы, а не бесполезного толкания и бесконечных чаепитий, болтовни и перекуров –  были бы гораздо продуктивнее для всех. А как это было заманчиво для женщины, у которой двое маленьких детей. Сад садом, а с детьми надо общаться больше, чем тогда было возможно.

Стиль у писателя-натуралиста Зверева не отличается трепетным отношением к слову, и никаких фразеологических особенностей он читателю не преподносит. Просто, доступно, иногда даже примитивно. В некоторых его рассказах недостаёт изящества. Но важнее всего для него  было изложение фактов  поведения животных в различных ситуациях. Все его произведения стояли между изысканной литературой и скрупулёзной наукой, не дотягивая и не перетягивая ни в ту, ни другую сторону. Но это нисколько не умаляло ценности рассказов писателя-натуралиста. Не утрачивался интерес к его прекрасным повестям «Белый марал», «Золотой сайгак» у многих поколений читателей. Я сама, когда ещё училась в пятом классе, то брала в библиотеке эти книги. Тогда я не запомнила автора, но названия его книг вспомнились, когда в Алма-Ате мне вдруг повезло работать с этим интереснейшим автором. И я поблагодарила судьбу за такой подарок.   

Трехтомник Максима Дмитриевича Зверева я выпускала уже как его «постоянный» редактор. До этого я подписала в свет его книгу «Когда гаснет гнев». Во время работы над собранием сочинений, с автором мы почти не общались. Это было чистое переиздание его изданных бессчетное количество раз трудов.

Из коллекции:

Когда он приходил за своими авторскими экземплярами только что вышедших из типографии томов, он обязательно заходил в редакцию и степенно подписывал мне книгу: «Дорогой Катерине Ивановне от благодарного автора с уважением. М. Зверев. 19.III. 84». 

Могу покаяться, что до конца я этого писателя-натуралиста не поняла. Было в его «мамонтовом» спокойствии нечто, что всегда держало на расстоянии. И его внешний облик не состыковывался по моим понятиям с такими простенькими  рассказами о животных. Но память у меня о Максиме Дмитриевиче Звереве, действительно, осталась добрая.

У него в секретарях была поэтесса Татьяна Фроловская. Она часто навещала нашу редакцию. Тогда она издавала свою книгу «Корзина земляники» и готовила комментарии к собранию сочинений в трёх томах писателя-натуралиста М.Д. Зверева. Она была красивой молодой крупной женщиной. Сейчас её можно сравнить по виду и фигуре с Анастасией Заволокиной, ведущей передачи «Играй, гармонь» на первом канале Российского телевидения. Рядом с Фроловской иногда появлялся в издательстве и её муж Эдик, который был на её фоне очень маленьким. Пара была выдающаяся и соответствовала своим именам: Татьяна – многоводная спокойная река и Эдик – маленький и суетливый. Я, конечно, не имею в виду значения имен по словарю академика Петровского, скорее это – ассоциативные образы. Было непривычным и даже странным в те времена такое явление. Кто-то подтрунивал над этой нестандартной парой, и у меня, поэтому, было к ним сочувствие. Хотя они в нём совсем не нуждались, поскольку комплексов у них не было никаких.   Я запомнила, что Татьяна мне дала совет записывать всё, что со мной происходит.

– Потом этому цены не будет, – говорила она, очевидно, уже умудренная опытом.

Но зря мы не внемлем умным советам! Мне так сейчас не хватает этих записей. Конечно, что-то я записывала, но ежедневно делать это не было ни возможности, ни времени. В таких случаях всегда надеешься на память. Сейчас, когда я пишу эти воспоминания, ловлю себя на мысли, что можно открыть символическую книгу и, полистав ее страницы, быстренько-быстренько всё вспомнить, что было, но, к сожалению, навечно стерлось из памяти. Мне представляется, что материалы лежат где-то здесь рядом, в столе или шкафу. Но сколько я ни искала, такой книги не нашла. Как важно все вовремя записывать!  Наступают для каждого времена, когда уже и следа от былых встреч и действий не остается в памяти. Пока окончательно всё не ушло, следует записывать.

После сотрудничества с Максимом Дмитриевичем Зверевым я стала заправским «спецом» по натуралистам. Обычно эту тематику разрабатывали люди, сделавшие науку своей основной профессией. Ведь и Максим Дмитриевич Зверев в какое-то время своей длинной жизни занимался зоологией, был доцентом Казахского Госуниверситета. 

Учёный-орнитолог, кандидат биологических наук  Борис Васильевич Щербаков стал моим очередным автором из писателей-натуралистов. Он к тому же называет Зверева своим учителем.  «Я твердо поверил в то, что у Максима Дмитриевича Зверева есть своя Джемшидова чаша… Она полна разных историй, фактов, случаев и приключений. Но главное: в ней накоплена любовь к природе, душевность и доброта к людям». – И далее Щербаков пишет: «Я в детстве тоже испил из его волшебной чаши. И тоже выбрал себе тропу натуралиста.  Как и прежде, все эти долгие годы нашей близкой дружбы, я иду следом за старым натуралистом, известным писателем…».

Строгим редактором я не считалась, многие замечания контролирующих инстанций брала на себя, если видела всю нелепость придирок вышестоящих должностных лиц. Так же я выпустила книгу Бориса Щербакова «Зеленый дом», не смотря на то, что в Госкомитете по печати была не очень лестная рецензия от контролирующего чиновника.  Он требовал переписать отдельные фразы и целые предложения, либо вообще их убрать. Я схитрила, знала, что второй раз одну и туже книгу читать он не станет, поэтому сделала формальную отписку, что замечания рецензента учтены.  Каюсь, это было мерзко. Но ради благого дела я так поступала трижды: когда выпускала книги Юрия Герта «Колокольчик в синей вышине», Надежды Поведёнок «Жили-были» и «Зелёный дом» Бориса Щербакова. У других авторов всё шло гладко: либо бдительность потерял наш контролёр, либо придраться было не к чему, в соответствии с характеристикой творчества одного поэта, о котором как-то услышала такой отзыв: «Он так  пишет, что и сказать нечего: ни плохого, ни хорошего».

Если я видела, что это были авторские находки, их манера и стиль, то не позволяла никому вмешиваться. Почему должен страдать автор из-за «бдительного» чиновника при должности? Кто мог защитить писателя от произвола вышестоящего контролирующего органа? Я свою роль как редактора-заступника по-другому не знала, как исполнить, кроме как использовать слабину чиновника-человека. Привыкнув к тому, что перед ним все стоят «во фрунт», и каждый рвётся исполнить указания свыше, он не утруждал себя контролем ситуации. Но для меня тогда было важнее оставить авторские находки, чем исполнять указания. Конечно же, я рисковала. В любой момент меня могли разоблачить.

           Из коллекции:

Но кто не рисковал, тот не мог получить в подарок от автора книгу со словами:

«С чувством искренней благодарности моему лучшему редактору и искренней симпатией – Мосиной Екатерине Ивановне от автора! 14 апреля 1986 г. Б. Щербаков». 

Хотя Борис Щербаков был более профессиональным ученым-орнитологом, но и рассказчик он замечательный.

Книга вышла. Писатель приехал из Усть-Каменогорска, чтобы специально меня поблагодарить. Он вошел в нашу редакцию, которая к тому времени стала уже большой, и комнату нам дали огромную. В то время  заведующим был Сергей Терентьевич Шумский, а все остальные сотрудники – женщины. Около десяти человек. Что называется, завредакцией был – и один в поле воин. Борис Васильевич стал торжественно меня благодарить за такую замечательную книгу. Он уже седьмой сборник выпустил, и только я «сохранила его текст полностью, бережно отнеслась к стилю автора» и т.д. и т.п. Я вывела его за дверь и попросила не захваливать меня при всех, потому что ведь другие дамы также считают себя хорошими редакторами, и не всем понравилось, что он меня так хвалил. Далекий от нравов нашего серпентария, он не смог понять, почему это нельзя всем сказать, что «его редактор самый лучший».

С удовольствием я работала над его трогательной повестью о маленьком медвежонке, и даже читала детям дома. У нас в семье было принято читать книги вслух. После всех дел дети забирались ко мне в постель, и я им читала Джерома К. Джерома, «Трёх мушкетеров» и даже «Войну и мир». Повесть Бориса Щербакова про медвежонка Урха шла в ряду с «Детством Никиты» А. Толстого, «Детством Маврика» Е. Пермяка, «Тёмой и Жучкой» Н. Гарина-Михайловского. Когда я тяжело заболела, Борис Васильевич предложил прислать мне крепких целительных сибирских трав, собранных где-то под снегами в горах. Но мне тогда ничто не помогало, и не хотелось утруждать его своими проблемами.

         Кстати:

Наш главный редактор В.Ф. Мироглов был в гостях у Бориса Васильевича и рассказывал, что дома у писателя было множество клеток с попугаями. Когда птицы мешали спать домочадцам, то клетки уносили в другое помещение или накрывали тканью. В семье был любимый попугай Жаконя, судя по кличке, он был из породы жако – серых попугаев, довольно крупного размера. Жаконе позволяли всё. Во время чаепития он степенно разгуливал по столу и требовал: «Чаю! Жаконе чаю!». Как-то смешно ругал тёщу, отчего она обижалась. И ещё какие-то байки он про этого попугая рассказывал. У меня возникла идея-фикс завести себе говорящего попугая. Но где его взять я не знала, а попросить об этом Б.В. Щербакова я не смела.

Как хорошо, что у меня всё же есть дневники и  разные краткие  записи. Я стала искать в них что-то такое, что бы помогло мне ещё что-нибудь вспомнить о Борисе Щербакове. И вот я нашла запись в белой толстой тетради «Рабочий ежедневник» (Ах, сколько я их начинала, но никогда, никогда не дописывала до конца). Вот буквально, что написано 15 января 1986 года: «...Потом приезжал один из авторов из Усть-Каменогорска – Черных… Я передала через него привет для Бориса Щербакова. Сам Черных тоже верит, что тот будет хорошим писателем...» Жаль, что после моего отъезда из Алма-Аты, мне больше не доводилось слышать об этом многообещающем писателе-натуралисте.

           Кстати:

В сентябре 2007 года я лечилась в санатории в Ессентуках. Мы с моей соседкой по комнате ростовчанкой Леной Губаревой и её дочкой Вероничкой решили погулять по городу. Я не была в Ессентуках семнадцать лет и, конечно же, забыла, как пройти в нужном нам направлении. Мы пошли наугад и заблудились. Не долго думая, обращаюсь к первому прохожему:
– Покажите нам, пожалуйста, верный путь.
Мужчина начинает сбивчиво объяснять, и, видя, что мы не представляем, как же правильно идти, предлагает:
– Давайте я вас немного провожу.
Молча идти с таким услужливым человеком неудобно. Я начинаю расспросы:
– Вы тоже приезжий? Откуда?
– С Чукотки. Но жил долгое время в Казахстане в Усть-Каменогорске.
– Чем вы там занимались?
– Я – журналист.
– Ну, значит, вы и писателей знаете из Усть-Каменогорска.
– Конечно, почти коллеги.
– И Бориса Щербакова знаете?
– А как же!  Мы дружили семьями.
– А теперь общаетесь?
– Да, бывает.
– Передайте ему привет от редактора его книги «Зелёный дом».
И я протягиваю ему свою визитку. Случайный прохожий – я даже имени его не спросила – удивлён такой встречей. У Веронички глаза и ротик широко открыты от восторга. Лена смотрит на меня как на волшебницу. А я и сама поражаюсь тому, как же тесен наш мир. Но рада, что хоть немного узнала о «своём» авторе Борисе Щербакове.


 НЕБЛАГОДАРНОЕ ДЕЛО

Совсем не могло быть и речи, чтобы я издавала «товарищей из ЦК», например, Владислава Владимирова, Илью Шухова или Альберта Устинова. Это была прерогатива Толи Загороднего, старшего редактора, а впоследствии и заведующего редакцией. (Сколько их при мне сменилось! Теплицкая – раз, Егоров – два, Загородний – три, Шумский – четыре, и ещё был Петровский Алексей – пятый).  Загородний  сам пописывал книжки, ему надо было издаваться; как можно было такие козыри, как издание книг  высокопоставленных должностных лиц упускать. Ведь от них зависело, попадёт ли автор в тематический план издательства, и соответственно, будут ли этого автора публиковать, сможет ли он вступить в Союз писателей СССР. Магическая аббревиатура «СП СССР» была в то время поистине золотым ключиком, открывающим самые заветные дверцы. Одно только слово «писатель» причисляло автора к небожителям.  Гонорары, просторные квартиры, элегантные машины, дома творчества  – это в те времена простым смертным не полагалось, а многие «члены», не все, конечно, это «своё» выбивали.

Недавно, в 2006 году Толя Загородний мне позвонил в ответ на моё письмо. Живёт он теперь в Орле. Как он мне сказал, что он нигде не работает, получает «стипендию» от Егора Строева, как член СП России, что-то пишет. Работает и ведёт семью его жена Светлана, с которой он снова вместе.

– А ты разве не знала? Мы с Галактионовой вступили в Союз ещё в Алма-Ате?

Ответил Толя мне вопросом на мой вопрос. А после рассказал, как и когда, с чьей подачи их с Верой приняли в СП. Тогда ведь для вступления в Союз писателей не всегда было достаточно одной изданной книжки. 

Это надо же было так работать с авторами, чтобы они не обижались на своего редактора и, что самое важное,  сохраняли бы с ним добрые отношения и после выхода книги. Мне он говорил, что только читает рукописи и ничего не пытается добавлять своего. Но я знаю, как он тонко чувствовал слово, как долго мог «эстетствовать» по поводу писательского творчества, поэтому позволяю сказать, что был он ещё и отменным дипломатом. Я старалась перенимать его манеру работы с авторами. Во всяком случае, без ведома автора книги ничего сама не правила, не дописывала и не искажала смысл написанного. По этому поводу вспоминаю один эпизод на производственную тему.

Пришел как-то в редакцию приятный  пожилой мужчина. Был он строен, голубоглаз, благородная седина только подчеркивала его элегантность. Он рассказывал о своих морских путешествиях, об Алеутских островах.

– У алеуточек, – посетитель как-то двусмысленно улыбнулся, – даже на сосках пушок растёт.

Это был Владимир Фёдорович Чирков, журналист, который долго служил на флоте, рано вышел на пенсию, и теперь искал места в Алма-Ате. Женщины нашей редакции слушали его, затаив дыхание. Мне не понравились его плотские взгляды, какими он одаривал наших дам. Но это не стало большим препятствием к дружеским отношениям с ним. Был он благодушен, незлобив и поэтому совсем не опасен. Как теперь говорят, мягкий и пушистый. У него была коллекция самоцветных камней, которые он привез из своих дальних путешествий. Много их он подарил нашему младшему редактору красавице Райхан Мусабековой. У неё тогда была возможность изготовить из них украшения.

Я тоже спросила Владимира Фёдоровича, как можно посмотреть его дивные камни, поскольку Райхан очень хвалила его коллекцию. Он пригласил меня к себе в гости в общежитие партшколы, где он обосновался. Какое-то время Владимир Фёдорович работал в нашей редакции. Потом его перевели на работу в вышестоящий орган в Госкомиздат. Мужчина был хотя и пенсионного возраста, но с ещё не утраченными хорошими связями. Я побывала у него в гостях, мы даже обедали в столовой партшколы. То, к чему я привыкла, живя в Москве во время учёбы в университете, вдруг обнаружила здесь. Чистота, цветы, богатое европейское меню. Как-то защемило сердце, вспомнилась «высотка» на Ленинских горах, студенческая столовая, которую мы ругали, а она, оказывается, была не самым худшим вариантом общепита.

          Кстати:

Забавный  произошёл случай у меня с Чирковым. Когда я была на повышении квалификации в столице, в середине мая я привезла из Москвы себе новую шапку. Это была роскошная рыжая ушанка из овчины. По моим деньгам мне как раз это нравилось. С нетерпением я ждала зиму, чтобы покрасоваться в этой обновке. Когда время настало, я бережно обращалась с шапкой. На работе я не могла её оставлять на общей вешалке, а шкафа для одежды в кабинете не было. Приходилось держать шапку на столе, надев её на бутылку из-под молока, чтобы не помялся мех. Но не долго так красовалась обновка на моём рабочем месте.
Зашел Владимир Фёдорович Чирков к нам редакцию – он уже работал в другом месте, – у него в руках была шапка из норки. Она отдалённо напоминала ушанку, называлась «обманкой» и была скорее женским, чем мужским головным убором. Норка была красивой, богатой, блестела, и было видно, что она новая. Стоила она, конечно, раза в три дороже моей овчинной шапки, а то и в четыре. Увидев мою ушанку, Владимир Федорович вцепился в неё, протянул мне свою «норку» и сказал:
– Ну-ка, примерь.
Ничего не поняв, я примерила его убор. Он сказал:
– Если ты мне доплатишь сто рублей, то она будет твоя.
Я опешила. Мне нравилась моя новая ушанка из овчины, мне в ней было хорошо. Зачем я должна была платить почти две трети моей зарплаты, чтобы получить взамен норковую «обманку»? Я наотрез отказалась.
Тогда он махнул мне рукой и сказал:
– Ну, я пошел! – надел мою «овчину» и вышел из кабинета.
Я стала возмущаться такими действиями нашего гостя. Конечно же, всё это было в таком полушутливом тоне, о каких-то злобе и ненависти и речи не шло. И моя коллега, Фаина Резвановна, меня  стала урезонивать:
– Катя! Вам очень идёт норковая шапка. Соглашайтесь, она же гораздо дороже вашей ушанки, и вы в ней очень элегантно смотритесь.
Мне пришлось смириться с таким «волевым» обменом. Оказалось, что ему сшили женскую шапку, и он её поэтому не мог носить, а моя ушанка была  под цвет его дублёнки. Конечно, норка даёт сто очков даже самой красивой овчине. Потом и впрямь это была ценная вещь, благородный мех придавал элегантность моему облику.  Но всякий раз вспоминала я этот обмен не очень хорошо. Особенно, когда пришлось ехать в поезде на верхней полке. Я возвращалась из Ессентуков и решила заехать в Калач к маме. Место было только плацкарта на верхней полке. Всю ночь я не спала, боялась, что мою дорогую шапку украдут, и мне на морозе будет холодно.  И всё вспоминала присказку: «Не знала баба хлопот, так купила порося». 


Когда Владимир Фёдорович Чирков написал книгу, я не смогла быть его редактором, потому что много времени проводила на больничной койке. Книга попала к Ф.Р. Чернышовой. Бывшему учителю русского языка не понравился стиль новоявленного писателя. Фаина Резвановна  добросовестно за него многое переписала.   Потом автор с обидой укорял меня:

– Не взяла мою книгу, а теперь мне её Фая испортила.

Это стало известно и Фаине. Женщина эмоциональная, горячая, громкая, она сразу же отреагировала по-своему.

– Я честно работала над книгой, старалась! Не так как Мосина и Загородний. Они вообще ничего не правят у своих авторов!

Это было  лестным отзывом о моей работе. Меня приравняли к Толе! Меня озвучили как очень лояльного редактора!

У нас в редакции шла незримая борьба за авторов. Кто искал с должностями и связями. Я гонялась за талантами, но чаще приходилось довольствоваться тем, что темплан посылал. А Толя всегда умел преподнести своих высокопоставленных авторов так, как будто бы за ним ходили эти «товарищи из ЦК» и сами умоляли его быть редактором их книг. Хотя на деле и вправду выбора особенного не было. На тот момент он действительно был самым опытным и «старейшим» в редакции.

Зато мне потом доставалось редактировать книги начальства: и Загороднего, ставшим к тому времени заведующим редакцией, и Мироглова, главного редактора издательства по русской литературе.  Неблагодарное это занятие. «Легче верблюду пройти в игольное ушко», чем быть редактором книг начальства или добрых старых знакомых. Я не умела идти на компромиссы. Если видела, что не стыкуется что-то у автора, обязательно делала замечания. Сейчас я задаю себе вопрос, для чего это было надо. Ведь как написал, так и пусть читают, пусть о нем говорят, как о таком писателе.
Не секрет, что некоторых знаменитых писателей сделали редакторы. Когда авторы предоставляли свои произведения в очень сыром виде, они полагали, что редактор обязательно их отшлифует. С книгой Загороднего «Суд да дело» произошло более серьёзное превращение.

Я так «достала» своими замечаниями Загороднего, что он даже не счел нужным подарить мне экземпляр, когда книга с большими трудами, наконец, вышла. Было обидно, что он так поступил, ведь я очень хотела, чтобы его такая сложная, еще совсем сырая вещь, даже недописанная, все же обрела логический конец. Я едва ли не сама придумала ему окончание его повести, потому что он так и не смог её никак закончить. Это не значит, что я за него  дописывала концовку. Нет, он сам. Но он уже не мог не учесть моих советов. Не потому что хотел «угодить» требовательному редактору, а потому что в моих советах было рациональное зерно.

              Из коллекции:

Потом, два года спустя, он все же подарил мне книгу. Сам. Потому что знал, что для редактора значит не подаренная автором книга. Надпись была  очень трогательная:  «Кате Мосиной с нежностью и благодарностью. 9/IX 86 г.»

Случилось это когда весьма откровенно мы с ним пообщались. «Интимничали» мы с ним глубокой ночью у меня дома, а общение наше было всё о тех же вечных профессиональных вопросах. Всё произошло быстро и странно. В два часа ночи раздаётся звонок  по телефону.

– Я беру такси и еду к тебе, скажи адрес! – это был Загородний.

Я опешила, с чего это вдруг? Мы уже тогда не работали вместе, он перешёл в молодёжное издательство «Жалын». Это был странный и единичный случай.

Вообще-то он никогда мне не был интересен ни как человек, ни как мужчина. Я просто долго-долго смотрела совсем в другую сторону, пока он сам не повернул мою голову к себе лицом. А как повернул, то я смогла заметить в нём много чего нового и глубокого. Хотя во время моей работы над его книгой, было видно, что он самобытный писатель, но я не стала особенно на нём долго задерживаться. Куда он денется: сидит напротив за столом, пьёт свой чёрный чай без сахара из очень грязной кружки. Как известно, от чая чашка быстро темнеет, её надо чистить время от времени. Но Толя этого никогда не делал. Он говорил:

– Так из моей кружки никто другой пить не станет.

И он был прав. Если надо было гостям налить чаю, то его кружка для этого не годилась. Как-то наша коллега, тоже редактор нашей редакции, Вера Галактионова со свойственным ей юмором сказала, глядя в Толину чашку:

– Загородний, ты что в неё делаешь? 

Куда он денется: вечно курит, и весь пропитался запахом окурков. Куда он денется: сидит в неизменном чёрном пиджаке с уже затёртым воротником.  Нет, ничего в нём я для себя привлекательного не находила. Только его умение обращаться со словами меня и прельщало в нём. Одна его привычка перебирать слова, прислушиваться к ним, как бы пробовать их языком, многих потом увлекала и невольно заставляла подражать ему. Я, конечно, говорю о творческой манере, о подходе к слову в прозе. А то ведь странно представить, как это Загородний пробует слова на зуб.

В ту странную ночь я узнала от него о каких-то литературных группировках в Союзе писателей Алма-Аты, что он устал, от вечных склок между ними. И о нём тоже сделала свои выводы, чего и не предполагала в нём найти. С женщинами он обращался так же как и со словами, трепетно и нежно. Я даже подумала, что можно в него влюбиться, но он тут же куда-то «делся». С тех пор мы почти не виделись. Поэтому я и не знала, что его приняли в Союз писателей. Я посмела вспомнить о единственной с ним ночной беседе по двум причинам. Во-первых, тогда он был в каком-то кураже, и меня  удивила сказанная им фраза: «Я узнал всех женщин в русской редакции, но с тобой ещё  не общался». Конечно же, это был кураж! И прежде чем «озвучить» этот эпизод, я отослала в Орёл отрывок из воспоминаний, чтобы он поправил, если что не так. Да, мы посмеялись над тем, что было более двадцати лет назад. Были молодость, настроение и кураж.  Во-вторых, после отъезда из Алма-Аты мне приходили письма, и Лена Шкловская, правда уже из Чикаго,  написала:  «Вспоминаю, что в А-Ате... на какое-то Рождество у нас дома собралась компания - Наталья Крекс[унова], Алена, Шмидт, Карпенко, Загородний привел девочку из СП, Курдаков... Загородний перебрался к какой-то женщине, от кот[орой] был без ума».(19.02.1995).

Для меня это было неожиданностью, потому что, казалось, он без Светы, своей жены,  был беспомощен. И когда он мне звонил из Орла, спустя двадцать лет, я его спросила, неужели это правда, что он  ушел от Светланы.

– Да я к ней вскоре же и вернулся, – это был его ответ.

Я всегда восхищаюсь женщинами, к которым возвращаются мужья. Наверное, потому что сама к таким не принадлежала никогда. По главной причине: отсутствие желания встречаться с человеком, который, однажды предавши, предавать будет всегда. 

             Из коллекции:

У меня сохранилась открытка, которую Толя Загородний подписывал мне к 8 марта от мужского коллектива русской редакции:  «Катеньке! Нашей зелёной ветке, полной цветов и плодов, розовой и - зелёной-зелёной! Как будто в комнате распускается весна!» Здесь всё сразу: и намек на мою зелень (молодо – зелено), и его откровенные взгляды на мою открытую шею – а я сидела за столом перед ним, и он мне часто так и говорил, что его смущает моя белая шея; также и мой внешний вид соответствовал надписи: я часто надевала зеленый, под цвет зрелой листвы, трикотажный костюм – юбку и жакет, а большой вырез прикрывала нежно-розовым воздушным шарфиком. Ах, молодость, молодость! И почему я тогда смущалась от этих его любующихся взглядов? И это только один пример многозначности текста на открытке. При чём, в простом, можно сказать, дежурном, случае. Тогда было принято поздравлять мужчин с днём Советской Армии на 23 февраля, а женщин – с Международным женским днём 8 марта с обязательными открыточками и ничего не значащими словами. А для меня слова на сохранённой открытке многое воскрешают в памяти.


Вот цитата из романа Анатолия Загороднего «Суд да дело», вы только вчитайтесь:  «Что ты, голова моя, обласканная матушкой, золотая и масляная да тяжелая, что ты падаешь на бумагу, как на желтую плаху...»

Или вот еще: «И почудилось вдруг: остановилась августовская ночь. Змеи сбросили шелковые кожи, и кони пошли пастись... Вольно, вольготно раскидалась во все стороны ночь. Ничто не нарушало ее покоя и тишины. Только в вышине серебряная луна волновалась... Тьма становилась совершенной, подобной очам юной казачки, а ночь прохладной – перед сном. И тогда полетела сверху – словно хозяйничали там шмели – вниз золотая горчичная пыль... Ах, не эта ли пыль одела в ту ночь липы и цветы девясила».

Вот она, игра словесная, вот оно, перекладывание звуков с ладони на ладонь, вот оно, таинство Творчества! Выход книги Анатолия Загороднего «Суд да дело» тогда наделал много шума. Думаю, что только по одной этой книге его  можно было причислить к хорошим русским писателям. При том, то во многом она подражательна.

Но я взялась вспоминать о людях, что для меня были, как реки, с водами, омывающими берега моего острова, об их поступках и словах. О тех жизненных эпизодах, которые произошли со мной в Алма-Ате при их участии. И разбирать их произведения здесь у меня целью не стоит.


Другой мой руководитель, Виктор Федорович Мироглов, главный редактор по русской литературе нашего издательства, особенно не возражал против моих замечаний по его рукописи.  Если он находил их справедливыми, он тут же делал правку в тексте. В моих записях я нашла такую информацию: «Я начала читать первый экземпляр 11 июня 1985 года. Встречалась с автором 13 июня – после прочтения 100 страниц. Он меня уверил, что особо сопротивляться не будет, и что сам ее не доработал, а после написания даже не прочел».

Его роман «Сила Кориолиса» считался острым. Это было произведение о современности, где затрагивались темы бесхозяйственности, где показывалась жизнь власть имущих особ. На мой взгляд, ничего «суперреволюционного» и противозаконного в его романе не было.  Но Мироглову не повезло, он уже не работал в издательстве, когда началась работа над рукописью. Поэтому и направили его корректуру в ЛИТО. Под  тем предлогом, чтобы он не выдал какой-нибудь государственной тайны.

Его протеже, бывший зав и зам, Егоров стал главным редактором. Он, как и все журналисты-борзописцы, был перестраховщиком и интриганом. (Не все журналисты – борзописцы! Но журналисты-борзописцы – такие все). Втайне от автора и от меня он отослал рукопись в Москву на заклание. Но рецензия была положительной. Тогда Егоров попытался через Госкомиздат Казахстана «зарубить» будущую книгу. Но и там вышла осечка. Придрались только к мелочам, которые автор безропотно исправил. Я ему предлагала не править, но он не стал этого делать, чтобы после не ставить под удар меня. Его бывший протеже поднял такую мышиную возню вокруг этого романа, чтобы сорвать выход книги. И это так он ему отплатил за то, что Мироглов долгое время его всегда поддерживал как заведующего редакцией. Кажется, он же и принял его на работу.

