Город Вампиров. Анна-Элоиза рассказывает о себе

Амнепхис
Город Вампиров. Анна-Элоиза рассказывает о себе


Мюриэль – это моя любимая героиня, героиня комикса «Воины Весны». И да, конечно, я знаю, что это очень глупое название, и я знаю, что читаю очень глупые комиксы, но с кем не бывает? Тем более, все получилось как-то незаметно. Сначала меня просветила Кристина, наверное, просто для того, чтобы нам с ней было о чем говорить, когда уже больше нечего делать – это часто случается на уроках, а потом я и сама втянулась, стало интересно, что же там дальше. Хотя читаю далеко не с самого начала (о том, что было вначале, рассказала Кристина, и очень подробно). Чем же мне нравится Мюриэль... всем, наверное... Нет, это не самый подходящий ответ! По крайней мере, мне бы такой ответ не понравился. И правда, не ответ, а отмазка какая-то. Она мне нравится кучей частностей. Любой персонаж создается при помощи каких-то частностей. Во-первых, она очень красивая – как раз настолько красивая, чтобы не особо бросаться в глаза, и в то же время ни у кого не возникает сомнений по поводу ее внешности, никто не задается вопросом «а красивая ли она?», и другими такими вопросами.
При чем здесь Мюриэль? Действительно, почти ни при чем, я же хотела рассказать совсем про другое, про себя, например, но такие слова как «расскажите о себе» вечно действуют на нервы! Особенно если говорят «расскажите вкратце». Сразу возникают встречные вопросы, которых ты, правда, никогда не смеешь задать вслух: хорошо, вкратце, но про какого именно себя? Про такого себя, которого вы желали бы знать, видеть и слышать, или про такого себя, который вас немедленно испугает, потому что будет слишком настоящим? Я не знаю, какой я кажусь окружающим, честно. Я знаю, что могу себя вести так, чтобы не особенно выделяться (потому что это всех устроит, всегда; по крайней мере, обычно всех устраивало). Но только зачем просить человека рассказать о себе, если то, какой он есть, никого никогда не устроит, если его рассказы о «настоящем себе» никому никогда не будут интересны? По-моему, это неправильно, всех интересуют какие-то штампы – как же это скучно! Штампов я могу предоставить сколько угодно, всегда и всем, вагон и еще три тележки. Ой, я опять ушла в сторону! Надо же, я спорю сама с собой, потому что: кто же попросил меня рассказать о себе? Правильный ответ: я сама. Значит, все нормально, все как всегда! Если я себе противоречу – все идет верным путем!
Все началось тогда, когда мы поссорились с Кристиной. То есть не такие уж мы и друзья, чтобы ссора была сильно заметной кому-то, кроме нас с ней, мы с ней так уж приятели, я ей даже не говорила ни разу про то, что на самом деле хотела бы стать психологом, а не актрисой, про актрису это я всем вру, потому что если расскажу о своих планах все то, что сама о них знаю, меня могут счесть слишком уж умной. Это правда! Есть какие-то планки, почти как на линеечке прочерченные границы, отделяющие «может оно и необычно, но все же нормально» от «нет, ну это уже слишком» или от «СЛИШКОМ!!!», и я уже давно выучила, что нужно делать и говорить, чтобы не попасть в категорию «СЛИШКОМ!!!», и вот что я выяснила – про психологию точно говорить не надо. Почему-то. Сначала кажется, что все иначе, но я несколько раз пробовала сказать об этом, хотя бы только в шутку – ага, лица слушателей вытягиваются моментально, и ты не знаешь, куда деться от стыда, что вот, получается, ты заставил человека волноваться на ровном месте. Эх!.. И вот, получается, мы с Кристиной не такие уж и друзья, ведь, кажется (то есть это, конечно, только мне так кажется) – что невозможно было не догадаться о том, что про актрису это была отмазка, что актерствовать и так уже чересчур легко, чтобы еще и специально к этому стремиться, задаваться такой глупой целью, я ей так часто намекала на то, что правильный ответ немного другой, но она зевала и глядела по сторонам. Ну и ладно! Ее, кажется, вообще очень слабо интересует ее будущее. Она сделает все, что ей скажут. Если подумать, я вроде бы тоже делаю все, что мне скажут, но, кажется, между ею и мной все же есть разница. Не могу четко сформулировать, в чем она состоит, но разница точно есть. Так что... мы с Кристиной, можно сказать, просто сидим рядом на некоторых уроках, комикс вот читаем. И это, кстати, не шутка! Люди, читающие одно и то же, автоматически становятся в некотором роде одним целым, вроде того у них есть общая реальность (хотя правильнее выразиться «точки соприкосновения»).
Но мы с ней поссорились не из-за комикса, просто я ее попросила о чем-то, о чем-то незначительном, передать карандаш что ли, я повторила просьбу два раза, и наверно, чересчур раздраженно, потому что она не сразу подала признаки жизни (не то что карандаш!), не сразу ответила, и я слегка толкнула ее под локоть, я была раздражена (это точно, теперь я вспомнила), но она среагировала тоже чересчур резко, она сказала что-то такое... что я чересчур странная, что ли, или что я ее достала. Но, по правде, она сказала и то и другое, вроде бы слова совершенно простые, но я встала из-за парты и вышла, хотя, честно говоря, урок все-таки шел полным ходом, просто всем дали время для самостоятельной работы; я пошла на первый этаж, к умывальникам, и я ведь даже расплакалась. Вот это я ненавижу – я же плачу раз в полгода... ну ладно, не раз в полгода, а раз в три месяца, меня не так-то легко задеть, не на того напали, но вот когда это случается совершенно неожиданно, пусть и никто не видит и не слышит – это ощущается как предательство всего организма, не больше и не меньше, меня даже немного трясло – неизвестно, с чего именно. Походив немного по пустому вестибюлю, я успокоилась и подумала, что сегодня никуда больше не пойду (вот наверное на правах странной!), что назавтра я все представлю в лучшем свете, объясню что-нибудь учителям печальным голосом, а сейчас просто дождусь перерыва, соберу вещи и незаметно смоюсь. Если меня заметят – что-нибудь придумаю. Я тогда удивилась вот чему: что на перемене я даже не успела дойти до кабинета, потому что вещи собрала Кристина и вынесла мне, она даже не назвала меня психованной или ненормальной, хотя ведь могла, она еще и не такое может сказать, и очень даже легко, но она не сказала. Зато с наигранным простодушием спросила, из-за чего это я так, а я ничего не ответила, просто взяла свою сумку, молча, почему-то мне вовсе не захотелось отвечать, было как-то совсем лень, я молча ушла; но она же все-таки была такой предупредительной! вещи собрала, она же сама по себе добрая, вышла из себя все-таки я, не она, так что даже ссорой это назвать нельзя; но тогда я не могла так спокойно об этом думать. Я гуляла по улицам, бесцельно, и почему-то продолжала обвинять Кристину в невнимании, в чем угодно, я очень злилась, и потом в книжном отделе я купила последний номер «Воинов Весны», Мюриэль как раз была на обложке, в своем воинском облачении, красивая и аккуратная, как всегда.
При чем здесь Мюриэль, на самом деле очень даже ясно. Потому что, во-вторых, она очень умная – как раз настолько, что никто в жизни не назовет ее странной, и в то же время она этого не скрывает, и как ей только это удается? Я никак не понимала, как она умудряется это делать, как она умудряется просто вот быть собой и не смущаться этого; и еще чего-то я тоже не понимала: откуда в ее лице столько гармонии? Могут сказать, что комиксы рисовать очень просто, что они сами собой получаются гармоничными, из-за простоты – я не знаю, я не пробовала, но у остальных героинь этого комикса на лице ничего такого не отражается, ничего похожего на вселенскую гармонию. И что еще интересного: ее нежная гармоничность совсем не противоречит тому, что она – воин, что она с чем-то там или с кем-то там борется (или борется за что-то), она может быть такой одновременно: воинственной и нежной, гармоничной и непримиримой. Их там уже штук семь появилось, этих весенних воинов, но такая – только она.
У меня черные волосы, черные и прямые. Я вообще на нее не сильно похожа, она такая белая, бледная и чистая, а я смуглая; но тогда я читала эту главу, сидя на лавочке, и вдруг подумала, что, кажется, на одном странном поступке я сегодня не остановлюсь, это было как скатиться с горы (потому что не можешь остановиться, пока не докатишься до самого низу). Я пошла в супермаркет и спокойно нашла там то, что нужно: осветлитель для волос. Какая связь? – очень простая: у Мюриэль волосы синие (вернее, даже голубые, волнистые, напоминают волны, это в знак того, что по сюжету она воин, управляющий водной стихией); а мне, чтобы покрасить волосы синим, нужно их предварительно осветлить, и даже если не красить в синий, то осветлить все равно не помешает, по крайней мере, я так подумала, что не помешает, то есть... ведь просто осветленные волосы смотрятся гораздо менее странно, чем волосы, еще и выкрашенные в синий. Да, менее странно. Ничего не могу с этим поделать, Кристина, когда назвала меня странной, задела мое самое больное место. Мне вечно кажется, что я ни капли не странная, но другим вечно кажется иначе. Из-за этого вечно возникают диссонансы и несоответствия. Один  раз Кристина говорила, что я сама не знаю, чего мне надо. Может, так оно и есть.
Вроде бы опять надо объяснять, какая тут связь, между моими синими волосами и воинственностью Мюриэль. Или не надо? Мне бы все и так было ясно – так оно тогда и произошло, когда я уже купила осветлитель и снова сидела на лавочке. Я поняла, что мне кристально ясен порядок моих дальнейших действий: покрашу я волосы вечером, а прямо сейчас поеду к той портнихе, у которой часто шьет мама и попробовать объяснить ей, чего именно мне хочется: коротенькую плиссированную юбку и блузку с необычным воротником, с темно-синим бантом на груди, а соврать всегда можно – про школьную постановку, например, тем более, что через неделю уже начнутся каникулы, а перед каникулами как раз показывают театральные постановки. Тут опять же нужно сказать, что очень же легко было бы понять, что не хочу я становиться никакой актрисой: ни разу в жизни ни в одном спектакле я не играла, наоборот, боялась их как огня. Тем более... по-нормальному играть в этих пьесах все равно никто не сыграет, в основном они все бездумно кричат, так что даже в виде увлечения этим заниматься неинтересно! – те люди, которые «играют» в школьных постановках, на самом деле  преследуют различные другие цели, например, покрасоваться, или пощеголять в «средневековом наряде», или заняться хоть чем-нибудь, чтобы доказать себе, что им скучно везде и всегда, и даже – какая жалость! – в театре; некоторым хочется пообщаться или привлечь внимание, им все равно, каким образом – ну и так далее.
Нет, это какие-то ненужные подробности. Лучше я расскажу... да, конечно, о себе: когда пришла домой, это было уже поздновато, потому что мама обычно ездит к портнихе с водителем, а я поехала одна, на такси, и очень долго не могла ему как следует объяснить, куда же нужно ехать (точный адрес я, конечно, вспомнить никак не могла), а потом еще пришлось идти в магазин тканей и выбирать нужный оттенок. Так как комикс был у меня с собой, оттенки нашлись довольно близкие, я очень хорошо все объяснила портнихе, и даже оставила ей комикс, чтобы она не теряла уверенности в том, что понимает, чего же я хочу (раз уж, по словам Кристины, я сама не понимаю этого). Придя домой я заперлась в своей ванной и, как мне казалось, сделала ровно то, что написано в инструкции... в общем, выяснилось, что или в инструкциях пишут что-то не так, или я все-таки сделала что-то не то, одним словом, волосы, конечно, осветлились, но как-то очень неровно, когда мама увидела меня в таком виде, то довольно долго и громко охала и возмущалась на тему: почему я сразу не пошла к хорошему парикмахеру? И правда, почему? почему же... наверно, я подумала, что, если уж я так хочу стать похожей на Мюриэль, то, может, стоит что-то для этого сделать самостоятельно, раз уж шить костюм самой мне в любом случае будет лень. Моя мама вообще-то часто возмущается, но не зло, а просто громко, ей нравится проговаривать все свои чувства и настроения вслух, иногда от этого можно устать, но иногда это очень даже к месту. Если б не она, я бы и не знала, что же делать дальше, я бы просто смотрела на себя в зеркало и нервно смеялась, и пыталась бы отшутиться, но даже отшучиваться в одиночку было бы трудновато. Так и получилось, что назавтра вместо школы меня отвезли к маминому любимому парикмахеру – вот насколько ей стало страшно за мое будущее с неровно осветленными волосами! Шел дождь, и было очень приятно смотреть из окна на улицу, сквозь капли. Про маминого парикмахера ходят разные компрометирующие слухи, но такие слухи ходят про всех парикмахеров, кажется, что сначала появляются такие слухи, а потом человека уже считают парикмахером, короче, он и  сделал мне ту прическу, которая остается до сих пор. И пусть волосы покрасили не в синий (в синий мне не разрешили), но серебристый – тоже ничего, а главное – их завили легкими волнами. Мое лицо, конечно, выглядит в такой оправе странновато, но «странновато» - не значит некрасиво или плохо, скорее, наоборот. По крайней мере, для меня это стало наоборот. Мне наконец-то понравилось, как я выгляжу, то есть в любой момент подходишь к зеркалу и понимаешь, что нравишься сама себе. Это такое редкостное спокойствие! Серьезно. В магазине такого не купишь, это точно, в магазинах спокойствие не продается, сколько ни искала – ни разу не видела. Даже если бы Кристина на следующий день сказала бы мне что-то вроде «ну и странно же ты выглядишь», я бы уже нисколько не испугалась, не растерялась и не заплакала бы (и даже не захотела бы заплакать, это как раз самое важное), хотя бы потому, что теперь это было правдой, я же и правда теперь выглядела странновато – и от этого как раз было так спокойно! Я просидела перед зеркалом почти весь остаток дня, по крайней мере, часа два точно сидела, я смотрела на свое лицо с разных ракурсов: в конце концов мне понравилось даже то, как я улыбаюсь. И это немало! Эти волосы были такие чужие, что делали чужим и лицо, и я даже смогла посмотреть на себя немного со стороны. Выяснилось, что со стороны, если я улыбаюсь, не слишком-то легко понять, что мне очень печально, что я не знаю вообще ничего: ни того, кто я есть, ни того, что же я должна делать. Делать вообще, я же запросто могу сказать, что хочу стать психологом, но я же пока что не психолог, как я могу знать, действительно ли я хочу им стать. ...Может, поэтому я и понравилась себе в зеркале: потому что не так уж сильно видно, какая я потерянная. И в то же время... только так я и поняла, что «потерянная» - вполне подходящее для меня слово. Или «заблудившаяся». И мне было очень... легко? да, легко и спокойно – оттого, что мама не понимает всех моих внутренних метаний, что она не видит всех этих колебаний. Это значит (по крайней мере, я могу притвориться, что это значит именно то, что я говорю), что я абсолютно нормальная. Что все, кому шестнадцать – именно такие. Хотя, конечно, очень даже ясно, что далеко не все именно такие. Очень даже ясно, что многие люди в таком возрасте уже четко знают и то, чего они хотят, и то, кто же они такие.