Очень скоро Егоров поменял кресло заведующего редакцией русской литературы на место заместителя главного редактора по русской литературе, а потом и на должность главного редактора по русской литературе заступил.  Длительное очковтирательство и угодничество в партийной газете были хорошей практикой для того, чтобы сместить своего руководителя. С того времени в редакции русской литературы началось аутодафе от бывших газетчиков, имевших притязания на звание писателя. Об этом следовало бы говорить отдельно. А с Виктором Федоровичем Мирогловым мы завершили работу без скандалов, но не без эмоций.

             Из коллекции:

Он мне подарил книгу с такой экспрессивной надписью: «Катерине! Моему редактору! Незабвенной бабе яге и ведьме! ...И хорошему человеку! От всей души, с пожеланием успехов и здоровья! А-Ата, 17.II.87 г.»

Как видно, книга издавалась почти два года, и в том моей вины не было. 

             Кстати:

Относительно «бабы яги и ведьмы» следует сказать, что у Виктора Федоровича был свой стиль общения с подчиненными. Когда я, молодая и наивная, пришла в редакцию на работу, он вводил меня в краску  своими анекдотами, которые он смачно рассказывал, заходя к нам в редакцию попить чаю. При этом он использовал ненормативную лексику. Когда он «травил» анекдоты, поначалу я делала вид, что у меня ручка падала под стол, и я долго-долго ее там «искала», попросту желая скрыть выражение своего лица. Я не хотела его смущать своим негодованием. Но потом я, как и все остальные, привыкла к такому богатому и колоритному русскому языку моего шефа. 
Я была благодарна ему за то, что он, сломав все стереотипы и сложившиеся устои в этой редакции, взял меня на должность редактора. Я никогда не отплачивала людям черной неблагодарностью за то, что они делали для меня хорошего, поэтому Мироглов был для меня человеком уважаемым и авторитетным, не смотря на его недостатки, как руководителя. Но при этом я также никогда не таила в себе то, что мне не нравилось, что я считала неправильным. Даже не умела перемолчать о том, что плохо. А во время редактирования его романа, я находила недостатки и в стиле и в фактах. Поэтому он так и написал про ведьму и бабу ягу. Конечно не без экспрессии. Но что поделаешь, если у человека для похвалы нашлись такие образы?


  ОБ ОЛЕГЕ ПОСТНИКОВЕ

Даже не могу вспомнить, в какое время года приехал к нам в Алма-Ату поэт Олег Постников. Кажется, это было летом... Вошел в редакцию. Освещенный солнцем, голубоглазый, улыбчивый, в белом элегантном костюме – так и светится весь.

Наши взгляды скрестились, сплелись – не развести. Мне трудно было оторвать от него глаза: мужчина, о котором только мечтать можно, сказочный король – его хотелось рассматривать. Наверное, он к этому привык. Он же смотрел на меня, очевидно, пытаясь понять, что же за новое лицо появилось в редакции русской литературы издательства «Жазушы».

До этого он и раньше наведывался из своей Тмутаракани в столицу. Тогда он, может, и не заметил новую сотрудницу, сидящую со скромно потупленным взором над чьей-то рукописью. Но как бы я не скрывала свой взгляд, я все же заметила его дивные синие глаза. И не могла не вдохновиться такими глазами и не написать стихи. «Ваши сине-васильковые глаза». Оказалось, что и у него есть что-то подобное –  его стихотворение «Чайка», которое созвучно моим «Глазам»:

Чайка над волной качнулась -
В сумерках белым-бела.
Твоего лица коснулась
Тень от быстрого крыла.
И сама ты,
         словно чайка,
С лёту падала в прибой...


В моих же стихах эта чайка, наоборот, рвется в небо:


Я - белая птица
Лечу в небеса.
Мне чудится,
Мнится:
Я - белая птица,
Я рвусь в небеса,
В Ваши синие-
Пресиние глаза.

Странно, что писала я свои строки, совсем никогда не читая его стихов. Но некоторая созвучность моих и его стихов – дар свыше, некий знак, дающий мне возможность думать, что я могла иметь с ним одну общую духовную струну, рождающую поэтические строки. А я свой мир в стихах строила, совершенно не зная, что у него есть похожие темы.  Олег Петрович меня вдохновлял своим только одним видом. И не было мне дела никакого, к кому он приезжал, с кем проводил время. Важно было то, что он приехал, он есть, он улыбается.

Каким светлым ангелом он приезжал! И каким зелено-серым, почти смертельно больным уезжал.  Друзья и близкая женщина требовали отдачи. Он – гений светлый, вырывался из своей песчаной дыры – Чимкента, провинции.  Ему там не хватало общения, и в Алма-Ате он пускался во все тяжкие...

Боже упаси! Я только своё – со стороны –  впечатление излагаю. А может, было-то всё у него по-другому. Для меня это не важно!  Ведь глядя на него, мне хотелось писать стихи.  У меня вырастали крылья.  Меня тянуло к нему.  Теперь я знаю, что это его талант, его светлый дар меня привлекал.

             Из коллекции:

Когда я его в первый раз увидела, он подарил мне свою книжку «Соленая роса», которую подписал степенно:  «Катерине – с огромной радостью, дружески!  26 янв. 1983 г.  Алма-Ата».

             Кстати:

Я даже не смею писать «когда мы с ним впервые встретились», чтобы не бросать какую-либо тень на его память. Это я впервые его увидела. Действие только одностороннее: я увидела, я восхитилась, я написала… Олег Петрович жил своей жизнью, даже не предполагая, какие эмоции он мог вызвать в молодой женщине, скромном редакторе по прозе.

Как часто бывало в то время, мне дарили свои книги многие авторы, но не все я читала своевременно. Так и со сборником этого поэта произошло – он долго оставался мною непрочитанным. Это уже когда готовила к изданию свой поэтический сборник «Завалерианство», решила как-то запечатлеть память о хорошем человеке.  И светлой памяти поэта Олега Постникова посвящены мои строки, написанные под воздействием его творческой поэтической ауры.  Я решила включить «Молитву», написанную под впечатлением от его приездов в этот сборник.  Но поставить задними числами то, что это посвящено ему, я не могла.  Ведь, когда стихи писались, я такое посвящение не делала.  Я задумалась, открыла его книгу «Соленая роса»... И снова созвучность нашей творческой темы себя обнаружила. Он сразу же дал мне подсказку.  Хотя и было это писано не мне, но ситуация возникла в точности, как в его стихотворении «Рассвет», строчки из которого я и сделала эпиграфом к своей «Молитве»:

                Луч прозвенит, и распахнутся двери,
                И ты с порога позовешь меня.

А дальше мои стихи, которые уже имели совсем иной смысл:

                I.

                Пусть повторится твой приезд!
                Откроешь дверь - шагну навстречу.
                Мы окунемся в теплый вечер.
                Пусть повторится твой приезд.

                Пусть повторятся наши встречи!
                С весенним ароматом гроз
                В белокружении берез.
                Пусть повторятся наши встречи.

                Пусть повторится наша жизнь!
                Не на Земле, в ином размере –
                Ведь мы с тобою в это верим.
                Пусть повторится наша жизнь.

                II.

                Вы уедете завтра...
                Но всему наступает черед.
                Бесконечными будут повторы:
                И весна,
                что в душе
                распускается
                алой зарею.
                И фиалочный дух
                будет маревом
                нежным
                висеть над землею...
                Будут ласточки
                петь,
                а трава
                зеленеть.
                И у древа любви
                лопнут почки,
                и закаплет
                живительный сок.
                У синицы
                заплачет душа,
                и услышав ее,
                на поляну
                присядет
                журавль.


«... А Вы были неравнодушны к О. Постникову? Очень славный товарищ был, многие его любили. Ваше стихотворение, посв.[ященное] ему – очень трогательное, душевное...», – это строки из письма Надежды Георгиевны Поведёнок, «моего» автора, с которой мы в Алма-Ате выпустили две её книги. Писано оно уже 27.01.2003 года, из Петербурга, двадцать лет спустя после моей с ним встречи. Поводом для таких осторожных выводов, сделанных Надеждой Георгиевной, оказался мой первый поэтический сборник «Полёт над гнездом», куда я включила фрагмент «Молитвы», а в письме ей я пояснила, что это – посвящение Постникову.

На этот вопрос писательницы я написала всю историю об Олеге Постникове и себе. На что Надежда Георгиевна сообщила мне новые сведения:

«В твоем письме о Постникове... Сколько видела, всегда в баре. Сколько слышала, всегда восторги. И всегда удивлялась, потому что белый свет был всегда заслонен другой фигурой. И только после рецензии, на мою рукопись, увидела душу Олега и его щедрость. А Надежда, уж не знаю, как присвоила себе пальму первой женщины Постникова. Была издана книга – их переписка и стихи. Одни приняли, как должное, другие – отрицательно. У меня такой книги нет, а то бы прислала тебе».

Я никогда не интересовалась, что за женщина была рядом с этим поэтом в Алма-Ате. Некоторые факты из жизни поэтессы Надежды Черновой  я узнала только из нашей переписки с Надеждой  Георгиевной Поведёнок. Вот первая весть, сообщена давно, еще  13.04.90:

«Надя Чернова схоронила мужа… (а в прошлом году умер ее любимый Олег – Постников)».

Вот более свежая весть от 17.02.2005:

«Сегодня узнала о смерти Игоря, мужа Н. Черновой. Надежда  вторично овдовела…».

Думаю, что мне интересна была бы книга, выпущенная Надей Черновой: я бы больше узнала о поэте Постникове. У меня много подаренных поэтами книжек. Они требуют большего внимания и более подробного описания: Саша Шмидт, Геннадий Кругляков, Бахытжан Канапьянов, Любовь Шашкова – это кто часто бывал в нашей редакции. О Вячеславе Киктенко, поэте, я, написала в статье о его студенческом друге и моём однокашнике Юрии Доброскокине. Но здесь я хочу ещё об одной встрече рассказать. Потому, что, когда вспоминаю рано ушедшего Олега Постникова, то тут же и другой образ возникает – Тамары Мадзигон. Наверное, потому, что она тоже талантлива и тоже рано ушла.  И, как Олег,  была со своим светом, от неё исходящим.   

Она несколько раз заходила к нам в редакцию, у неё были какие-то дела: то рецензировала, то своё что-то готовила издавать… Как-то так случилось, что мы с ней постояли в холле у окна на нашем пятом издательском этаже. Месяц был какой-то летний: это мог быть и май, и сентябрь – в Алма-Ате тепло стоит почти полгода. А мы с ней были одеты в лёгкие одеяния. Беседа была не памятная, но настроение, с которым это происходило, можно назвать радужным. От прямого значения слова «радуга»: в нём и праздник цвета, и благость расположения, и душевное тепло. При этом для неё я была просто – новая молодая сотрудница русской редакции, а она для меня – просто посетительница этой редакции.   

Всего-то раз я с Тамарой Михайловной пообщалась, но почувствовала её доброжелательность, разглядела её лучезарность. Кажется, так и угасла она покорно и спокойно, заранее почувствовав, когда и как это произойдёт.

Когда мне уже объявили
Диагноз, то бишь, приговор,
Казалось, меня не убили,
Но вынесли тихо во двор…

(Как это мне напоминает Сергея Дрофенко, поэта, который тоже умер молодым:
Август стоял тихий и странный.
Я же просил: без оркестрантов…)

Книги своей она так и не дождалась. Сборник стихов Тамары Мадзигон «Контур счастья», выпускала редактор Вера Галактионова, книга вышла в 1986 году. А стихи о приговоре написаны в 1981 году. Только после смерти Тамары её муж пришёл к нам в редакцию и всем, кто был, в память о ней оставил по новому томику стихов… Без подписи. Как раздают конфеты, чтобы поминать ушедшего…


Не трудно высчитать, что умер Олег Постников через год после моего отъезда из Алма-Аты – 1989-м. А я, помнится, здесь в Воронеже, когда получила весть о его смерти в 1990-м, с грустью его вспоминала, и очень часто его образ возникал в моём воображении. Может, и вправду я его любила: коротко, ярко и высоко?.. Огромный метеорит на моём небосклоне: пролетел, прочертил линию светлую, подарил тайну стиха и исчез... И как тут не благодарить его «за наши не-гулянья под луной»…

 НАСЛЕДИЕ ВСЕВОЛОДА ИВАНОВА

Работать над «Эдесской святыней» Всеволода Иванова для меня было интересно и познавательно, пришлось много потрудиться.  С этой книгой  рождается целый ряд ассоциаций и воспоминаний. Это, своего рода, литературное наследие, оставленное лично мне большим писателем. Хотя он, конечно же, не мог даже предполагать о моем существовании. Опыт моей работы в казахстанском издательстве «Жазушы» дал мне возможность самой это наследие собрать по крупицам; и оно появилось у меня, когда я «по волнам моей памяти» обратилась к этому эпизоду из моей жизни. Книга издана в 1986 году, включает романы «Факир подходит к цирку» и «Эдесская святыня», повесть «Партизаны», рассказы и публицистику.  Издание было приурочено к 90-летию со дня рождения писателя.

Томик «очень большого, не прочтенного нами писателя», по словам Виктора Шкловского, появился благодаря усилиям составителя Евсея Львовича Цейтлина.  Он приезжал в Алма-Ату из Калининграда.  Как человек, далекий от чувства юмора, долго и нудно пытался что-то объяснять. Присылал открытки, которые я сохранила в своем личном архиве.  В одной он пишет:

«От Вас нет никаких весточек.  Значит, сборник уже в производстве находится?» – и далее шла просьба начислить ему часть гонорара, а во след пришло от него письмо, где он сообщает, что уже получил перевод и благодарил меня за хлопоты.

«...У нас нынче теплое лето.  Будете недалеко от Калиниграда, приезжайте! Ваш сердечно – Е. Цейтлин. 18.V.85.» 

Через год он прислал мне поздравление с Первомаем и написал:

«Знаю, что сборник Вс.  Иванова появился; вот и повод сказать Вам сердечное спасибо...» 

Он представлял также интересы вдовы автора.

О том, как пламенно любил Всеволод Иванов Казахстан, в предисловии Тамары Владимировны Ивановой упоминается бесконечно много раз, как будто для того, чтобы окончательно убедить в этом тех, от кого зависело внесение этой книги в тематический план для издания. Хотя, в самом деле, Казахстан – его родина. Ее предисловие вначале называлось «Сын всего человечества», но тогдашний главный редактор издательства «Жазушы» М. Магауин потребовал изменить его.  Иванова не соглашалась с этим. И в этом конфликте я, как редактор, оказалась тем стрелочником, который во всем виноват. В конце концов, статью назвали «сын своей родины».

Книга получилась хорошая, приятно в руки брать. Хотя без происшествий не обошлось. Художники хотели, как обычно, подсунуть очередную халтуру. У меня в производственных записях написано:

«Вс.  Иванов сдан в производство с задержкой на 5 дней из-за художников. Затем были переделаны иллюстрации, но и они не соответствовали замыслу книги. Т.[аким] о.[бразом] без иллюстраций сдано в производство. Об этом было собрание у директора в присутствии всей художественной редакции, гл. редактора и меня». 

Надо полагать, я «уперлась рогом», но халтуру не пропустила, хотя по прошествии 20 лет я этот эпизод абсолютно не помню. Но вот запись меня выручила. Я делала пометки о некоторых книгах, наученная горьким опытом. Книг издавалось много, все проблемы быстро забывались, а по результатам отвечал всегда редактор. Я должна была помнить все перипетии, для этого и записи вела.

В своем предисловии Тамара Владимировна Иванова, вдова писателя, рассказывает и о встречах с казахскими писателями во время поездки в Алма-Ату. 

«...В Чимкенте встретил Габит Махмудович Мусрепов, выехавший навстречу...  [он] охотно удовлетворял наше любопытство, рассказывая, как о местах, которые мы проезжали, так и вообще о Казахстане.  По приезде нас поместили (из-за жары) не в самом городе, а в доме отдыха Совнаркома Казахской ССР, находившемся в горах на расстоянии километров десяти от Алма-Аты».

Это было в 1936 году. Я так старательно цитирую Т.В. Иванову, чтобы сказать, что тоже впоследствии, в 1986 – спустя полвека, была причастной и к имени Мусрепова через изданную книгу «Черты эпохи», и даже лечилась в том находившемся в горах санатории Совмина.  И оба эти эпизода моей жизни случились не без стечения обстоятельств, возникших на работе в издательстве «Жазушы». В лечебницу Совмина я попала на процедуры иглоукалывания с помощью одного из авторов нашего издательства, ответственного партийного работника.  Тогда иглоукалывание было недоступным для большинства лечением, а для меня это было еще одним шансом избавиться от прилипшей изнуряющей болезни.

О том, как я выпускала книгу Мусрепова «Черты эпохи», следует рассказать, так как с этим процессом было связано несколько интересных встреч, и мне дан был запоминающийся урок Памяти моей коллегой, редактором казахской литературы. Я не прониклась тем трепетом и той «святостью», с которыми к Габиту Махмудовичу относились казахи. Когда я закончила работать над рукописью, я хотела все корректурные и сверочные листы вкупе с самим оригиналом – машинописным текстом, предоставляемый автором в издательство (в данном случае был составитель, так как  автор не дождался выхода своей книги), попросту отправить в макулатуру, как и все до этого рукописи. Хранить негде всю ту массу бумаги, использовавшуюся на подготовку книги к выпуску в свет. Но я хорошо помню, как казахский редактор (я мучительно вспоминаю её имя и никак не могу вспомнить), совсем не имеющая отношения к нашей редакции, потребовала сдать все корректуры и машинописный оригинал рукописи в музей, поскольку всем будет очень интересно, как подготавливалась книга Габита Мусрепова для печати.  Я удивилась, что эта казашка так радеет за своего писателя-классика.  Ни один русский писатель у меня не просил ни корректурных листов, ни исправленных оригиналов.  Сошлись на том, что я пригласила уважаемую коллегу из редакции казахской прозы в наш кабинет, и она сама забрала все материалы по Мусрепову. 

Я к ней до этого относилась с некоторой осторожностью: именно она позволяла себе на планерках в кабинете главного редактора издательства говорить по-казахски, когда государственным языком был русский. Естественно, что не все русские сотрудники хорошо понимали её выступления, а я вообще не понимала. Коллеги ей делали замечание, что следует говорить на русском языке, на что она вполне резонно, хотя и с довольно едким сарказмом заявила по-казахски, что коль мы тут живем, то должны знать и язык. Я только и поняла из её речи с презрением и ударением произнесенное слово «урус» – русские. Я долго считала её ярой националисткой. Но когда она так трепетно отнеслась к книге Габита Мусрепова, выпущенной в редакции русской литературы, я стала относиться к ней с уважением.

            Кстати:

Я уже почти отработала этот эпизод, так и не вспомнив имени моей казахской коллеги, но неожиданно нашла в своем архиве письмо, отосланное из Алма-Аты 21.09.88 и адресованное «писательнице Мосиной Е.И.» в Воронеж. Оно было от Абди Омаровича Шынбатырова. Это его небольшой рассказ «Соринка в глазу» был моим единственным опытом работы с подстрочным переводом прозы с казахского на русский. Очевидно, я уехала, не дождавшись документов по Союзу журналистов СССР, членом которого я стала незадолго до отъезда.  Мой коллега писал: 
«...Из Москвы документы не вернулись, как будут, сразу же скажем.  Немедленно пришлем Вам, будьте спокойны. Хороших друзей не забывают.  Привет передает Адия Сексенбаева из нашей редакции...»
Адия – имя так меня мучившее, пока я писала.  Оказывается, фамилию я запомнила, но совсем не могла вспомнить такое простое имя: оно у меня ни с каким русским именем не ассоциировалось. А ведь это - Ада.


Я бы не смогла объяснить, отчего казахского классика готовили в производство в нашей редакции. Книга должна была издаваться в переводной, где заведующей была Фарида Жанузакова. Но я делала записи по этой книге в своей рабочей тетради, которые теперь мне очень помогают: 

«Я, как редактор, подняла вопрос о том, почему рукопись не в переводной редакции.  Магауин сказал, что Мусрепов писал по-русски лучше Мухтара Ауэзова, и если автор не сообщает фамилии переводчиков – это на его совести лежит целиком».

Тут надо себе представлять, что при издании книги гонорар должен был выплачен и автору, и переводчикам, и составителю.  Искать переводчиков составитель Нарымбетов отказался, наверное, это было сложно, да и не в его интересах. Но Ф. Жанузакова – заведующая переводной редакцией – сказала, что они ему звонили, чтобы заявить об авторстве, и тот взял на себя смелость утверждать, что все статьи оригинальные. Так эта рукопись попала в нашу редакцию.

Статьи были в основном, что называется, на злобу дня. Блистательного стиля и виртуозного владения русским языком у автора я не отметила, поэтому было не интересно работать над этим собранием газетных публикаций.  Но я уже была старшим редактором, следовательно, этот «подарок к 27 съезду партии» должна была делать я.  Казахский академик Каратаев был одним из рецензентов на эту книгу, но что-то было не так, потому что в моей рабочей тетради записано:

«Рукопись послана на третью рецензию с ведома и разрешения гл. редактора, т.к.  рецензия Каратаева нас не удовлетворяет».

Экземпляра столь неинтересной для меня книги у меня не осталось, и теперь я не могу сказать, кто же были остальные рецензенты. Я только предполагаю, что это Ануар Алимжанов и Мурат (сын Мухтара) Ауэзов – светила казахской литературы. По другим поводам они нашу редакцию вряд ли могли посещать.

Мы долго беседовали с Ануаром Алимжановым. Это большой авторитет в казахстанском союзе писателей.  Помню, изумительно красивый и, что особенно для меня ценно, высокоэрудированный, Алимжанов непринужденно и обстоятельно рассказывал мне о каких-то интересных фактах, не только литературных. Что-то мы с ним надолго заговорились, сидя у нас в редакции за моим столом.  Надо было прощаться, но хотелось беседу продолжить.

Когда я уехала из Казахии, то всегда с большим вниманием смотрела по ТВ любые передачи из Алма-Аты, старалась увидеть кого-нибудь знакомого на экране.  А увидела в репортажах из Государственной Думы СССР из Москвы Ануара Турлыбековича Алимжанова, он занимал там какой-то пост, чуть ли не помощника председателя.  Это было еще в начале перестройки.

Также, за моим рабочим столом, общалась я некоторое время с ещё одним изумительным умницей, сыном Мухтара Ауэзова – с Муратом. Я не помню, по какому поводу и о чём, скорее всего он что-то брал на рецензирование, возможно, что и рукопись Габита Мусрепова. Но впечатление о нём, как о человеке очень умном и воспитанном, у меня сложилось сразу же.

В моей старой записной книжке на букву «А» записаны оба автора – и Алимжанов, и Ауэзов, и их телефоны в Алма-Ате. В феврале 1989 года в Воронеже я получила письмо из Алма-Аты от Райхан Мусабековой, нашего младшего редактора, с которой у нас сложились добрые отношения. Она мне сообщила много-много интересных новостей, в том числе и эту: «В Союзе [писателей] открылась коллегия по переводу, возглавил ее Мурат Ауэзов...». Для меня не было и нет мелочей, если речь идёт о людях, которых я уважаю.


С книгой Иванова «Эдесская святыня» ещё один образ всплывает в памяти. Ещё об одном писателе следует вспомнить, о котором писал Вс.  Иванов, и который был «моим»: 

«...Тема работ Косенко близка мне как казахстанцу, и в основном, все труды мне знакомы».

Спустя многие годы, человек, о котором упомянул писатель, принял участие в издании книги «Эдесская святыня», и не рядовое: он был рецензентом этого издания. В то время рецензия авторитетного лица на готовящуюся к выпуску книгу была обязательной, она как бы одновременно открывала зеленую улицу автору и закрывала надежным щитом издателя от возможных нападок критики и принятия вышестоящим начальством разных мер к нижестоящим исполнителям вследствие такой критики.

Павел Петрович Косенко был очень серьезным человеком. Когда он приходил в редакцию, то только о делах и об издании книг шел всегда разговор.  Однажды я все же попыталась его расспросить о родословной: ведь моя девичья фамилия тоже Косенко. Оказалось, что корни у писателя на Полтавщине, а в нашем роду я не помню, чтобы кто-то был оттуда.  Село, в котором родился мой отец, Ильинка, находится в Калачеевском районе Воронежской области, даже не на границе с Украиной, хотя говор там особый, хохлацкий: ни русский, ни украинский, а всё вместе. И хотя я не нашла с ним общих родственных корней, от этого не стал он для меня менее интересным писателем. Я выпускала его книгу о Федоре Михайловиче Достоевском «Жизнь для жизни», которая значительно расширила мои познания о жизни этого великого писателя.

Бесспорно, Павел Петрович был высоко эрудированный автор, прекрасно знающий свою тему. Под впечатлением работы над этой книгой я залпом прочла воспоминания жены писателя Анны Григорьевны Сниткиной,  весьма удачно приобретенные в то время, и долго-долго была увлечена историей жизни и творчеством Достоевского.

Художником книги Косенко был Борис Лучанский, на мой взгляд, один из наиболее серьезных иллюстраторов, сотрудничавших с нашим издательством.  Когда он мне принес рисунки, то было видно, что он внимательно прочел рукопись критика, и постарался дать свою интерпретацию труда исследователя творчества Достоевского.  Это было очень приятно, потому что зачастую художники подходили к оформлению книги очень схематично и весьма посредственно выполняли работы.

Издавая книгу Павла Косенко «Жизнь для жизни», я могла наблюдать, как можно работать над уже известным материалом, в данном случае о биографии Достоевского, чтобы получилась интересная и захватывающая повесть.

              Из коллекции:

Думаю, что и Павел Петрович был удовлетворен нашими совместными усилиями. Он оставил мне книгу с дарственной надписью:

«Екатерине Ивановне Мосиной на память об общей работе с чувством симпатии. 22/VII-86».


Как же горько мне было узнать из письма Надежды Георгиевны Поведёнок, присланном мне из Алма-Аты в Воронеж в 1993 году, что Павла Петровича не стало.  «Схоронили Павла Косенко. Инсульт. Инфаркт. 19 февраля скончался, быстро, в полчаса».


Я уже не раз отмечала, что в жизни полно знаков, которые нам посылаются свыше, но не все их замечают и хотят замечать. Очень часто мы говорим о простых совпадениях, о случайностях. В моей редакторской работе над книгой Всеволода Иванова я смогла увидеть только малую толику того, что замкнулось на мне, как на исполнителе высшей воли соединить в одну логическую цепочку такие разные писательские и неповторимые человеческие судьбы.  И рассмотреть это смогла только через большой временной отрезок.

 КРЁСТНЫЙ ОТЕЦ

Такой уж у меня характер и такие мои дорожки, что многие детали из моей жизни сплетаются в моём воображении в одно большое целое не без некоторого мистицизма совпадений. Так с чего же начать? Может быть, следует о природе этих совпадений рассказать? Они есть в жизни каждого человека, по сути ведь и сама жизнь наша – это большое счастливое совпадение множества встреч, случаев, происшествий, стечения обстоятельств. Это – то, что я называю Божьим промыслом. Для меня вполне очевидно, что только по воле Господа случаются люди в этом мире.

              Кстати:

Когда-то давно-давно и я сомневалась, что Он есть, и не только сомневалась, но и старалась не верить в Него. От меня ждали только неверия.  Тогда все не верили. А я сомневалась. То есть я не убежденной атеисткой была, а только пыталась честно быть такой, как все. Я боялась смертельно грозу.  И как полоснет молния через весь небосвод стрелой огненной, так рука и тянулась крест сотворить. Да ещё, когда едва живую привезли меня с поля и срочно на каталке покатили в операционную, помню, что, теряя сознание, я отдала свою душу в Его руки и положилась только на Его волю.  Час мой тогда настал или ещё что-то, но я думала совсем немножко о маленьких детях своих и всего более на Него уповала. При чём, я не просила, а решила так, что пусть всё случится по Его воле. Тогда я ещё была атеисткой…

Время пришло для меня значительно раньше всеповального увлечения религией. Так случилось, что я поверила в Него раз и навсегда, и никогда больше в Его присутствии вечном не сомневалась. Да, да, это в дни моей тяжкой болезни случилось в Алма-Ате. Господь тогда послал человека, неожиданно для меня сумевшего мне помочь убедиться в существовании могучей силы, помогающей некоторым из нас. И этот человек стал моим новым крёстным отцом, словно переняв у моего рано ушедшего крёстного Глухова право наставлять меня.