И не только люди. Я же хочу рассказать совсем о другом, а рассказываю все вокруг да около, если бы это все было так важно, как то самое, о чем я хочу рассказать! Скажу только, что Кристина почти сразу догадалась, ради чего я так выкрасилась, она недоверчиво усмехнулась в первую минуту, когда я вошла в класс, а потом поняла, что думает в абсолютно верном направлении, она поняла, а я ей кивнула в знак подтверждения. Она вообще много всего может понимать, если захочет. Кристине, кстати, Мюриэль нравится не так сильно, как мне, ей больше нравится другая, с длинными черными волосами (там есть и такая), ее зовут Махи, она гораздо более агрессивная, очень активная и непримиримая, и прямолинейная, почти что полная противоположность Мюриэль. Основные цвета Мюриэль – зеленый и синий, а основные цвета Махи – красный, фиолетовый и черный. Нет, Махи, конечно, тоже очень интересная, но я таких людей, как она, и без того каждый день вокруг себя вижу, и достаточное количество. Но Кристине она нравится этим... она называла... а, да, силой воли, она говорила, что хотела бы стать такой же уверенной и агрессивной в повседневной жизни. Хотя, как мне кажется, люди и так уже из рук вон агрессивные в повседневной жизни. Ну вот, и о чем это я? о том, что с точки зрения Кристины было очень непонятно, зачем мои (как она сказала, красивые и хорошие) длинные черные волосы перекрашивать в какой-то дурацкий светлый цвет, да еще и делать волнистыми, да еще и подстригать до самых плеч.
Получается, каждый хочет быть похожим на кого-то, а между тем сам уже похож на кого-то, на кого кто-то тоже хочет стать похожим. Эта мысль в тот раз рассмешила меня на весь день, честное слово. Может, Кристина хочет стать смуглой, как я, а я тем временем завидую ее белокожести.
И о чем же я говорю... да, о том, что костюм очень даже получился, я даже нашла в одном магазине подходящие сапоги, высокие и на шнуровке, здорово же они смотрелись! Бархатные и синие, шнурки белые, все как надо, просто пальчики оближешь.
По правде, я не очень-то представляла, куда я должна ходить в таком виде, в виде Мюриэль. Вообще, поклонники «Воинов» (и прочей комиксной ерунды) иногда собираются в определенном месте (около одного театра), по пятницам или по понедельникам, но мне туда не хотелось. Во-первых, то, что они – поклонники «Воинов», это ничего еще толком не значит, и даже если им нравится Мюриэль, как и мне, это не значит, что она им нравится точно так же сильно, или точно теми же качествами; в общем, мне было катастрофически лень к ним приставать. А может, что (во-вторых) я всего лишь хотела быть и оставаться уникальной, со своей уникальной любовью к Мюриэль, и не смешиваться с ее остальными почитателями. Тоже ведь понятное желание. По крайней мере, мне – очень и очень понятное.
Нет, конечно, я собиралась в это одеться, как-нибудь, например, когда пойду на вечер... ну, такие специальные вечера у нас в школе устраивают, как раз с театральной постановкой, в честь окончания учебного года, я думала, что приду, как ни в чем не бывало, и для начала просто  посмотрю, кто что скажет. Но меня не пустили, и вовсе не из-за оценок, потому что оценки-то у меня были такие нормальные, причем всю жизнь, и причем добывались настолько без особых усилий, что даже скучно. Мама должна была отвезти меня на этот праздник жизни, но увидев, как я одета, сказала, что в таком виде никуда меня не пустит – а у нее такой громкий голос, что не слушаться невозможно, она сначала бурно и беззлобно повозмущалась, а потом сказала, чтобы я немедленно переоделась. Но я почему-то даже пальцем не пошевелила. Почему-то мне стало очень обидно, так сильно, что я стала упрямиться. Оказывается, я могу быть очень твердолобой. Я ответила ей, что, в таком случае, я вообще никуда не поеду, ни на какой школьный вечер, что плевать мне на этот вечер, что мне скучно заранее. И правда, новый костюм мог быть способом развеселить себя, мне же пришлось бы вести себя как-нибудь по-другому, чем обычно. В общем, в этот вечер я тоже сидела перед зеркалом, и все пыталась понять: что оказалось бы более обидным? если бы я все-таки пришла на вечер в этом наряде, а там бы никто не заметил, что я выгляжу не так, как выгляжу обычно? или все-таки обиднее никуда не пойти, так и не узнав этого наверняка? Поэтому в зеркало я даже не гляделась, я глядела на свои коленки и давилась слезами. Давилась – потому что я все-таки сдерживала их, потому что плакать причины не было, не было, не было – я не могу позволить себе плакать так часто, это уже просто из рук вон, я же сказала, что плачу раз в полгода, ну, хорошо, раз в три месяца, а тут выходит, что раз в две недели! Это... похоже на какую-то халатность, что ли, я так не могу, тем более, если нет видимой причины, плакать из-за обиды – это какой-то детский сад, тем более, что никакой обиды не было. Мама пришла ко мне в комнату через два часа, и, кажется, сказала, что уже жалеет, что не пустила меня в этой одежде, но это же не так и важно было! Я сказала ей, что и сама не очень-то хотела туда идти, что, возможно, я даже вовсе не хотела туда идти, что дома сегодня вечером было гораздо лучше, а потом мы с ней обнялись. Я же говорю, что с моей мамой бывает очень легко, и помириться тоже легко. Да, на следующий день позвонила Кристина, и мне приспичило что-то ей соврать вообще несусветное, я сказала, что у меня было свидание, что я влюбилась, не знаю, что на меня нашло. Кажется, я почти что разозлилась от ее звонка – опять непонятно, с чего же именно. Когда она предложила сходить в библиотеку и сдать учебники вместе, я почти с наслаждением ей отказала (сослалась на какое-то странное настроение). Не знаю, что такое на меня нашло, потому что я пожалела об этом сразу же, как только положила трубку – в конце концов, если бы не Кристина, то ходить в школу было бы вообще невозможно, если б нам с ней не о чем было говорить, если б она не пристрастила меня к этому комиксу... Ну и что. Придется какое-то время скучать в одиночестве. Хотя... может, пора уже немного рассказать о себе? В одиночестве мне вообще не бывает скучно, скучно бывает с кем-то еще, например, вдвоем, или втроем, или в толпе, и это иногда кажется мне каким-то пороком, чем-то, что нужно скрывать от других. Одной всегда интереснее, чем с кем-нибудь. Теперь хорошо бы у меня спросить, как это я собралась работать психологом? Ладно, я, во-первых, пока что не совсем собралась им работать, а во-вторых я вообще-то рассказываю не про это, а про другое. Вернее, я безуспешно пытаюсь рассказать совсем про другое!
Про другое – это про то, как мои родители решили поехать на море и взять с собой меня (а не, к примеру, моего младшего брата), почему меня – мне шестнадцать исполнилось совсем недавно, весной, и, наверное, она хотели сделать мне какой-то достойный подарок, вот и решили свозить меня куда-нибудь. Ой, к костюму Мюриэль прилагались же еще и перчатки! Но каждый день их точно не поносишь, особенно летом, не очень удобно. Я говорю о перчатках потому, что взяла костюм Мюриэль с собой, я собралась носить его не снимая, и я заранее знала, что это удастся: мама с тех пор, кажется, передумала указывать мне, во что одеваться (я же говорила, что с ней легко, она может показаться бестактной, но на самом деле она очень чуткая и тактичная).
Как мои родители путешествуют – это тоже картина, достойная внимания (как говорится, картина маслом). Они по какому-то обоюдному согласию не проводят в одном месте больше времени, чем один день, или, в крайнем случае, сутки, всю дорогу она обсуждают то цены на услуги местных косметологов, то стоимость земли, то низкое качество туристических развлекательных комплексов; в общем, они вечно находят, о чем поспорить, у них такая манера общаться друг с другом, им не страшно, а со стороны, конечно, может выглядеть примерно как ссора, но это не так, они просто постоянно разговаривают на повышенных тонах, и все вокруг уже привыкли к такому неугомонному стилю беседы. Мне бы, конечно, понравилось гораздо больше, если б мы задерживались в одном месте хотя бы дня на три, а то и на все две недели: ведь за две недели только-только начинаешь понимать, в чем настоящая прелесть того места, в которое ты так нагло приехал, почти что ворвался сначала; а так... весь день пробегать не останавливаясь, от одних исторических памятников к другим, через парки, ботанические сады и музеи – и ведь ничего не успеваешь рассмотреть как следует! Ой, хватит, а то еще можно подумать, что я жалуюсь. А я вовсе не собираюсь жаловаться, мне не на что жаловаться, вот еще, моя жизнь просто прекрасна! Зато мы умудрились проехать через кучу мест и повидать кучу всяких разностей, а если б  везде задерживались надолго, точно столько бы не повидали, а теперь можно хоть целый год информацию сортировать, так много всего случилось.
Так много! И самое интересное было в том городе, где такой красивый древний собор и дворец, чья-то роскошная резиденция (точнее, бывшая резиденция), там нас чуть не убили террористы, но все-таки не убили, по правде сказать, я и террористов-то самих не видела, только слышала, но и то! все, что слышала, это были выстрелы, может, там и не было никаких террористов, по крайней мере, никто же не пострадал (это в новостях сказали, что никто не пострадал). По порядку... надо все рассказывать по порядку, иначе будет совсем непонятно. В общем, к тому моменту, когда мы приехали в тот город, костюм Мюриэль я надела уже пару раз, один раз родители уже были усталые и чем-то очень довольные, так что ничего не сказали, мы вечером пошли смотреть на море с террасы какого-то ресторана, там было красиво, видно пристань, всю в огнях, на темно-синем фоне неба, а еще я по незнанию заказала какую-то ерунду, которую не смогла даже есть, и поэтому в основном смотрела на море, есть мне даже не хотелось, родители не заметили, что я одну ногу положила на подлокотник, мне так было удобнее, потом я вообще сидела в кресле с ногами. Костюм, одежда, это все так много значит! Хочешь не хочешь, а чувствуешь себя по-другому, немного не собой, ты смотришь на себя не так, как обычно, и в этом есть своя, особая свежесть. А в другой раз они очень торопились уехать, так что некогда было обращать внимание на внешний вид, правда, мама успела сказать что-то вроде «опять ты оделась как дурочка», но это все! Она даже про ободочек мне ничего не сказала, хотя ободочек я купила вообще на вокзале – это же такое место, где приличные люди никогда ничего не покупают, а уж если купили, то не наденут в жизни, приличные люди приветствуют, например, восточный базар, но не более того, никакой экзотики. В общем, я одевалась в костюм Мюриэль целых два раза, и вроде ничего! Может, какие-то прохожие и оборачивались особенно часто, но это было уже не страшно, это было даже весело, повод почувствовать себя и необычным и красивым одновременно (когда они улыбались). А! один раз, когда ждала родителей на улице (я их там два часа ждала, серьезно, они так долго ходили по торговому центру, в поисках какой-то камеры), мне даже крикнули «эй, принцесса, почему грустишь?», а я не грустила, я просто была спокойная, я им даже помахала в ответ, но потом убежала внутрь, и продолжала ждать уже с другой стороны дверей. Это оттого, что я все-таки их испугалась (совсем немного), но в основном, конечно, было приятно – быть одетой как немного не ты, быть одетой как немного она.
В тот день я тоже оделась так же, мама по мне даже взглядом не скользнула, она уже, кажется, успела привыкнуть к такой модификации моего внешнего вида, отец – тем более, ну, у всех свои дела, это понятно; чего же в том городе еще было интересного, кроме собора... ну вот парк красивый, правда, по моему мнению, гораздо красивее там другое место, похожее на заброшенный пляж... да, я же сама собиралась рассказывать по порядку, почему же я не могу? Самое интересное все равно было в соборе... нет, прелести обезьянок в парке тоже нельзя отрицать! Очень смешные повадки, и что-то еще было... я впервые подумала, что животные мне нравятся больше людей, а почему – потому что животные искренние. Если они восхищаются чем-то, то искренне, если им что-то не нравится – они сразу, к примеру, лают; ну, есть, конечно, более смирные животные и более необузданные, но искренность – это их общее качество... да, нам же разрешили их покормить, я взяла одну обезьянку на руки, она так и тянулась к ободочку, ободочек – это деталь костюма Мюриэль (то есть такие ободочки носят все «воины», такое общее для всех украшение, опознавательный знак почти что). Он блестел на солнце, и одной обезьянке понравилось, как он сверкает, чуть ведь не сорвала! Это было смешно, в парке вообще было очень весело; там был еще один краеведческий музей, с теми же обезьянками, только засушенными, мне, конечно, сказали, что это не чучела, а муляжи, но все равно, было не так уж приятно на них глядеть, больше ничего там не было запоминающегося, родители зачем-то чуть не поссорились со смотрителями, маме что-то не понравилось, она не стесняется в любом случае, вот это там была перепалка, они с отцом в этом мастера, ну и... в своем мастерстве они поупражнялись еще и там, неплохо так, у смотрителя, кстати, проявился нервный тик на лице, пришлось срочно что-то изобретать, я и не знала, что бы такое сделать, чтобы их отвлечь, поэтому стала громко проситься на крышу, раз уж там была лестница, бессмысленность такой просьбы не понравилась родителям, смотритель, правда, нас почти пустил – но внезапно наступило как раз то время, когда нам нужно было срочно поехать на смотровую площадку. Да, вот это был вид! Роскошный, сказала бы Кристина, и я говорю так же, потому что лень искать другие слова. Дымка, съедающая линию горизонта, экскурсовод рассказывал, что в особенно ясные дни можно увидеть другой берег моря. Другой берег моря! Звучит... и заманчиво, и так... почти как что-то чудесное. Ведь, глядя на море с одного берега, не предполагаешь его другого берега, ты не думаешь о том, какой он из себя, этот другой берег, а ведь он существует, кто-то ходит по нему – так же, как и ты, кто-то смотрит себе под ноги – так же, как ты, кто-то так же мало задумывается о том береге, по которому ходишь ты, и этот кто-то так же, как ты, предчувствует что-то, что-то смутное, ему, как и тебе, не нравится то, что вокруг него, то есть вроде и нравится, но не совсем, и он, как и ты, смотрит вдаль, на горизонт, стараясь заглянуть за горизонт, но пространство – такое огромное, ты – такой небольшой, даже очень маленький, ты смущаешься сам себя, не говоря о своих желаниях – например, не говоря об этом желании, желании заглянуть за линию горизонта.
На самом деле я же сразу выделила ее. Она была отдельно, вообще отдельно, как отдельное государство на карте. Это было первое, что бросалось в глаза, а второе – это, конечно, ее раса. И вроде бы готовое объяснение, почему же она так отдельно, хотя и вместе со всеми. Руки заложены за спину, смотрит в сторону, но не по рассеянности, а как будто от скуки. Она показалась мне такой красивой, что я боялась: не слишком ли заметно, что я на нее сворачиваю шею? Родители угомонились после перепалки в музее, еще они были чуть-чуть усталые, после жары и смотровой площадки, это значит, что они были сравнительно тихими в том соборе... Да, конечно, я смущаюсь говорить об этом обо всем, хотя это – все, о чем я вообще готова говорить по доброй воле, я готова говорить об этом и день и ночь, круглые сутки, снова и снова, я готова повторяться, вспоминать новые подробности, перебирать их, будто это драгоценности – и вот при этом при всем я страшно боюсь начать рассказывать о ней, я боюсь рассказать о ней как-то не так, я боюсь, что сложится неверное представление о ней – хоть у кого, даже у меня может сложиться, и чего я боюсь больше всего – что я ни одному своему слову не поверю. Ну ладно... она есть, этого должно быть достаточно, и потом, слова это всего только слова, чего от них ждать. Если бы она, к примеру сидела тут рядом со мной, слов бы не требовалось. По крайней мере, мне не требовалось бы. Я много говорю. Если до сих пор непонятно, отчего это... то... можно сказать, что такой нервный тик. Ведь может какой-нибудь нервный тик проявляться именно так... Я же странная. Ничего тут не попишешь.
Нет, конечно, какая там рассеянность, этого в ней вообще не было, она такая... строгая, прямая, как выстрел... дурацкое сравнение, но точное. Похоже, придется с этим смириться – с тем, что о ней я могу говорить только так. Так – это как? Наверно, как-то так, нестандартно, она же вообще не такая, как все. Хотя... могу попробовать и по-нормальному: она такая худая, светловолосая, светлокожая. Да, цвет кожи мне сразу понравился... мне много чего сразу в ней понравилось, и этот независимый вид, гордость что ли... нет, лучше я скажу «достоинство», это вернее. Потом, сразу показалось, что она куда-то торопится, что мы все ее как будто задерживаем, хотя вроде бы с чего? И она была там единственным... это странно прозвучит, но: она была там единственным человеком, единственным, на что вообще стоит смотреть, поэтому я смотрела на нее, сначала украдкой, немного спрятавшись за мамино плечо, а потом почти явно. Да, было впечатление, будто она куда-то торопится, будто экскурсовод говорит слишком медленно – то есть для нее слишком медленно и слишком неуверенно, и даже вот что: экскурсовод сам как будто чувствовал, что раздражает ее, он ерзал и становился еще неувереннее... нет, мне не показалось, такие вещи мне никогда не кажутся. Правда. Это правда, и я понимаю, что это странно звучит, но для меня это почти видимые предметы, я не знаю, как я должна это доказывать, они ведь могли сами не понимать этого, экскурсовод – того, что боится ее, она – того, что заставляет его нервничать и сбиваться с мысли еще сильнее.
Да дело же не в этом. Дело в... с чего же начать? Я-то сама никогда не увлекалась вампирами, ими увлекалась Кристина, она могла пару раз в неделю рассказывать о них какие-нибудь байки, производившие впечатление недостоверных. Я сразу скажу, что в них было, потому что сначала... ну, сначала я все-таки думала, что это правда, или правда частично, я же вампиров никогда раньше не встречала сама, да и Кристина тоже не очень-то встречала, разве что издалека на улице видела пару раз; всё то, что она сообщала мне – какие-то общеупотребительные сведения: что они якобы могут не спать месяцами, что они не едят, что они почти что бессмертны, что они хладнокровные и ничего не чувствуют, ну и так далее. И все это оказалось, конечно, чушью, но сначала-то я думала, что, может, оно и правда частично так, поэтому я смущалась сильнее, чем смущалась бы просто перед кем-то незнакомым, я смущалась того, что мне так любопытно, какая же она из себя... из-за чего мне было так любопытно? из-за того, что она не человек? или из-за того, что с первого взгляда я... запомнила именно ее? Там же было полно народу, человек пятнадцать, что ли, некоторые почти что с пляжа пришли, почти в купальниках, все такие разноцветные, и я в том числе, и мои родители, а она – совсем другое дело, в сером, строгом, белая рубашка под серым жакетом, серая юбка, такая элегантная, бежевые туфли... как раз такие, которые и очень удобные и в то же время выглядят очень достойно, и все равно, всего лишь туфли, это она их носила, а не они ее... да, такими темпами я очень долго могу говорить, и все на те же примерно темы, о ее одежде, ее лице, выражениях ее лица, ее голосе, ее интонациях, я могу говорить об этом без остановки и притом абсолютно бессистемно, так что... придется следить за тем, чтобы не переходить границы. Какие, правда, границы – не очень-то ясно.
Не очень-то ясно. Мои родители уже не слишком-то были склонны заботиться о моем присутствии или отсутствии рядом с ними (потому что к вечеру они всегда такие, утром они бы вели себя иначе), и когда она соскучилась настолько, что перебила экскурсовода каким-то вопросом, тогда я и подумала, что любым способом, но попробую побыть рядом с ней подольше, как-нибудь, я подумала, что вот бы неплохо, если бы нам не пришлось для этого что-то изобретать отдельно, я подумала, что было бы неплохо просто прогуляться с ней. Мысль, показавшаяся чем-то запредельным и почти неисполнимым. Вопрос, который она задала экскурсоводу, оказался все же таким, который его сбил с последнего толку (видимо, вопрос был все же по делу), я не знала, что же мне поделать со своей новой целью, поэтому я ей просто улыбнулась. Да, тоже мне, способ! Но мне правда хотелось ее подбодрить, и, кажется, получилось: она снова перебила несчастного, и теперь он уже совсем смешался, мне даже стало его жалко, но случая улыбнуться ей снова я тоже не упустила, еще бы! Того и гляди всех разгонят! То есть экскурсия ведь продлится еще максимум час. А так хоть можно было посмотреть на нее лишний раз. Присмотреться. И она сразу так подобрела! От этих улыбок, так сильно, что я сначала была почти в ужасе, я думала, что вот, такая мгновенная реакция, да на такую мелочь, что же это такое, обернувшись второй раз, я, кажется, разглядела ее усталость: это была даже не скука, скука была какой-то маскировкой для усталости и еще чего-то, похожего на жажду. Или голод. Конечно, это иносказание, я не имею в виду ничего конкретного, просто как будто она так долго шаталась по пустыне, что успела забыть, что такое вода, она, например, забыла, но что-то в ней не забыло, что-то в ней было целиком и полностью этой жаждой. Столько всего сразу про нее говорю. А вдруг это не составит о ней верного впечатления? С другой стороны... все, что я знаю о ней – это ведь тоже всего лишь впечатления.
В общем, она была очень независимая и в то же время... ее хотелось развеселить, или развлечь, потому что ей самой этого ужасно хотелось, она была как будто тоскующей. Какие громкие слова! «тоскующей»! Можно подумать все, что угодно, но ведь это правда. Она была красивой, независимой, безжалостно умной, усталой и тоскующей. Вроде бы достаточно лаконично? Такое первое впечатление.
Так, я немного успокоилась. Что было дальше. Дальше несчастный просветитель вообще застеснялся, и, кажется, даже до конца не поведал нам всего, что собирался. Он сказал, что мы можем сами пока погулять, а минут через сорок он поведет нас во дворец, примыкающий к собору. Там ведь и правда умопомрачительная архитектура, я о ней просто пока сказать не успела, тот собор, в котором мы находились, соединялся с дворцом (чьей-то там резиденцией), соединялся при помощи арки, можно было пройти там внутри, а можно и сверху, там мраморные лестницы такие красивые... в том городе вообще было все так... странновато, вот эта архитектура, воздушный, взлетающий вверх собор, изысканные витражи, дворец, великолепный и неестественный, как чей-то сон... да, дело было еще и в этом, что все эти здания – как чей-то сон, прекрасный, печальный, мутный, еще чуть-чуть – и этот кто-то проснется, и вместе с его сном исчезнет все это, весь этот странный город, похожий на динозавра, умершего, но пригодного для жилья... о господи, какие мрачные мысли. Так можно сказать, но если бы это можно было показать в точности так, как это видела я, то, возможно, стало бы гораздо яснее, что я имею в виду. Что если проснется этот некто, то все исчезнет – все, кроме, может быть, нее. Она слишком настоящая, чтобы исчезать от чьих-нибудь пробуждений. Скорее, это она будет тем, кто проснется.