            Кстати:

Я совсем не являюсь религиозной фанатичкой. Я и молиться-то не умею так, как молятся другие, истово и самозабвенно, в усердии моления своего, порою забывающие Того, кому молятся. Я веду с Ним свою душу, я иду с Ним по белу свету, я чувствую, как Он меня поддерживает, как посылает мне разные свои благие деяния. Иногда мне надо пойти в церковь, как на возможное место встречи с ним, чтобы у образа Его истекли из меня слезы облегчения, покинули меня рыдания о жалости к себе. Иногда я готова воскликнуть от восторга и благодарности Ему за то, что живу, вижу солнце, радуюсь цветам, имею пищу духовную и хлеб насущный. Он во мне, словно моё дыхание, которого не замечаешь, но без которого не сможешь жить. С точки зрения канонов церкви я – недостойная и нерадивая его поклонница. А моей душе тепло, оттого, что Он есть, а если бы Его не было, то я бы Его всё равно для себя придумала. Без Него не может быть жизни и света белого. Я равнодушна к роскоши церквей, где ему поклоняются, но я туда все же иногда хожу, потому что считаю, что в таких местах мне можно обращаться к святым и Богородице, чтобы они за меня тоже перед Ним радели. А когда Его неловко просить, то святого прошу помочь.
И эту благость свою я получила от Него в вечный подарок. Он мне помогал всегда: и тогда, когда я, девчонкой ещё, оступилась в реке и, не умеющая плавать, едва не скатилась в подводный овраг, Он меня подтолкнул к берегу. И тогда, когда я, ребенком, присела возле забора, чтобы получше рассмотреть цветок. В это время тяжелый грузовик едва не задел своим задним бортом тот забор.  Если бы я это видела, то непременно бы  вскочила, и голова моя оказалась бы под его бортом, а так, я только вздрогнула, когда закричала какая-то женщина от ужаса, что меня размажет по забору эта машина, – но уже после того, как опасность миновала, – это Он меня поберёг.
Так вот же, она цепочка всех совпадений и случайностей, руководимая Им и даримая нам Его щедростью – жизнь. Только кто-то об этом ещё не научился думать и не нуждается в таком размышлении, потому что занят другими делами. Так бы и я сомневалась долго, так бы и я вслед за сомневающимися читала молитву: «Отче Наш, иже еси на небесах...» – если Ты есть на небесах. Но я всегда читаю: «Отче Наш, сущий на небесах...» – существующий – я не сомневаюсь, а утверждаю, верю...
Был послан мне человек, который и помог устранить все сомнения. Случай такой простой, даже несколько будничный, и никто бы не стал им восхищаться. Да и человек этот, я уверена в том, даже не подозревает, что он помог мне перестать сомневаться в Нем.

А было это в Алма-Ате на углу улиц Гоголя и Муратбаева. Солнечным осенним днем я стояла в очереди за чУдными яблоками, которые растут только в Алма-Ате, – за апортом. Огромные красные, сочные плоды продавались с борта машины на углу нашей улицы. Это было редкостью. Всегда надо было их покупать на базаре, и так просто в то время невозможно было купить недорого качественные плоды возле дома в большом городе.  Я ждала своей порции апорта, а мимо шёл знакомый писатель – Владлен Константинович Берденников. Он не был особо как-то со мной дружен, не пришлось мне его книги выпускать, но оказался моим соседом по месту жительства – его дом стоял на соседней параллельной улице, и знал меня по работе в редакции русской литературы издательства «Жазушы».

– И что это ты стоишь в такой очередище? У тебя что, нет дачи?

Владлен, конечно же, не знал, как я живу в Алма-Ате. Дачи у меня действительно не было.

– Приходи ко мне, я только что с гор мешок яблок притащил, так дам. 

Я его поблагодарила и сказала, что неудобно будет к нему за яблоками идти.

– Какие неудобства? Идём!

Но я решила всё же дождаться того чудного апорта, какой продавали по 95 копеек за килограмм. Ведь на рынке, гораздо хуже и зеленее, дешевле, чем по 1 рублю 60 копеек не купишь.  Владлен Константинович назвал свой адрес и сказал, что будет ждать меня в гости с моей дочкой, которую я должна была забрать из группы продлённого дня.

– Жена уехала в Целиноград, чтобы готовиться к свадьбе дочери, я один, приходи, хоть будет, с кем выпить.

Я опешила: обещал яблоки, а там, оказывается, не с кем выпить. Нашел себе собутыльницу. Но всё же любопытство перевесило. Явились мы к нему с доченькой, он жил на соседней улице, совсем рядом с моим домом.

Владлен Константинович ни капельки не смутился от моей обязательности, он нас ждал.  Быстренько предложил делать пельмени. Я раскатывала тесто, а они с Алиной лепили. Что там мог семилетний ребенок наделать, можно только вообразить, но писатель так нахваливал мою дочку, и она старалась изо всех сил. Когда мы пельмени сварили, они были на редкость вкусные и сочные.

        Из коллекции:

В этот день он и подарил мне свою книгу роман «Корни» с надписью:

«Катюша! Никогда не забуду этих пельменей. А если серьезно – счастья тебе, хотя никто не знает, что это такое. 10.X.86.».

К этой книге я еще вернусь, так как и в ней я нашла для себя те же знаки, которыми все было отмечено для меня в Алма-Ате, все соединялось в одну для меня большую историю – жизнь в Казахии.


За пельменями Владлен затеял разговор о том, что вот он живёт без отца, но все время ощущает его помощь. Отец умер, но сына на земле не забывает и оберегает его, и посылает ему разные знаки предупреждения. Мне это было очень странно слышать. Стояли восьмидесятые годы двадцатого века, мы еще по инерции пытались строить коммунизм. Писатель, который пишет о созидательном труде советских шахтеров, о научно-техническом прогрессе, не мог, по моему разумению, быть столь суеверным. Но Бердеша (так мысленно для краткости я его прозвала) продолжал утверждать свое, и в  ответ был удивлен, что я ничего не знаю о Вселенском разуме, что я не читала Чижевского и Федорова. (Еще бы знать, где их взять можно было! Я потом попросила у Алены Швыдко, нашего младшего редактора, принести мне Федорова, так как ее муж преподавал философию в университете, но ничего подобного там и в помине не было из-за сплошных купюр). Так, в тот день я узнала о том, что после смерти наша мысль не умирает, а присоединяется к Вселенскому разуму.

Замечу, что Владлен Константинович даже и не упоминал Бога, и не о Боге со мною вёл речь. Но он делал для меня более ценную услугу, он своими словами пробуждал во мне нестерпимое любопытство и интерес к вещам, о которых я когда-то давно-давно читала у Евтушенко в «Земляничных полянах» – о неких флюидах, которые образуют этот Вселенский разум. Евтушенко больше на Циолковского и Вернадского ссылается. Я это восприняла как авторский вымысел. А тут на полном серьёзе сидящий передо мной человек о таких интересных вещах рассказывает! Это уже гораздо позднее появился и Моуди и другие авторы, повествующие о жизни после смерти.

Владлен потягивал винцо, предложил и мне, но я отказалась из-за своей диеты, для меня и пельмени были мучительной едой: их хотелось съесть много, но постоянная боль в желудке не давала этого сделать. Тогда он всё же налил мне бокал и поставил рядом: 

– Я же не алкоголик, чтобы пить в одиночку.  Ты просто подержи бокал в руке и поставь, зато беседа сложится, – резонно заметил он. 

А беседа и в самом деле вышла замечательная. После этого разговора я перестала бояться смерти, страх которой меня преследовал из-за тяжелой болезни.

           Кстати:

Даже потом,  когда я в очередной, несчетный, раз попала в больницу, и черные сны начали одолевать меня снова и снова, я подумала вдруг, что было бы интересно умереть: ведь мне бы открылись все тайные дела и мысли людей, которые меня окружали, и я бы, возможно, разобралась, кто был моим другом, а кто недругом.  Вот тогда, когда я не стала так сильно переживать из-за своего нездоровья, явился мне Он и послал мне три вещих сна. По этим снам я поняла, что боль свою переживу. И после этого я уже ни разу в Нем не сомневалась. Я знала, что Он меня не оставит. И странное дело: я перестала остро чувствовать свое одиночество.


Сказать, что я была весьма тёмной в парапсихологии, было бы не совсем правильно: что-то я слышала; к сожалению, вряд ли что читала, потому что читать было нечего, взять было негде, а что попадалось в руки, то все было обстругано и обкатано нашими редакторами и цензурой. Это теперь так просто можно утолить свой информационный голод, если он ещё у кого есть.

             Кстати:

Садясь за свои мемуары о человеке, которого я могу считать своим крёстным отцом, я более внимательно перелистала его книгу, подаренную мне с такой «гастрономической» надписью. В выходных сведениях стоят фамилии, уже упоминаемых мною «моих» авторов: А. Загороднего, М.Д. Зверева, П.П. Косенко и «моего» рецензента Н. Черновой – это она написала рецензию-приговор на мою так и не изданную книжку стихов. Для меня выходные сведения книги – это как родной город, в котором можно встретить близких или знакомых людей. А здесь я встречаю тех, о которых рассказываю. Ну, это ли не мистицизм совпадений в одной небольшой книжке «не моего» автора, с которым так странно сблизил духовно случай.


 НА ФОНЕ ЛИЛОВЫХ БАРВИНКОВ


  Маленькое предисловие:

Русский прозаик Александр Альфредович Бек в Отечественную войну работал фронтовым корреспондентом. Под впечатлением событий он написал повесть «Волоколамское шоссе», в которой рассказал о подвиге героев-панфиловцев, погибших в бою с фашистами под Москвой. Повествователем происходившего писатель сделал реальное историческое лицо –  панфиловца Баурджана Момыш-Улы, ставшего национальным казахским героем. Но не только военной темой был занят Александр Бек. Через все его творчество проходит производственная тема, которая разрабатывалась им почти всегда в рамках официальных канонов, заданных режимом для «производственной прозы». Беспрепятственно вышли произведения «Новый профиль» и «Жизнь Бережкова». Но как только писатель позволил отступить от заданных канонов в своём романе «Новое  назначение», написанном в 1965 году, у него начались проблемы с публикацией. Поэтому роман был впервые опубликован в ФРГ в 1972 году. В нашей стране  публикация стала возможна только в 1986 году.

Я была редактором выпуска романа Александра Бека «Новое назначение» в издательстве «Жазушы». Этот эпизод можно было бы и не вспоминать, но стечение магических совпадений, которые меня сопровождают по жизни, здесь также случилось. Это собрание трёх имён, трёх личностей: писатель Бек, артист Бурков, сын героя-панфиловца Момыш-улы.

Тот факт, что всё происходило в разные годы, теперь делает эти совпадения  очевидными. Сначала мне была прислана записка от Георгия Буркова, который исполнял роль генерала Панфилова в  спектакле МХАТа «Волоколамское шоссе». Это  очень колоритный и запоминающийся артист советского кино.

Потом у меня была работа  над выпуском романа «Когда ты рядом» Бахытжана Момыш-улы. Это сын соратника Панфилова Баурджана Момыш-улы. А в творчестве сына и образ героя-отца дан своеобразно.

И уже после всего пришлось мне «встретиться» и с автором «Волоколамского шоссе» Александром Беком, когда я выпускала переиздание его «запрещенного» романа «Новое назначение».

Конечно, я говорю о символической встрече, поскольку писателя к тому времени давно не было в живых. Я тогда и не видела в этих эпизодах никаких символов или знаков судьбы. И никак не связывала воедино эти имена. Только спустя время, эти люди выстроились в моём воображении в один ряд. И ряд этот получился не пустячным, поэтому и хочу всё записать для памяти.
         
Сказать справедливости ради, Владлен Берденников не был первым писателем, с которым мы затрагивали тему жизни после жизни. Теперь так легко можно говорить об этом и даже недоумевать, что уж тут такого интересного и необычного. И не так уж важно, с кем и когда можно говорить на такие темы. Но не следует забывать, что в те времена мы не имели доступа даже к Библии. Например, в главной библиотеке страны эту книгу можно было с большим трудом отыскать в разделе «Легенды и мифы». Но пользоваться фондами «Ленинки» не все могли. Читать же нежное редакторское «суфле» в научно-популярных изданиях можно было, но от суфле всегда остаётся ощущение голода и жажды, для утоления которой  надо испить из не оскудевающего целебного ключа древних фолиантов.

Ещё раньше до беседы о вселенском разуме у Бердеши мы затрагивали подобную тему с казахским русскоязычным писателем Бахытжаном Момыш-улы. Но Бахытжану не удалось меня очень заинтересовать: мы говорили о вещах поверхностных, информация шла в качестве добавки к гостеприимному чаепитию.  «Да, вы знаете, что были случаи, когда после клинической смерти...», – и Бахытжан сообщал то, что я уже читала в доступных изданиях,  и в «Науке и религии», и в «Науке и жизни».  Я вежливо поддакивала, не мешая писателю делиться со мной своими познаниями в этой области, которые он разрабатывал в новом произведении.

Как-то мы с дочкой зашли в гости к Бахытжану Момыш-улы.  Он только что получил новую квартиру неподалеку от парка Культуры.  Нам с Алиной было по пути. Я её возила в парк на занятия фигурным катанием. Еще только-только вышел его роман «Когда ты рядом». Ещё в памяти не сгладились образы героев. И у него дома я познакомилась с его семьей, которую он показал в этом романе. И я не помню, как на самом деле зовут его сына, для меня он остался Маликом – как в романе, и жена тоже была Гюзалью – по имени, данном в книге, хотя в жизни она звалась иначе. Меня более захватило то, что я как бы преодолела некий невидимый барьер, отделяющий вымысел от реальности, и попала на страницы книги, над которой работала в качестве редактора. Восторг от этого чудесного сопереживания с автором и героями его книги того, что написано, передать трудно. До парапсихологии ли мне было!

Роман был очень непростым и для автора: он честно вынес свой семейный конфликт на всеобщее прочтение. Известно, что герой-панфиловец Баурджан Момыш-улы и сын его Бахытжан были в сложных отношениях. Непростой эта книга была и для меня как для редактора. Вначале работы были и слёзы с моей стороны, и истерические угрозы с другой.

А все из-за какого-то глупого злорадства одного из наших руководителей, который считал Бахытжана выскочкой, пожинающим славу отца-героя. Куда-то запропастился второй экземпляр рукописи. Помнится, его взяла в редакцию тематического планирования редактор Галина Хурина, да так и не вернула. Мне надо было работать над книгой, а рабочего экземпляра нет. Тогда ведь непременно следовало иметь два экземпляра рукописи: первый и второй. Первый до поры до времени не трогали – это был авторский вариант, а по второму шёл процесс подготовки рукописи в производство. Я стала его искать, но никто не мог мне помочь. Тогда мне, не без подстрекательства к скандалу, этот же руководитель посоветовал взять для работы  литературный журнал «Простор», где роман «Когда ты рядом» был опубликован со значительными сокращениями. Смысл последующего конфликта с автором состоял именно в этом. Перепечатывать заново на машинке огромную рукопись было  дорого, а главное долго. Теперь бы этот вопрос решился просто: весь роман умещается на одной дискете. А тогда утерянный экземпляр надо было долго восстанавливать. Проще сделать расклейку – два экземпляра журнала безжалостно разрывают на листочки и наклеивают на отдельные белые листы бумаги. Быстро и дешево, но не всегда при этом вариант авторского оригинала совпадал с журнальным вариантом. 

Каверзное предложение, подсказанное мне недоброжелательным к автору человеком, я ему передала, совсем не думая о последствиях. Бахытжан воспринял его как официальное, сделанное от имени издательства. Это и привело его в неописуемую ярость. Не разобравшись, он стал мне грозить, что добьется моего увольнения в ЦК партии. Похоже, что у него это был главный козырь: искать правду в Центральном Комитете компартии Казахстана, где его всячески взлелеивали, как сына национального героя. А между тем, не всё идеально было в отношениях между сыном и отцом. Например, о его хромоте – он всегда был с бадиком – ходили толки, что  в младенчестве ему папенька повредил ногу.

Мне абсолютно не было никакого дела до глупых пересудов, я совсем не интересовалась ни героем-панфиловцем, ни его отпрыском, тем более не имела ничего против того, чтобы автор получал гонорар за весь объем романа, а не за журнальный сокращенный вариант. Но меня возмутило огульное обвинение со стороны Бахытжана, который для меня был никто. И знать бы я его не знала, если бы, по несчастью, не получила его книгу для работы.  Не я же, в конце концов, этот экземпляр куда-то задевала. От обиды и несправедливости слезы брызнули из глаз. Тогда тот человек, который так меня подставил, видя, что перегнул палку, сам позвонил Бахытжану и признался, что это он посоветовал мне сказать ему о журнальном варианте. Начал меня всячески ему хвалить и просил не сомневаться в моей добросовестности. В результате Бахытжан позвонил мне и сказал, извиняясь, что мы, наверное, не поняли друг друга. Я не стала высказывать ему свои обиды и поддакнула, что согласна с ним. А тут вдруг и утерянный экземпляр его рукописи нашелся. Кто-то тихо и незаметно вернул его на прежнее место в редакционный шкаф.

              Из коллекции:

В знак этого примирения Бахытжан подарил мне книгу рассказов «Я ещё ребёнок», которая в это время вышла в молодёжном издательстве «Жалын».  «Екатерина Ивановна, поздравляю Вас с нашей общей победой и желаю великого Счастья. Бахытжан Момыш-улы». На мой взгляд, проблема не стоила и выеденного яйца: поскольку автору ничто серьёзно  не угрожало. Но если он счёл «утряску» этого недоразумения победой, то пусть так и будет.


Мир был установлен на многие дни, месяцы и даже годы. Более идиллические отношения между автором и редактором вряд ли можно было наблюдать в нашем издательстве. Я, познав его в гневе, старалась ничем не провоцировать на столь бурные реакции; он, я думаю, чувствовал себя виноватым, что так несправедливо меня обидел, поэтому тоже всегда старался быть сдержанным.  В результате такого дружеского альянса у нас получилась неплохая книга «Когда ты рядом». Роман из 33-х глав о «причастности... к великим идеалам» главных героев. Без такого присказья в аннотации тогда не издавалась практически ни одна книга. Но я для себя узнала очень много и о жизни столь известной в Алма-Ате семьи, и о традициях казахов, и к концу работы над книгой было немного жаль расставаться с таким искренним и немного наивным автором, как Бахытжан.

             Из коллекции:

«Уважаемая Екатерина Ивановна! Я от всей души желаю Вам самого высокого и светлого человеческого Счастья! Будьте всегда молоды и прекрасны и всегда будьте моим редактором! Ваш Бахытжан Момыш-Улы. 22.XI.83.» – такую надпись он сделал на подаренной мне книге.



Книга издана. Вроде бы и поводов больше никаких нет общаться, но изредка он позванивал или захаживал в редакцию. Однажды не смог не поделиться своей радостью и пригласил в гости в новую квартиру. Вернувшись из отпуска, я прочла его записку, которая у меня сохранилась:

«Екатерина Ивановна!
Рад Вашему возвращению. Надеюсь, мы скоро увидимся и поговорим. Мы переехали, наконец, адрес: Гоголя, 15, кв. 106, угол ул. 8-е марта.
Екатерина Ивановна!
Я переработал повесть, даже немного ужал за это время. Мне бы хотелось проделать то же самое с двумя остальными. Но мне необходимы Ваши замечания. Жаль, что не застал Вас.
С уважением, Бахытжан».

Из этой записки ясно подтверждается моя мысль, что многим писателям необходим редактор, что уместные замечания всегда только на пользу автору идут.

           Кстати:

Бахытжан написал: «…адрес: Гоголя, 15, кв. 106, угол ул. 8-е марта». Здесь можно пояснить, что в Алма-Ате принято было для быстрой ориентации в городе указывать, угол какой улицы находится рядом. Например, я жила на улице Гоголя, угол улицы Муратбаева, наше издательство находилось на проспекте Абая, угол проспекта Гагарина и т.п. Живя в Воронеже, я, чтобы уточнить место, куда меня зовут в гости, часто задаю вопрос:
- Какой у вас угол?
Этим озадачиваю своих собеседников. Хотя очень удобно ориентироваться по соседней поперечной улице. Но отчего-то я не говорю, что живу на улице Красноармейской, угол улицы Фридриха Энгельса. Садясь в такси, говорю:
- Мне к Девицкому выезду.
Так называется остановка автобуса. Я нигде больше не встречала такого разумного подхода к ориентированию в городе, как в Алма-Ате.

Почти всегда, когда работала над чьей-нибудь книгой, я искала аналогии в жизни её автора. Помнится, что роман «Когда ты рядом», не оставил  меня безучастной. Я начала писать очерк, но не дописала. Только  сохранившийся в архиве черновик теперь может добавить некоторые детали и интересные размышления в мои воспоминания о Бахытжане.

         Из черновиков:

«Книга жизни
«– Мама, – сказала со слезами Гюзаль. – Мамочка моя родная!
Малика-апа ей ничего не сказала, только лицо её окаменело.
– Мама! Я, кажется, ошиблась в этом человеке и мне очень горько. Невыносимо дальше так жить, мама! Я уеду! Всё брошу и уеду! Я на всё готова. Позор брошенной жены переживу, одиночество, голод, холод, но такой жизни с ним я не выдержу.
И на этот раз долго молчала мать, хмурилась, пока не подняла голову. В самые глаза дочери она заглянула и сказала, наконец:
– Дитя моё, от дедов и прадедов осталась нам мудрость: «Плохая женщина достойного джигита заставит испытать позор глубокий. Хорошая жена плохому мужу дойти поможет до мечты высокой». Не мной это  сказано, но я за долгую свою жизнь ни одного дома не помню, где бы не билась посуда. Ты много думала о том, из-за чего вы стали ссориться?»
Мудрая Малика-апа даёт наставления своей дочери. Её речь спокойна, плавна, полна достоинства. Немыслимо представить себе, чтобы эта женщина сорвалась, перешла на крик или опустилась до назойливых нотаций. Дочь молча слушает мать.
«Отповедь матери потрясла Гюзаль до глубины души. Кому после этого пожалуешься? Стиснув зубы молчала Гюзаль, понимая, что если хоть слово скажет, то сорвётся в крик, раненой птицей будет биться. Курицей, как сказал Талап. Пусть курицей. Пусть! Никогда она не думала, что мама может быть такой жестокой».
Я опять открываю книгу и перечитываю страницы, которые мне особенно понравились.
Нельзя назвать эту книгу шедевром, рано её причислять в разряд классики. Написана она моим современником, ещё достаточно молодым писателем Бахытжаном Момыш-улы, сыном того самого легендарного национального казахского героя Баурджана Момыш-улы. Написана непретенциозно, искренне, от души. Герои романа «Когда ты рядом» давно для меня стали реальными людьми. Это – семья автора. Когда я встречаюсь с ними, то называю их сына не Ержаном, как в жизни, а Маликом, как в книге, жену писателя Зейнеб – Гюзалью. Когда я впервые побывала у них в гостях, я не смогла отделаться от мысли, что была в гостях не у писателя, а так симпатичных мне героев романа. Но никогда не удавалось спросить о Малике-апа. Поэтому на сей раз я решила начать разговор именно с вопроса:
– Была ли в жизни такая женщина?..»


Мой очерк не дописан, зато остались черновые записи, по которым я должна была его продолжить.

Мы тогда сидели с Бахытжаном за чаепитием. По мере возможности беседовали. Возможность была ограничена присутствием его домочадцев, которые отвлекали, и моей маленькой дочерью, у которой не хватало терпения сидеть спокойно и слушать. Но всё же, что-то я узнавала из его рассказа, даже набросала дома черновик этой беседы


          Из черновиков:

«А я в 15 лет был, как обнажённый нерв, отец ушёл…
Три мамы. Бибинур. Жамал – родная, в 1967 году умерла. Нурша – молочная.  Детство. Люди не любят неудачников.
Я знал, что я буду писать.
Когда остался один и лежал в гипсе, пришла Зейнеб. Ребёнок рос, как цветок, надеялся на  ласку и участие, а его не было.
В гипсе – боли адские, но я писал.
Отчуждение было жуткое.
Но потом вспоминал плачущую маму одинокую, и думал о Зейнеб, всеми покинутой.
Воспитание методом от противного. Пусть сын такого  одиночества не ощутит. Я вот его ни разу пальцем не тронул. Зачем? – Чтобы сердце набрякло от обид?
Сколько было мачех. Я хотел оградить своего сына от этого явления. Вырос – другом стал. Право на тайну за сыном оставляю.
Кричать на женщину – подло, и я себя уважать перестану.
Холодно жить. Жизнь – свеча: истаяла и нет. Холодно жить. Но надо теплее.
Наш союз нужен Ержану и Зейнеб. Мне, может быть, не так нужен.
Словами не внушишь, а только свой пример.
Бумага требует гармонии внутренней.
Злом нельзя воспитать добро».

Эти отрывки из нашего разговора с писателем Бахытжаном Момыш-улы я теперь уже не могу выстроить в единую цепь, но суть беседы всё же улавливается вполне ясно.

Потом я вспомнила, что когда-то работала корреспондентом радио, и захотелось мне сделать в Алма-Ате на республиканском радио материал ко дню Защиты детей. В дневнике 20 мая 1986 года я записала:

«Впервые за последние пять лет работала с «Репортером». Была в гостях у Бахытжана. Так мило беседовали. У меня так много впечатлений...»

Это уже второе мое посещение писателя дома.

Опять же, отрывок из нашей с ним беседы у меня сохранился в расшифровке. Расшифровка – это теперь старинная технология: сидишь в наушниках, гоняешь плёнку на большом студийном аппарате или на своём маленьком «Репортёре», и на машинке или просто ручкой записываешь каждую фразу, запечатлевшуюся на плёнке.  Расшифровка получается сырой с множеством опечаток. Потом её правишь, грубо монтируешь, после чего отдаёшь оператору для более тщательного монтажа и возможного наложения музыкального фона, где он нужен.

Вот отрывок из такого материала:

«Корр.: Вы казахский писатель, который пишет на русском языке. Какое значение вы придаёте самому этому факту и вообще русскому языку?
Момыш: Да, конечно, просто немыслимо себе представить  себе жизнь и творчество без русского языка даже для казахскоязычных писателей, поскольку все принципы социалистического реализма, всё лучшее в советской литературе к нам, скажем, в казахскую литературу пришло через русский язык. Но сказать так было бы очень мало. Мало, потому, что русский язык является для меня вторым родным языком. И если я казахским языком пользуюсь в семье, в обиходе, то для выражения своих мыслей, настроения, не личных, а нужных моему читателю, я прибегаю к помощи русского языка – совершенно неисчерпаемого, богатого и прекрасного, на котором я, чадо городского двора, интернационального двора, просто на другом языке не могу выразить себя.
Но в данном случае не столь важно самовыражение, а сколько важно то, что я своими слабыми силами стараюсь оставить. Оставить для своего читателя.
Вот недавно я закончил книгу «Восхождение к отцу». Это была невероятно трудная тема для меня. Я не знал, что про близких людей оказывается так трудно писать. Но трудность заключается не в том, чтобы описать отца, а написать о ярчайшем представителе того поколения.
Почему я назвал это восхождением, потому, что мы, дети, часто проходим мимо, и когда умирает отец, то оказывается,  нам не доставало последнего часа для какого-то важного разговора, и поэтому приходится идти, идти, идти…
И все время терзать себя, раскаиваться, упрекать в невнимании, черствости. А ведь мы обязаны им всем.
Низкий им поклон  и память, и долг наш, наверное, оставить хоть несколько добрых, тёплых слов в память о них, потому, что это послужит, опять-таки, идее мира, то есть тому делу, за которое многие из них положили головы, ради жизни».   


Работая и общаясь с Бахытжаном Момыш-улы, я никогда не встречалась с его отцом, писателем, национальным героем, соратником генерала Панфилова, Баурджаном Момыш-улы, но многое о нём узнала из откровенного романа, написанного его сыном. (Следует отметить, что сын выпустил книгу сразу же после смерти своего отца. Тоже, наверное, стечение разных обстоятельств). И с Иваном Васильевичем Панфиловым, погибшим в сорок первом году, никто из моих современников не мог встречаться.  Но вот так случилось, что от сценического генерала Панфилова я получила записку и букет цветов.

Это было в сентябре 1982 года, когда МХАТ приехал на гастроли в Алма-Ату. Пьеса  «Волоколамское шоссе», написанная В. Шацковым по роману Александра Бека, входила в репертуар театра.  Вместе с коллегами приехал в Алма-Ату и артист Георгий Бурков. В нашей семье произошла  любопытная история, которую надо рассказать обязательно.

Актёров поселили в гостинице «Казахстан», но они решили отдохнуть в новой тогда, дивной, построенной в восточном роскошном стиле – насколько это было возможно в СССР –  гостинице «Отрар».  Мой муж  работая в КГБ, нёс там свою вахту по надзору за иностранцами. Когда он вышел покурить, то увидел, что швейцар не пускает  в вестибюль группу людей, которые шумели и отстаивали своё право пройти в бар. Тогда Валерий обратился к швейцару со словами:

– Разве вы не видите, что это известные наши артисты? Их надо пропустить.

Георгий  Бурков, который был среди этих людей, поблагодарил Валерия и пригласил его с ними посидеть в баре. При этом он прямо спросил:

– А ты не из КГБ?

Муж так хотел пообщаться с артистами, что вспомнил о своей профессии, полученной в МГУ.

– Я – журналист, пишу статью для газеты.

Слово за слово Георгий Иванович рассказал, что он работает над фильмом «Байка», и ему нужен главный герой. Договор был с Евгением Киндиновым, но тот был занят другим делом. И тогда Бурков сказал:

– Ты, Валерка, так похож на Киндинова, что можешь его заменить.

Георгий Иванович потом сам снялся в главной роли в этом фильме. У его героя была такая редкая профессия – таксидермист, чучельщик.

Вечер дружбы решили продолжить в гостинице «Казахстан». И напрасно я ждала мужа в эту ночь домой. Пришёл он только утром, когда уже солнце светило вовсю. Реакция моя была до неприличия банальна. Главный вопрос:

– Где был? – я задала ещё при закрытой двери.

Вначале в дверь «пропустили» огромную охапку цветов: пёстрые астры, красные гвоздики и огромные золотистые шары георгинов. Вслед за цветами ввалился и мой блудный муж.