Я об этом обо всем подумала не сразу, нет, эти мысли мне понемногу начали приходить в голову, когда мы с ней уже понимались по лестнице, к той арке, по которой, как по мостику, мы с ней перешли во дворец... Да, мы с ней. Второе впечатление было вот какое: что она – это воплощенное простодушие. Удивительно звучит, я сама удивилась так, что чуть не растерялась, но я же все-таки не растерялась. Бывают такие ситуации... по сути очень сложные и необычные, если представлять такую ситуацию заранее, то можно подумать, что уж кто-кто, а я-то точно в такой ситуации растеряюсь, но когда что-то такое действительно происходит, выясняется, что я спокойная и делаю то, что надо. По крайней мере, мне самой так кажется, что я делаю именно то, что надо. И я не растерялась, когда все куда-то разбежались – все, кроме нее и меня. Я не растерялась настолько, что, дрожа и волнуясь, все-таки сказала ей что-то. Нет, на самом деле я прекрасно помню, что именно я ей сказала. Я сказала, что надеюсь, что во дворце будет поинтереснее. Я-то думала, что она презрительно хмыкнет, скажет что-нибудь такое же, как экскурсоводу, если вообще скажет, но она ничего такого не сделала, она даже обрадовалась, что я ей что-то сказала, она даже ответила. Она ответила, что она тоже надеется. Тогда я, кажется, немного увереннее стала думать о том, что это и правда какая-то жажда, в ней, внутри нее. Я подумала еще, что, слава богу, успела нашептать маме, что постою здесь внизу, одна, мама сказала «ладно», теперь-то, оказывается, это было совсем кстати, и потом я сказала ей что-то вроде «вы очень много знаете», да, мне сразу показалось, что это очень глупая фраза, но ничего другого в голову не пришло. Потому что, во-первых, они же и в самом деле очень много знают, буквально обо всем, что бывает, они знают больше, чем обычные люди, но, во-вторых, это было действительно глуповато: говорить такие обычные и всем известные вещи вслух, поэтому я снова задрожала – от счастья, от чего же еще – когда она снова ответила мне, и она снова говорила совсем не так, как с экскурсоводом. «Интересного можно много рассказать» - она и не думала смеяться; дальше меня уже немного несло, я уже пробовала пошутить, я все думала, не слишком ли глупо улыбаюсь, достаточно ли прилично себя веду, но было уже все равно, остановиться было невозможно, а тем более тогда, когда она усмехнулась в ответ на шутку. Вот так бывает! с некоторыми людьми страдаешь часами, стараясь их развеселить, ну может не совсем часами, так долго кому угодно надоест, но все же стараешься, а всем лень оживиться, а тут улыбнулись первой же шутке, может, даже не слишком умной, поэтому мне совсем крышу сорвало, и я предложила – да, я сама, я сама предложила ей это! – подняться во дворец никого не дожидаясь. То есть это же очень смело, правда? это же значило, что мы вот так просто возьмем и отделимся ото всех, как бывает, что область государства отделяется и становится чем-то суверенным... стоп. Она была суверенной с самого начала, я уже сказала это, и получается, я напросилась в ее отделенное от всего остального государство, в ее независимость, как же это было, наверное, нагло! Но она согласилась сразу – да уж, видимо, ей было всё равно, где находиться, или с кем, она, вероятно, и правда была слегка уставшей, в другой раз (в какой-нибудь другой раз) я бы испугалась того, что мне так везет, но здесь пугаться было некогда, она же согласилась, она была такой красивой в этот момент, одна бровь едва дернулась, и это придало ей такой здоровский вид... молодцеватый и независимый, но в то же время откуда-то появилась мягкость... я так много болтаю! Вот что я имею в виду под мягкостью? Это же совсем не очевидно, это же всего-навсего слово! Ну и ладно, я хочу сказать, что из-за этой мягкости появилось какое-то облегчение, что у меня внутри всё пело от счастья, когда мы с ней поднимались по той красивой мраморной лестнице, и когда мы шли по мостику между собором и дворцом, я как раз подумала о том, что она смотрит по сторонам как тот, кто желает проснуться, может, этот кто-то желает разобраться в этом сне правильно, может, он вовсе не желает разбираться во сне, может, он сразу решил разобраться в реальности, о чем я говорю, она же по сторонам почти не смотрела, это было просто впечатление, такое впечатление, будто она только и делала, что осматривалась. То есть я опять говорю как-то не так, я пытаюсь сказать хоть что-нибудь верное, какие-то свои мысли о ней, это же все равно только мои мысли о ней. Или мои впечатления. Когда она шла по этому мостику, то она выглядела очень хорошо, слишком хорошо – вот что я пытаюсь сказать, скорее всего.
Да,  она выглядела, как предводитель, руки заложены за спину, такая гордая осанка, светлые волосы, на фоне моря, блестевшего вдалеке, я снова показалась себе такой маленькой, такой глупой, такой потерянной, но – вот тут точно можно не поверить, но это чистая правда! – она тут же замедлила шаги и чуть-чуть изменилась в лице (я не понимаю, как именно «чуть-чуть изменилась», может, немного шире глаза открыла? но вроде бы не только это, изменилось что-то еще), и она повернулась ко мне так чутко, как если бы услышала, о чем я подумала, и я опять не нашла ничего лучше, чем сказать что-то глупое. Да, я прекрасно помню, что именно я сказала. Я помню всё, что мы произносили, и почти наизусть. Наверное, из-за того, что не так-то много времени провели с ней, не так много разговаривали, как могли бы... могли бы, только всё равно нервничаю: вдруг я запомнила немного не так? или запомнила совсем всё совсем не так? можно задаваться этим вопросом сколько угодно времени, и ни к чему не прийти, так что... какая уже разница, упускаю я что-нибудь или нет, если я изо всех сил стараюсь ничего не упустить? Вдруг я делаю для этого всё, что в моих силах? Действительно, вдруг это так? такие невыносимые сомнения, и такие обычные. Я сказала: «Посмотрите, как красиво! Скоро закат», и она ответила – можно ведь подумать, что грубо, если не слышать интонации. Она сказала, что закат начнется часа через два. Это звучало так тепло, что мне захотелось, чтобы она говорила еще и еще, хоть что-нибудь, не останавливаясь. Но она молчала, и поэтому заговорила я, но даже если бы она перебила меня, надменно, как экскурсовода, если бы она поправляла меня – кажется, мне даже это понравилось бы, лишь бы она продолжала говорить, лишь бы ее было слышно... а вот почему мне этого так срочно захотелось? наверное, из-за ее расы, да? из-за естественно возникающего любопытства к чужеродному, к неизвестному, к тому, о чем известно очень немного, и всё, что известно – такое противоречивое, и недостоверное, и так далее, мне захотелось слышать ее и поэтому я заговорила сама, и поэтому я уже не стеснялась никаких глупостей. Может, я перестала стесняться глупостей чересчур быстро, но во-первых, думать было некогда, а во-вторых – люди общаются еще и не так, нормальный обмен вежливостями – это тот еще обмен глупостями, ну так что же? если совсем исключить такие глупости из употребления, люди друг друга перережут гораздо быстрее, правда ведь?
Короче говоря, я начала рассказывать о себе, о чем же еще, немного о себе: о том, что мы приехали сегодня утром, о том, что мы успели увидеть, я старательно следила за тем впечатлением, которое произвожу, и вот тут, сознаюсь, я умудрилась сказать что-то не то. Что-то совсем не то, всего лишь описывая свой день, но может так всегда бывает? когда двое совсем не знают друг друга, они в любом случае беззащитнее друг перед другом, не зная, каких тем касаться не следует, или каких слов, несмотря на такое незнание, приходится быть смелым, лезть напролом, чтобы не быть никаким. Это я сейчас так думаю, а тогда... что я думала тогда, не знаю. теперь уже не знаю. Я сказала что-то не то, это следовало из того, как она разозлилась, или расстроилась, она на какое-то время как будто заморозилась, это было так нехорошо, так невыносимо, что какое-то слово или какая-то тема может так повлиять на чье-то настроение, и еще бы знать, какое слово или какое предложение! Я не знала, это было невыносимо, но думать снова было совсем некогда, кто угодно испугался бы, из-за того, что так вдруг ему удалось всё испортить, кто угодно бы испугался и подумал бы что всё потеряно, она так расстроилась, что стало больно даже мне, а каково было ей – совершенно неизвестно, она продолжала идти рядом, но как чужая, как будто мы с ней не сказали друг другу ни слова вообще ни разу, если бы не осознание того, что времени у нас совсем чуть-чуть, я бы могла расплакаться – вот так сильно я промахнулась, но расплакаться ни с того ни с сего это же вообще никуда не годится, это была бы уже промашка так промашка, плакать при незнакомом, несмотря на это, я и правда могла расплакаться, совершенно нечаянно, но сдержалась ведь, так что не считается, мы как раз вошли во дворец, там сразу был какой-то зал с картинками, так красиво, что я решила сказать об этом вслух, потому что надо же было что-то говорить. И как же много значит какое-то слово, какое-то всего-навсего предложение, которое в школе написали бы на доске только для грамматического разбора, потому что осмыслять, как кажется, там совершенно нечего, но она моментально расслабилась, она снова стала такой доброй, что я осмелела и попросила ее рассказать что-нибудь об этом дворце... вот, откуда у меня в тот момент взялось столько наглости? С чего я взяла, что она должна что-то знать еще и об этом дворце? С чего бы она могла мне рассказывать то, что знает, если она все-таки что-то знает? да уж, если она знала об этом комплексе столько всего, то зачем было записываться на экскурсию? Неужели только из-за того, что до этого она и вправду скиталась по пустыне? Неужели из-за того, что она и вправду изжаждалась по разговорам? неужели первое впечатление и вправду было не самым бессмысленным? Так или иначе, она действительно знала об этом комплексе больше любого экскурсовода, мой вопрос был правильным, потому что она как будто расцвела, в ответ, она стала еще красивее, чем несколько минут назад, я бы сказала, что она засмеялась, но это было бы не совсем правдой, потому что ртом она не смеялась, только ртом и не смеялась, она смеялась всей собой, конечно, я не знаю точно, чему именно она смеялась, но это было здорово. Мне тоже стало очень хорошо, да, сейчас я бы не постеснялась, сейчас мне было бы уже все равно, что она обо мне может подумать, сейчас я бы спросила у нее, чему же она смеется, и пусть бы она даже слегка удивилась, или разозлилась на такой странный вопрос, я бы не постеснялась, потому что есть вещи поважнее временного неудобства, временного неудовольствия... интересно, что за вещи я имею в виду? может быть, точное знание? интересно, точное знание существует? или существуют только предположения?
Можно предположить самое простое, что ей понравилось в картинной галерее, и правда, она смотрела на стены и на картины так, будто здоровалась с кем-нибудь, кого знала очень хорошо, но (к сожалению) только по переписке. Она почему-то перестала быть прямой, как выстрел, и безжалостно умной, и усталой, и тоскующей, и даже тем, кого бесправно задерживают, она стала такой доброй и согревающее теплой, она стала тем, кто как будто наконец-то решился приоткрыть дверь своей сокровищницы. Показать сокровища, так бережно охраняемые от простых смертных, так сильно надоевшие сокровища, что ими спешат поделиться импульсивно и с первым встречным, то есть со мной. Почему сокровищница – потому что всё окружавшее нас великолепие, замороченная архитектура, умопомрачительные детали, бесценные картины, раззолоченные экспонаты – вся эта мишура показалась мне в тот момент ничего не стоящей глупостью по сравнению с ней, по сравнению с тем, что блестело, сверкало внутри нее, по сравнению с тем, что сама она, возможно, считала ничего не значащей мелочью (такое было впечатление, правда). Если совсем расслабиться, то можно для наглядности представить какого-нибудь дракона, разрешившего заглянуть внутрь своих чертогов простому прохожему. Кому-нибудь такое сравнение наверняка покажется взятым с потолка... да так оно и было, я почти ничего не присочинила, потолок в галерее был расписным: загадочные, необычные существа, вроде драконов, единорогов, русалок, название картин касались чего-то подводного, сказочная, бездонная атмосфера, но, может, это не из-за картин, а из-за настроения, ее настроения и моего, из-за общего состояния, из-за того, что мы оторвались ото всех, от общей сплоченности, из-за того, что мы погрузились во что-то неясное, зыбкое... я, наверное, опять увлеклась преувеличениями, но я ведь всего лишь стараюсь нащупать... нащупать что? верное слово, верный способ описания, как описать это всё?
По сравнению с ней эти картины были недостаточно сказочными, красота, окружавшая нас со всех сторон, отставала на порядок в степени чудесности, а она была такая открытая, такая милая, она продолжала высмеивать экскурсовода, так мне казалось, интонациями что ли, или еле заметными оттенками интонаций... зачем я говорю об интонациях, если их все равно никак не передать? непонятно, зачем, но это было не главное, главное – ощущение, что она сейчас как тот, кто слегка пригубил какого-нибудь вина и затем сразу разбил бокал оземь – в знак того, что его пьянит совсем не вино... вот откуда у меня такие ассоциации?! можно подумать, я на отлично разбираюсь во всех ста с половиной степенях алкогольного опьянения, нет же, не разбираюсь, зачем же тогда я выражаюсь именно так? по-другому – я не знаю, как описать это по-другому, я не могу описывать это по-нормальному, не могу и не хочу, потом что может быть что это вино (или как это можно назвать? я не знаю!) пригубила она, но и меня закачало, как на волнах, на теплых волнах ее опьянения, то ли ее, то ли моего, то ли общего, и я улыбалась почти не смущаясь, скрещивая пальцы за спиной: только бы она не раздумала радоваться! Только бы она радовалась подольше – ведь это так здорово, а потом она подошла к той картине с королем и королевой, и это было потрясающе, я даже думала, что мраморный пол уйдет из-под ног окончательно: королева, нарисованная в профиль, была очень похожа на нее, очень сильно похожа, хотя выглядела взрослее, гибче, с другой прической... может, конечно, это воздействие впечатления, может, я как раз начинала сравнивать ее с королевской особой мысленно, может, я сравнивала ее с такой особой с самого начала, ну и что, ну и что, женщина на картине правда напоминала ее. Хотя, конечно, это не такой уж и значительный факт.
Кстати, сюжет был такой, что я немного смутилась, потому что они, король с королевой, конечно, были одеты, но на голове у короля стоял чайник, из которого он наливал чай королеве – в чашку, стоящую на ее голове, серьезно, такой вот сюжет, простой и естественный. Может, и немного нескромно было трактовать всё это именно так, может, только мне приходят в голову такие мысли, но если бы они, к примеру, целовались – это бы выглядело менее эротично, чем то, что было нарисовано. И еще сильнее я засмущалась из-за того как раз, что королева так сильно похожа на нее, я спросила у нее, что она думает о смелости этого сюжета, кажется, она сделала вид, что не поняла, или не сделала, но это тоже было всё равно. Всё равно, потому что она смотрела на картину так сосредоточенно, невозможно было не любоваться, она тоже слегка смутилась, из-за сюжета или из-за чего-то еще, не знаю.
Следующий зал был совсем другим, чем зал с картинами. Очень светлое помещение, всё в зеркалах. Следующий зал был таким, что я на минуту забыла вообще всё: где я нахожусь, что на мне костюм Мюриэль (сделавший меня такой смелой и такой везучей), что я не одна. Этот зал был белым и мраморным, таким огромным, что креслица у стен казались мелочью, частью отделки, сверкающее пространство, прямо-таки оперное освещение. Огромные зеркала от пола и до самого потолка, в одном из этих зеркал мы с ней отразились, как только вошли, но я позабыла обо всем, несмотря на то, что очень ясно видела наши с ней отражения, я видела наши с ней отражения и в то же время всё позабыла. Этот зал мне снился, вот что. На самом деле я, конечно, не верю в вещие сны и прочую подобную ерунду, но этот зал мне снился, и снился уже давно, достаточно давно. Есть такие сны, которые помнишь годами. И считаешь себя предателем, если вдруг позабудешь какую-нибудь подробность такого сна. И вот как раз этот сон я помнила в подробностях, потому что вспоминая этот сон, я успокаивалась. Мне часто бывает нужно успокоиться, я же очень беспокойная, на самом-то деле, это правда. Каждый раз, когда я представляла себя внутри этого белого зала, зеркального сверкания, то непременно успокаивалась, я могла быть взвинченной донельзя, и всё равно успокаивалась, если представляла себя внутри этого ограниченного пространства. Кажется, во сне там жил кроме меня еще какой-то человек, кто-то вроде короля, или кого-то подобного, у меня с ним были какие-то странные отношения, пусть и только во сне, или только в воображении, кажется, эта комната была им, или его частью, игра воображения, тем не менее, может значить очень много, может иметь решающее действие, кажется, этот воображаемый король имел надо мной власть – тоже, конечно, воображаемую, но мне нравилось представлять его, или эту комнату, этот зал, в котором так легко и спокойно, что успокаиваешься. Возможно, зеркальный мраморный зал, существующий в реальности, напоминал мои внутренние пространства только издалека, или же только в моем собственном воображении, всё-таки – кроме того, что никакого короля наяву не было, существенной разницы я не заметила. Можно назвать это спасительной силой иллюзии. Всем под новый год может нравиться мишура, несмотря на то, что живая, пахнущая смолой елка – гораздо интереснее. Конечно, наяву зал светился не сам собой, а освещался при помощи люстры, и еще насчет кресел я не уверена, вроде бы во сне их не было, но это уже так себе мелочи, незначительные детали. В общем, увидеть мою тайную комнату в реальности – это было очень сильное впечатление, в любом случае, даже в случае чрезмерной игры воображения. Пришлось, по-моему, даже о стену ладонью опереться, так сильно я растерялась. Иначе можно было бы грохнуться в обморок, такого, конечно, со мной еще не случалось, но вдруг? и вспомнила, где я, из-за того, что она смотрела на меня. Не просто смотрела, а как-то очень громко смотрела, еще чуть-чуть – и она бы почти вслух спросила «что с тобой?», то есть она и спросила, лицом, выражением лица, тревожным таким, и я вспомнила, где нахожусь, что на мне костюм Мюриэль, кто она такая, и то, что мы с ней пока что были на «вы». Я улыбнулась ей, мне хотелось извиниться, но вот за что? за то, что умудрилась забыть о ее обществе? за то, что внезапно оказалась в своем сне? но она же не знала таких деталей, может, хотелось извиниться за то, что не знаю, как выглядела в этот момент? То есть я, наверное, всё время слегка побаиваюсь того, что вдруг выгляжу как-то не так, то есть вдруг она смотрит на меня так пристально из-за того, что увидела что-то безобразное? Но на мне же был костюм Мюриэль! Это так много всего объясняло! Это так хорошо спасало ситуацию! По крайней мере, спасало мою самооценку: ведь в любом случае я в костюме «Воина Весны», а значит, это уже немного не я, а значит, абсолютно безобразно выглядеть я не могла, а значит, можно быть немного спокойнее, тем более в этой прекрасной, белой, сверкающей комнате, так похожей на комнату из моего воображения...
Кажется, по-настоящему «подозревать неладное» (как принято выражаться) я начала именно в тот момент. Что можно здесь считать по-настоящему «неладным»? то, что я никогда не забываю о присутствии окружающих, сколько бы их ни было? или то, что я стараюсь не вспоминать о своих снах в чьем-либо обществе?
Я не успела подумать об этом, потому что мы услышали выстрелы. То есть их услышала она, кажется, на нее звуки вообще производят более сильное впечатление, чем на меня, она вздрогнула, заметно, и моментально сорвалась с места – вот так реакция! А может, дело не в звуках, а в ощущении опасности? Может, она так чутко среагировала именно из-за опасности? Она побежала на это звук, как на свет, что ли, обратно, в галерею, это было безошибочно: окна наружу были там, их не было в зеркальном зале, это я поняла не сразу, но все-таки поняла, когда увидела ее стоящей у окна, она снова было прямая, и еще раскаленная, непримиримая, очень красивая, хотя издалека был виден только темный силуэт, силуэт у окна, но казалось, что ее спина полыхает, это мне очень понравилось, так что я... насколько уместно здесь будет сказать «чуть не онемела»? я не знаю, правда, насколько это уместно.
Не скрою, выстрелы мне понравились тоже. Почему-то я сразу стала такой мечтательной, я ощутила себя такой томной, хотя сердце и забилось чаще обычного. Не знаю, как следует говорить об этом... вроде бы об этом совсем не принято говорить, но ведь у каждого бывают мысли о самоубийстве, не правда ли? часто говорят о том, что найти себя не так уж легко, но гораздо реже слышишь о том, что это невыносимо больно, тем более – если пытаешься найти себя почти всё время, и ведь почти безуспешно, как же часто мне просто хотелось выключить себя, как выключают свет, нажав на обычную клавишу, раз уж я такая странная, да если бы только странная! если бы только «странная», всего-навсего, я бы тогда точно знала, какая я, как это называется, но и этого нельзя было знать точно, я ведь почти завидовала тем, кто имел силы утверждать свою «странность», потому что... вдруг я даже не странная, а совершенно обычная, скучная, слабая, глупая, бесполезная кукла? и это тоже сложновато с гордостью утверждать, это принято прятать, я и хотела спрятать, совершенно спрятать такое можно, только выключить себя, не правда ли? но, как принято выражаться, не поднималась рука, а может мне не хватало смелости взять на себя такую ответственность, не знаю... да, дело было в ответственности, и тут эти выстрелы. Выстрелы мне ой как понравились, можно сказать, эти звуки заворожили меня. Ведь если меня случайно пристрелят, то хотя бы формально это буду не я сама. И тем более если меня пристрелят, пока я в костюме Мюриэль. Красиво будет смотреться, просто загляденье, надо, правда, еще умудриться и упасть на пол в нужном ракурсе, надо было, конечно, потренироваться, когда была такая возможность, ну да что уж, это можно оставить до следующего раза, или до следующей жизни. Главное, чтобы фотографы не зазевались, если они здесь окажутся.
Когда я подошла к окну, у которого уже стояла она, выстрелы снова раздались, и гораздо ближе –  может, даже в соборе. Да уж. Я ведь и правда подумала про фотографов, про то, что не упустили бы они свой шанс собрать материалы для фанатского журнала «Воинов Весны», не помню названия, но кто-то из знакомых Кристины его выписывал, или всего лишь покупал пару раз. Она обернулась ко мне, она даже посмотрела мне в глаза, так странно, будто только что поняла... даже не так: будто она только что проснулась, будто она проснулась наконец-то, я, кажется, немного протрезвела от ее взгляда: она так волновалась, но не боялась, о нет, кажется, она была в ярости, а потом она сделала то, чего я не смогу забыть, кажется, никогда, один-разъединственный жест, который был лучше всего, что случалось со мной в жизни, она молча взяла меня за руку и повлекла за собой, бегом. Она же могла начать что-то говорить, и возможно я бы в ответ села на корточки и зажала бы уши, и просила бы оставить меня в покое – это, конечно, совершенно необязательное преувеличение, но, в любом случае, она не стала терять время на слова, она поступила лучше, как она поняла это? когда она успела заметить, куда здесь следует бежать? она что... не умеет сомневаться? совсем не умеет?
Неизвестно, но тогда она вообще не сомневалась ни секунды, она бежала впереди, это было здорово, хорошо, что она не могла видеть, что я чуть не заплакала от растроганности, потому что. Потому что это был самый естественный, самый неожиданный жест, и самый впечатляющий, и самый необходимый в такой ситуации. Да, самый естественный, но чему же я так удивилась? Может, тому, что никто из моих знакомых не сделал бы на ее месте того же? или я просто не могла представить на ее месте кого-то другого? Никто бы не решился настолько быстро и настолько точно? или я удивилась тому, что мне стало предательски стыдно? Да, очень стыдно – за то, что я сначала подумала о ней хуже, чем она заслуживала, кажется так. Да, при всём при том я подумала о ней хуже. При всём восхищении, при всём желании побыть с ней рядом подольше, я всё-таки подумала о ней хуже, чем она того заслуживала. Я предположила, что она равнодушная, хладнокровная и бессердечная, наверное, я предположила это для своего же удобства, или для своей же смелости, чтобы все-таки заговорить с ней. Может, мне жизненно необходимо было предположить именно это. Несмотря на всё свое восхищение ею, бесспорное и моментальное, несмотря на всю ее теплоту, если бы не этот безошибочный жест, если бы не эти выстрелы, если б не эта неожиданность – я бы так до конца и не разубедилась в ее равнодушии, в ее мнимом бессердечии. И как бы хорошо она мне ни рассказывала про этот дворец, или про собор, я бы улыбалась совершенно искренне, но вот на дне, где-то глубоко на дне души я была бы совершенно уверена в том, что она – существо и бессердечное, и слабое, и недостойное, и, возможно, даже слегка глуповатое. Да, повседневная жизнь устроена так, что вечно удивляешься, неизвестно, правда, чему удивляешься больше – тому, что не знаешь всего даже о своих впечатлениях, или тому, что если б не эта неожиданная ситуация, то можно было бы никогда и не узнать о глубине своих сомнений. Ох уж эти сомнения... иногда мне кажется, что мои сомнения заменяют мне ум, что весь мой ум – это способность усомниться даже в самом простом, но всё же... когда ты даже не понимаешь того, что они, сомнения, оказывается, существовали только что и уже рассеялись, почему-то получается так, что ты как будто бы узнаешь о том, что сомнения были – только из-за того, что чувствуешь, как они исчезают. И что же получается? что я сомневаюсь вообще во всем, причем настолько привычно, что почти не замечаю этого, так что ли? приятные мысли, ничего не скажешь, и как после этого взглянуть в зеркало? Иногда, когда подходила к зеркалу, мне бывало сложновато оторвать руки от лица, потому что... вдруг оно такое же уродливое, как всё то, что скрывается за ним, как и все эти сомнения, но нет, лицо всякий раз было не такое. Не такое, очень даже не такое. Особенно с перекрашенными волосами, особенно если улыбнуться, как всегда, совершенно искренне – совсем не так уродливо, но вдруг в следующий раз что-нибудь да выдаст? Вдруг красивые лица встречаются только у людей, потонувших в сомнениях? Как после того, что я вижу в зеркале, можно доверять красивым людям? Людям... да, но она же не человек, кто знает... может, я только поэтому и начала искать общения с ней, чтобы выяснить, есть ли какая-то разница, говорит ли о чем-нибудь внешность в их случае, что можно считать красивым... я увлекаюсь предположениями, ведь ясно, как день, что времени у нас с ней не было с самого начала, то есть достаточного количества времени не было, достаточного количества для того, чтобы делать какие-то далеко идущие выводы.
Так что... я правда бы заплакала, не стесняясь ее, мне было бы даже всё равно, насколько красиво я выгляжу, насколько покажусь ей уродкой, а насколько красавицей, но мы все-таки бежали, и времени на лишние эмоции не было. То есть я не сдерживалась специально, нет, я уже не захотела, я уже не стеснялась ее.