– Ты не поверишь, но я был в гостях у Буркова и Всеволода Абдулова! – радостно выпалил он.  И передал мне две записки, написанные на каком-то театральном бланке, который был обозначен типографской датой 27.08.82.

             Из личного архива:

«Катенька! Не ругай своего мужика! Нас осталось мало. Я послал предложение в ООН – занести мужиков в Красную книгу. Бурков.», – прочла я сначала это, а внизу была приписка:

«Катенька! Целиком и полностью разделяю позицию Георгия Ивановича! С уважением,  Всеволод Абдулов».

Конечно же, я не считала себя настолько простой, чтобы поверить в то, что записки именно от Буркова и Абдулова. Предвидел это и сам Георгий Иванович. Он сказал моему мужу:

– Правда, твоя жена не знает моего почерка, и тут эта афишка не поможет. Но скажи мне честно, ты, когда своей жене в последний раз дарил цветы?

Валера с трудом вспомнил, что это было на нашей свадьбе, семь лет назад.

– Тогда отнеси мои цветы своей жене и скажи, что они от Буркова. Она точно поверит!

И он был прав. Такой охапке цветов нельзя было не поверить. Нельзя было остаться равнодушной и к вниманию актёра, хотя и заочному.

Записки эти до сих пор хранятся в моём личном архиве, как ценные документы, реликвии, напоминающие о людях, хорошо всем известных в том государстве, в котором, и это неоспоримо, были и свои высокие идеалы и своеобразные идолы.


Осталось рассказать ещё о том, как я издавала «запрещенный» роман Александра Бека «Новое назначение». Это был эксперимент, на который пошла только что сменившаяся администрация издательства. Обычно книгу выпускали в течение года. Не могу сказать, сколько месяцев производственный процесс тянулся, но очень долго. Этот же роман надо было выпустить за три месяца. При этом не следует забывать, что набор тогда делали линотиписты на строкоотливной машине. Процесс был долгим, утомительным и нудным. Но, судя по выходным сведениям, мы весь процесс одолели за месяц. В начале февраля рукопись сдали в набор, а в начале марта стояла подпись: «В печать!».  И если редактор подписал корректуру, то это не значит, что не надо было читать сверочные гранки заново.


        Кстати:

У меня был возмутительный случай с типографией, когда наборщик проявил инициативу уже в подписанной корректуре «В свет!». Эта подпись была – святая святых для всех. Если редактор поставил свою фамилию, то уже никто не имел права что-то изменять в готовом наборе. Но с книгой В. Скоробогатова «Секрет Сталинграда» произошли чудовищные метаморфозы уже после того, как её трижды вычитал корректор издательства, проверил корректор в типографии, просмотрел технический редактор и, естественно, я лично трижды её всю прочитала. Когда пришёл сигнальный экземпляр, когда уже сделать ничего нельзя было, кроме как уничтожить тираж, – обнаружился один «козёл» (это перевернутая строчка на странице) и самое неприятное: кто-то счел, что заголовок одной из глав – «А остановить четвёртую полевую можно» – бессмыслица. Речь шла о четвёртой полевой армии. И в уже готовой книге я к ужасу своему прочла: «А остановить четвёртую по левую можно». Тиражировать брак – последнее дело. Я как профессионалка, не выдерживаю критики: такие ляпы в «моей» книге! Василий Ефимович Скоробогатов в то время, кажется, был первым заместителем председателя Госкомиздата Казахстана. И, скорее всего, была бы я наказана, если  бы не сохранилось моего экземпляра корректурных листов, где всё было в порядке. Мне удалось доказать свою невиновность в произошедших на выходе в свет изменениях в тексте. К тому же и Василий Ефимович был человеком мягким и добрым. Во всяком случае, от него я ничего плохого не услышала. Но тот факт, что где-то есть экземпляры книги В. Скоробогатова «Секрет Сталинграда» с чудовищным издательским браком мне и сейчас неприятен.

Поэтому, когда производственный отдел поставил меня в известность, что книга Александра Бека будет издана всего за три месяца, я больше всего боялась таких нелепых самоуправств со стороны полиграфистов. Автора не было в живых, и представляла его интересы дочь, поэтесса Татьяна Бек. Но мне общаться с ней не пришлось, поскольку эту миссию на себя взяла одна из наших сотрудниц, редактор по поэзии Светлана Кадырова. Как-то тихохонько она отправилась в Москву и там продвигала личные интересы с помощью дочери писателя. Почему так случилось, я так и не поняла. Но тогда в издательстве много людей появилось новых, которые проявляли свою инициативу, не соотнося её ни со сложившимися традициями, ни соизмеряя даже с элементарной профессиональной этики. Света тогда была в фаворе и у нового директора издательства Саина Муратбекова, сменившего нашего добрейшего и интеллигентнейшего Абике – Абильмажина Жумабаева, и новой заведующей производством, молодой особы, имени которой я не помню. Получалось, что я, как диспетчер, следила за выходом книги, обеспечивая скорость процесса, и как запасной корректор перечитывала листы. С этой работой справился бы и любой другой редактор, даже только пришедший в коллектив, какой тогда и была С. Кадырова. Почему она сама не стала выпускать этот роман, так и осталось для меня вопросом без ответа. О том, что она была в Москве и общалась с Татьяной Бек, Светлана мне сама и рассказала.

Осмысливая, по прошествии многих лет столь странную цепочку Бек – Бурков – Момыш-улы, ломаю голову, что же в этом было? Простое стечение обстоятельств, интересных случаев из практики, о которых можно вспомнить? Или  что-то другое? Ведь вся эта цепь воспоминаний проносится в моей голове на фоне лиловых барвинков, которые росли в парке Героев-панфиловцев, что расположен недалеко от центрального рынка Алма-Аты. Лиловые куртины с цветами, словно коврики, лежали у главного входа в парк. И такие же заросли барвинка я видела за кладбищенской оградой в дедовской  Ильинке.  И символичными были эти видения: заброшенный сельский погост и ухоженный красивый старинный парк в центре Алма-Аты. Но и там и здесь оплела землю лиловая трава забвения.

С этого парка состоялось моё первое знакомство с Алма-Атой. Мы с детьми в нём безвылазно гуляли по выходным дням. На мой взгляд, это был  самый лучший парк в Алма-Ате: маленький, уютный, чистый. В центре – православный Собор, на полянках – доисторические каменные бабы. В граните Аллея городов-героев. Такая вот связь времен. За этот уют и покой стояли насмерть панфиловцы под Москвой. Разве же они могли знать, что их жертвы впоследствии станут никому ненужными и неинтересными? И может, тогда Память о них готовила мне эти встречи и обстоятельства, чтобы я могла собрать их вместе в своих мемуарах. Тоже для того, чтобы плыть им по Реке Времени, и чтобы не кануть в Лету…   

 МОЙ ДРУГ ИРАНБЕК

Говоря о своём увлечении Пушкиным, я не могу не вспомнить человека, который всех более настроил меня заняться исследованием пушкинской жизни. Это поэт, казахский большой поэт. Иранбек Оразбаев. Мое пламенное увлечение Пушкиным началось тогда, когда мой коллега по работе в издательстве «Жазушы», казахский поэт, зашел к нам в редакцию, улыбнулся и протянул мне белый лист бумаги, сложенный вчетверо.

– Прочти, когда я выйду, – сказал он как-то загадочно и даже немного интригующе.

Я развернула лист. Красивым почерком, какой не может быть у мужчины (но это было именно его рукой написано, потом он мне дарил все свои сборники стихов, выходившие как на казахском, так и на русском языках, как в Алма-Ате, так и в Москве, – все они были подписаны так же красиво и очень оригинально), на белом листе было написано:

Я знаю, век уж мой измерен,
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с Вами вновь увижусь я...


И больше ничего.

Отчего-то захотелось принять написанное на свой счет. Я была молода… А в молодости мы все красивые, дерзкие, претенциозные… Но как было можно зачесть пушкинские строки на свой счет! Только вот эти стихи так взбудоражили мое душевное спокойствие, что дома я достала с полки «Евгения Онегина» и стала искать эти строки. Мне показалось, что поэт писал их только для меня... Ах, жаль, но наваждение длилось всего лишь какое-то мгновение! Но это было именно то, чудное, мгновение, о котором Пушкин писал, вдохновленный образом любимой женщины. Что ни говори, а Иранбек в то время был мастером разыгрывать своих коллег-женщин.

А что же роман? Он был вновь перечитан, хотя и бегло, но совсем по-новому, с абсолютно иной точки зрения, контрастно отличающейся от школьной забубенной необходимости. И уже «мой дядя самых честных правил» был уже и моим родственником, и сам «молодой повеса» как бы засел где-то глубоко во мне со своими мыслями и волнениями. И все, что он хотел делать, уже не было так безразлично и чуждо мне как раньше, когда надо было обязательно – «от сих и до сих» – вызубрить стишок. Вот что сделал этот странный молодой казахский поэт, решив смутить меня такими великолепными строчками нашего потрясающего Пушкина.

Я была молода и совсем уже свободна сердцем, так отчего же я не могла увлечься этим неожиданным вовсе для меня подарком судьбы. Тем более что это были с моей стороны какие-то дружески-нежные переживания, какие могут себе иногда позволить зрелые, обремененные различными обязанностями люди. А женщина, терзаемая чувством одиночества и мыслями о предательстве, совершённом близким человеком, и подавно.

Иранбек, так его звали, читал мне свои стихи по-казахски, но видя, что я ничего не понимаю, объяснял все просто, почти на пальцах.

Например, так он говорил об одиночестве:  «Солнце на небе тоже думает, что оно одиноко, но когда наступает ночь, мы видим, что это не так. Луна думает, что она одинока. Но сколько рядом звезд!» И после этого я, придя домой, сочиняла стихи про солнце и себя, одинокую, как луна.  Или еще один образ, который меня удивил. Иранбек рассказывал, что он родом из Кзыл-Орды, а там, как известно, только пески вокруг. И вот через всю пустыню на песке отпечаток большого сердца, а рядом сердце поменьше – это верблюд с верблюдицей прошли бок о бок, а их следы – словно отпечатки сердец. Образность его воззрений меня вдохновляла. Он разбудил во мне давно усохшее чувство стиха, и я начала писать. Почти вся моя любовная лирика вдохновлена им, и естественно, что много есть строчек, посвященных ему. Хотя это весьма странно, потому что я не сгорала страстью к нему, мне абсолютно не было комфортно с ним наедине, я не хотела никаких более близких отношений, и даже не ревновала к его двум женам: законной и «рабочей». Но вот стихи писала ежедневно. Что он такого сделал? Какие струны души моей задел этот искусный мастер игры на домбре? Наверное, никто так откровенно и необычно не выказывал мне своего восхищения. А он сказал. Я читала ему свои стихи, он находил их прекрасными и желал перевести на свой язык.

Как-то сидели мы с ним на лавочке во время обеденного перерыва. Прогуляться после душного и жаркого кабинета в тени деревьев на Гагаринском проспекте всегда было приятно. Иногда  кто-нибудь  еще составлял нам компанию, как правило – это были его казахские коллеги. А тут мы сидели вдвоем на лавочке и разговаривали, как всегда, о поэзии, Иранбек одаривал меня своими замечательными образами. Перед нами по другую сторону пешеходной дорожки росли два пирамидальных тополя: один высокий, другой тянулся за ним, но пониже. Иранбек сказал:

– Смотри, вон ты и я: тот, что повыше – это я. Ты – рядом.

Стоит ли говорить, что сам такой образ – это уже целое стихотворение. Придя домой, я только записала:

В тишине, где цветы на бульваре,
Где к столбу притулилась скамья,
Там два тополя тянутся в паре:
Справа – ты, слева – я. 


Наши дружеские отношения и взаимная симпатия не мешали ему рассказывать мне о своих двух женах: одна была законной, с которой он жил и имел много детей, а другая была нашей коллегой, работала в соседнем издательстве, и он мне часто демонстрировал, как они трогательно ухаживали друг за другом во время обеда в служебной столовой.

         Из коллекции:

А потом он приносил мне листки со стихами и дарил книжки с такими, например, надписями:

«Екатерина Ивановна! Я Вас больше жизни люблю! Чего же еще?»  Свою первую книгу «Царь слова» на казахском языке он подарил мне 5 октября 1982 года. 


Думаю, ему нравилось наблюдать за моей реакцией. Впервые Иранбек сам заставил меня обратить на него внимание. Я шла по длинному коридору нашего издательства, когда он встретил меня возле холла и сказал:

– Люблю…

Потом, увидев, что я опешила от его нахальства, продолжил, как ни в чем не бывало:

– жить… Жить люблю!

Засмеялся и пошел в свой кабинет казахской поэзии, где он тогда работал.

Он мне говорил, что хотя многоженства в нашей великой стране нет, но у казахов свои обычаи. Но все же что-то мне не очень нравились такие его отношения с женщинами. Я не до конца верила, что его законная жена знала о его второй, «рабочей» жене. И если вдруг мои эти строки кому-то доставят беспокойство, то надо учитывать, что было это более четверти века назад. Срок вполне достаточный, чтобы приобрести мудрость и спокойствие.

        Кстати:

Мне приснился как-то странный сон: будто я заштопывала моему другу казахскому поэту Иранбеку синий свитер возле запястий. В перерыв, встретившись с ним в столовой, я ему поведала об этом сне и спросила, что это может означать. Он пожал плечами. Заулыбался и указал на женщину, сидевшую за столом неподалеку, как на свою вторую жену. Она явно ждала, когда он принесет ей поднос с едой.
На следующий день Иранбек вызвал меня из кабинета в холл, взял мои руки в свои и стал их целовать. Я уже привыкла к его некоторым вольностям по отношению к женщинам-коллегам, но это было слишком. Но он не дал мне выплеснуть свое возмущение. Он целовал мои руки и приговаривал:
– Спасибо тебе, спасибо! Эти руки спасли моего сына.
Я не понимала его, пыталась высвободить свои руки и требовала объяснений.
– Ты же сама мне свой сон рассказала. Ты штопала рукава моего свитера. Вчера мой сын упал на стекло и порезал вены на руках. Было много крови, «скорая» долго ехала. Но его спасли, благодаря тебе, твоему сну!
Мурашки забегали от кистей рук – вверх, к предплечью, по спине. Я тоже поверила в мистическое спасение его сына! Ведь во сне я хорошо заштопала рваные рукава свитера Иранбека, отца несчастного мальчика. А если вспомнить русскую пословицу о своей рубашке, которая ближе к телу,  то можно сказать, что и свой свитер – что сын родной.


Он приглашал меня в национальный общепит – то ли ресторан, то ли недешевое кафе. Это заведение называлось «Кумызхана», располагалось в самом центре Алма-Аты, возле Новой площади. С виду это была обычная казахская юрта из войлока. Я ни за что не хотела туда идти с ним вдвоем, тогда он нашел простой и естественный выход. Пришел к нам в редакцию и пригласил нас с Райханой, нашим младшим редактором, пообедать вместе. Райхан согласилась и сказала, что я не должна отказываться. Ресторан был в стилизованной разукрашенной юрте, мы сидели на красивых кошмах, ели жуткое на вид, но необыкновенно вкусное, бурдючное сало, тонко и аккуратно нарезанное, что-то еще, я уже не помню. Но главным номером был кумыс. Его принесли в керамической супнице, и половник был едва ли не фарфоровым. Дали кесешки – маленькие пиалы. И тут Иранбек попросил внимательно за ним смотреть и слушать, как кумыс начнет петь. Наш друг взял в руки половник и стал так размешивать напиток, будто наполнял бесконечно глубокий сосуд. Вначале это пойло стонало и хрипело, булькало и сипело, а потом, от постоянного переливания из половника в сосуд нескончаемо длинной струей, кумыс начал превращаться в легкий пенистый, и самое удивительное – звонкий и звенящий, как струны восточного музыкального инструмента,  напиток богов.

– Ты слышишь? – Иранбек зачарованно и упоительно вслушивался в звуки, кипевшие в сосуде. – Ты слышишь, как он поет?! Теперь его можно пить!

Райхан, искушенная во всех обычаях своего народа, проворно взяла у меня из рук пустую кесешку, подставила под струю.

– Пей! – сказала она. – Пей, пока он поет!

Это похоже было на колдовство. Какое-то чародейство, участницей которого мне посчастливилось стать. Никаких тостов, никаких долгих подборов нужных слов и ненужного пафоса. Мы пили этот терпкий, кисловатый напиток, утоляя жажду и спасаясь от жары. У нас отчего-то беседа пошла легко и непринужденно, и никто не считал нужным соблюдать степенство и держать расстояние. Кумыс эти недостатки общения устранил легко и опьяняюще, так же, как и сам он действовал на мою голову. Я поздно поняла, что слегка затуманились мои глаза, и закружилась голова. Ах! Да как это можно – опьянеть от молочного напитка!?  Чудеса! У Райхан блестели глаза, она была истинной восточной красавицей.

Иранбек взял домбру и что-то сыграл. Я была потрясена всем увиденным, услышанным и даже съеденным. Мне срочно надо было выйти на свежий воздух.  Это посещение кумысханы с моими коллегами по работе я запомнила на всю жизнь.  Такого роскошного общения с казахами, к сожалению, у меня больше никогда не было.  Потом я пыталась покупать кумыс в бутылках, даже мы с детьми его с удовольствием пили. Мой девятилетний сын неизменно при этом кричал: «Я сейчас заржу, как жеребенок!» Да и мне тоже отчего-то хотелось взбодриться, почувствовать себя молодой кобылицей и помчаться по степи…

Опасный напиток! С тайным смыслом. Порождающий не обуздываемые желания. Такого в средней полосе России пить не станут.

Как-то он дал мне подстрочник стихотворения о Пушкине, которое я перевела по-своему. Хотя я читала еще два перевода этого стихотворения.

У Марата Акчурина, переводчика стихов Иранбека, это звучит так:

Порою вижу Пушкина с глубокой
Остывшей раной, думая со вздохом:
«Он, может, рад был, что дуэль была,
Что проиграл ее по воле бога».

Дуэлей нет. Тень пули остается.
И с ней спина моя не расстается.
Не знаю, оглянуться ли – за мной
Смерть белая на лошади несется.

Остановясь, гляжу, как настигает –
Пускай в лицо мне глянет и узнает:
Не Пушкин я с оружием в руке,
А я – оружие, которое стреляет.

Казахстанский поэт Орынбай Жанайдаров включил в сборник «Шел степью человек» свой перевод «Дуэли» И. Оразбаева.

Пушкин... Дуэль... Дантес...
                Дантес?
Он в белом...
Выпал снег в октябре.
...Я в черной кожанке...

Мой маузер здесь,
Под теплой ладонью,
На жестком бедре,
В березовой кобуре.

Дантес избегал меня в этой игре.
Он знает – я не промахнусь...
...Я целюсь, он, бледный, стоит на бугре.
Сейчас я курка коснусь!..

Я не понимаю в переводах ничего. Как-то узнала, что «Записки Пиквикского клуба» абсолютно не то, что написал сам Диккенс. Тогда в чём смысл перевода? И здесь мы видим два совсем разных стиха, вовсе не скажешь, что их написала одна рука. Да, именно три руки вершили эти строчки о Пушкине. Но какой вариант точнее выражает Иранбека?  Только тот, что написал он сам, к сожалению, нам, русским, не понятный. 

У меня тоже есть свой поэтический перевод с подстрочника И. Оразбаева. Точнее – два варианта, и оба мне нравятся, хотя любой переводчик-профессионал сотрет мои варианты в порошок – в крючочки, палочки и точки.  А я так и не пойму, за что… Вроде бы за то, что это очень близко к словам автора. А чем это плохо?

Вот первый вариант:

Пушкин – дуэль.
Дантес – кровь...
Мне дан урок:
То не дуэль была...
И пистолета вновь
взведен курок,
И у меня совсем
плохи дела.

Дантес седлает
белого коня,
И хочет он убить.
Теперь –  меня.

Что я –  не Пушкин, –
знает он,
Мне смысл убийства ясен.
Ему не сдобровать.
Сквозь вереницу лет
Взведен курок.
Нацелен пистолет.
Моя рука не дрогнет.

И вот второй вариант:

Пушкин – дуэль. Дантес – кровь.
Все повторяю я вновь и вновь.
Дам я навечно себе зарок.
Запомню надолго я этот урок.

Всадник в белом на белом коне
Все угрожает как будто бы мне.
Боится предстать предо мною зримо,
Спешит, озираясь, все мимо и мимо.

Он знает, что мне ясна его суть.
И мой уж давно скрещен с ним путь.
Я сам – тот заряженный пистолет,
Не промахнусь через толщу лет.

Но всего более меня так зажгла идея отмщения, которая составляет суть стихотворения Иранбека; кто бы ни был переводчиком, она остается четко прорисованной.  И еще не зная и не читая его «Дуэли» в разных переводах, только поговорив с Иранбеком об этом его стихотворении, зажегшись идеей «спасения» Пушкина, я с того момента только об этом и думала. И у меня родилась моя «Дуэль». Я не собиралась мстить за поэта и убивать Дантеса. Меня весьма вдохновило и то, что Андрею Дементьеву пришла такая мысль еще раньше:

А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасен...

 ПОДАРОК СУДЬБЫ

Наверное, я была не достаточно проворна. Я только начала изучать жизнь Пушкина. Мне ещё не было тридцати лет. Казалось, что тот фарт, который мне выпал в начале трудового пути, будет вечным и если и будет меняться то только по законам эволюции: от низшего к высшему. Поэтому когда в редакции издательства «Жазуши» появилась некто Бабусенкова, я не придала значения её визиту. Кто такая, что ей надо? Много разных людей приходило к нам тогда в надежде что-то издать.

После того, как посетительница ушла, моя коллега Анна Павловна пояснила мне, что это бывший редактор этого же издательства «Надька Бабусенкова, которая Раевского охмурила». Опять же мне это ни о чём не говорило. Я в Алма-Ату недавно приехала, в издательстве работы много, авторы разные: есть интересные, есть серые. Что-то там эта Бабусенкова показывала в журнале «Огонёк», где были портреты жены Пушкина и ещё каких-то женщин. Говорила о переиздании по случаю юбилея Раевского. Разговоры для меня интереса не представляли, так как мне показалось, что я о Пушкине знала больше, чем то, о чем говорила посетительница.

А тут назревал интересный выпуск сказок Пушкина, опять же по случаю юбилея, но уже художника. Альберта Гурьева. Как ни странно, к юбилеям самого поэта эти издания – двухтомник Раевского и «Сказки» Пушкина – не приурочивались. 1983 год – начало работы над сказками.  Мне показалось, что куда увлекательнее и престижнее выпустить сказки поэта полумиллионным тиражом с оформлением, какого ещё не было, чем заниматься переизданием «сборной солянки» из двух томов. Если о Пушкине, так о Пушкине. А в двухтомник так же включались еще и повести «Джафар и Джан» и «Последняя любовь поэта», к Пушкину отношения не имеющие.  К тому же бывший редактор Бабусенкова просила свою бывшую приятельницу, младшего редактора, курировать издание. Получалось, что меня не позвали. Совершенно не понимая, чего я не дополучу, если не издам Раевского, я была всецело занята работой с другими авторами, книги которых были в производстве, а также сказками Пушкина.

Это был подарок Судьбы, который сделал меня причастной к имени Поэта. Я работала в Алма-Ате редактором в книжном издательстве «Жазушы» от Союза писателей Казахстана. Мне довелось издавать сказки Пушкина с новым, никогда не издававшимся оформлением. Так что это не было обычное переиздание, которое почти не требует участия редактора. Это было новое издание, которое надо было точно и художественно верно воспроизвести.

Пушкинские сказки требовалось выверять построчно с тем изданием, по которому они печатались. Текстология при этом обязательна.  Хорошо, что в моей библиотеке было собрание сочинений поэта в десяти томах, изданных в московском издательстве «Художественная литература». С этого издания и печатали текст. Для набора, конечно, расклеили два экземпляра какого-то малоценного издания, там и ошибки были, некоторые мелкие несовпадения с текстом, изданным в собрании сочинений. Для того и редактор был, чтобы все неточности устранить. Зато рисунки были самые что ни на есть оригинальные, таких еще никто никогда не видел.  Художник Альберт Гурьев сделал свои иллюстрации.  И это было не сиюминутное его творчество.  Мне показалось, что он долго работал над оформлением будущей книги. 

Открывается сборник сказок рисованным шрифтом на титуле. Это сейчас все просто делается в компьютере, а тогда только ручная работа была. Контртитул просто чудесный, вряд ли где в каких изданиях это было: сидит Пушкин под дубом, подпершись рукой, задумался, а другой рукой котика гладит. Тот самый, о котором поэт писал:

Так иногда лукавый кот,
Жеманный баловень служанки,
За мышью крадется с лежанки:
Украдкой медленно идет,
Полузажмурясь, подступает,
Свернется в ком, хвостом играет,
Разинет когти хитрых лап
И вдруг бедняжку цап-царап.

Котище вам в глаза смотрит, словно он ещё и сказки сочиняет. Альберт сказал, что срисовал его со своего любимого котика. Заставки, концовки, иллюстрации к каждой сказке, все это надо было правильно поставить на свое место, угадать так, чтобы не переверстывать страницы, – наш технический редактор Неля Брониславовна Галицкая постаралась.  Корректор Шолпан Мукажанова делала тщательную вычитку и сверку, ведь  наборщик мог допустить ошибки, особенно в знаках препинания.

Альберт так увлекся созданием иллюстраций, которые получились очень хорошими, что потом уже из-за этих рисунков поставили в тематический план пушкинские сказки. Нашлись-таки умные люди в нашем издательстве, которые сумели оценить вклад художника Гурьева в пушкиниану. У меня даже оттиски сохранились. Я боялась, что при печатании массового тиража краски поблекнут или произойдет смещение цвета, но ничего такого ужасного не произошло. А тираж, ни много, ни мало, в полмиллиона, и из них только 100 000 экземпляров в твердом переплете. У меня было около десятка книжек, но они все раздарены, так что, когда я собралась делать сообщение в клубе пушкинистов в Воронеже, мы с дочерью с трудом обнаружили одну изрядно потертую книжку в мягкой обложке среди залежей домашней библиотеки. Теперь, когда я работаю над пушкинской темой, тот факт, что никто до меня не издавал сказок Пушкина с иллюстрациями Альберта Гурьева, является предметом моей гордости.

Поэтому, увлёкшись выпуском сказок, я уже не могла выпускать двухтомник Раевского. Правда, после мне «подфартило» приобрести это издание. При том чудовищном дефиците на книги, которые были в нашей стране. Раевскому и его двухтомнику повезло в том плане, что выпускать его взялась моя коллега Анна Павловна Тимофеева, та самая приятельница Надежды Михайловны Бабусенковой. Более добросовестного корректора и искать не нужно было. И как младший редактор она была прекрасным специалистом. Младший редактор – это как секретарь в редакции, он больше техническую работу делает:  расклейку оригиналов, если идёт переиздание, предварительный подсчет объемов, сдачу и получение рукописей, их учёт и хранение. В данном случае было переиздание уже ранее издававшихся книг Раевского. На это издание, что весьма редко бывает, дали ещё и второго редактора. Видно, всё же Николай Алексеевич просил о более внимательном подходе к его книгам. Быстренько, быстренько рассоединили переплеты тех книг, с которых предполагалось делать переиздание, всё расклеили, страницы пронумеровали, репродукции собрали и... отправили в набор.  А дальше пошло-поехало:  бесконечная читка корректур, правка, сверка, выпуск в свет.  К сожалению, от этого никто не застрахован –  несколько  опечаток в книге есть, и в серьёзной исследовательской работе это надо учитывать. Ведь на протяжении двух десятилетий, как мне известно, труды А.Н. Раевского не переиздавали, за этим двухтомником до сих пор пушкинисты охотятся.   

Что же касается личной встречи с таким известным человеком, как Николай Алексеевич Раевский, то могу сказать, что недавно я нашла старую записную книжку, где записано: 

«8 февраля 1984 года.  Раевский у А.И.  [Александра Ивановича Егорова, гл.  редактора]». 

Но этот факт как-то очень смутно вырисовывается в моей памяти:  радостный, как младенец, старичок-толстячок, который видит только боковым, периферическим, зрением. Я долго сомневалась, что было это воочию, относила на счёт моего воображения. Оказывается, видела гения пушкиноведения, что и подтвердила случайная запись.

Часто вместо него хлопотала о переиздании его жена, которой тогда было 45 лет, звали её Надежда Михайловна Бабусенкова.  Как мне рассказывала моя коллега Анна Павловна Тимофеева, они с Бабусенковой некоторое время вместе работали в нашей редакции. Надежда Михайловна, якобы «положила глаз» на престарелого писателя ещё с тех пор. А он являлся тогда в издательство и демонстрировал свою давнюю офицерскую выправку: щелкал каблуками и целовал руки дамам. Это такие легенды я слышала.

А сама лично могу говорить, что рассматривала семейные снимки, которые Надежда Михайловна всем показывала. На них она была изображена рядом с Николаем Алексеевичем, мне особенно запомнился один: в траве среди майских одуванчиков полусидя-полулежа изображен был старичок, тоже «божий одуванчик», и рядом с ним, едва ли не в бантиках, женщина, которая выглядела его внучкой.  Мне было отчего-то неловко смотреть на такое фото, но не хотелось обижать Надежду Михайловну, которая всем показывала снимки и с гордостью говорила:

– А это чета Раевских.

Чета, так чета. Надежда Михайловна рассказывала, как они с Раевским хотели переехать в Москву, как, взошедши по трапу самолета, они резко развернулись и спустились назад:

  – Разве можно такую красоту, как у нас – эти горы, эти ели тянь-шаньские на Москву менять?

Это было правдой. В одном из писем к сестре, написанном сразу после ссылки в Минусинский край, Раевский нашел убедительные слова:

«Чем ближе к Тянь-Шаню, тем живее становится природа, а у самой Алма-Аты – великолепие Южной Украины, богатейшие поля, колонны пирамидальных тополей и все это на фоне чудесных гор с заснеженными вершинами. Очарование, да и только...»

И далее:

«Ночи в Алма-Ате мне напомнили Грецию – такая же ласковая теплынь... Город совершенно удивительный – сплошной старинный парк... Ты знаешь, я помню цветники царских резиденций, видел цветы Версаля, Праги, разных чешских магнатов, но Алма-Ату в этом отношении можно сравнить с чем угодно. Площадь цветов в центре города и главный цветник городского парка совершенно изумительны!»

Не случайно, что для писателя Алма-Ата стала третьим родным городом, где на 94-м году он закончил свой земной путь. Долгая и непростая жизнь, интересная судьба. Он сам как-то шутил:

– На моём могильном памятнике напишите только три слова: артиллерист, биолог, писатель...

Его прабабка Софья в молодости на балу увидела Пушкина. И это мимолетное видение поэта передала правнуку как творческий талисман.

– Вот, Колечка, когда подрастёшь, то узнаешь, кто эти люди.

Она ведь училась у Гоголя, который был преподавателем литературы в Патриотическом институте.   О Гоголе она сказала, что «человек он был прекрасный, а вот преподаватель никакой». Каким же был её отзыв о Пушкине – тайна. 

              Кстати:

Теперь я думаю, что незримая связь времён принесла и мне далёкий привет от Пушкина: от творческого талисмана, переданного прабабкой Николаю Алексеевичу, досталась мне малая толика. Это – как свет далёкой звезды. То мгновенье, когда был этот бал, и прабабка Раевского Софья рассматривала поэта Пушкина, чтобы запечатлеть в своей памяти его образ навечно, высветилось мне 8 февраля 1984 года – когда взгляд Раевского скользнул и по мне тоже.

…Далее молодая  сорокапятилетняя жена большого писателя-пушкиниста с увлечением рассказывала, как они с дочерью ездят на «Волге» на рынок, как собрались делать ремонт в квартире, как заказывали для Николая Алексеевича новые стеллажи.  И эти стеллажи, и сам кабинет писателя чётко представились мне по Пушкину:

Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый...

Или:

Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.

А Надежда Михайловна подробно рассказывала, что у писателя до сих пор полки задергиваются ширмой, это пыльно, поэтому и нужны новые стеллажи с дверцами.  Шкафов он не любит, потому что надо, чтобы книги были в один ряд... и т.д. и т.п. Все это говорилось, как мне представляется, только с той целью, чтобы как-то раззадорить женщин в нашей редакции, подчеркнуть свою принадлежность к избранному классу и оправдать свой неравный во всех отношениях брак. А то, что брак был таковым, это видела даже я, тогда ещё молодая и неопытная в таких делах сотрудница. Надежда Михайловна тогда не произвела на меня впечатления особо одаренной интеллектом женщины, её суждения о Пушкине мне показались весьма заурядными, она даже не смогла по достоинству оценить работы такого интересного пушкиноведа, как Раевский, волею судьбы на старости лет оказавшимся её мужем. Более всего её занимали гонорарные ставки и планы будущих денежных трат, впрочем, как и многих других писательских жён.

Может быть, что я глубоко заблуждаюсь в своих суждениях в адрес вдовы Раевского (он умер, когда я жила уже в Воронеже, да и она тоже покинула наш мир: как мне недавно написала писательница Надежда Георгиевна Поведёнок, моя добрая алма-атинская знакомая, что Надежда Михайловна умерла от рака года два тому назад). Очень может быть, что именно в ней Николай Алексеевич в конце жизни обрёл помощницу и понимающего друга, но впечатление от её посещений нашей редакции, а она не раз приходила, пока двухтомник был выпущен в свет, оказалось именно таким, как я описала. Что было, то было.

Когда занят ежедневно работой, когда почти ежедневно происходят интересные встречи, то недосуг особенно изучать биографии всех посетителей, даже если они писатели. К тому же по молодости мне казалось, что такая работа будет всегда, что это будни, текучка. Так надо ли особо отмечать каждый день. И тут, конечно, я сделала промашку. С Раевским надо было и пообщаться, и взять автограф. Ведь только потом, с годами, пришло понимание, что Николай Алексеевич сделал неоценимый вклад в науку о нашем великом поэте.

В то время мои коллеги это мало ценили. На него, прежде всего, смотрели как на бывшего белого офицера, который пошел против Советов, да к тому же не известно где отсидевший войну. В то время каждый был комсомольцем или коммунистом. Теперь это смешно и глупо, а тогда никто не мог по-другому смотреть на писателя Раевского, как на человека с тёмным прошлым, отбывшего свой срок где-то в Сибири и поселенным навечно в Алма-Ату.

О нём нигде не писали. В Большом Советском энциклопедическом словаре есть Алла Борисовна Пугачёва, есть политработник, автор книги очерков «Уголь, железо и живые люди» Лариса Рейснер, но нет пушкиноведа Николая Алексеевича Раевского. К счастью, у меня оказался справочник «Писатели Казахстана». Да, Николай Алексеевич был членом Союза писателей СССР, куда его приняли в весьма преклонном возрасте. Только в 71 год он издал свою книгу «Если заговорят портреты», материал для которой собирал с 1934 года. В этом справочнике ничего особенно не разъясняют его составители. Родился, учился, защитился, написал... Только в предисловии к юбилейному двухтомнику Николаю Алексеевичу позволили написать о себе «почти всё». Наверное, исключительно из уважения к его почтенному возрасту. Ведь ему исполнялось тогда 90 лет. А он строил планы на ближайшее десятилетие. «Если судьбе моей будет угодно распорядиться так, что я доживу до ста лет, то буду, пожалуй, единственным русским писателем, достигнувшим столь почтенного возраста». Да, он пережил по возрасту даже Толстого. Умер на 94-м году в Алма-Ате, как мне представляется, на руках у Надежды Михайловны. Олег Карпухин, опубликовавший свой очерк о писателе в журнале «Наше наследие», сокрушался:

«Чем глубже я вникал в эту долгую и удивительную жизнь, тем больше печалился тому, что нет книги об этой жизни... В судьбе этой, между тем, есть все, чтобы на ее основе воссоздать, без преувеличения, историю двадцатого века со всем блеском, трагедиями, величием, потерями и обретениями».

Только одно хронологическое описание событий его жизни займет немало времени.

1894 год – рождение в семье судебного следователя первого сына Николая в городе Вытегре Вологодской области.

В 1913 году в Каменец-Подольске закончил гимназию и поступил на
естественный факультет в Петербургский университет. Два года он учился и увлеченно занимался лепидоптерологией – разделом энтомологии о бабочках. Начавшаяся первая мировая война изменила планы на будущее. Николай Алексеевич оставил любимое занятие и учебу в университете и поступил в Михайловское артиллерийское училище. В ноябре 1915 года закончил его, получив чин подпоручика, а летом 1916 года он участвовал в знаменитом брусиловском прорыве. Осенью этого же года уже поручик Раевский в Карпатах командует 25 пушками, хотя самому еще 22 года.

Дальше наступает момент истины. В мае 1918 года вся семья Раевских собирается вместе.  В последний раз все вместе. Брат Дмитрий ушел в Красную Армию. Николай встал под белые знамена.

В 1920 году капитан Раевский с остатками разбитой армии барона Врангеля покидает Россию. Жил в Греции, Болгарии, а потом надолго переселился в Чехию. Уже в тридцать лет он решает продолжить свое занятие бабочками и поступает в Карлов университет в Праге, где с увлечением разрабатывает свою научную теорию. Не имея гражданства и оказавшись лицом без подданства, он совсем не имел шансов получить работу. Поэтому параллельно с учебой в Карловом университете, он посещал курс литературной секции Французского института, сочтя, что хорошее знание французского языка ему еще пригодится. И после его окончания он получает возможность на месяц съездить в Париж.

Пушкин пришел в его жизнь неожиданно. Занимаясь в библиотеке своими научными изысканиями по биологии, он получил книгу Модзалевских с новым изданием писем Пушкина. Это произошло случайно. Потом он всю ночь читал письма. А после мысленно не раз обращался к ним. Стал искать время для занятий в библиотеке уже темой Пушкина. Ну, а дальше, наверное, каждый, кто сидит в этом зале, знает, как это бывает, когда с головой погружаешься в изучение жизни и творчества любимого поэта.

Даже когда в 1930 году Раевский приняв академическую присягу, получил диплом доктора естественных наук, это уже не имело для него того первоначального смысла. Отказавшись вновь засесть за микроскоп и оставив место в лаборатории, он сказал себе: «Довольно зоологии, да здравствует Пушкин!»

Вначале это была разработка темы «Пушкин и война». Опираясь на статью Михневича «Пушкин –как военный писатель», он делал свои открытия. Хотя по сути подобных работ в пушкинистике ещё долго не было. Оставив свою должность в лаборатории, Николай Алексеевич вынужден был искать средства для жизни. Тут и пригодились ему знания языков. Он занялся переводами для научных журналов с чешского на французский. Для Пушкина времени почти не оставалось. Но тема «Пушкин и война» всё же была озвучена. К печальной дате 100-летия гибели поэта Раевский решился сделать двухчасовой доклад перед очень небольшой, но вполне компетентной аудиторией.

Здесь нельзя пройти мимо такого факта в жизни Раевского как его знакомство с Владимиром Набоковым. Крупный  писатель Русского зарубежья также в свое время увлекался бабочками. Какое-то время он заведовал отделом насекомых в одном из американских университетов и опубликовал несколько научных статей. Раевский любил его повесть «Пильграм» об ученом-энтомологе.

«Нет на свете большей услады, чем занятия литературой и ловля бабочек», – это изречение принадлежит именно Набокову.

            Кстати:

Как-то Николай Алексеевич решил показать Набокову выставку художника Зарецкого «Пушкин и его время».  Они отправились в Пражскую публичную библиотеку. Увидев портрет баронессы Вревской, Раевский вспомнил, что Пушкин называл Зизи Вульф – в замужестве Вревскую «кристаллом души» своей. На портрете же была изображена полная большая женщина в возрасте. На что Набоков сказал:
- Теперь это не кристалл, а целый сталактит.

«В жизни Пушкина малозначительного нет», – так всегда считал Раевский и постоянно расширял поле своих изысканий в пушкинистике. В 1934 году он стал искать потомков Александры Николаевны, сестры жены Пушкина. И только в 1938 году обнаружил их родовой замок в Бродзянах. Побывал там. Потом хотел туда съездить еще, так же, как и в Теплице, родовое гнездо Долли Фикельмон, но война смешала все планы. Его даже арестовало гестапо как русского, небезопасного для немцев. Через два месяца он был отпущен с подпиской о невыезде. Всю войну он занимался темой «Пушкин в Эрзрумском походе» и практически написал монографию. Но потом все его материалы были утеряны во время боевых действий в Праге. 13 мая 1945 года его арестовали снова, но теперь это были советские власти. 5 лет исправительно-трудовых лагерей и 3 года поражения в правах.  Работа для него нашлась только в Минусинске, где ему пригодились познания в биологии. Там он работал в клинико-диагностической лаборатории местной больницы.

В 1961 году Алма-Ата становится третьим родным городом для Николая Алексеевича Раевского. Здесь он и жил, работал библиографом и переводчиком в Республиканском институте клинической и экспериментальной хирургии до семидесяти лет. В Алма-Ате выпустил свои книги в издательстве «Жазуши», где довелось работать и мне.  В Алма-Ате в 1989 году закончился этот трудный, насыщенный событиями и встречами жизненный путь.

            Кстати:

Нетрудно заметить, что эта моя глава резко отличается от всех, имеющихся в этой книге. Но что теперь поделаешь: была возможность лично побеседовать с Николаем Алексеевичем Раевским – не на сто процентов исполнимая, но всё же возможность, и я, вследствие своей нерасторопности, лени, неопытности, глупости – не знаю, чего – я упустила её. А ведь могла бы иметь свой, как теперь говорят, эксклюзивный материал. И когда я готовила выступление в клубе пушкинистов года два тому назад, то пришлось использовать чужие строки. Думаю, что можно мне простить этот пересказ, поскольку материалов о Николае Алексеевиче до обидного мало. Как я полагаю, у него не осталось прямых наследников. И жена его умерла. И теперь уже, смотрю, появляются и  переиздания его книг. Наверное, авторское право при этом уже трудно нарушить.

  КАК Я НЕ СТАЛА УЧЁНОЙ ДАМОЙ



Кроме сборника Габита Мусрепова я выпускала книги русскоязычных казахов:  Бахытжана Момыш-улы, автора из Уральска Энгельса Габбасова, декана факультета журналистики КазГУ Марата Барманкулова и немца Герольда Бельгера, критика, выросшего в Казахстане, отлично знавшего три языка: русский, немецкий и казахский. Его книга и называлась соответственно «Мотивы трёх струн». Работа с каждым из этих писателей была интересной, эмоциональной, запоминающейся. Также «моим» автором некоторое время был и киргизский писатель Чингиз Айтматов.


Роман Чингиза Айтматова «Плаха» выходил экспресс-методом. Тот же, как и при издании романа «Новое назначение» А. Бека, «молниеносный» проект, те же сроки, и та же запредельная недоступность автора. Но Бек – умерший классик, а Айтматов был жив и готовился вступить или уже вступил в новую для него должность российского посла в Швейцарии. Кажется, этот классик общался только с кем-то из Госкомиздата, даже не с директором Саином Муратбековым. Хотя мне очень хотелось пообщаться с писателем, которого я любила ещё со школьной скамьи, ещё с его повести «Тополёк мой в красной косынке». Любила его произведения и моя мама, и как-то мне повезло купить его толстую-претолстую книгу, которую я подарила маме в день рождения. С того момента прошло очень много времени, уже нет в живых моей мамочки, но книга, которую  ей тогда я подписала, так и стоит в шкафу старого родительского дома, порядком потрёпанная.

Очень хотелось увидеть вживую любимого писателя. Но книгу печатали с готовых фотоформ другого издательства. Это означало, что работы с автором не будет. И никаких изменений делать никто не будет. Только в исключительных случаях, при явных несуразицах можно вносить изменения. Я добросовестно читала корректуру и подписывала листы в свет.  Хотя, умудренная опытом работы с Бахытжаном Момыш-улы, я жаждала спросить у автора, почему публикуется журнальный вариант его романа. Я надолго запомнила, как негодовал Бахытжан, когда ему предложили издать  журнальный вариант его романа «Когда ты рядом».

Чингиз Айтматов для меня был недоступен, как снежные вершины гор, окружавших Алма-Ату. Книга вышла, издательство рассчиталось с автором по договору, который с ним был заключен. При этом никто и никогда не ставил нас, коллектив, издававший книгу, сколько и когда автор получит свой гонорар. А нас это и  не интересовало: зачем считать деньги в чужом кармане. Только директор издательства да бухгалтерия всегда были в курсе, кому и сколько выплачивалось. Я спокойно уехала в Воронеж, а спустя некоторое время наш младший редактор Алёна Швыдко прислала мне письмо. С некоторой долей злорадства она мне поведала следующее:

«На днях разыгралась буря по поводу выпущенного тобой Ч. Айтматова. Книга-то вышла урезанная, да гонорар автор получил сполна за 34 п. л. [печатных листа], две с лишком тысячи переплатили, и отдавать их он отказывается. Лихорадочно ищут теперь виновного. Благодари бога, что тебя здесь уже нет, а то бы угодила в долговую яму, вряд ли бы наскребла такую сумму».

Это дословная цитата. Алёна всегда была немного ядовитым человеком. У неё рано не стало матери, воспитывала её в основном бабушка, отец её, кажется, был журналист. И я всегда поражалась её жёсткости. Внешне она была просто красавица, как-то ухитрялась одеваться по моде и вполне прилично: дешёвых вещей у неё почти не было. Посмотришь на неё – просто божий одуванчик. Но мне довелось ближе с нею познакомиться, и я ценю это знакомство, поскольку мне приятна искренность людская. Но такое знакомство и позволяет мне сказать, что Алёна не даст себя в обиду ни при каких обстоятельствах. А это и хорошо. Она рано стала жёстко отвечать на наш несовершенный мир.  Это значит, что наивной и доверчивой она никогда не была. Молодец!

С «Плахой», насколько я помню, как раз и было обязанностью младшего редактора считать объём произведения. Меня озадачило письмо Алёны. Этот объём считали ещё в предыдущем издательстве, откуда были взяты готовые формы. И она должна была знать об этом, поэтому писать мне такое «злорадное» письмо не стоило. Я тут была ни при чём.

Думаю, что ещё в предшествующем издании произошёл этот подлог: вместо полной рукописи взяли журнальный вариант, да так и запустили его дальше. А писатель предполагал, что ему оплачивается весь объём его романа. По-хорошему, тут крайний и есть редактор. Но я не представляю, как бы я смогла вмешаться в этот процесс. Издательство по производственной необходимости воспользовалось готовыми формами. Для того чтобы я, как редактор, поняла, что эти готовые формы не соответствуют полному объёму авторской версии романа, я, как минимум, должна была иметь и полный вариант и журнальный, чтобы могла предостеречь производственников, что они не те формы взяли. Но никаких вариантов не было. Мне принесли уже корректуру, которую даже сверять было не с чем.

Полагаю, что кто-то захотел издать роман автора, только предложив ему договор. Автор, подумав, согласился, но не догадался предоставить свой вариант рукописи. А тот, кто решил его издать, дал задание редакции добыть оригинал. Редактор пошёл простым путём, даже не догадываясь, что могут быть неприятности: он взял два экземпляра журнала и сделал расклейку. Затем роман был выпущен, объём никто не пересчитывал в предыдущем издательстве и оплатили столько, сколько было в договоре. У нас эти «готовые формы» решили пересчитать, оказалось, что это не тот объём, на который был заключён договор.

Мои действия, как редактора этой книги должны быть такими. Сначала бы я должна была смотреть договор, о каком объёме идёт речь. Затем я должна была дать задание младшему редактору считать объём, чтобы убедиться, что это правильно. А тут оказалось бы неправильно, потому что был сокращённый вариант. И я должна была «лечь на рельсы»: либо требовать полный объём, что повлекло бы новую вёрстку и затягивание производственного процесса минимум на полгода, что, конечно же, не считалось бы уже экспресс-изданием. Либо добиваться изменения объёма в договоре, что в принципе было невозможно. Автор мог бы отказаться от издания, и тогда вся книга стояла бы под вопросом. Издательство не получило бы прибыли.

Вот к какой суете приводит первоначальная ошибка одного редактора и не умение директора, идущего на заключение договора, всё держать под контролем, полагаясь только на убеждение автора. Формально виновен редактор, но условия таковы, что исправить такую ошибку было бы невозможно, поскольку в издательстве была порочная практика «заламывания шапок» перед маститыми авторами.

В поезде  «Алма-Ата – Москва», я всякий раз вспоминала знаменитого писателя. Он ведь не летает самолётом, а ездит только поездом. В своих черновиках я нашла запись об одной такой поездке. На память приходят отдельные эпизоды, но целиком картину восстановить уже невозможно.

           Из черновиков:


Бедная скудная земля. Дома людей похожи на эти склепы, только там нет окон…
Уныл пейзаж за окном: пустыня, солончаки – ничего. Почти как  на Боралы-Буранном. (Кажется, мы его проехали...  Айтматов всегда ездит здесь, …я сказала Женечке, чтобы он прочёл «И дольше века длится день»). По обочинам дороги встречались могильники. Если Кзыл-Орда старинная столица казахов (а их [захоронений] здесь больше всего и было), то следует предположить, как стары эти захоронения, не считая явно новых…»


Тот пробел в общении с живым классиком Чингизом Айтматовым был частично компенсирован работой с казахским русскоязычным писателем Энгельсом Габбасовым. Его проза очень мне напоминала айтматовскую. Жил он в то время в Уральске, когда приезжал в издательство, то непременно заходил к нам в редакцию поздороваться. С ним было приятно работать: простота, уважение, отсутствие амбиций – это всегда располагает людей по-доброму. С ним мы выпустили две книги.

Из коллекции:

Одну из них «Маленький мальчик и двое мужчин» Энгельс Габбасович подписал кратко, без лишних слов, но душевно: «Екатерине Ивановне – от всей души! Э. Габбасов, 27.10.86».

Мне всегда была важна книга, над которой я работала. Если писатель дарит её и делает интересную надпись, то это дорогого стоило. Таких книг в моей библиотеке много.

Даже названия его повестей: «Одно дерево на всю степь», «Зелёный лист на белом снегу», «В то лето и эту зиму» также длины, многозначны и поэтичны, как у Айтматова. Похожесть изображаемых этносов также напоминает язык и стиль Айтматова. Но подражательности, а тем более мелкотемья в творчестве Габбасова я не обнаружила.

         Кстати:

В сентябре 2007 года, когда я отдыхала в санатории имени Сеченова в Ессентуках, я пристрастно обращала внимание на восточные луноликие лица, в надежде рассмотреть в них своих знакомцев из Казахстана. На вечере отдыха меня очень удивила одна казашка, которая изумительно пела национальные песни. Голос был чистый, сильный, свободный. Звуки песни в самом деле напоминали и соловья, и степной колокольчик, и переливы горной речки Весновки... Я спросила её, занимается ли она профессионально пением. Это было её хобби, а сама она работает экономистом. Но женщина была не из Алма-Аты, из Уральска. Обещала передать Энгельсу Габбасову от меня привет. Но это, скорее, только дань вежливости…

Издание книг русскоязычных казахских авторов было интересно тем, что я могла соприкасаться с казахскими традициями и обычаями, отраженными в их произведениях. Но сотрудничество с Маратом Карибаевичем Барманкуловым у меня вызвало совсем иные ассоциации, которые живо напомнили мне любимый мой московский государственный университет, родной факультет журналистики и «свою» кафедру радио и телевидения. Еще до поступления на факультет журналистики МГУ, школьницей я часто читала профессиональный журнал «Журналист», который мне очень нравился.  Я прочитывала его от корки до корки и хорошо разбиралась в проблемах современной журналистики, получала некоторые знания, впоследствии мне так пригодившиеся во время обучения в Московском университете имени М.В. Ломоносова. Одним из постоянных авторов этого издания был Марат Барманкулов.  Я запомнила это имя.  И вдруг, в тематическом плане издательства я увидела аннотацию на его повесть «Горный инженер».  Конечно же, я взяла рукопись этого автора себе и стала над нею работать.

На встречах с ним мы долго беседовали о нашей с ним Альма-матер – кафедре телевидения и радиовещания журфака МГУ.  Оказывается, он там в своё время учился в аспирантуре.  Много говорили о преподавателях, о декане Ясене Николаевиче Засурском.  Казалось, что нашим воспоминаниям не будет конца. Мне было интересно знать, что было на факультете до того, как я туда поступила, а Марату был интересен мой рассказ о моем курсе.  Наверное, он понял, что я не забыла основы радиожурналистики, потому что предложил мне вести семинары у студентов журфака КазГУ.

Я была польщена и очень обрадовалась такому предложению. У меня образовался некоторый застой в моей жизни: брачные узы едва-едва держались, бесконечные простуды маленьких моих детей меня уже одолели совсем, карьерного роста почти никакого не было. Я как-то случайно встретила Гулю Тайжанову, бывшую однокашницу по МГУ, которая училась на два курса ниже меня.  Она работала в издательстве «Казахстан», защитила диссертацию.  Меня подзадорила:

–  А ты, почему не пишешь труды? Уже бы давно стала кандидатом наук.

И предложение декана факультета оказалось весьма кстати. Я робко высказала сомнение по поводу того, что смогу ли я без аспирантуры вести семинары.

У Бараманкулова всё решалось просто и быстро. Он часто ездил в Москву, в МГУ всегда встречался с профессором Засурским.  Перед очередной поездкой он отправил меня в приемную комиссию для сдачи документов.  Затем на заседании кафедры утвердили мне научного руководителя, и я стала соискательницей.  До сих пор лежит в моем архиве документ – выписка из приказа по Казахскому Ордена Трудового Красного Знамени Государственного университета им. С.М.  Кирова от 04 ноября 1982 г. № 3-3050, в которой говорится:

«Мосину Е.И. –  зачислить соискателем для сдачи кандидатских экзаменов и написания диссертации по теме «Против информационного империализма» при кафедре телевидения и радиовещания с 20.10.82 г. до 20.10.1985 г. Научным руководителем назначить канд. филол.  наук, доц. Барманкулова М.К.  Основание: заявление тов.  Мосиной Е.И., согласие зав.  каф.»  Подписи, печать.  Заверено.

В одном из блокнотов читаю записи о впечатлениях от первого занятия и некоторые соображения.

«1984 год, 13 октября (суббота).  Первое занятие в университете со студентами.  Ещё вчера я звонила на кафедру, узнавала, что? когда? и как? Меня успокоила Жанат: «Ещё не скоро».  А сегодня утром позвонила за два часа до занятий. Кто-то заболел, надо заменить. Но ведь я без подготовки! Все позабыла. Да и дома много дел. Ведь суббота.  Согласилась. В вихре вальса стала собираться, спешно искала книги, судорожно их хватала, раскрывала, пробегала строчки глазами –  и ничто не шло на ум. А только мысль одна: что я им скажу? А самое главное – кто они? Равнодушные и тупые, или пижонистые всезнайки, молчуны? Или такие, как мои юниановцы –  доверчивые, любознательные, доброжелательные. Ехала в троллейбусе, и опять эти вопросы: что сказать и кто они...
Хотела по пути прочитать что-нибудь полезное. Вытащила книгу из сумки и рукой махнула. Второпях прихватила не то, что надо было, какой-то «Телетеатр». Зачем мне это сейчас?  Все равно на ум не идет ничего.
Приехала. На кафедре меня начали напутствовать: «Что-нибудь расскажи об МГУ, радиожурналистике, практике...» И я пошла искать своих студентов и аудиторию. Пришла раньше них.  Сидела и ждала. Наконец, они собрались. Не все, а половина ожидаемых – 8 человек.
Проговорила я с ними весь час, прихватив и перерыв. Никакого волнения не было. Симпатичные, добрые, неравнодушные, отзывчивые. Они мне очень помогли. Так и прошло мое первое занятие».

Также сохранился и конспект на скорую руку, и даже списки присутствующих.  Судя по этому конспекту, речь шла о профессии радиожурналиста. Хотя тогда она как-то «сникла» на фоне теле- и газетной журналистики. Каналов общедоступных, кроме «Маяка» и первой программе, почти и не было. Но нас в университете преподаватели учили, что лучшей профессии нет в журналистике как радиорепортер. Спецкурс у нас вела Вера Соколовская, которую я слышу и сейчас иногда на радио «России», спустя 25 лет после нашего выпуска. Встречи с классиком советского радиовещания и основателем династии радио- и тележурналистов Аркадием Ревенко запомнились мне с его коронной фразы: «Работать на радио радостно». И это я тоже должна была передать студентам, которые смотрели на меня с любопытством и ожиданием открытий.

«Что для вас радио? Если случайность, то это и косноязычие, и серость, и горе корреспондента, а каково тому, кто его слушает? И о путях профессиональных: если идти торной тропой, то вряд ли что-либо новое скажешь. Пути у радиожурналиста могут проходить и там, где до него никто не ходил. Шире надо смотреть. Ведь мы – глаза и уши народа, который хочет знать о себе всё до мелочей».

Также я говорила им о важности чувства уверенности в магнитофоне, с которым работаешь, об умении «разговорить» собеседника: «Не спешите задавать самые главные вопросы сразу, побеседуйте с человеком перед микрофоном, он сам и раскроется». О своём опыте рассказывала, как делала радиопередачи, какие были у меня промахи.

Студенты с интересом слушали, что я им говорила  об учёбе на журфаке в МГУ, и о кафедре радиожурналистики, и своим вниманием меня очень ободряли. На следующее занятие уже пришли все, кто был в этой группе. Они мне напоминали моих «юниановцев», которые были у меня, когда я училась в десятом классе моей родной шестой школы в Калаче. Это был юнкоровский клуб «Юниана», созданный мной после прочтения книги о Елене Ширман, ростовской поэтессе, руководившей таким же клубом ещё до войны.

В течение трёх лет я должна была сдать кандидатский минимум и написать диссертацию, которая была посвящена современному информационному империализму.  В Москве Марат Карибаевич получил одобрение и утверждение этой темы у самого Ясена Николаевича Засурского, декана факультета журналистики МГУ, при чём, как Барманкулов мне объяснил, такое бывало редко, чтобы тему признали сразу интересной и редкой.