Мы побежали куда-то вниз, вернее, побежала она, а я за ней, вниз по лестнице, которая была еще через пару залов, вот это у нее ориентация в пространстве! На втором этаже оказался какой-то коридор, сверкающий и мраморный, мы побежали по нему, по шахматному полу, то есть пол был похож на шахматную доску, только вместо черных клеточек были коричневые плитки, а вместо белых – цвета кофе с молоком, на плитках были какие-то рельефчики, какие-то фигурки, тоже, кажется, дракончики, или единороги, я никак не могла разобрать, мы же все-таки бежали. Если мы бежали, то зачем мне понадобилось смотреть по сторонам – непонятно, но мне понадобилось, скорее всего, я смотрела все-таки под ноги, возможно, так действует стресс на людей, я не знаю, раньше никогда ничего подобного не испытывала. Я ведь правда чуть не залюбовалась на эти детали, но слева была приоткрытая дверь, в той комнате были окна, то есть окна на улицу, и мы забежали туда. Комната оказалась кабинетом, про такое практическое предназначение можно было догадаться по обилию письменных принадлежностей, а так – там тоже всё раззолочено, даже скучно становится от изобилия всего изысканного, там висели очень роскошные какие-то гобелены, на которых красовались прекрасные дамы, единороги, рыцари, деревья и прочая дребедень, за окном виднелся дым и, кажется, больше ничего, дым, кажется, всё застилал, даже вездесущий собор еле просматривался, но мне было не интересно. В это можно не поверить или можно подумать об этом как-то не так, но это правда, то, что за окном, было не интересно, и я должна описать это получше, мне кажется, я должна. Мне стало всё равно, что же там творится, там или здесь, если я с ней, в таком случае мне ничего не страшно, вообще, я не знаю, как следует сказать про это? мне стало не страшно снять костюм Мюриэль, выкрасить волосы обратно в черный, мне стало не страшно, если меня назовут странной или уродливой, или еще как-нибудь, потому что... потому что мне стало просто и хорошо, только от ее присутствия рядом, из-за ее присутствия всё становилось правильным, всё в моей жизни начинало казаться правильным, я сама становилась очень правильной... как же глупо это звучит! Как же трудно описать это не глупо! То, что я почувствовала тогда, не было глупостью... О нет: будто бы я могу делать что-то правильно, даже нет – почти всё, что я сделаю, находясь рядом с ней, будет идеально верным, и что еще я почувствовала, пока смотрела на нее, которая смотрела в окно, ее ноздри раздувались, левая рука вцепилась в занавеску, наверно, она забыла про свою левую руку, рука судорожно вцепилась в ткань, я не могла ни слова сказать, честно, я почти онемела – от того, какая она живая, какая она настоящая, какая она раскаленная, я почувствовала себя так, будто никогда ничего не чувствовала прежде, будто я никогда никого прежде не видела, будто бы она – первое, единственное живое существо, которое я встретила за шестнадцать лет своей жизни. Это, конечно, совсем не так, я же каждый день все-таки видела кучу народа, даже если, к примеру, оставалась дома, это, конечно, тоже глуповатое сравнение, но всё же. Я не знаю, как описать это, в тот момент мне снова стало стыдно – за то, что я не поняла этого сразу, не поняла с первого взгляда того, какая она из себя, из-за того, что я сразу же не поняла, почему я могла забыть о ее присутствии в том зале – потому что она была самое настоящее, самое безусловное, и от нее нельзя было, не нужно было защищаться, я чувствовала себя онемевшей, незаслуженно одаренной, я глядела на нее во все глаза, потому что в том кабинете, получается, мы все-таки встретились, мы смотрели друг на друга наконец-то, впервые. До меня наконец дошел тот простой факт, что я даже не знаю, как ее зовут, а еще то, что, скорее всего, это не заинтересовало бы меня раньше, то есть не заинтересовало бы по-настоящему – я снова показалась себе такой равнодушной, я думала о том, что хорошо бы она простила мне мое первоначальное равнодушие, пусть даже она и не знала о моем первоначальном равнодушии, мне хотелось ее прощения, потому что она... потому что она – такая горячая, она была просто раскаленной, из-за этого я стала дышать так часто, что, кажется, тоже раскалилась изнутри, но ее рука была всё равно горячее, когда она дотронулась до моей шеи, я не знаю, зачем, но она дотронулась до меня, сухой, бледной, горячей ладонью, я не знаю, почему, но мне это даже понравилось, несмотря на то, что обычно совсем не терплю чужих прикосновений. Потом я почему-то перестала замечать разницу между ее кожей и моей, я стала замечать только температуру, поэтому, наверное, я не поняла, в какой именно момент она уже не дотрагивалась до меня, в какой именно момент она снова стояла отдельно. Я была такой расплавленной, я поняла, что она уже не дотрагивается до меня только тогда, когда она сказала «давай будем на «ты», иначе уже просто глупо», ее голос немного изменился. Может, мне показалось, но ее голос слегка дрожал, кажется, она волновалась за нас обеих.
Имеется в виду, что она волновалась за нашу общую целость и сохранность, «за нас обеих» раз уж я умудрилась позабыть об опасности и о выстрелах, и про дымовые шашки на улице. Она замерла на какое-то мгновение, но почему-то было ясно, что она хочет представиться, и почему-то мне сразу показалось, что она соврет. И правда: врать она совершенно не умела, я такое патологическое неумение врать видела всего пару раз, у нескольких людей, имеется в виду неумение сыграть. На ее лице отразилось как раз то, насколько сильно она стыдится того, что пытается соврать, насколько это вранье неудобно, насколько мало это вранье оправданно, интонацию она попыталась сделать равнодушной, но не получилось, и это было очень трогательно. Почему трогательно... потому что большинству же гораздо удобнее соврать, чем сказать правду, а ей было очень, очень не по себе.
В общем, сразу было ясно, что она врет и отшучивается вместо извинения, но какое же имя она назвала! Вряд ли она читала «Воинов Весны», вряд ли она вообще о них слышала, но она сказала, будто бы ее зовут Соннэль. Соннэль – так зовут одну девушку, персонажа этого комикса, которая как раз самый близкий друг и соратник Мюриэль, такое вот было приятное совпадение. Можно было, конечно, тоже представиться не своим именем, тем более повод был такой хороший, я же все-таки не в своем обычном виде, я же все-таки в костюме Мюриэль, так что это бы даже нельзя было счесть неправдой в полной мере, это можно было счесть игрой, или частью игры, но мне не захотелось. Мне просто не захотелось врать ей, оскорблять ее ложью, пусть бы она даже никогда не узнала, что это ложь, всё равно. Потому что... хотя бы потому, что мне в первый раз в жизни не хотелось быть никем другим, кроме как самой собой, мне даже показалось, что я понимаю, что же это значит – быть собой, я сказала ей, что меня зовут Анна. Даже сказала, как это будет полностью: Анна-Элоиза. И как же было приятно, когда она назвала меня по имени. Она назвала меня по имени, а я не смогла (вернее, не захотела) сдержаться, я сказала, что если с ней, то ничего не боюсь. Она ответила, что тоже ничего не боится, если со мной. Это, конечно, было очень похоже на шутку, но всё равно, это было очень... очень... очень то, что надо; она снова взяла меня за руку, и мы пошли.
Ну что, я не хочу расхаживать обиняками: мне было так хорошо, что совершенно не хотелось думать о том, куда мы идем, или откуда, или зачем, мне было так хорошо, что я как будто обессилела, я не стеснялась уже вообще ничего, я говорила вслух почти всё, что думала, потому что с ней можно было так, потому что ей было интересно слушать это, потому что с ней это поведение не было странным, я произносила вслух почти всё, что приходило в голову, о, там ведь было просто сказочно красиво! Там – это на первом этаже, коричневые и бежевые плиточки на полу, статуэтки, картины, белый мрамор, очень широкий и длинный зал с зеркалами, полукруглый балкончик, на таких балкончиках обычно могут сидеть музыканты, почему-то вспомнился цирк и балкон с цирковым оркестром, хотя как раз такие ажурные балкончики я видела в иллюстрированных книжках по истории, в книжках изображались менестрели, развлекающие пирующих со своей высоты. В тот момент, когда под балкончиком проходили мы, музыкантов на нем не было, но зато там появились какие-то люди, они увидели нас с ней, они возвышались над белыми, мраморными перилами, я почувствовала свое сердце сжавшимся от тоски: ну вот и всё, нам с ней больше не дадут побыть вдвоем, ну вот и всё, а я только-только впала в иллюзию, будто бы нам с ней никто не нужен, кроме друг друга, то есть мне уже ни с того ни с сего показалось, что мы сможем спокойно общаться только вдвоем, что это будет так естественно, что мы даже сможем не заметить нашего одиночества, то есть никакого одиночества больше не будет, но эти люди с громкоговорителем, их слова, которые означали, что наше одиночество возвращается, по крайней мере, мое одиночество точно вот-вот вернется, то есть, конечно, оно даже никуда еще не девалось – да, это было немного похоже на тоску, которая усугубилась, когда они сказали эти слова, такие же глупые, такие же суровые, как неизбежность...
Она их даже не дослушала, она снова побежала вперед, увлекая меня за собой, уверенно и не сомневаясь. В сущности, это меня уже не удивляло. Во всех ее поступках было что-то, в существование чего я никак не могла поверить, никогда не поверила бы раньше, и даже тогда, когда я смотрела на это «что-то» - всё равно не могла поверить в то, что мне не кажется и это «что-то» существует. Я даже не знаю, как можно было бы обозначить это «что-то». В сущности, ведь о многих вещах можно сказать, что мне неизвестно, как их следовало бы называть. В сущности, я именно так об очень многом и говорю: что совершенно неясно, как следует говорить об этом. Глупо еще раз извиняться и заострять на этом лишнее внимание. Но я всё равно извиняюсь.
Нет, я всё-таки говорю б этом. И я всё-таки попробую это сформулировать. Мой самый главный секрет состоит в том, что... Хорошо, один из моих самых главных секретов состоит в том, что я всегда притворяюсь и совершенно искренне считаю, что все люди поступают точно так же. Что люди всегда стесняются показать то, как сильно и как постоянно они ненавидят друг друга, что именно для сокрытия факта этой ненависти они выдумывают всё подряд: правила приличия, школы, другие образовательные учреждения, армии, государственность. И что вампиров люди выдумывают из-за того же самого, чтобы было, куда деть свою ненависть, или хотя бы какую-то часть своей ненависти, чтобы ненависть ни в коем случае не прорвалась наружу, чтобы та ненависть, которая не могла спокойно потухнуть на определенной глубине человеческой души, чтобы эта ненависть разбивалась о глухую стену выдумки, как прибой разбивается о дамбу, как прилив спотыкается о плотину, ударяясь впустую о глухую стену того, чего нет, о стену, за которую, соответственно, невозможно проникнуть, сколько не бейся, потому что проникать некуда. Это, конечно, очень мрачные мысли, не то чтобы я всегда им потакаю, но всё же, глядя на себя в зеркало, поражаешься тому, что...
Я думала так всегда, возможно, только для своего удобства, но только о чем можно думать еще? о смысле жизни? пока я притворяюсь нормальной девочкой шестнадцати лет, прилично ведущей себя везде и всегда, меня точно никто насмерть не убьет, ну или по крайней мере не сразу, о чем я могла думать еще, если меня никто никогда в этом не разубеждал, скорее уж наоборот, окружающий мир будто старался, чтобы я не разуверилась... хотя, конечно, кружающий мир для меня всегда был дело десятое, если уж такое решающее значение придавать комнатам и пейзажам, существующим в моем воображении, может, дело в этом, дело в воображении? может, дело в том,  что я привыкла думать так, и думала только так, и вот, как принято выражаться, в один прекрасный день всё рушится: всё то, что я считала незыблемым постулатом раньше, будто бы сносит мощным порывом ветра, потому что никакой глухой стены нет, пустоты за ней тоже нет, потому что в построении стены нет надобности, потому что никакой стыдливой пустоты тоже нет. Эта девчонка, которая физически не умеет ненавидеть и физически не умеет притворяться, эта девчонка, которая таскает меня за руку по всему этому дворцу, которого она никогда не видела раньше, таскает меня так доверчиво, так простодушно, будто нашла во мне что-то ценное, будто бы она встретила меня впервые не час назад, а, допустим, в позапрошлом веке – представляете, что со мной было? я обнаружила, что всего-навсего отгородилась плотиной от всего мира, что специально, что всю сознательную жизнь уговаривала себя, говорила себе одно и то же: никакого моря не существует, есть только пустота и плотина – как это глупо! вот это уже глупо по-настоящему! какое глупое предположение, и какое спасительное, и вот – плотину сносит, море – повсюду, и ты хочешь рыдать от какого-то раскаяния, потому что только теперь ты так хорошо понимаешь вот что: «без этого моря я ведь жить не могу, и как же я жила раньше? кто же это был такой, кто это жил раньше в моем теле, вместо меня, притворяясь мной? кто это? кто это? я его не знаю!»
В общем, мне опять хотелось рыдать, но я опять не рыдала, я бежала за ней и смеялась, мне было очень смешно, или очень здорово, или очень хорошо, или очень просто, или всё вместе и сразу.
Потом, кажется, снова где-то стреляли. Мы с ней уже оторвались от той дурацкой погони, то есть я, конечно, не очень-то уверена в том, что за нами всё-таки погнались те люди, но мы-то от них бежали, значит, что-то такое было. Каким-то образом мы снова оказались в каком-то кабинете, снова понять, что это именно кабинет, можно было только по некоторым признакам... а, нет, там же стоял достаточно внушительный письменный стол, перья, чернильницы (кажется, я снова и снова что-то преувеличиваю); фрески на стенах – достаточно красивые, а может, и чересчур красивые, какие-то ангелы, кажется, мне захотелось там отсидеться, снова напала какая-то апатия, ни с того, ни с сего, но она – как всегда – не соглашалась с апатией. Она ничего такого, правда, не сказала, но было ясно, как день, что она не согласна прохлаждаться, что, по ее мнению, оставаться здесь небезопасно, небезопасно – хотя бы для независимости нашего с ней государства (первоначально ее государства, в независимость которого я каким-то образом ввязалась). Если подумать, то я тоже не хотела, чтобы меня расспрашивали через громкоговоритель. Можно сказать, что некое внутреннее несогласие объединило нас с ней тогда. Тогда! Почему только «тогда»? может, «некое внутреннее несогласие» объединяло нас с самого начала? Почему я так настойчиво скрываюсь от этой мысли? она что, кажется мне слишком смелой? Бывают мысли и посмелее, ну хотя бы про королеву, ну хотя бы про тот зеркальный мраморный зал, про то, что она похожа на предводителя, столько смелых мыслей, неужели эта покажется мне слишком смелой? Почему я такая несмелая? Вроде бы, так просто, проще некуда, внутреннее несогласие, внутреннее и глубокое стремление, что, если это было с самого начала?..
В этом кабинете, кстати, как раз и была та дверь, через которую мы вышли наружу, какой-то черный ход, черный даже в буквальном смысле: дверь была черной, металлической и незапертой изнутри. То есть только изнутри ее и можно было запереть, на засов.