Правда, до этого у меня были несколько иные планы и мечты.  Поскольку я в Алма-Ате была очень несчастлива в браке, и всегда ощущала одиночество вдвоём с мужем, без поддержки родных и близких мне там делать было нечего. Ни хорошие соседи, ни закадычные подруги, ни многочисленные добрые знакомые, ни даже любимая работа от душевного одиночества не спасали.  Было желание уехать от всего, что тяготило, и сменить обстановку. Гуля Тайжанова подала мне интересную идею с аспирантурой, и я уже стала строить планы: как уеду в Москву, вернусь в свой любимый университет, который мне всегда снился, а тогда – особенно часто. Пока я мечтала, наводила справки, появился М. Барманкулов, и мои планы в отношении аспирантуры были скорректированы.

На работе мне дали разрешение отлучаться на час в неделю, чтобы вести семинары.  Я обнаружила в своих бумагах даже  заявление директору издательства «Жазушы» С.М.  Муратбекову, где я прошу «разрешения на преподавательскую работу (1 час в неделю) в КазГУ по специальности, связанной с темой моего кандидатского сочинения».

Кроме моей подписи, на заявлении ещё стоят четыре: зава редакцией, зама главного  редактора, главного редактора и, наконец, директора. Отчего оно у меня хранилось? Наверное, для того, чтобы в любой момент я могла оправдать своё отсутствие на работе. Хотя я этим никогда не злоупотребляла. Из-за болезней детей, а потом и своих, я и так много пропускала. 

Ах, как крылаты были мои замыслы! Но как всё прозаично происходило в жизни.  Начиналась осень, холода, дети простуживались в детсаду, сначала заболевала младшая, дочь Алина, за ней – сын Саша, а после них – я. И так месяц за месяцем – до самого тепла. На лекции по философии ходить я не могла, а преподаватель был строг и всем «прогульщикам» обещал несдачу минимума. Его слова мной воспринимались всерьёз, и я прекращала свои посещения, надеясь, что со следующего первого сентября  не пропущу ни одного занятия. Наступал сентябрь, и всё повторялось: простуды детей, мои болезни… Я даже работу по редактированию книг делала дома. Конечно, старалась, чтобы никто не чувствовал моего отсутствия, делала объёмы, гораздо больше всех нормативов, существовавших для издания книг...

В общем, учёной дамы из меня не получилось. Возможно, я не приложила всего максимума своих усилий, чтобы сдать тот злополучный кандидатский минимум.

 А ЛЕСТНИЦА, ОСТАНЕТСЯ ЛЬ ПУСТА?..

Жизнь в Алма-Ате не ограничивалась только работой, хотя она была для меня едва ли не самым важным способом существования – моя работа. Я часто ловила себя на том, что идя в издательство, пою песни. Такого не было ни до того, ни после. Какие бы склоки и склочки ни происходили в нашем «серпентарии», это нисколько не  портило мне жизнь. У меня была другая тягость, которая вошла в такую стадию, когда невозможно было «собрать в кучку» свои мысли, нельзя было сосредоточиться на каком-нибудь деле, не было ни оптимизма, ни каких-либо планов… Это моя болезнь, возникшая, как мне казалось, на пустом месте. Но была она тяжёлой, и как говорила моя коллега Фаина Резвановна – продолжительной. Говорила она это так, что можно было начинать фразу, как в некрологе: «После  тяжёлой и продолжительной болезни…» (Бывают и такие добрые люди, когда их доброта лучше бы оставалась простым равнодушием…).

Но всё же мне несказанно повезло. Я ли нашла себе врача или это он почувствовал, что мне очень плохо, но в жизни моей был и остаётся Иван Павлович Коркан. Остаётся – с доброй памятью и бесконечной ему благодарностью, а был – с живым участием и сопереживанием моей беде. И я не могу не посвятить ему главу в моих воспоминаниях.


Мои нервы не выдержали, когда добрый, но дотошный Данечка Вигдорович, молодой кандидат медицинских наук,  задал мне многозначный вопрос:

– А вы знаете, в каких случаях назначают капельницы с пять-фторурацилом?...

Поэтому когда я в очередной раз попала к своему лечащему врачу Ивану Павловичу Коркану,  то просто закатила истерику:

– Мне одно «светило» медицинское сказало, что у меня рак. Почему вы мне об этом не говорите?

Иван Павлович моментально нашел, что ответить:

– А ваше «светило» кто по специализации?

– Диетолог.

– Ну, так если бы он был хирургом, то знал бы, что этот препарат мы назначаем и при сильнейших воспалениях жекатэ, что у вас и наблюдается.

Умнейший и любимейший из всех моих лечащих врачей Иван Павлович успокоил меня сразу. Но, если подумать, то такое воспаление всех внутренних органов – это ведь тоже следствие какой-то болезни их.

Об Иване Павловиче Коркане стоит рассказать отдельно. Этот человек очень много сделал для меня и он,  как мог, возвращал меня к жизни.   

Мой милый доктор! Он искренне старался вытащить меня из небытия, в которое я погружалась, стремительно и верно. Что это было? Я до сих пор не могу точно определить, что со мною случилось в Алма-Ате. Моя знакомая, помогающая мне устроиться в столице Казахии ещё по нашему с мужем  приезду Таня Шурдук, как-то увидела меня уже после развода и высказала предположение, что кто-то навёл на меня порчу... Не буду развивать мои подозрения, хотя основания есть.

Но здоровье, которое уже беспокоило меня ко времени развода, стало ухудшаться стремительно. И куда только меня не отвозили на «скорой», где только не пришлось лечиться. Но хорошего отношения к себе я не чувствовала. Сказать, что казахи не спешили оказывать мне помощь, это значит осложнить национальный вопрос. Думаю, этот вопрос касается всего здравоохранения, где много случайных и чёрствых людей, как и везде у нас. Но и профессия такова, что требует жертв: либо это должен доктор жертвовать своим здоровьем, либо жертвой становится пациент, что чаще всего и происходит.

Когда я жила в Алма-Ате, я написала статью о милосердии, в которой размышляла об отношении тех, кто лечит, к тем, кого лечат. Слово «милосердие» в 1987 году вслух ещё почти не произносили. А при советской власти его вообще исключили из обихода. Примерно в это время у нас стали говорить о матери Терезе и Ордене Милосердия. Моя статья, как у меня часто бывало, оказалась преждевременна. Как-то поэт Александр Шмидт, работавший в то время в журнале «Простор», предложил мне написать об Афганистане и солдатах-афганцах. Это было конкретное задание. Саша сжалился надо мной, хотел как-то помочь материально. Но не судьба. В статье я поставила вопрос ребром: кому это нужно.  Я задавала этот вопрос героям моего повествования. Мальчики объясняли, но как-то неискренне. Статья была преждевременна, её Саша не напечатал. Не взяли и «О милосердии и не только о нём» в публицистический сборник «Вдохновение», который ежегодно издавался в издательстве «Жазушы», а я настаивать не стала, хотя вижу, что напрасно. Эту статью я написала вдохновившись общением с моим любимым доктором Иваном Павловичем Корканом.

Я попала в очередной раз в стационар, и это оказалось третье хирургическое отделение двенадцатой горбольницы. Врач, молодой казах, назначил стандартное лечение, которое не давало никаких результатов. Пробыв в отделении положенные три недели, я выписалась в «удовлетворительном состоянии». И неудивительно, что уже через неделю меня опять привезла «скорая» по совпадению графика дежурства в то же самое место.

Во время «профессорского» обхода, который практиковался в этой больнице раз в неделю, один  молодой доктор из его свиты как-то пристально и совсем по-особому посмотрел на меня. До этого взгляда меня уже ничто не интересовало, от постоянной боли моё внимание ни на чём долго не сосредотачивалось.  А тут вдруг глаза, запавшие в душу. Я полагаю, что доктор, обведя взглядом нашу палату, нашел мои глаза самыми потухшими. Я была почти его ровесница, ему тогда было около тридцати пяти лет. Думаю, что тут он и проявил своё милосердие: увидел, что молодая и вполне ещё живая женщина лежит с безучастным взглядом и дожидается своей очереди, когда к ней подойдёт профессор со свитой, он решил как-то «реанимировать» эту безучастную страдалицу. Это ему удалось сразу же. Врач был молод, симпатичен, с карими блестящими глазами. Не надо думать, что мы были порочны, обмениваясь взглядами. Со временем всё прояснилось, а я теперь считаю, что такого доктора мне послал Господь.

Я уже готовилась уходить в мир иной. Даже свои беседы с писателем Владленом Берденниковым о Вселенском Разуме стала прокручивать в уме, как идею фикс: не страшно умирать, когда тебя ждёт этот Вселенский Разум, и ты своими мыслями присоединишься к нему, и тебе откроется Сокровенная  Тайна, Абсолютная Истина!

Это даже интересно умереть. Ведь мне станет известно всё, что каждый обо мне думал, откроются искренность и лицемерие друзей. Не знаю отчего, но именно это меня более всего волновало в молодости. Наверное, оттого, что я ещё не умела разбираться в людях, и меня часто они разочаровывали. Интерес к познанию Абсолютной Истины был настолько велик, что я уже почти не огорчалась, когда видела мрачные сны, возвещающие о моём смертельном заболевании. Сны свои я запомнила и помню до сих пор, хотя прошло с тех пор двадцать лет.

           Кстати:

Первый сон.
Чёрный Мрак и чёрный Ворон. Как можно спать и о каком отдыхе можно говорить, если, закрыв глаза, я вижу черноту – вечный Мрак, ощущаю в этой черноте мягкие взмахи крыльев чёрного Ворона. Я его не вижу, потому что чёрное в чёрном не различишь. Но далеко-далеко – тут не скажешь на горизонте, его ведь тоже нет, – горит факел, его пламя колеблется вперёд, словно тянет сильной струёй сквозняка. Факел – как призыв идти к нему, как знак, указующий выход из страшного Мрака. Мой сон прерывается, я в ужасе не могу долго уснуть.
Второй сон.
Ильинка – родовое село моих предков по отцовской линии. Ильинское кладбище, разрытые могилы моих бабушки и деда. Я стою на краю ямы, вот-вот готовая в неё упасть. Но из могилы моя бабушка сердито мне говорит: «Иди отсюда, тебе рано. Уходи!». Я помню запах чабреца, который растёт на кладбище, различаю окраску трав и цветов.
Третий сон.
Всё та же Ильинка. И то же кладбище. Оно там совсем рядом с домами. Только единственная улица отделяет его от дворов. Мимо этого унылого места едет телега. Лошадью правит Сергей, мой троюродный брат, трагически погибший в восемнадцатилетнем возрасте. В телеге сидят его дед с бабкой, которые тоже умерли. Ещё кто-то, кого тоже нет в живых. Повозка едет не спеша по улице,  старики сидят в ней. Куда их везёт Сергей, куда они едут? Я стою на обочине и жду, когда же они остановятся и возьмут меня. Не остановились, не посмотрели в мою сторону, да и вообще меня не заметили. А я ждала, но когда не остановились, я  пошла по дороге в противоположную от них сторону.
Совсем недавно я узнала о тайне своего первого сна. Оказывается в православии чёрный ворон – символ жизни, стремления к ней. Так что первый сон очень символичен, он воистину – пророческий.


Я выжила. Меня возвращал к жизни мой милый и любимый доктор Иван Павлович, который к тому времени ещё не был моим лечащим врачом. Меня лечил интерн, молодой казах. Лечил по учебникам, не поставив окончательного диагноза. Наступил срок моей выписки, а у меня как болело, так и осталось. Но три недели «койко-дней» были исчерпаны, и меня «выбрасывали» под наблюдение участкового врача. Хорошо, что дети были у мамы в Калаче,  и я была за них спокойна.

После профессорского обхода и того взгляда, так меня смутившего и заставившего думать о докторе, с сочувствием посмотревшем на меня, я стала разведывать, какую палату он ведёт, какая у него специализация, да и кто он вообще. Оказалось, что он уже кандидат медицины и работает над докторской диссертацией. Оказалось, что мой лечащий интерн пишет кандидатскую под его руководством, хотя официально был руководителем профессор, делавший обход. Оказалось, что Коркан – это молдаванская фамилия, следовательно, и мой любимый доктор – молдаванин.  Но самое главное – это был хороший доктор, безотказный, и никто ничего о нём не мог плохо сказать.

Следующий приступ болезни не заставил себя ждать долго. Он случился через неделю после моей выписки. По счастью, дежурила та же больница и та же хирургия. Я лежала внизу в приёмном покое под капельницей с 5-фторурацилом. Боль постепенно утихала и проходила мерзкая дрожь, налаживалось дыхание. Ко мне пришла дежурная докторица, которая оказалась профессором. Она сделала в моём лечении открытие, спросив, не падала ли я навзничь спиной. И я вспомнила, что в Орле мы шли с мужем по скользким заснеженным ступеням, сапоги были на каблуках, и я упала не только спиной, но и затылком  об эти ступени. Муж не успел поддержать, кажется, даже не сделал попытки. Было больно, но терпимо.

Докторица сказала, что характер моего панкреатита похож на травматический. Тогда я особенно не придала словам доктора значение. Но она, умница, коль об этом спросила. Ни до неё, ни после никто об этом не спрашивал. Даже мой любимый доктор. Наверное, мало кто знает, что бывает травматический панкреатит. (Оказывается не шаманы и колдуны были повинны). Только у меня не укладывалось в голове: упала я лет за семь до того.

После нелёгкой капельницы с цитостатиком, почти «химии», меня подняли в отделение. Медсёстры были знакомые, я попросила, чтобы меня положили в палату к доктору Коркану. Спасибо Саулеше, Гуле или Алме (я теперь уж и не помню имени сестрички), которая не стала упираться и указала мне свободное «койко-место». Как это обычно бывает, приступ застаёт врасплох, не учитывая дни недели. Была суббота. Вечер. Дежурный врач назначил лечение и ушёл. Я крепилась и ждала своего лечащего врача. Я о нём многое знала и много думала. Он обо мне даже не подозревал. Но когда в понедельник утром он делал обход, историю болезни он уже знал хорошо. Это был профессиональный доктор, он внимательно изучал истории болезни своих пациентов. Когда не нашлось лишнего флакона раствора для капельницы, он выговаривал медсестре:

– Мосиной чтобы все лекарства нашли. Она у нас самая тяжелая. Выполняйте назначения.

Я почувствовала истинное докторское милосердие. Я  знаю, что оно и было главнее всего в его отношении ко мне. Может быть, капельку я ему была симпатична, это допускаю. Может, я ему интересна была своей профессией, это в истории болезни тогда писали. Только для меня началась качественно новая медицина. Нет, дефицитными лекарствами меня не баловали, но лечили старательно, выполняли все предписания доктора.

Как потом я узнала, это было его правилом, и все его пациенты получали всё, что он назначал. Так что тут об особом ко мне отношении с его стороны речи не должно быть.

Кроме препаратов, мне были назначены такие процедуры как хвойно-жемчужные ванны, гипнотический сон, массаж. Я в больнице была, как в санатории: едва успевала по кабинетам ходить. А после обеда ежедневные капельницы, под которыми приходилось лежать от двух до четырёх часов.  Когда я освобождалась от лечения медикаментозного, начиналось лечение любовью. Тут не следует понимать превратно. Я была влюблена в своего доктора и жаждала его видеть. Но его рабочие часы в отделении были только до полудня. У меня хватало сил только добрести до лестницы, на которой я просто усаживалась в оконном проёме и ждала, когда же он пройдёт мимо, хотя прекрасно знала, что он уже ушёл.

Может, это глупо и наивно было, но я понимала, что эта любовь мне даёт. Впервые за долгие месяцы у меня появилось желание писать стихи. А это были признаки возвращения к жизни. Абсолютная Истина и Сокровенная Тайна – это хорошо, но лучше их постигать в процессе жизни, а не присоединившись безвременно ко Вселенскому Разуму. Ведь этот Разум мог меня и не принять, поскольку моего разума было маловато. Для меня Разум – это ведь не только знания, но и опыт. А закономерность жизни в том и состоит, чтобы мы, набравшись знаний и опыта, присоединили их туда, где собирается всё – во Вселенский Разум. В то время вряд ли я могла что-то туда вложить.

Так решив, что надо жить, любить, заботиться о детях, я стала потихоньку приходить в себя. Лёжа под капельницей, прилаженной  на правую руку, я писала корявые строчки левой:

А лестница была пуста…


Это когда я кружила по ступенькам или сидела на лестничном подоконнике, не могла дождаться своего любимого доктора. Зато он оставил на этой лестнице невидимые отпечатки своих шагов.
       
       Шаги на ней твои остались…
         И тихо в моем сердце неспроста
         Две тоненькие ниточки сплетались…
      

Всё было правдой: эти две ниточки уже были, и они тянулись от моего сердца к его, и назад. А то, что я всё же зацепила и его ниточку, я очень хотела на это надеяться. События стали развиваться так, что у меня появилась и надежда, и глаза начали блестеть, и я уже хотела думать только о жизни и своих детях, которые были у мамы в России. Похоже, встреча со Вселенским Разумом стала откладываться.

Иван Павлович предложил мне редактировать диссертацию. Исключительно только на предмет русского языка. Я согласилась, потому что мне хотелось заниматься его делом, быть ему полезной. Но главное всё же здесь было то, что мои мысли из какого-то клубка стали превращаться в оформленные понятия, то есть моё рассеянное сознание концентрировалось на этой работе. До этого я ни на чём не сосредотачивалась. Начинала читать –  и бросала, не понимая, о чём я читаю. Писать же вообще не тянуло. Даже письма детям получались короткими и как бы вымученными.  А тут я могла вчитываться в какую-ту хирургическую заумь.

Но беда была в том, что режим дня в больнице не позволял мне засиживаться над работой, в палате выключали свет, из коридора тоже просили уйти в палату. Я сказала доктору, что у меня не получается работать, поскольку нет условий. Он тут же отдал мне ключ от своего кабинета, который по ночам был заперт. У меня появилось такое трепетное состояние, когда я садилась в кресло моего любимого доктора, за его стол и работала над его рукописью. Фетишизм сплошной! Конечно же, моя болезнь зашла очень далеко!

Как-то я пришла в его кабинет, а  там, на столе, увядший букет из простых летников, украшенный зеленью аспарагуса, от которого у меня всегда наступает аллергия. Я засунула этот букет в мусорную корзину, а потом подумала, что хорошо бы свежие цветы поставить в вазу. А перед этим моей соседке по палате дочь принесла прекрасные садовые розы. Я выпросила одну, самую красивую, для доктора, спрятала её под больничный халат, какой был на мне, и, порядком исколовшись о шипы,  отнесла розу в кабинет доктора. Мне так не хотелось, чтобы о моих истинных к нему чувствах кто-нибудь знал.

Утром доктор попросил зайти к нему в кабинет, да я и сама готовилась отдать ему часть работы.

– Откуда здесь роза? – спросил он меня с лукавой улыбкой.

– У меня от вашего увядшего букета аллергия, пришлось выбросить. А роза взамен, – я чувствовала, что мои уши алеют, как и сама роза. 

Иван Павлович ещё раз лукаво посмотрел на меня:

– Ой, ли?..

Нет, нет, никаких рукопожатий, никаких поцелуев, ни намёков, ни просьб об уединении. Глаза говорили очень многое: и мои, и его. Мне было тридцать два, ему, думаю, около тридцати пяти. Я узнала, что он тоже учился в Москве. Как раз в том медицинском, который был неподалёку от нашего факультета журналистики. Мы ещё к ним ходили в анатомический музей во время начальной военной подготовки, где нам давали основы сестринского дела. И было это примерно в одно и то же время.


        В московском парке у стен манежных,
Где толпы зевак бредут просто так,
Ты был с другою тихим и нежным,
Другую ты бережно нёс на руках.


Это верно, свою жену, как говорили, дочь какого-то казахского чиновника, мой милый доктор встретил там, за нею и приехал в Алма-Ату. Где старательно делал свою карьеру, и карьеры ради, он ни на минуту не мог потерять голову. У меня не было ни малейшего шанса, да я и не претендовала ни на какую роль. Кем-кем, а разлучницей семей я никогда в своей жизни не была, и огорчилась бы, если б такое могло иметь место.

Мне, как в стихах у Новеллы Матвеевой, достаточно было и дырочки от гвоздя, на котором висел плащ любимого. Я же выискивала его следы на лестнице. Выписавшись из больницы, дома я долго не засиживалась. Болезнь не утихала, и снова «скорая» увозила меня в стационар. Теперь уже помня, что мой доктор при выписке сказал, что всегда надо настаивать, на том, чтобы меня везли в любом случае только в его отделение, я объясняла фельдшеру «скорой помощи», что у меня есть лечащий врач, меня надо везти к нему. Мои последние два года жизни в Алма-Ате только и состояли из вызовов «скорой помощи», стационаров и капельниц. Да ещё были любимые сочувствующие глаза любимого доктора Коркана.

Как-то он мне посоветовал плавать в бассейне и при этом сказал, что и сам плавает. Я, сломя голову, помчалась покупать абонемент в открытый бассейн, где зимой плавала под звездным небом, имея неумирающую надежду встретить там своего доктора. Но так ни разу и не встретила.

Потом он сказал, что бегает по утрам вдоль речки Весновки. Доктор жил недалеко, мой дом тоже стоял рядом с Весновкой. И я, нацепив тренировочный костюм, мчалась по первой травке вдоль набережной. Выгуливаемые собачки не понимали, что я бегу за тенью доктора в поисках своего здоровья, они со всех ног с жутким лаем кидались за мной.  О! Чего только я не перетерпела из-за своей любви! Но это был сдвиг в сторону выздоровления, и я почувствовала в себе бешеное желание жить и наслаждаться жизнью! Спасибо моему милому доктору!

Как-то во время обхода я встретила своего избавителя едва ли не с истерикой – это когда мне другой кандидат медицинских наук, Данечка Вигдорович, задал такой жуткий вопрос:

– А вы знаете, когда назначают 5-фторурацил?

И я почти не слушала своего доктора, а твердила только одно:

– Делайте мне операцию. Я уже от боли не могу ни есть, ни спать.

Тогда Иван Павлович сказал:

– Вы думаете это так просто сделать операцию? Давайте я вас с собой возьму, вы увидите. А потом мне скажете, будем ли мы и вас оперировать.

Сказано – сделано. Сестра-хозяйка выдала мне белейший новейший халат, колпак, бахилы, марлевую повязку. Оперировали мою соседку, у которой я брала розу для доктора. Я пошла в операционную. Да за своим любимым доктором я бы куда угодно пошла. А он, видя, что я неудобно стою, сказал:

– Подставку доктору! Она ничего не видит.

Я встала на подставку, но оказалась справа от стола, и я бы ничего так и не увидела, но Иван Павлович сам понял это и перешёл на другую сторону. Он стал делать операцию другой рукой: похоже, что мой доктор и левой и правой стороной владел одинаково. Делал операцию виртуозно. А мой первый в этом стационаре доктор-интерн ему ассистировал. Когда я увидела первые капли крови,  мне стало плохо, комок подкатил к горлу, и закружилась голова. Я обернулась, чтобы видеть, куда могу упасть в обморок. Сзади у окна был чугунный радиатор: если бы случилось падать, то аккурат головой об эту железяку.  Потом я представила, что отвлеку доктора от операции, что моя соседка от этого может пострадать. Я взяла себя в руки: никаких обмороков! 

Доктор провёл операцию блестяще, крови было мало,  он шутил. Видно, что работу он свою делал с  вдохновением и мастерством. Я что-то просила показать мне, он показывал, объяснял. Когда закончилась операция по удалению желчного пузыря, я даже задержалась с доктором, чтобы посмотреть, какие бывают камни внутри. Ассистент после окончания операции спросил у меня:

– А ты на каком курсе учишься?

Это так мне польстило. В тридцать два года я была похожа на студентку младших курсов мединститута. А мой любимый доктор похвалил:

– Вы себя вели мужественно. Я на первой, учебной, операции от кровищи потерял сознание. Но я старался сегодня, чтобы крови было мало.

Всё! С этих пор я стала сама едва ли не экспертом по удалению желчных пузырей. И после этой экскурсии уже не требовала «разрезать» меня, чтобы удалить мою боль.

Не смотря на все старания доктора, болезнь меня не покидала. Но меня держали только две вещи. Первая – это мысль о моих детях, как они останутся без меня. Вторая – это моя любовь к Ивану Павловичу, которую нормальной вряд ли назовёшь. Это был тот факел, который я видела во сне в самом начале болезни. И факел увлекал меня вперёд и манил. Я даже стала грезить наяву. Только закрывала глаза, открывалась дверь, и появлялся мой доктор. То, чего быть не могло, ведь это была дверь моей квартиры. Как только он присаживался на краешек моей софы, мы с ним беседовали. Никаких плотских сцен, как ни странно, не наблюдалось.  Потом вдруг, предложив ему кофе, я вскакивала с постели, чтобы идти на кухню… Мираж исчезал. Я ещё никогда никого так часто не видела во сне. Он мне снился каждую ночь. Думаю, что на самом деле шла внутренняя борьба между болезнью и выздоровлением. Это то, что у Натальи Бехтеревой называется магией мозга.

Закончилась моя любовь гораздо быстрее, чем развилась. Я уехала в Ессентуки долечиваться. Получила там массу новых впечатлений. Заехала в Калач к детям и проведала родителей. Проезжая через Москву, навестила московских родственников бывшего мужа. Их радушный прием меня растрогал. Возвращалась в Алма-Ату на поезде, почти трое суток. Впечатлений было много, после волшебной водички и строжайшей диеты наступило облегчение. С доктором мы не виделись больше месяца. Я о нём помнила, но успокоилась, с ума уже не сходила. Я отдавала себе отчёт о том, что это запретный для меня плод.

Однажды вечером в дверь позвонили. На пороге стоял Иван Павлович. Я была очень удивлена, потому что его я не приглашала, адреса  ему своего не давала. Он смущенно улыбался.

– Вот, решил вас проведать, если вы к нам перестали ездить, значит, у вас что-то изменилось?

– Да вот, из санатория приехала.

Я предложила доктору чаю. Он аккуратно снял обувь, поставил в уголок. На нём были белоснежные носки, оттого мне и запомнились. Мы пили чай, разговаривали. То, о чём я так страстно долго-долго грезила, теперь происходило наяву: доктор ко мне пришёл, вдвоём мы пили чай и душевно беседовали. Но я была абсолютно спокойна. Настолько, что сказала:

– Иван Павлович! Я должна вам признаться, что вы меня вытащили из небытия на Божий свет. Я ведь так была в вас влюблена, как не бывает у нормальных людей.

Мой милый любимый доктор-умница заулыбался грустно и сказал:

– Я видел, что вы погибаете, решил вас влюбить в себя… Я старался…

Уходил он тихо и мягко. Аккуратно вытер рукой свои белые носки, перед тем как надеть ботинки. Я такое никогда не наблюдала. Аккуратно проверил замки на своём чёрном кожаном дипломате. Оделся. Движения мягкие, привычные жесты.

Отчего-то у меня осталось такое чувство, что всё он делал так, словно протестовал против этого. Мне показалось, он хотел остаться. Но я не предложила. Да и его карьера не давала ему расслабляться. Он ушел к жене, к семье, к карьере. Ведь ещё никто не знал, что Советский Союз и его правила навсегда уходили от нас. И моему доктору, чтобы сделать свою карьеру, теперь не обязательно было быть примерным семьянином и безупречным коммунистом.

Случайно мы с ним ещё раз встретились возле гастронома, который был в нашем доме. Он меня окликнул. Встреча была радостной. Я ему сказала, что решила уехать из Алма-Аты, подыскиваю варианты обмена квартиры. Улыбка сошла с его лица, он растерянно повторил:

– Уехать…

Потом сказал твёрдо:

– Не советую. Перемена климата вам не поможет.

Но я бы не была Катей Мосиной, если бы изменила своё решение. Я нашла вариант обмена квартиры в Алма-Ате на квартиру в Воронеже. И уехала. А строчки стихов, написанных корявым почерком, оттого что я писала их левой рукой, поскольку в правую была прилажена капельница (а ведь мой милый доктор левой рукой виртуозно оперировал!), остались долго в сердце, чтобы звучать там эхом сожаления:

Пылало море возле моих ног –
Шагнуть в него я так и не посмела.
О, милый мой, о, если бы ты смог
И первый шаг навстречу сделал!

Полагаю, что доктор всё же решился сделать этот шаг, но это уже были запоздалые цветы.

     Из коричневой тетради:


«11 августа 1987 г. Алма-Ата. И опять из больницы. Лежала месяц. Всё там же, в 3-й хирургии. Неужели моя жизнь завершается? Ничего не сделано. 32 года – казалось всё ещё впереди. «Работать! Работать! Работать!» - это вчера чеховский дядя Ваня по ТВ в постановке Товстоногова, а дядя Ваня – Олег Басилашвили. Чудо!
Итак, работать! Но что делать? Опять влюблена. Сижу у телефона, как привязанная, и жду звонка. А он не звонит. Нервничаю. Не могу сосредоточиться ни на чём. Только и мыслей, что о своём любимом докторе Иване Павловиче…
Долго не писала стихов. А тут…

В московском парке, у стен манежных,
Где толпы зевак бредут просто так,
Ты был с другою тихим и нежным,
Другую ты бережно нёс на руках.

А я сидела в стенах журфака –
Царевна в пыльном книжном плену.
Мы разминулись. И не заплакав,
Смирившись, пошла я не в ту сторону.

Дорога бежала и время летело.
Дерзкую зелень сменил листопад.
Вспомнив все песни, снова запела –
Это смутил меня грустный твой взгляд.

Мир раскололся! Всё было –  прежде.
Новое сердце бьётся в груди!
Милый, любимый! Дай мне надежду
Рядом с тобою дальше идти.

20 сентября. Прошло достаточно времени. Можно бы и забыть его. Но никто так часто мне за один месяц не снился как он. Да и вообще никогда в жизни ни один мужчина не снился мне почти каждую ночь.
Как я Вам благодарна, Доктор! Пока я люблю – значит, живу.
Обычно, когда у меня зацветают комнатные цветы, кто-нибудь из хороших людей приходит в гости. А тут отцвели выскочки, кактусы, зацветают амариллисы. А ты не идёшь. Ты есть. Я думаю о тебе! Остальное ничего не значит. Только желаю большего. Ты сам сказал, что, хотя я маленькая, мне надо большую любовь…».

А лестница была пуста…
Следы на ней твои остались…
И тихо в моем сердце неспроста
Две тоненькие ниточки сплетались…
      
Пылало море возле моих ног –
Шагнуть в него я так и не посмела.
О, милый мой, о, если бы ты смог
И первый шаг навстречу сделал!

Теперь во мне тайфун забушевал.
Пустых надежд, страстей и песен.
О, милый мой, о если бы ты знал,
Как жить хочу, как мир мне интересен!

А лестница?
Останется ль пуста?..


 «ВЕЛИКИЙ САТИРИК», ИЛИ ДОЛЬКА АРБУЗА


В нашей маленькой, состоявшей  из трёх человек, но очень дружной семье, были свои традиции. Мой сын Саша определил всем собственные имена и графические изображения, – так сказать, родовые гербы.  Начитавшись Фенимора Купера и насмотревшись приключений Гойко Митича в фильмах про Чингачгука, он решил всем присвоить прозвища. Себя он называл Петушиной Шпорой, его символом была куриная лапа; Алина, его младшая сестрёнка, звалась Ясное Солнце, изображением её было солнышко; меня дети окрестили Великим Сатириком, моим знаком было что-то похожее на дольку арбуза – так изображалась улыбка. И так долго в нашей семье было, даже уже когда дети подросли, жили вдали от меня (потому что я часто лечилась в стационарах), мы переписывались и обязательно отмечали письма своими индейскими именами и знаками. 

Конечно, великого сатирика из меня не вышло, но я писала какие-то рассказики на темы юмора, публиковала их в журнале «Шмель». Это знали на работе, и мне часто доставалось выпускать чей-нибудь сатирический сборник. Не всегда это доставляло удовольствие: хотелось более интересных и «престижных» авторов и книг. Но когда, переехав в Воронеж, я осталась без любимой работы и долго не могла найти хотя бы что-то, что отдаленно напоминало об обязанностях книжного редактора, то смогла оценить ту невосполнимую потерю, которая случилась в моей профессиональной деятельности. Всё, что было связано с работой над выпуском книг, стало дорого и мило сердцу. А все авторы, с кем довелось работать, враз оказались для меня небожителями (а я так неосторожно сама себя от них отлучила).

Как-то в Воронеже у знакомых я увидела на полке книгу, которую выпускала еще в Алма-Ате. Сердце защемило. Сатирический сборник московских  юмористов-крокодильцев назывался «Сила смеха». Кто-то настойчиво проталкивал эти, так называемые сатиру и юмор, для издания в Казахстане. Всплывает в памяти имя художника Евгения Шабельника, который приезжал из Москвы в Алма-Ату, очевидно, чтобы участвовать в тиражировании книги. Он сделал весьма профессиональное оформление, но когда я в школе выпускала стенгазету, то наш художник Шурик Брёхов рисовал шаржи не хуже Шабельника. Помню, во время работы над рукописью мне было не смешно. Книга посредственная, но редакторское заключение должно было быть положительное – не восторженное, но  допускающее такое издание. К тому же часто звонил какой-то автор из Москвы и всё боялся, что я  исправлю текст, отчего никто не поймет его юмора.  Тот ещё был зануда!  Марк Виленский, кажется. У него и рассказ назывался «Ошибка корректора Щукиной».  Бедняга, ему досталось от редакторов в других местах, так он боялся, что и я чем-нибудь его огорчу.  Для меня это была непамятная книга. И надо же: в Воронеже, когда я была в гостях у моей коллеги по новой работе Олечки Поповой,  на полке стояла немилая моему сердцу «Сила смеха». Я ей небрежно сказала: 

– Вот, возьми книжку и посмотри, кто там редактор.

Оля заахала и скоро вся её семья, включая кошку Люську, смотрела на меня, как на диковинку заморскую. А мне же было приятно то, что книгу, над которой когда-то давно трудилась в Алма-Ате, я встретила в Воронеже на полке у знакомого человека.

С сатирой и юмором мне приходилось работать много.  Однажды юморист, Николай Иванович Шевцов, привёл меня в такое уныние своей будущей книгой, что я не смогла ничего положительного о его рукописи написать. Это был не столько могущественный, но могущий и влиятельный человек, бывший завотделом, а может и редактор, республиканской партийной газеты «Казахстанская правда». Кто в те времена жил и работал, знает и помнит, каким непререкаемым авторитетом обладали журналисты таких изданий. К истинной литературе редко кто из них имел отношение, но книги они издавали весьма шустро и регулярно. Я уже к тому времени очень серьёзно болела, и мне было тяжело брать дополнительную нагрузку, а книга именно так и готовилась к изданию: вне всяких графиков и очередей. Автор сам меня просил быть редактором его сборника. Очевидно, он думал, что коль и я пишу свои рассказики, то и его смогу пропустить без хлопот.  (Я еще не подозревала даже, что столь серьезный человек, занимавший длительное время весьма солидный пост в главной газете республики, мог так непрофессионально и глупо, как мне тогда казалось, писать.) Подкупило то, что он сам выбрал меня как возможного редактора его книги. Пришлось согласиться. А он, очевидно из чувства благодарности, видя, что я тяжело болею и практически почти всё время провожу в больницах, предложил мне консультации очень хорошего специалиста по иглотерапии, который работал в санатории Совета министров КазССР. Явно, не для простых смертных предлагалась мне терапия. Для него это было доступно, всё было «схвачено», он ведь тоже принадлежал к так называемой номенклатуре. Для меня же это было очень большим подарком. Я не соглашалась, считала, что это меня обяжет, и я не смогу быть объективной в оценке его книги. Но мои коллеги посмеялись надо мной, назвали меня непрактичной и посоветовали воспользоваться очень редкой возможностью поправить своё здоровье у серьёзного специалиста в таком серьёзном месте. Каюсь, грешна. Согласилась я ездить в санаторий, который находится в горах. Меня даже с работы туда отпускали, хотя я тратила на это около трёх часов ежедневно.

Несмотря на столь щедрую протекцию любезного автора, мне всё же пришлось написать отрицательное редакторское заключение. Мне очень было неловко перед ним, я жалела о том, что согласилась на это лечение, но против своих понятий о литературе я не могла идти. Сейчас мне это смешно. Издание книг по многим параметрам теперь больше тяготеет к средству удовлетворения самолюбия, к бизнесу, и только очень редко – к истинной литературе. Тогда же я по неопытности считала, что каждую художественную книгу следует рассматривать как литературное издание. И чего я добилась?  Меня стали вызывать в кабинеты всех начальников нашего издательства, сам автор поднял кампанию против меня, обвинил меня в непрофессиональном подходе к такому серьезному писателю, как он. И как резюме прозвучала его фраза, что я ничего не понимаю ни в юморе, ни в сатире. Другой редактор, Ольга Бреусова, более сговорчивая, эту книжку выпустила без проблем, даже не читая то, что там было написано. При этом она мне сказала:

– Ну, оно тебе нужно было? Подписала бы и нервы не трепала.

О, как она была права! Ведь плетью обуха не перешибёшь. Раз автор смог поставить свою рукопись в тематический план издательства, то тут уже никто не мог ему помешать её издать. Это был единичный случай, когда  автора был недоволен всей моей работой. И произошёл он за месяц до моего отъезда из Алма-Аты. Наверное, мне не следовало быть столь настойчивой в отстаивании своих «принципов». Это ведь не о мировом шедевре речь шла. Мало ли такой «макулатуры» тогда выпускалось? Да и всё оценивается со временем.  Нынешние «бестселлеры» заставляют только недоумевать:  а где же литература. И теперь, я уверена, что книжка того алма-атинского фельетониста действительно смешна, она памятник тому, что было, и чему мы откровенно поклонялись. И сегодня, по прошествии почти двадцати лет, мне бы хотелось повиниться перед Николаем Ивановичем Шевцовым и извиниться за те свои «принципы».  Но, увы, сделать этого уже нельзя. Доброта должна быть своевременна, – жаль, что такие очевидные истины приходится постигать только после многочисленных шишек, набитых собственным лбом.

Я не противопоставляла своё творчество творчеству моих авторов-сатириков. Всегда знала место, вполне отдавала себе отчёт, что у меня не будет никаких протекций и радеть за меня некому в том, чтобы я поставила в тематический план свою рукопись. Я писала стихи, рассказы и юморески, но не считала возможным это издать отдельной книгой. Некоторые мои стихи выпущены в коллективном сборнике поэзии, а сатирические рассказы – в двух коллективных книжках, довольно часто печатались в журнале «Шмель». Это казахстанский «Крокодил».

Его русскоязычным изданием занимался Станислав Малоземов, очень и очень продуктивный и разносторонний автор, кстати, лауреат конкурса «Золотой теленок», проводимый «Литературной газетой», многосторонне одарённый журналист. По стечению обстоятельств он оказался моим соседом, жил в доме неподалёку. Уже после того, как я изрядно опубликовала своих рассказов в его журнале, когда мы уже были с ним накоротке, он как-то зашёл ко мне в гости. Жила я одна, с мужем мы уже расстались, детей забрала в Калач мама. В очередной раз отлежав в стационаре, только выписалась на дом. Стас пришёл довольно поздно, часу в двенадцатом ночи, чем меня весьма и весьма удивил. Но это объяснялось просто. Он был на концерте авторской песни в качестве барда, возвращался домой, и вспомнил, что я живу ближе от остановки, чем он. Мы с ним поговорили, он поинтересовался моим здоровьем и сказал, что нельзя поддаваться никаким недугам. Захотел спеть мне, у него с собой была гитара. Но, видя, что я никак не воодушевилась его песнями, высказал предположение, что я ничего не понимаю в авторской песне. Я покорно согласилась: мне на самом деле не понятно было, почему то, что он воспроизводил речитативом под аккомпанемент гитары, называлось песней. В таком случае, кто тогда бард? К тому же было поздно, и мне не хотелось беспокоить соседей, бередить их воображение.  Ничего предосудительного мы не делали, просто человеку очень надо было поделиться радостью после своего выступления на концерте.

           Из коллекции:

Он подарил мне свой сборник сатирических рассказов «Как делают погоду», изданный в «Жалыне». Надпись на ней замысловатая, в духе истинного юмориста:  «Уважаемой Екатерине от уважаемого автора, который всегда не прочь работать с хорошими редакторами дружественного издательства «Жазуши».  Дек.- 85 г.»

Одна моя коллега, Лена Шкловская, усмотрела в этом прямой намёк на подкуп. Это не так, от меня совсем, никогда не зависело, поставят того или иного автора в тематический план издательства или не поставят, как не зависело это от любого другого рядового редактора, будь он даже старшим.  Эти «судьбоносные» решения принимались за толстыми двойными дверями кабинетов начальства.  Нас же с Малоземовым связывали дружеские отношения по общему делу.  Я отослала рассказ в журнал, его напечатали. Это было для меня кстати, потому что гонорар был с четверть моей зарплаты. В конце года секретарь издательства принесла мне бандероль.  Я была удивлена от неожиданности: это был мой приз – альбом об Алма-Ате.

«Екатерине Мосиной.  Победителю творческого конкурса «Веселое перо-1985». С новым творческим годом! Успехов, юмора в избытке, веселого пера! «Шмель».

В моём дневнике, начатом ещё в школьные годы, куда я делала записи почти каждый день, но потом всё реже и реже, а позднее – и один раз за пять-десять лет, как раз есть такая запись об этом призе:

«30 декабря 1985 года. ...Предпраздничный день. Я надела новое платье. Ничего себе еще... Секретарша Кама принесла мне бандероль. В ней  приз от «Шмеля»,  как победителю конкурса «Веселое перо-85». А я и не знала, что это у них конкурс такой, думала – рубрика. Такая маленькая приятность к Новому году».

Я отослала ещё рассказы, что-то было напечатано.

Судя по тому, что в конце 1986 года мне из журнала пришла открытка с текстом:

«Уважаемая тов.  Мосина Е.! Желаем Вам в Новом году всего самого наилучшего – счастья, здоровья, успеха! «Шмель». 

Победителем конкурса в 1986 году мои рассказы не стали.

А через год мне пришло еще одно письмо, где на фирменном бланке было написано:

«23 марта 1988 г.  Уважаемая тов.  Мосина!  Редакция журнала «Шмель» поздравляет Вас с почетным 3-м местом в конкурсе «Веселое перо» за 1987 год.  Просим Вас найти возможность и посетить редакцию:  Вам будет вручен приз. Предварительно позвоните, пожалуйста, по телефону 63-69-74. Редактор отдела писем В.  Дмитриев».

Оказывается, я опять участвовала в конкурсе, и мне вручили настенные часы, работающие от батарейки.


         Кстати:

С этими часами было сплошное недоразумение. Секундная стрелка по циферблату передвигалась с таким «шарканьем», что я, повесив их в своей комнате на стену, очень пожалела об этом. Я не могла спать от такого шумного отсчета времени.  Однажды в бессонную ночь я написала об этих часах юмореску «Почетный приз», которая, кстати сказать, вошла в коллективный сатирический сборник «Шутки в сторону», изданный в Алма-Ате уже после того, как я переехала в Воронеж. Я перевесила часы в прихожую.  Когда я уезжала из Алма-Аты в Воронеж, то подарила эти часы моей родной редакции.  «Пусть вам будет память обо мне», - сказала я своим товарищам по работе.  Впоследствии, моя коллега Анна Павловна Тимофеева, уходя на пенсию, забрала с собой этот мой «почетный приз», о чём она мне в письме и написала. И изредка на протяжении нашей пятилетней переписки она сообщала, как они себя ведут:  «А часики потихоньку ширкают, правда отстали уже, наверно, недели на две, батарейка садится, а в продаже нет. Остановятся на секунду-две и снова ширк-ширк».
То, что не было в продаже батареек, а за ними и много чего другого – это признак того времени всеобщего разрушения – Перестройки. Начиналось разрушение всего, что было до этого создано. Не минула чаша сия и издательство «Жазушы». Редакция русской литературы была то ли упразднена, то ли объединена с другой, переводной.
«Остались трое девчонок из русской редакции…», – написала мне Надежда Георгиевна Поведёнок из Алма-Аты 29.10.91 г. Ещё одна знакомая, Генриетта Даниэлевна Вигдорович, пишет о том, что в русской редакции редакторы – одна «перешла в Комитет», другая «не работает в издат[ельстве]. Я как-то звонила...  Все другие».  Старые кадры распустили, а новым мой «памятный подарок» был бессмысленным.


Когда я засобиралась уезжать из Алма-Аты, ещё только теоретически, даже не были найдены никакие варианты обмена квартиры, Стас Малоземов меня отговаривал от моей затеи.

– Ты думаешь, что там тебя кто-нибудь ждет? Здесь ты уже человек, а там кто будешь?

Но я думала только о том, что возможно в Воронеже я буду чувствовать себя лучше, потому что алма-атинский климат для меня был очень тяжелым.

           Кстати:

О, как прав был Станислав Борисович Малоземов. Ведь пока работаешь, кажется, что так и должно быть.  Но когда пришлось оставить любимую работу в связи с переездом в Воронеж, то я смогла быстро оценить всю её значимость. В этом городе я всё начинала заново, с нуля.  Были времена, когда я долго искала работу.  А мои знания и навыки, полученные в издательстве «Жазушы», здесь не удалось применить на практике.  И горько и обидно это осознавать, но как профессионал-издатель я здесь длительное время оказалась не востребованной. Я делала судорожные «телодвижения», писала письма и рассылала их в разные московские издания, в надежде где-либо быть опубликованной. Работы творческой не было, денег тоже. Я билась головой о стенку и набивала новые шишки.
Мои лавры сатирика в Воронеже тоже не пригодились, хотя я тогда получила телеграмму из Запорожья, где проводилась зональная «Юморина», с приглашением участвовать в ней. Но на «Юморину» я не смогла поехать, наверное, туго было со средствами.
Это не была знаменитая одесская «Юморина», но объявили конкурс, в котором поясняли, что финалисты из Запорожья попадут в Одессу. Надо было подать заявку, что я и сделала.
«Председателю жюри конкурса «Юморина-89»
Георгию Горину
от просто Екатерины Мосиной

З А Я В К А
на участие в конкурсе «Юморина-89» в качестве автора
сатирических и юмористических рассказов (выбрать можно, но мне хотелось бы предложить рассказ «Юдифь»).
Автохарактеристика прилагается, как того требуют условия конкурса, а вот рассказ я посылаю на всякий случай, ведь про это в условиях ничего не сказано.
                19 февраля 1989 года.»

В результате мне пришла телеграмма с приглашением выступить:

<МОСКВА 249140 24 03/03 1610=
ДОС 38 ВОРОНЕЖ 51 ПЕШЕСТРЕЛЕЦКАЯ Д 135 КВ 66 МОСИНОЙ=
ЮМОРИНА ПРИГЛАШАЕТ ГОРОД ЗАПОРОЖЬЕ ПРИЕЗД 18 МАРТА
ГОСТИНИЦА ДНЕПР ОТЬЕЗД 20 МАРТА ЛИМИТ ВЫСТУПЛЕНИЯ 12 МИНУТ->


С сатирой и юмором у меня происходили в Алма-Ате такие  истории, о которых надо бы вспомнить. Как-то звонит мне Станислав Малоземов и приглашает прийти в редакцию журнала «Ара-Шмель» и забрать письмо, которое пришло на моё имя.

– Вот, тебе уже и почитатели пишут, – не без ехидства заметил он.  До этого мне никогда никаких писем читатели не присылали, а тут из Москвы написал человек с очень редкостным именем – Авенир, его отчество я уже не помню, а фамилия была самая заурядная – Гончаров.  Я купилась на то, что он прочел мой рассказ и прислал на него свой отклик. Я ему ответила и поблагодарила за внимание. Стоило только один раз ответить. Авенир Гончаров не просто писал, он забрасывал меня всякий раз заказными письмами, и я недовольная тем, что надо тратить время на стояние в очереди на почте, всякий раз раздражалась и на его бессмысленные заигрывания. Он прислал мне фото, где на фоне огромного осьминога-каруселей в Луна-парке стояли три дядечки, среди которых мой почитатель предлагал «узнать» его. Это его кокетство меня окончательно вывело из себя. Я не стала ничего писать, а только поставила на изображении чудища-осьминога зеленый крестик, и на обороте фотокарточки написала: «Я вас узнала...», и отослала ее владельцу.  Думала, что на этом его внимание ко мне и закончится.  Ничуть! Он опять прислал мне письмо, где буквально написал следующее:  «Я восторгаюсь Вашим чувством юмора! Искрометный юмор!» – и далее опять что-то о любви. Я уже жалела, что ввязалась в эту переписку, и больше не отвечала ни на какие письма от «почитателя».

              Кстати:

Зато другой случай, также связанный с авторской «славой», оставил меня немного разочарованной. Когда я повышала свою квалификацию в Москве, мы с редактором из молодёжного издательства «Жалын» Леной Кузьминой поехали в Загорск (теперь Сергиев Посад) днём на пасхальную службу. Возвращались мы в электричке, не такой уж и полной. Была весна, воскресенье, дачный сезон не начался. Напротив нас сидело семейство: отец, мать и их сын, лет десяти. Все они с интересом и увлечением читали наш алма-атинский журнал «Шмель». Было удивительно, что журнал встретился так далеко от Казахстана. Я толкнула Лену:
– Смотри, мой рассказ читают.
Она хмыкнула: 
– Мосина, тебе от славы не тошно?
Мы с ней засмеялись.  В самом деле, попутчики читали мой рассказ. Меня немножко задело, что они не узнали меня по фотографии, которая была там напечатана. Хотелось спросить у них, понравился ли им мой рассказ, но я на это не решилась, зато я увидела, как читают мой рассказ в московской электричке, а семейство даже не представляло, что живой автор сидит напротив них.

Кроме журнала «Ара-Шмель» мои юморески были опубликованы на радио в передаче для подростков «Ровесники». Это было очень давно, я ещё училась в школе. Я мечтала поступить в МГУ имени Ломоносова на факультет журналистики, поэтому писала в «Пионерскую зорьку», в «Пионерскую правду» и была членом юношеского совета радиопередачи для старшеклассников «Ровесники». 

А самый первый мой опус прозвучал в эфире Всесоюзного радио в рубрике «Юмор в коротких штанишках», которую вёл поэт Михаил Либин. Я училась тогда в седьмом классе. Передача шла вечером, я уже легла спать, родители похрапывали, а мой младший братишка бодрствовал. У меня была привычка засыпать в обнимку с репродуктором. Я ложилась на свой диван, снимала радио со стены и прикладывала его к уху, делая громкость минимальной, чтобы никому не мешать в нашей однокомнатной квартире. Телевизоры тогда были только у тех, кто жил в достатке, чего в моей семье не было никогда, пока я там жила. Поэтому радио было моим «другом». И тут я услышала:

– Следующее письмо пришло из города Калач Воронежской области от нашей юной слушательницы Кати Косенко... – и имя, и письмо на весь Советский Союз огласил поэт Михаил Либин, ведущий рубрики. Я резко выключила приемник, но братец заметил моё волнение, он услышал моё имя по радио и заорал: 

– Про нашу Катьку что-то по радио говорят!

  Хорошо, что родители крепко спали. Так началась моя «слава сатирика и юмориста».



 О НЕСОВПАДЕНИИ ГОРОСКОПОВ

Ну, никак мы с моей тогдашней коллегой по русской редакции издательства «Жазушы» Верой Галактионовой не должны были быть в гармонии: по несовпадению наших гороскопов. Она – Крыса по восточному и Дева – по западному, а я, соответственно, – Лошадь и Стрелец.  По всем параметрам у нас с ней сплошные противопоказания, как излагают все толкователи и астрологи. Но как притягиваются плюсы к минусам, так и меня все время к ней тянуло, пообщаться.

          Из коллекции:

И я для неё была объектом, достойным  внимания, ведь именно так – «человеку весьма любопытного психологического рисунка» – она в 1984 году подарила свою первую книгу «с любопытством и симпатией». Собственно, это не книга, а коллективный сборник «Окно, распахнутое в мир». У неё замечательные оба произведения, вошедшие в этот сборник. Я недавно перечитала её повесть и рассказ, и в полной мере могу оценить даровитость тогда ещё начинающей писательницы Веры Галактионовой.


Наш заведующий редакцией Егоров нас с Верой попытался поссорить – она еще и порог переступить не успела. Освободилась вакансия старшего редактора, так сказать, повышение по службе. Егоров меня одну оставил в редакции и так заговорщицки стал вкрадчиво говорить о том, что кроме меня некого на эту должность переводить, что я вполне её заслужила: давно работаю, хорошие книги выпускаю, но...

– Знаете, Екатерина Ивановна, мы принимаем на работу новую сотрудницу. Она, правда, без опыта. Переехала из Уральска в Алма-Ату. Одинокая, двое детей. Ей трудно. Так не могли бы вы, Екатерина Ивановна, уступить ей должность старшего редактора?

Меня просто перекосило от такой постановки вопроса. Для меня эта должность тоже была важной, и мне, уже почти одинокой, с двумя детьми, в чужом городе тоже те двадцать рублей к зарплате были очень желанными. Но я еще и Стрелец – а это вечно радеющие за справедливость люди – и такое попирание моих заслуг было просто кощунственным. Сама постановка вопроса возмущала: я должна была отдать то, к чему стремилась, и при этом ещё проявить благородство к женщине, которая неизвестно откуда взялась, неизвестно что из себя представляет.

Теперь, с высоты моего возраста, мне не совсем ловко за мою приверженность к собственным идеям справедливости: из-за неё  теперь уже известная писательница не получила в своё время должность старшего редактора, и этого шанса у неё больше никогда не было в нашем издательстве. (Кто знает, был бы такой шанс когда-нибудь у меня).  Но из песни слов не выкинешь, что было, то было.  При этом я абсолютно не считаю себя в чём-то виноватой перед Верой или ещё перед кем-то в Алма-Ате:  я всегда была прямой и открытой, никаких закулисных историй не организовывала, исподтишка ничего не делала. Поэтому нашему заву я так и заявила:

– Нет! Нет и нет! Я не согласна!

– Всё-всё-всё, – стал успокаивать меня наш заведующий. – Я только должен был спросить.

Как я поняла, его вызывало руководство, речь такая там велась, но кто-то очень за меня заступился, коль решили надавить на моё «благородство», которого у меня... не оказалось. Я только теперь, спустя почти четверть века, поняла, что было именно так. Ведь спросили, а могли и не спрашивать, поставили бы перед фактом. А я так любила свою работу, что никуда бы и не делась, поплакала бы от обиды, да и дальше бы продолжала дело.

Этой новой сотрудницей, о которой так радел наш Егоров Александр Иванович, заведующий русской редакцией издательства «Жазушы», и была Вера – Вера Григорьевна Галактионова, тогда ещё никто из ниоткуда. По крайней мере, в нашей редакции о ней мало кто чего знал.

Со временем я убеждалась, что Вере рано быть старшим редактором, опыт приходил только после того, как она выпустила несколько книг. И то, мне помнится, что Вера выпустила чью-то книгу стихов, так весь тираж уничтожили, или, как у нас говорили, – «пустили под нож».  Сейчас это очень примечательная, заслуживающая аплодисментов, страница из её жизни, а тогда это было катастрофой для всех: поэт не получил своей книги, издательство понесло убытки, Вера после этого случая в нашей редакции не работала. Самый большой здесь урон – моральный: резать готовую книгу большего варварства не придумаешь!

    Кстати:

Она хотела проявиться как лояльный редактор, выпустила стихи, которые директор издательства предпочел пустить «под нож». Видно кто-то вчитался в строки, а может, хотели кого-то унизить. Тут ей как раз опыта не хватило, на чём она и погорела. Смелость редактора должна быть оправдана. Незадолго до моего прихода в редакцию русской литературы, там случился полнейший «разгон»: уволили редактора А.  Арцишевского, выпустившего «Аз и Я» Олжаса Сулейменова. Но тираж уничтожен не был. Вещь смелая и спорная во многом, к несчастью, не понравилась академику Д.С. Лихачёву.  Пришел его протест, надо было как-то реагировать, вот и «полетели головы» в ответ на негодование ученого мужа. Так этот «подвиг» редактор совершил автоматически: Олжас Сулейменов в Казахстане величина бесспорная. У него до этого почти ежегодно издавалось по одной книге, лауреат премии Ленинского Комсомола, а может, какой-либо другой, не менее значимой тогда. Как редактор мог идти против? Не он, так кто-нибудь другой, но выпустил бы это произведение. Тут он оказался между двумя величинами, по-своему трактующими «Слово о полку Игореве». Так за это и пострадать можно было. Я даже завидовала Арцишевскому, что ему выпало над такой редкостной вещью работать.  У Веры случай был другой. Рисковать работой вряд ли стоило из-за поэтических упражнений мало известного автора. Но как бы там ни было, а её перевели в редакцию Фариды Жанузаковой на должность младшего редактора. С чем она долго мириться не стала, и вскоре уволилась сама.

Конечно же, Вере впоследствии передали всю историю с должностью старшего редактора, да и ещё как передали: со всеми возможными искажениями и разной отсебятиной. Отношения у нас были никакие. Хотя, когда у нас бывали редкие часы общения, то такое общение было и интересным и даже для меня с некоторыми последствиями. Помню, что у неё как-то болел зуб, она долго мучилась, а потом пошла и выдернула его у дантиста. При этом она очень страдала. Не знаю, какие у нас были биотоки, только зуб заболел и у меня тоже и буквально на следующий день. Вера дала мне сочувственный совет удалить его. Я опрометчиво согласилась.  Зная, что мне никакую местную анестезию делать нельзя, врач дала мне направление на операцию под общим наркозом для удаления зуба.  Я жестоко поплатилась за свою «веру» Вере. Зуб оказался здоровым и крепким, наркоз был плохой. Меня, едва живую, отыскал мой муж после зло-действия хирурга, и два дня я отходила от шока.   