Так мы с ней вышли в сад. Сад, или парк, опять-таки, неясно, как следует это называть: деревья там росли то ровными конусами, то шарами, а кусты, конечно, были квадратные. Чересчур много впечатлений, конечно, но точно такое же место, с точно такого же ракурса (слева море, справа горы) я уже видела изображенным на одном из пейзажей маслом, в одном из музеев, когда-то давно. Когда-то очень давно – может, целых два года назад, мне что-то очень понравилось в той картине, тогда, так что я даже иногда вспоминала ее.
В той картине было что-то нереальное: почему-то казалось, что такого пейзажа не может существовать в реальном мире. Может, именно поэтому мне очень хотелось туда попасть, внутрь той, изображенной, вселенной, и раствориться там. Почему именно там? Из-за нереальности, наверное, может, я таким образом хотела избыть свою странность, раствориться там, чтобы моя неправильность не довлела надо мной здесь, не причиняла мне столько всего, туда хотелось так сильно, как, допустим, какой-нибудь рыбе хочется в воду. Почему именно тот пейзаж показался нереальным, если деревья то и дело подстригают под простые, понятные, строгие геометрические фигуры (такие все из себя реальнее некуда)? Непонятно, неясно, и хотелось разобраться в ощущениях, вызывая в памяти эту картину, такую трепетную, такую обаятельную, и притом такого небольшого формата, что роскошная золотая рама, казалось, душила ее. И, как, опять-таки, принято говорить, «в один прекрасный день», открывая неизвестно какую черную железную дверь, ты оказываешься ровно в том самом пейзаже, или в пейзаже, ну очень похожем... Да, это ведь вполне возможно: вполне возможно, что его от нечего делать рисовал кто-то, сидящий в кабинете с красивыми и наскучившими фресками, кто-то, от нечего делать зевавший в окно. Вот, внутри загадочного пейзажа ты оказываешься, но растворяться в нем уже не хочется, потому что тебе пожимают руку, очень тепло, очень ласково, очень внимательно, и говорят, допустим, так: «предлагаю пойти к набережной». То есть, конечно, это только так звучит, тебе на деле предлагают совсем другое, ну или не совсем другое, но точно что-то большее. Да, что-то большее: например, тебе предлагают не растворяться везде, где можно или хочется раствориться, и не растворяться даже там, где это удобнее всего, и даже там, где ты мечтал бы раствориться сам, вместо этого тебе предлагают просто быть, тебя, можно сказать, одобряют, всю, до мелочей, тебя желают такой, какая ты есть, на тебя смотрят как на тебя, а не как на кого-то в костюме Мюриэль, или просто в красивом костюме, и ты наконец понимаешь что наверное ты есть, раз этот кто-то нашел, куда смотреть, раз уж этот кто-то смотрит прямо на тебя, а не на кулисы и декорации, это всё умещается в пожатье руки и в очень простую фразу, и почему-то это звучит как прощение, а когда тебя прощают за что-то, невозможно не испытывать благодарность. Да, невозможно не испытывать благодарности, а особенно – когда тебя прощает кто-нибудь такой же теплый, сильный, красивый и умный, как она.
Но в тот момент я сама не понимала, что же такое испытываю, к тому моменту, когда мы вышли из дворца, я умудрилась настолько заблудиться в своих чувствах и ощущениях, что уже почти совсем не старалась в них разбираться, но ведь и верно, было уже слишком много всего для какого-то одного дня, этого уже, наверное, было чересчур, да уж, следовало быть благодарнее! Следовало быть внимательнее, и так далее, все эти замечательные «следовало бы», которые приходят на ум уже слишком потом, ну и ладно, надеюсь, что в какой-нибудь следующий раз я буду вести себя идеально!
Мы с ней спускались по газону, куда-то влево, куда-то к морю, она вела меня за руку, и я сама не поняла, когда же я успела расслабиться настолько, что начала петь. Хотя... песенка, которая начала вспоминаться сама собой, эта песенка была как раз про тех комиксных персонажей, в число которых входили Соннэль, именем которой назвалась она, и Мюриэль, в костюм которой оделась я; песенка совсем развлекательного характера. Правда, написали ее не фанаты, а настоящие композиторы. ...Наверное, мне показалось, что, раз уж твою личность в кои-то веки одобрили, можно более свободно повспоминать ту, которая раньше всегда была образцом, и пускай только воображаемым, пускай она – всего только комиксный персонаж, история показывает, что можно быть комиксным персонажем и, тем не менее, жить вполне себе счастливо и достойно. Песенка сама по себе очень простая, а я еще и слова плохо помнила, вот, наверное, ужас был, но, исходя из того, что срочного желания замолчать у меня не появлялось, я заключила – может быть, слишком смело – что она, «Соннэль», совсем не против моего пения. Несмотря на то, что ее рука разжалась, несмотря на то, что она ушла чуть-чуть вперед по тропинке, я не замолчала. «Несмотря на то, что ее рука разжалась» - а может, это как раз вследствие этого жеста. Может быть, разжавшаяся рука как раз и была подтверждением. Подтверждением тому, что она не против, подтверждением какой-то неявной просьбы... может, я, конечно, опять выдумываю, или снова преувеличиваю, ну и что, это же мои воспоминания, мне и размышлять над ними, разве нет? мне нравится размышлять над воспоминаниями... наверное, это очень даже заметно. Если уж даже я замечаю, то это наверняка очень заметно.
Легко сказать «неявная просьба», а как перевести ее? «пожалуйста, будь», или «пожалуйста, пой», или «пожалуйста, будь даже если моя рука почему-либо разжалась» - ох, как же мне перевести это? даже только прокручивая эти фразы в голове, я уже нахожу их неточными, грубыми, глупыми, ранящими. Почему они кажутся мне такими, если столько слов обычно говорят, абсолютно ни о чем таком не беспокоясь? Почему я не догоняла ее на той тропинке? Почему я шла сзади? Почему мне казалось, что так и должно быть? Почему я продолжала идти сзади, несмотря на то, что невыносимо хотелось подойти к ней ближе и дотронуться до нее: до ее руки, до ее локтя, даже сквозь ее серый пиджак? А может, это и было причиной. Может, я так сильно хотела до нее дотронуться, что специально плелась сзади. Соннэль, та, которая из комикса, тоже носит что-то такое, строгое, скромных расцветок. Сердце билось слишком заметно, от всех этих сомнений, и голос дрожал, как крадущийся предатель, и мне было слишком хорошо – просто идти с ней вместе, в одном направлении, я была счастлива, как ребенок, который еще ничего не успел узнать о мире, который думает будто бы ему всё можно. Поэтому, когда заросли кончились... хотя не очень-то они были густыми, просто от слова «заросли» возникает такое ощущение, будто мы с ней шли сквозь джунгли, а ведь ничего  такого там не было... да ладно, всё равно всего не опишешь так, как следует. Я же пишу только про свои впечатления, какая уж тут объективность? Правда ведь?
Про что я говорила? а, когда мы дошли до песчаной полосы, я кинулась к морю со всех ног, так много во мне скопилось всего, одновременно, я сделала это, чтобы не ошибиться, потому что вдруг дотронуться до нее – это ошибка, или сказать ей что-то не то – ошибка, или внезапно заплакать – тоже ошибка, и я бегала вдоль берега, даже чуть-чуть промочила сапоги; ветер был прохладным, то есть очень приятным, волны, не смущенные никакими бетонными дамбами, грохались на песок, как вздохи огромного, необъятного животного; пока бегаешь вдоль прибоя, хочешь, не хочешь, а покрываешься брызгами – будто это животное соглашается фыркнуть на тебя, одарив милостью своего дыхания.
Она остановилась поодаль, она не стала подходить к полосе прибоя, я не видела, куда она смотрит, но я чувствовала, что она смотрит на меня. Честно говоря, если бы она не смотрела на меня, если бы, по ее мнению, оказалось кромешной глупостью бегать по берегу – я бы этого не делала, просто не смогла бы, неизвестно, откуда у меня такая уверенность, но я бы правда не смогла делать что-то, что ей не понравилось бы. Она не считала мое поведение глупостью, несмотря на то, что я делала всё, что в голову приходит, и всё, что приходило мне в голову сделать, оказывалось правильным, потому что нравилось ей. Если бы, к примеру, вместо нее на меня смотрели мои родители, мне пришлось бы смирно стоять, сложив руки за спиной, но не потому, что мне этого хочется... так я и вспомнила, что мне может крепко влететь за то, что я ушла куда-то самостоятельно, это ведь произошло еще в соборе, я ведь еще оттуда ушла раньше, чем остальные. Тогда, правда, я не могла знать, что начнут стрелять, но всё равно, я чувствовала себя ужасно виноватой, я не знала, как об этом нужно сообщить ей, как ей сказать, что мне, может быть, уже пора куда-то там возвращаться, тем более, что возвращаться не особенно хотелось. Я не знала, куда нужно возвращаться ей (ох, я бы с радостью туда сходила с ней вместе, да хотя бы просто ради любопытства), и куда именно нужно возвращаться мне, я тоже не знала точно, в какую сторону мне следует двигаться, и поэтому... может оказаться, что говорить об этом – лишнее, может, это совсем не стоит упоминания, но я была очень, очень благодарна ей за то, что она не корила меня за глупость, безответственность или халатность, за то, что вместо этих простых и понятных укоров она предложила мне помощь, хотя вовсе не обязана была этого делать, пусть она и сжала челюсти сильнее (что бы это ни значило), она продолжала предлагать мне быть, а я-то думала (если уж говорить начистоту), что она кивнет мне, развернется и уйдет, предполагать такое, конечно, было глуповато, она ведь уже не повела себя так, но я все равно это предполагала, на всякий случай.
Мы снова пошли через «заросли» (кипарисы и пальмы), мы дошли до асфальтовой дороги, то есть я дошла сначала и стала поджидать там ее. Меня всего лишь не укоряли в безответственности, и это действовало... да уж, это действовало. Действовало так, что моя безответственность стала просто бесстыдной: почему-то мне пришло в голову понаслаждаться текущим моментом, сидя на корточках, водя пальцем по придорожной пыли. Всё вокруг было чересчур, слишком красиво, всё вокруг выглядело как подарок, и почему-то именно теперь мне казалось, что у меня могут быть права на то, чтобы принять его; раньше таких прав как будто не было, как будто осмелиться и принять такой подарок значило бы что-то страшное, значило бы какую-нибудь неизбежность потери, потому что когда тебе что-нибудь дарят – ты как будто начинаешь что-то терять, может быть, ты теряешь свою независимость от подаренного. Но вот когда я сидела на корточках, на обочине, бездумно и безответственно (насколько возможно), мне наконец удалось перестать бояться потери, мне очень явно стало казаться, что никто никогда не сможет отнять у меня этого... опять, чего «этого»? может, любви к настоящему? любви к настоящему моменту? Мне показалось даже, что раньше я просто не смела быть счастливой, никогда не смела, что я была настолько несмелой, что думала, будто человеку право на счастье нужно добывать как-то отдельно, но вот тогда... я была счастлива просто так, безо всяких специальных усилий, просто сидя на корточках у дороги. Вот так это было сногсшибательно.
Может, это было из-за того, что она стояла так гордо и так красиво – у той же обочины. Ее незабываемая осанка была, конечно же, прямой, она пыталась остановить машину, вытянув руку – она казалась такой уверенной, будто всю жизнь только этим и занималась, горделиво пытаясь поймать машину на какой-то не в меру пустынной улице, ее русые волосы слегка шевелились на ветру, и почему только слегка? ветер стеснялся? стеснялся ее тревожить? приятно было представлять смущение ветра.
Она – такая сильная и такая доверчивая одновременно, вот о чем еще я думала, пока мы молча ехали в той машине, которую она поймала. Как она умудрилась договориться с водителем – ума не приложу, да я, в общем-то, и не вслушивалась особо. Но что можно заметить (приложив небольшое количество ума): она могла заставить себя слушать, или заставить понять себя, или (да, так выразиться будет вернее) заставить другого понять, чего она от него хочет. Мы ехали, сидя на заднем сиденье, молча; мне не хотелось говорить – потому что мне слов не требовалось, рядом с ней слов не требовалось; если можно так выразиться, я была горда ею, и тем, что она сидит рядом со мной, и тем, что мы так много времени провели вместе, и только вдвоем, так много времени, целых часа два, так много всего произошло, так много и так мало, и я стала думать: а сколько времени еще мы могли бы провести с ней вместе? и почему-то выходило, что очень, очень много; или: а сколько всего еще могло с нами произойти, а через сколько ситуаций еще мы могли пройти вместе с ней, держась за руки, или не держась, но как будто бы держась? То есть имеется в виду, что очень достойно мы с ней могли бы себя вести, я начинала чувствовать себя рядом с ней кем-то очень достойным и невероятно нужным, кем-то беспрецедентно полезным, тогда я подумала и о том, что, кажется, ничего не знаю о том, что же такое любовь, и еще я подумала, что ведь при таком уровне незнания и при моем привычном уровне равнодушия  я рискую вообще не понять, что влюбилась, даже если буду влюблена по уши, я подумала, что всю жизнь только собиралась это сделать, да и то – полагая, что существует масса дел поважнее, только вот каких это дел? может, я пряталась сама от себя, если находила очень важным делом наряжаться в чей-то чужой костюм, я молча глядела на петляющую дорогу впереди себя, и на нее тоже – украдкой, на нее, такую... такую, что мне уже казалось, будто нет ничего невозможного, что я встретила вот ее, и теперь знаю, что она существует, и что существую я, но даже не в этом дело, дело в том, что я могла и не встретить ее, мне могло не так сильно повезти, я могла так никогда и не узнать того, что ничего невозможного нет, или не узнать того, что я могу быть очень сильной – только ради того, чтобы она смотрела на меня подольше, или находилась рядом со мной подольше, или...