Я теперь даже и не вспомню, за каким же столом она сидела. В нашей небольшой редакции стояло шесть столов, три шкафа. Слава Богу, был кондиционер, иначе в огненном пекле летней Алма-Аты мы бы просто не выжили. И уж теперь не помню всех лиц, при которых она работала. У неё была странная привычка, связанная как мы тогда полагали с суеверием. Она никогда не выбрасывала свои недоеденные кусочки хлеба, а подкладывала их нам на наши рабочие столы. Я её за это готова была отругать. Это неприятно, когда находишь у себя на столе среди бумаг и рукописей огрызок со следами её помады. Хотела написать, что это она делала из уважения к хлебу – не могла его выбросить в урну. Но истинное уважение к хлебу, на мой взгляд, кроется в другом. Если бы это было уважение, то не было бы вообще никаких кусочков. А было неуважение к тем, кому она это подкладывала, а может, это у неё было связано с каким-нибудь ритуалом…

Во время моей семейной драмы – развода, Вера была моей активной сопереживательницей и слушательницей, хотя у нас были противоречивые отношения. Я ценила в ней умение анализировать и правильно оценивать ситуацию, и её игру словами, и особенно её юмор, который у неё просто фонтанировал. Когда она рассказывала (не часто), что она пишет, она так увлекалась, и казалось, что слова, как зернышки, появлялись в её горстях, и она их переливала из ладони в ладонь, перекатывала, разглядывала и даже как бы пробовала на вес. Я догадываюсь, откуда у неё могла такая привычка появиться.  В нашей редакции работал Толя Загородний, я была редактором его спорной и сложной вещи «Суд да дело». Когда мы с ним обсуждали текст, то он точно также переливал слова из ладони в ладонь. Но вначале была его книга, а потом уже появилась Вера в редакции. Следовательно, это она от него переняла такую манеру. Ничего не скажешь: привычка полезная и красивая. Но часто её такой тщательный отбор слов переходил в самолюбование и похвальбу, что всегда меня тяготило в беседе. Я проявляла нетерпение, хотелось развивать тему, но Вера к этому относилась всегда одинаково – беседа наша завершалась. Я не думаю, что это было разыгрываемо, словно роли в спектакле, это – характеры. То, что у Фрейда называется подкоркой. И объясняется очень просто: хвастунов никто не любит. Мне было неинтересно. И она уже не могла поддерживать разговор, поскольку не встречала «оваций». Что ни говори, но создавать себе реноме талантливого литератора она умела, и до сих пор это делает блестяще.

Мы собирались с Верой вдвоем редко, но было всё же, было. И я потом всегда удивлялась, почему это я так с ней разоткровенничалась, ведь мы не были не то что закадычными, но просто хорошими подругами. У Веры был свой круг, у меня – свой. Она всегда была в компании с Надеждой Черновой и Любовью Шашковой. Так они и дружили: Вера, Надежда, Любовь. Две поэтессы и одна начинающая писательница. А я для них со своими муками творчества была ноль. Но всё же Вера меня вдохновляла к писательству. Я ей как-то пожаловалась, что не получается с книгой ничего. Она махнула рукой и сказала: 

– Видела бы ты, сколько у меня писем из разных изданий с отказами накопилось, – целая гора.

Тогда ещё было принято в редакциях «толстых» журналов давать письменные ответы авторам, и в газетах в два конца работали отделы писем.  Я посмотрела дома на свою тощую пачку отказов из разных журналов и вдохновилась:  у меня ещё всё впереди, ещё могу писать и посылать свои рассказы, куда только захочу. 


Любили мы с Верой поговорить о жизни. Я как-то пошла к ней в гости, она недалеко от меня жила. Я теперь это так смутно припоминаю. Я была в красном топе и на мне была какого-то сине-бирюзового цвета юбка – странные «заскоки» памяти: помню такую ерунду и не помню, когда в издательстве появилась Вера.  Было жарко. Мы с ней пили кофе и, кажется, курили. Я, вся в слезах и соплях, рассказывала ей про Мосина и нашу не сложившуюся с ним жизнь. Это было для меня больным и животрепещущим делом. Она спрашивала:               

– Ну, а у тебя есть кто-нибудь?

– Да нет…  Я же кроме него никого вокруг не видела.

– Да, Катя, бабы гибнут на чистоте, – горячилась Вера, – если бы ты тоже погуливала, то у тебя бы просто совести не хватило устраивать ему допросы, где это он по ночам шляется. Да и незачем тебе это было бы знать.

Эти слова я очень хорошо запомнила. Но когда спустя лет двадцать, я ей в письме об этом напомнила, она мне ответила, что неправда это, она так говорить не могла. Это странное свойство памяти: помнить, что сказали другие, и не помнить, что ты говорил сам.

В связи с философской глубиной её творчества, – а я не сомневаюсь, что это в изобилии присутствует в прозе Галактионовой, – хочу вспомнить эпизод, который у меня отчего-то ассоциируется со знойной алма-атинской улицей, по которой мы шли к ней домой. Нам так не терпелось начать разговор о высоком и вечном, что ещё на пыльной, залитой летним жаром дороге, Вера завела беседу о Евангелии. Но как мне было поддерживать беседу, если я тогда еще не читала Библии. Это же было советское время, мы не были приучены ни в церковь ходить, ни книги мудрые читать. Да и где их было брать? На днях смотрела на канале «Культура» выступление главного библиотекаря страны, так он поведал, что ни Библии, ни Евангелия, ни других религиозных книг просто так взять и почитать было невозможно. Библиотека ухитрилась их поставить в раздел «Легенды», кто бы ещё догадался искать там Библию. Но Вера ведь где-то взяла...  Как раз о том, что мы не читали Библии, у меня есть юмористический рассказ «Юдифь».

Вера, словно фехтовальщица манипулирующая шпагой, самозабвенно цитировала нетленные строки и поражала меня своими познаниями.

– В Евангелии от Иоанна сказано:  «Вначале было слово, и слово было от Бога, и слово было Бог»  – ведь в этом все споры философов теряются.

А дальше пошло перекладывание слов с ладони на ладонь, ощупывание каждой буквы и прислушивание к каждому произнесенному звуку. Казалось, она любуется сказанным. Я перестала замечать и жар алма-атинской улицы, и все неровности на дороге. Осталась только Вера, моё тайное ею восхищение и музыка этой вечной формулы Начала:  ...слово было Бог. 

– У тебя оно есть? – спросила я, робко надеясь хотя бы одним глазом взглянуть на это чудо. 

– Евангелие?  Нет, я только могла немного с ним поработать. 

В тот момент я просто её обожала – для меня люди, которые знают и сами достигают того, чего не знала и не достигла я, стоили очень дорого. Потом я, стесняясь и стыдясь своей дремучести, попросила Евангелие у нашего критика Виктора Бадикова, тоже «моего» автора, поскольку мы с ним выпускали его сборник критических статей. Он мне Евангелие принес, у него был этот драгоценный томик, и ему не жалко было мне его дать на время.

Я открыла «От Иоанна» и припала к магическим словам:  «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог...» – как жаждущий припадает к живительной влаге. И понять то, что я влачу своё существование без драгоценной святой воды помогла мне Вера и её любовь производить сильное впечатление на собеседника. Отчего же было начинать такой сложный и серьезный разговор посреди улицы? Но для творческой натуры, наверное, не важно, где и когда она выдаст свою новую мысль.


Вера приехала в Алма-Ату из Уральска, где у неё оставались друзья и знакомые.  Но самым знакомым из знакомых, самым другом из друзей был у неё тогда ещё начинающий прозаик Геннадий Доронин. Она много рассказывала о нём, называла его никак не иначе, как Геночка Доронин.  Этого Геночку Доронина стал с нетерпением и интересом ожидать весь женский состав нашей редакции русской литературы издательства «Жазушы». У него выходила в свет первая книга в молодежном издательстве «Жалын», называлась она «Старый друг уезжает». Он приехал, судя по дате на подаренной мне книге, аккурат в день моего рождения.  Это было первое наше знакомство, состоявшееся в 1986 году. А весной 1987 года он приезжал, чтобы сдать рукопись новой книги в наше издательство, называлась она «Пятый десяток».  По поводу этого названия Вера выдала остроту:

– Пятый десяток...  Чего? – Яиц?!

Это была не злая, вполне приемлемая шутка, у Геночки хватало мудрости не обижаться. Когда он приехал, я тоже стала называть его только Геночка Доронин. Он не был, как теперь говорят, плейбоем, или дамским угодником.  Никакой озабоченности противоположным полом я в нём не усмотрела.  Но от него исходила необыкновенная обаятельность мудрого и доброго человека. К нему просто тянуло как магнитом, и называть его хотелось так же, как и Вера его называла. По одному этому её другу можно было и о ней судить, как о человеке интересном и ярком, если следовать пословице «Скажи мне, кто твой друг...». 

Геночка Доронин имел тонкое чувство юмора, а для меня это всегда было и остается одним из высших критериев оценки человека. К сожалению, я не знаю, как сложилась его литературная карьера, где он сейчас. Хотя по приезду в Воронеж мы с ним обменялись письмами, он мне даже подарил свою вторую книгу, прислав её почтой сюда в Воронеж, и как у нас с ним прекратились отношения, я уже не помню.  Скорее кто-то кому-то не ответил на письмо.

           Из коллекции:


«Милая Катя, желаю тебе всего самого лучшего – счастья, здоровья, любви», – так написал он мне в своей книге «Старый друг уезжает».


Его письма, дружеские, с последними новостями, с его юмором, были мне очень нужны в Воронеже, когда я надолго «выпала из обоймы» и впала в депрессию.

«Здравствуй, милая Катюша! ...Как твои дела? Как здоровье на новом месте? Как там у вас в России? Крепите ли интернациональную дружбу с чукчами, хантами, манси и народами мокша? Вот так же и у нас...
...Все издательские дела страшно отвлекают от работы, выбивают из колеи. То нужно перепечатывать, то вычитывать, то сокращать – и т.д. и т.п. ... Пиши, твой Доронин».  (По штемпелю 31.01.89.)

Я привожу сокращенно первое письмо, из которого видно, что он уже и мой друг хороший; что его чувство юмора не покинуло даже в то время, когда начался сплошной ералаш в республике. И его отзыв о работе над изданием книг, которая не так уж и проста, как многие представляют, при этом он – человек со стороны: – «Я совершенно не искушен в издательских делах, поэтому допускаю, что выглядят мои потуги смешно... Не знаю, будете ли Вы моим редактором или нет, пишу для того, чтобы выговориться...» – писал он мне ещё в 1986 году в издательство из Уральска в Алма-Ату.

Три месяца с небольшим спустя, в Воронеж пришло ещё письмо от Доронина, где он сообщает «милой Катерине» радостную весть, что книгу сдали в производство, он уже получил часть гонорара. «Работается очень трудно, как будто что-то потеряно...  Просто хандра. Но не такая, когда ничего не хочется делать. Хочется, но не получается...

Был в гостях у Галактионовой и её мужа Михайлова – у них всё пристойно, заставлено книгами и посудой", – не без иронии написал наш общий друг 9 мая 1989 года.

Один из эпизодов моего общения с Верой Галактионовой, теперь очень милых моему сердцу, как раз связан с проводами Геночки Доронина из Алма-Аты в Уральск. Так совпало, что он уезжал за день до того, как я должна была уехать в Москву во Всесоюзный институт повышения квалификации работников печати, где мне предстояла учёба со 2 апреля по 16 мая 1987 года. На работе мы этого обучения всегда ждали с нетерпением и принимали эту полуторамесячную командировку в столицу как награду. Я уже сильно болела, и мне наш главный бухгалтер Надежда Константиновна  дружески советовала не ездить. А я вбила себе в голову, что только эта поездка в Москву изменит резко мою жизнь. Я ведь жила уже одна с детьми и рутина так меня засосала, что мне необходимы были новые впечатления.

Был конец марта. Для вечеринки, или как теперь говорят, тусовки, Вера предложила собраться у меня дома. Я не возражала, хотя вечный недостаток средств несколько меня озадачил. Но как-то мы нашли счастливое решение. Дети спали в детской, отделенной от общей комнаты длинным коридором, шум им не должен был мешать. Кроме Веры и Геночки Доронина были ещё два человека, которых я абсолютно не знала и даже не помню, как их зовут. Это сотрудники телевидения не то из Усть-Каменогорска, не то из Павлодара. Они были знакомыми Веры. Кроме того,  довольно известный критик, часто публиковавшийся в «Литературной газете», Рустем Джангужин осчастливил моё жилище своим присутствием; ещё – Алёна Швыдко – наш младший редактор, очень милая и обаятельная юная женщина, ожидающая в то время ребенка.

Мы собрались не застолья ради, а, как я поняла, Вере необходимо было поговорить с Рустемом. Повод – это проводы. Все каламбурили, рассказывали какие-то смешные истории. Геночка Доронин проводил рукой по Алёниному большому животу и спрашивал: 

– Как там наш ребенок?

Это всем отчего-то нравилось, но громче всех смеялась Вера. Смех был, что называется гомерический: с хрипотцой от курения. Джангужин рассказывал, как он жил в Москве, где-то на «Академической», по утрам бегал, и к нему всегда цеплялась большая собака, и не давала заниматься пробежками. Как-то он не выдержал и спросил у хозяйки собаки:

– Это ваш муж?

На что та нашлась:

– Нет, это мой пёс, а мой муж – свинья!

И опять «го-го-го!» Веры было громче всех. В детской с просонья заплакала моя семилетняя дочь Алина. Я к ней пошла, чтобы выяснить, в чём дело.

–  Мама, почему эта тётя так страшно смеётся? – Алина вся в слезах прижалась ко мне. – Это баба-Яга?

– Спи, доченька, тётя скоро уйдет.

Вера с Джангужиным о чем-то увлеченно беседовали. Потом к ним присоединился Геночка Доронин. Обсуждался вопрос рецензирования его рукописи. Гости с периферии рассказывали что-то о новых съемках на телевидении. Геночке надо было ехать на вокзал. Мы с ним договорились, что когда я буду проезжать через Уральск, он придёт ко мне в вагон и принесет яблок и чёрной икры. На том и расстались, со смехом и шутками. Сутки спустя я с детьми на поезде отправилась в Москву. Через два дня пути в Уральске, когда нам надо уже было обновить съестные припасы, явился Геночка Доронин. Он принес в купе пакет с яблоками, извинился, что ничего не вышло с чёрной икрой. Дети очень удивились, что такой добрый дядя угостил нас яблоками. Поезд вот-вот должен был отправиться, Геночка Доронин уже был у выхода и через весь вагон прокричал мне:

– Дорогая, береги наших детей!

Я ему улыбнулась на прощание, дети махали руками изо всех сил. Наверное, они серьёзно решили, что теперь это будет их папа. А шутка Геночки Доронина, как и его доброта, запомнилась мне на всю жизнь.  И тут как не быть благодарной Вере за такое счастливое знакомство? В Москве я передала детей с рук на руки родственникам, которые увезли их к себе  в Орел, а я осталась в столице на курсах.

После моего отъезда из Алма-Аты я вела очень интенсивную и обширную переписку с моими друзьями, знакомыми, коллегами, которых у меня там осталось много. Наш младший редактор Алена Швыдко писала мне:

«Каждое утро проезжаю мимо твоего дома, предаюсь элегическим воспоминаниям, которые, как и все воспоминания, подернуты розовым флёром – это я о том времени, когда рядом были Толик [Загородний], Верка [Галактионова], ты, Олег [Слободчиков], и даже непонятно, отчего мы время от времени портили друг другу кровь…».

Было дело:  малопонятная запись в моем красном блокноте:

«14 июня 1984 г. Объяснение с В.Г.  [Верой Галактионовой (?)]. 15 июня: Но рез-т все тот же. Ну и Бог с ней.  Гусь свинье, конечно, не товарищ».

Что-то мы с ней должны были выяснить.

В этом же письме Алена написала:

«Имела я беседу и с Огневым по твоему поводу. Он заверил меня, что с твоим составительством всё в порядке, просто книгу ещё не пустили в издательский процесс, но она твердо стоит на будущий год».

Тут я вспомнила и об этом эпизоде в моей жизни, который случился не без участия Веры Галактионовой.

Когда они с Черновой высказывали свои предположения, чем бы мне заниматься, кроме стихов, которые, на их взгляд, у меня были плохими, Вера, как более душевная и деятельная женщина, сделала мне предложение взять на себя составление двух томов по домашнему рукоделию. Ей кто-то предложил в издательстве «Онер» («Искусство») эту работу, но у неё другие планы. 

– Тебе ведь нужно заработать, соглашайся, я поговорю с Огневым, – сказала мне Вера.

Конечно же, я согласилась и была ей очень благодарна за протекцию. Валерий Петрович Огнев был одним из руководителей этого издательства. Объём двух томов был большим, едва ли не 50 листов, а сделать надо было такую работу очень быстро. Я почти год была занята только этими делами: не вылезала из пушкинской библиотеки, каждый свободный час печатала на машинке. Да так усердно печатала, что сломала литеру «п», пока искала мастера отремонтировать, пришлось купить новую машинку, что для меня было весьма накладно, так как пришлось выложить два моих оклада – 300 рублей. Дети спрашивали, зачем я так много работаю, а я им отвечала:

– Не мешайте мне, я печатаю деньги! 

Когда они гуляли во дворе, соседка снизу Лена Нетёсова допытывалась, что это делает их мама, потому что она всегда слышит стук машинки. Мои дети с таинственным видом сообщали ей, что  мама печатает деньги.

Книга должна была быть энциклопедией «Искусство в вашем доме». Но мой отъезд не дал мне возможности держать процесс под контролем, и всю мою работу испортила редактор издательства Валерия Марченко. У меня также сохранилась переписка с нею. Не знаю, издала ли она эту работу, но теперь это уже не интересно. Я ничего не получила, рукопись мне вернули. Было горько и обидно. Но к Вере Галактионовой это уже не имеет никакого отношения. То, что Верочка искренне желала мне помочь, это очевидно, и я ей за это всегда благодарна.

После того небольшого «раута» у меня дома наши отношения с Верой никак не развивались. На курсах в Москве я оказалась вместе с редактором из молодежного издательства «Жалын» Леной Кузьминой. Мы с ней там очень подружились, у нас много интересных воспоминаний. Но это, как говорится, совсем другая история. Когда мы прилетели в Алма-Ату, мы еще некоторое время дружили. Она собиралась замуж. Как я поняла, у неё было два кандидата: один поэт, которого она не называла, а другой Виктор Овсянников, её бывший коллега по редакции. Как-то она мне проговорилась, что поэта у неё отбивает Галактионова. Дальше на меня свалилась такая тяжелая болезнь, что я думала о смерти всё чаще и чаще. Ясно, что я не могла быть в курсе всех редакционных дел и сплетен. Ко мне в больницу приходили коллеги. От них я узнала, что Лена вышла замуж за Овсянникова, а Вера – за поэта Валерия Михайлова. А дальше я Верочку упустила из виду.

В 1988 году я переехала в Воронеж, состояние моё было сложное. В Ртищеве меня встречал отец, он буквально на руках вынес меня из вагона. Мне лучше не становилось. Дети уже год жили у моих родителей в Калаче. Иногда мне приходили письма от моих бывших коллег из Алма-Аты. Позднее Лена Шкловская, наш самый профессиональный корректор, писала мне из Чикаго, где к тому времени обосновалась её семья:

«Вера Галактионова с Валер. Михайловым были в Москве, они продали 3-к. кв-ру недалеко от нашей. Но за те деньги, конечно, немыслимо приобрести что-ниб. в Москве».

Об этом же в письме писательницы Надежды Георгиевны Поведёнок, моей доброй приятельницы, от 30.11.91:

«Вера Галактионова вместе с Михайловым перебралась в Москву, что она там, как и где, ничего не знаю. Они продали квартиру за валюту какой-то фирме (Так говорят.)». 

Потом ещё Н.Г. Поведёнок присылала мне в 1993 году открытку с новостями, в том числе и этой:

«Писала я тебе, нет, что Вера Г.  живет в общежитии Литинститута?», а кто-то говорил, что она там работает не то вахтером, не то куратором курса.  Больше я о ней долго-долго ничего не знала и не слышала.

Совсем случайно, и не так давно, я услышала по местному радио уже с середины передачу о литературе. Выступала какая-то писательница. Она рассказывала, над чем работает. Много было похвальбы, я даже подумала радио выключить. Но писательница говорила так, будто перекладывала слова из ладони в ладонь, словно перебирала семена для посева. Вот это да! Ну, как бы я могла это выключить? Это же Вера! И я не ошиблась. С Верой Григорьевной Галактионовой беседовала корреспондент областного радио. На радио звонить было уже поздно, передача шла после 18 часов. На другой день я немедленно позвонила в редакцию, связалась с журналисткой (не помню уже, как её звали), стала просить дать мне телефон Веры Галактионовой. Мне не смогли помочь. Дали телефон какого-то продюсера; продюсер работал в Москве в издательстве; в издательстве не было ни продюсера на месте, ни Веры. Я опять звонила на радио, опять просила дать ещё какой-нибудь телефон, допытывалась у корреспондентки, как же Вера Григорьевна выглядит. Я совсем потеряла голову от радости, что  услышала о моей давней алма-атинской знакомой.  В этой же передаче выступал ещё и Слава Дёгтев, наш воронежский писатель, с которым мы были знакомы. Я позвонила ему, спросила, хорошо ли он знает Веру Галактионову. Он  и дал мне телефон Веры. Но её долго не было в Москве, я уже решила, что Слава дал не тот телефон.  И только осенью на том конце трубки я услышала такой знакомый и такой желанный для меня голос.

Наш первый разговор был таким, как будто две самые закадычные подруги, не видевшиеся сто лет, встретились. Вера тоже не скрывала своей радости. Увы, только в тот раз она и проявила свою слабость. Остальные наши беседы по телефону были довольно сдержанными за счёт её какой-то холодности. Мне не понятна эта её сухость. Наверное, это несовместимость наших гороскопов даёт о себе знать. А может, я её не так поняла. Думаю, что это простить ей можно: ведь она – звезда. Первая «Отчизны верная дочь» – лауреат премии «Отчизны верные сыны». Это тоже требует усидчивости, времени и, главное, – таланта. Кое-что мы с ней всё-таки обсудили. И что там у неё с личной жизнью, и поскорбели о Нине Шмидт, жене поэта Александра Шмидта, умершей в Германии «под ножом» врачей, вспомнили о Руфи Мееровне Тамариной, тоже ушедшей недавно от нас… 

Вера сказала, что в Москве они с мужем устроились хорошо, поскольку муж был помощником депутата, но теперь уже это – пройденный этап. Михайлов отбыл в Алма-Ату. Она же с другим Михайловым (уж не родственником ли) – актёром – пишет книгу.

Несколько раз я звонила ей. Всегда занята, всегда сидящая внутри произведения.

– А сижу я в нём от двух до семи лет… – сказала она мне.

Мне это очень нравится: профессиональная литература  дама ревнивая – отпускать не хочет и делить с кем-то не может.
          

Я сказала Вере, что написала воспоминания об Алма-Ате, об издательстве.

– Зачем ты туда лезешь? Это уже никому не нужно! – как-то даже резко сказала она. – Все давно сидят в других обоймах, другими делами занимаются…

Я невольно её сравниваю с воронежским поэтом Виктором Панкратовым. Год назад я ему сказала, что написала мемуары. Реакция была однозначной:

– Это хорошо. Слово памяти – на вес золота.

Я думаю, когда у человека нет мучительной боли за своё прошлое, то забывать его нельзя: наше прошлое – наш корень, на котором выросло наше настоящее и завязывается наше будущее.


  ПОЕЗД ИЗ ПРОЖИТОГО «УЖЕ» В НЕИЗВЕСТНОЕ «ЕЩЁ»

            Кстати:

В октябре 1988 года, прожив на новом месте в Воронеже два с половиной месяца, я поехала по туристической путёвке в Ессентуки. Не потому, что я была заядлой туристкой, а всё по той же причине своей болезни. Советские устои в городе Воронеже были ещё крепки. На работу устроиться мне не удалось, путёвку в санаторий взять было негде. Я пошла в бюро путешествий и купила тур на 21 день в Ессентуки. Только чудная водичка, бьющая из благословенных источников этого городка, помогала мне при болях. И не зря говорят, что земля наша круглая, а все встречи не случайны. На вечернем моционе у источника я вдруг увидела знакомое лицо. Откуда в Ессентуках у меня знакомые могут быть? Конечно же, из Алма-Аты! Это был друг нашей редакции писатель Александр Николаевич Сергеев, автор романа «Петербургский посол». Он часто заходил к нам, и я его здесь узнала, буквально бросилась ему на шею. Он сначала не понял моего бурного приветствия, только сказал:
– Как не приду в редакцию, тебя там нет. Ты что так долго болеешь?
– Я же уехала из Алма-Аты. Вы разве не знаете? Расскажите, как они там живут, что там нового? – мне было интересно всё, что он говорил, потому что я успела очень и очень соскучиться и по своим коллегам, и по работе, и по Алма-Ате. И было очень странно, что мы встретились с Александром Николаевичем в Ессентуках. Там ведь не одна эта питьевая галерея была. После мы уже ни разу с ним не встречались. Из Алма-Аты Анна Павловна Тимофеева прислала письмо: «...пиши, как у тебя со здоровьем. Сергеев рассказывал, как вы встретились на курорте».(22.12.88)

Я теперь вижу, как повезло мне в жизни на интересных людей и хорошую работу! И если бы не то обстоятельство, что я в Алма-Ате крепко заболела, я бы не смогла себя оправдать за то, что  уехала из этого сказочного, полного восточного шарма, города. Но только теперь, когда я не сомневаюсь в помощи свыше и Божьем участии, я понимаю ту последовательность и сочетаемость всех событий из моей жизни. И ничего случайного я в ней не усматриваю, и другого своего пути не представляю.  Мне предначертано было уехать из Алма-Аты, и тяжёлая болезнь не дала поступить по-другому, а уезжать надо было, потому что после случился распад, и если бы я замешкалась там, осталась бы и без квартиры, и без средств, и без возможностей самореализации.  То, что мне удалось совершить обмен своей алма-атинской квартиры на воронежскую в те смутные времена, напоминает мне уходящий поезд, последний, как в жутком сне, и я, бегущая по перрону, едва-едва успевающая схватиться за поручни последнего вагона.

        Кстати:

Картинка дежавю. В детстве, я закончила пятый класс, мы с отцом отправились к его двоюродному брату Серафиму во Псков. В Москве делали пересадку. Пока переходили с вокзала на вокзал, пока искали туалет и кассы, даже и не подозревали, что поезд уже стоит под всеми парами. Отец честно подождал в очереди, а потом что-то вдруг решил справки навести. Ему тут же прокомпостировали билет, и мы помчались к поезду, который плавно набирал ход. Отец не стал делать крюк по перрону, а скакнул через рельсы со мной и стал бить в дверь последнего вагона. Проводница, молодец, сообразила открыть нам тамбур с обратной стороны. Папа закинул меня на грязную от угля площадку, потом наши вещички и чудом сам ухватился за поручни. Проводница, дебелая женщина, встретила его отборным матом: «Ты же ребенка мог под поезд кинуть!» Потом мы долго-долго переходили с ним из тамбура в тамбур, потому что наши места были в первом вагоне.

Вот и мой отъезд из Алма-Аты напоминает этот эпизод из детства. Во время заскочить в последний вагон уходящего поезда. Поезд уходил из «уже» в «ещё» –  в ещё неизвестную Россию из уже умирающего Советского Союза.

И так же, не без участия отца, я покинула СВ – спальный вагон –  поезда   Алма-Ата-Москва, потому что он меня, больную и немощную, просто вынес на перрон станции Ртищево, чтобы сделать пересадку и добраться домой, где меня ждали мама и дети.

Как известно, наша жизнь состоит из таких поворотов, кто-то скажет – из витков. Какая разница! Пока эта спираль раскручивается, воды реки Забвения – Леты – стремятся поглотить то, что безвозвратно прошло. Но река Памяти – Река Времени – настойчиво возвращает нас туда, куда нет пути. И пока мы можем ещё вернуться, надо непременно это сделать. Многие люди-реки, о которых я тут вспоминала, уже иссякли. Их родники усохли, напиться из высохших источников невозможно. Я вспомнила о том, что многие даже не заметили. Но это нисколько не умаляет моего рассказа. Мы все там были: зажигали свет в доме, пили чай на работе, покупали молоко в очереди, смотрели балет, читали газеты, принимали пилюли от бессонницы, писали письма, целовались, плакали, болели гриппом… – делали что угодно – жили. И не думали о том, что будет сегодня, что получится так.  Теперь мы смотрим на то, что было, и уже не можем вспомнить, в котором  часу мы зажигали свет, с кем пили чай, в каком магазине покупали молоко, какой балет смотрели, что писали в письмах, долго ли целовались, из-за чего плакали, брали ли больничный из-за гриппа… – как мы жили тогда. Если кто вспомнит, напишите. Люди – как реки. А все реки текут в море. Но море не переполняется. Не переполнится оно вашей памятью, потому что у людей короткая память.

«И все возвращается на круги своя»… И каждый наш поворот – это новый наш круг, на который мы возвращаемся, но уже в ином переосмыслении. 

Теперь мне часто снится этот город у подножия зелёных гор. И снятся только улицы и трамваи, на которых я еду к своему бывшему дому и всё попадаю не туда, потому что маршруты давно изменились. Сразу, как я уехала, снилось родное издательство: длинный коридор, распахнутые от жары двери кабинетов. Я иду, и в каждом кабинете у меня знакомые, но я их не вижу, а только о них знаю, что они там. Иду, и не могу дойти до двери своей редакции… Теперь еду и всё попадаю не туда.

Время не возвращается. В Реку Времени дважды не попадают. Время, когда все реки текли в гору, давно и безвозвратно прошло. Чтобы не быть неблагодарной тем людям, которые со мной тогда работали и общались, чтобы их не забыть, я написала свои воспоминания о том, чего многие не заметили. Я ведь тоже много чего не заметила. У каждого свой поток в Реке Времени.