Когда мы доехали до гостиницы, около которой имело смысл дожидаться моих родителей (потому что именно там мы оставили свои вещи), родителей еще не было, чему я, кстати, очень испугалась: я начала очень волноваться, я-то думала, что они дожидаются меня здесь, с воплями и смирительным ремнем наготове, но ничего такого пока не предвиделось, и я побежала рыться в своей сумке, чтобы найти блокнотик с номерами телефонов, потому что свой телефон я, конечно же, забыла у мамы, еще в соборе, я до того перепугалась, что даже спросила разрешения позвонить с ее телефона, я была такая растерянная, что даже позабыла обрадоваться, когда она разрешила; и да, я была счастлива слышать мамин голос, хоть и очень даже недовольный.
Мама рассказала мне кучу всего после того, как отчитала меня: оказывается, мы сделали очень плохо, бросившись бежать в тот момент, когда нас нашли, мы доставили этим очень много беспокойства, или почему я не взяла с собой телефон, или не смей уходить так далеко, или еще что-то в том ж духе, в другой раз мне бы стало ну очень стыдно за то, что я так мало думаю, но она, «Соннэль», смотрела на меня, так смотрела, не отрываясь, у нее на лице отражалась такая искренняя тревога, и еще – такое (настойчивое, гордое, искреннее) нежелание высказать ее вслух, и еще куча всего – вплоть до того, что у нее как будто бы больше прав на меня, чем у моих собственных родителей. Странно, правда? Мне было приятно, несмотря на странность. И еще что сказала мама: что их довольно долго мурыжили в каком-то официальном месте, что их только-только отпустили, что они уже сказали водителю собирать чемоданы в машину, что здесь они ночевать не желают, что здесь слишком душно, что они и сами не поняли, что же там произошло, что никому этого не объясняли, что никто, видимо, всё же не пострадал, а если мы с ней целые и невредимые – то уже очевидно, что обошлось без жертв; я не рискнула спросить, что именно обошлось без жертв, мы и так говорили с ней довольно долго, а уж если учесть, что с чужого телефона, то тем более; я устала извиняться, вот правда, я пять раз пообещала отираться около гостиницы, никуда не отлучаясь, потому что они вот-вот подъедут.
«Вот-вот» - только когда положила трубку, поняла, что же это значит, и потащила ее к набережной, я не знаю, как мне это удалось, ведь только представить, что ее можно куда-то потащить – уже сложновато, но одно дело – понимать, что всё возможно, что ничего невозможного нет, вообще и в принципе, и совсем другое дело – это самое «вот-вот», которое случается как раз тогда, когда ты понимаешь, что готов рассказать другому всё, вообще всё, что ты готов открыть другому всю свою подноготную, не постеснявшись ее, потому что другой (этот конкретный, резко очерченный, теплый, добрый, почти всемогущий другой) не постесняется тебя и твоей подноготной, какой бы она ни оказалась, да что я говорю! всё не то, и тогда было то же самое: я хотела рассказать всё, всю себя, но как, но за какое время, и почему, и почему я так долго молчала, почему я не сказала почти ни слова раньше? я не понимала, почему только что никаких слов не требовалось и почему они внезапно стали такими важными, и с чего нужно начать рассказ о себе, я тоже не понимала, и надо ли, если нас прервут в любую минуту? Солнце садилось, море было почти розовое, я села на корточки, пробуя поймать волну, волны были закованы в бетон набережной, хотя – кто может сковать волну, а главное – как? или – зачем? с одной стороны, «вот-вот» нас прервут те, кто считает себя вправе на это, а с другой стороны – как, как они смогут нас прервать, если мы с ней уже встретились? как нас можно прервать, если мы сами не захотим этого? И мне было уже всё равно, что я скажу ей, потому что, с одной стороны, всё равно ничего не успею сказать путного, а с другой... с другой... она тоже сидела на корточках, где-то сзади меня, я не видела ее лица, но я чувствовала, что она смотрит на меня, я чувствовала ее, ее саму и позу, в которой она застыла, со мной ведь такого никогда не бывало раньше, но почему-то я не удивлялась – почему? почему мне не приходило в голову удивиться? может быть, потому, что так и должно быть? «так» - это как? без слов? слова, которые не важны, да? не важны и в то же время... пока я разговаривала с мамой, я всё думала и думала о ней, о «Соннэль», например, я думала так: а она знает о том, какая она доверчивая? она догадывается об этом? она знает, какая она сильная? или о том, что она знает самое главное? что-то самое главное: она знает, чего она хочет, но знает ли она о том, что знает это? вот такие технические вопросы меня беспокоили, даже смешно.
В общем, под воздействием момента я хотела сказать ей что-то очень важное, признаться во всём, в своем раскаянии, но это так долго, но это так бессмысленно, но на всё на это совсем не хватает времени, и я сказала только про море, про другое, даже не про плотину, а совсем простую мысль, которая пришла мне в голову еще утром, когда мы с родителями только-только приехали: про то, что море как будто добивается у гор какой-то аудиенции, как будто море беседует с горами, потому что они... потому что они такие разные, и такие похожие, я не видела ее лица, но она как будто напряглась в ответ, я поняла, что это из-за того, что я выражаюсь так невнятно, и поэтому... да уж, мне было уже море по колено, еще бы, «вот-вот» - очень страшное обозначение, в некоторых случаях, и поэтому я спросила у нее, не хотела бы она влюбиться, и это, конечно, был странный вопрос, она не отвечала и не отвечала – то есть не отвечала словами, ее лица не было видно, но зато было слышно... что? не знаю, она ответила, но не словами: что она не знает, что ответить, и даже больше, в ней всё переворачивалось от такого вопроса, и во мне тоже, даже если такой вопрос совсем нельзя было задавать, мне это было уже безразлично, потому что... ответ, он всегда важен, даже если он выражен не словами, и я сказала, что хотела бы влюбиться, я не знала, как это сформулировать, и я сформулировала так, и только потом, совсем потом, только на следующий день я поняла, как это звучало. Будто я захотела бы влюбиться в кого-то еще, кроме нее, как будто мне могло такое прийти в голову, как будто всё, что случилось в тот день, за те два часа, для меня ничего не значило, а тогда... тогда я не поняла, почему она так... так рассердилась и расстроилась одновременно, тогда я не поняла, что же я сделала не так, какое слово нельзя было произносить, и кроме того, пресловутое «вот-вот» уже наступило, моя мама позвонила, да уж, на ее телефон! мне было так неловко – еще бы, ты виноват в плохом поведении, причем сразу с двух сторон, с одной стороны «где ты? мы уже собрались, почему тебя снова нужно искать?!», с другой стороны – она, как будто онемевшая, чувствующая себя так... так, будто бы ее предали, не знаю, может, мне казалось, я не могла проверить и посмотреть на нее – ни спокойно, ни как-то еще, и в том числе из-за того, что меня на ее глазах хватают за руки и отчитывают. Я чувствовала очень сильный прилив стыда из-за того, что мои родители не обратили на нее внимания, из-за того, что они не оказали ей простейшей вежливости, не говоря уже о благодарности, я закусывала губы, и еще из-за того, что даже не успела сказать ей «пока», или «до встречи», или хотя бы «здорово пообщались» - да только как бы я это сказала?! какие бы это были смешные, незначительные, глупые слова, я не слышала, что мне говорят родители, в ушах шумело, я отвечала всё то же, что и обычно, не задумываясь, меня усадили на заднее сиденье, я обернулась на нее, когда машина уже тронулась: неподвижная, как статуя, она стояла на верхней ступеньке лестницы, ведущей к воде, сложив руки за спиной, лица уже было не разобрать, было уже слишком темно.
Дальше-то что было, всё, как обычно, мы едем куда-то, мне же не всегда говорят, куда именно, необычного было то, что меня отчитывали дольше, чем когда-либо, но по сути совсем не интересно, если прикинуться обиженной – отстанут быстрее, но я не прикидывалась, у меня не было сил на это, я слушала все слова, обращенные ко мне, но вполуха, и еще я активно не завидовала водителю, который вынужден был всё это слушать, не имея к этому никакого отношения, мы уже выехали из города, а я всё слушала и слушала, как шумит двигатель, я пыталась распознать, похож ли этот звук на то, как шумит море, я думала о том, что в последний раз я увидела ее силуэтом, и вспомнила про ее жажду, которая так красочно представилась мне вначале, и я думала о том, что не знаю точно, прошла ли ее жажда, или же нет, то есть, конечно, я видела, как ее жажда понемногу проходила, как она почти прошла, но исчезла ли она насовсем? В какой-то момент мне показалось, что я прошаталась рядом с ней столько времени и абсолютно бездарно, что я ничего не сказала такого, что следовало бы запомнить, что я не сделала ничего такого, что стоило бы запомнить, я ничуть не удивлюсь, если узнаю, что она забыла про меня сразу же, как только я скрылась с ее глаз, я не удивлюсь даже, если узнаю, что она не очень-то обо мне помнила даже тогда, когда вела меня за руку по коридору, по коридорам того прекрасного дворца, который так отлично просматривался с некоторых витков серпантина, и всё равно... всё равно... я бы хотела, чтобы это было совсем не так, чтобы она запомнила меня такой, какая я есть, а какая я есть? я поняла, чего я хочу больше всего, когда смотрела на дворец с высоты серпантина: что я хочу покрасить волосы обратно, в свой собственный цвет, что я хочу их выпрямить и отрастить, что я хочу как можно скорее снять костюм Мюриэль просто потому, что он мне мешает, хотя это, может, и довольно красиво выглядит... красиво, да, и снова я показалась себе такой маленькой, глупой и слабой, что уже думала поплакать... я еще не говорила? Что пару лет назад я навострилась плакать на людях, это очень просто: сжимаешь челюсти посильнее и очень часто моргаешь, и главное – на всякий случай прикрыть рот ладонью, как будто опираешься подбородком на руку, или что-то вроде: потому что если скривится рот, то могут заметить неладное, да, только так, сами слезы не так и заметны, а особенно в полумраке, как тогда, в машине, а особенно если их не вытирать (серьезно, если вытираешь, то гораздо заметнее); в общем я думала, что, может, лучше поплакать, но у меня не получилось, вот ведь! – и я просто сидела сжав челюсти и прикрыв рот ладонью, и часто моргая, на всякий случай; я слушала, как мама, сидящая рядом, спорит с отцом, сидящим впереди, рядом с водителем; то есть их слов я не различала, я все пыталась подумать о чем-то конкретном, я все пыталась понять, какой же вывод я сделала из сегодняшнего дня, и я никак не могла оформить его в слова, хотя и очень ясно чувствовала, что какой-то вывод есть;  но вот потом на одном из витков серпантина мы чуть не врезались в один из столбиков, ну еще бы, если бы мне под руку говорили так громко, хоть что-нибудь – я бы врезалась сразу, и наверное, даже насмерть, но тут было не насмерть, просто резко затормозили, родители притихли на целую минуту, а потом принялись спорить о чем-то снова, и за минуту их молчания я поняла, какой же сделала вывод... нет, это неверное выражение, потому что этот вывод сделался сам собой, как будто без моего участия, он был сделан, наверное, всем организмом, и он был такой четкий, и такой парадоксальный, и так сильно нравился, что его нельзя было не повторять снова и снова: «между вампирами и людьми нет никакой разницы», «между вампирами и людьми нет никакой разницы», «между вампирами и людьми нет никакой разницы», я проговаривала эти слова про себя, и смотрела на пейзаж, расстилавшийся внизу, под горой, на береговую линию, понемногу тонущую в темноте и синеве, на город, в котором понемногу зажигались уличные фонари, и я думала только это, только «между вампирами и людьми нет никакой разницы», «между вампирами и людьми нет никакой разницы», почему-то я действительно сильно устала за день, хотя не делала ничего особенно трудного, и я не могла подумать ничего больше, возможно, потому что меня как-то особенно завораживала эта мысль, она наполняла все видимое совсем другим смыслом, чем-то, похожим на умиротворение. И поэтому я понемногу успокоилась, я перестала моргать особенно часто, и сжимать челюсти уже не требовалось, было уже не очень-то нужно.
Потом я смогла подумать еще чуть-чуть, перед тем, как заснула прямо там, на заднем сиденье, еще до того, как мы доехали до следующей гостиницы: я подумала, что хочу стать немного другой, стать лучше, чем я есть сейчас, чтобы в следующий раз... в следующий раз, когда мы встретимся... чтобы все-таки найти нужные слова, чтобы ей было интересно со мной не только какой-нибудь один день, а вообще, всё время, я, честно говоря, подумала и о том, что хотела бы именно так провести всё лето, именно так, именно с ней, что я хотела бы жить с ней в одном доме, или хотя бы в соседних домах, или хотя бы сидеть за одной партой, или хотя бы жить с ней в одном городе, а если это всё невозможно, то я даже не представлю, что мне такое придумать, чтобы смириться с таким положением вещей, и тогда я снова вспомнила то, от чего мне снова стало спокойно, спокойнее некуда: «между вампирами и людьми нет никакой разницы», и пускай это совсем неправда, и пускай это только иллюзия, и пускай всё совсем не так – я сжимала руки, я смотрела в окно, я не могла подумать ничего другого.