Азбука морзе. часть 2. сближение

Амнепхис
АЗБУКА МОРЗЕ: Отчеты нелегального аспиранта (вып. 2)

СБЛИЖЕНИЕ



Отчет от 07.01.08 (А)

Я несмело захожу в собственную квартиру, ну еще бы: целых полгода. Только самим вещам достоверно известно, на что они способны в отсутствие рядом с ними человека. Темно, черт, в прихожей лампочка перегорела, еще летом, но тогда это было не так заметно, как сейчас, когда за окном минус двадцать. Ну, вроде в зале все так же, как и раньше. Пыли, конечно, навалило, что снегу. На кухонном столе записка «любовь моя, ты не спишь?» Тоже пылью покрыта. Ничего не помню. Почерк знакомый... На стене пейзаж: оказывается, я его все-таки повесил. Надо же. Мне ж и не нравится такая живопись, вот все, что в духе Анри Руссо, меня стабильно раздражает. Откуда эта картина вообще взялась? Подарили мне ее что ли? Вообще, конечно, беспорядок, но могло быть и хуже. Удивительно, как я еще успел прибраться до отъезда.
Что было в санатории. Доктор все такой же скучный. Если б не вино, которым мы с ним частенько злоупотребляли, если б не прекрасный пейзаж, часть которого составляли я и он – клянусь, слушать его не осталось бы никакой возможности. Зануда. «Я так думаю – следственно, это объективно». Тьфу.
Самое неожиданное – это то, что мне написали письмо в мое отсутствие.

«В Израиле условное количество миллионеров в полтора раза превышает среднемировой уровень, а у нас, увы, даже святым некогда самопровозгласиться: бесконечные очереди в аудиенц-залы, принудительная двухчасовая отсидка в на (под) земном транспорте ежедневно, произвольные вопросы городовых и дачников (обязательные к ответу), крики тележечников «дайте пройти», бюрократические споры крючкотворствующих отшельников;  даже задумав по-простецки заночевать голым на снегу, можно заметить неблагоприятность обстоятельств, а именно: июль. Я понимаю, что смерть от ненасытности была обычной для епископов в XIII веке, особенно в Норвегии, где они корчились прямо на лыжне, застыв, словно хозяйка медной ели, словно принцесса заполярных сумерек, словно сияние южного полюса, просвечивающее сквозь земную ось (кору, магму, лавовое ядро), полыхающее над кромешным севером ночи; я могу вспомнить, что и Франциск часто гулял по главному проспекту с губной гармошкой в золотых зубах, обнявшись с бегемотами и лошадьми, источая направо и налево свои бесценные праведные слезы; что Августин был мил и верен в первой половине дня, но равнодушен во второй; что Насреддин учил читать гиппопотамов, также ослов – широкоплечей щедрости ума; и, разумеется, я знаю, что мы с вами с самого начала невольно обитали в окопах двух противоборствующих и непримиримых сторон, я догадываюсь, что и самый доблестный рыцарь, забуксовав на перепутье, не сумеет выбрать из трех правых путей один левый. На что я надеялся? Сказать трудно, а не сказать – никак не легче.
Начнем с начала. По меньшей мере, я – не штабная крыса. Я не заведую провиантами. В трудные времена такие, как я, умирают со скоростью полета шмеля, и потому я заранее ношу деревянный крест на своей голове и примыкающим к ней плечам: чтобы близким (если таковые случайно окажутся рядом) ни в коем случае не пришлось тратиться на услуги похоронных бюро, все потому, что: а) бюро такого рода я всемерно презираю; б) трудные времена непременно настают, даже без особого на них спроса.
Я не знаю, что вам сказать. Я все сказал раньше. Наверное, я говорил одно и то же, причем неразборчиво, наверно, я и в самом деле не живу в Непале, не владею разговорным туркменским, не веду мысленных диалогов с пернатыми, боюсь всего темного и громкого. Я отщепенец, что поделать? Ничего не поделаешь. Если мне хочется по вечерам предаваться юношеской слабости и объедаться черноземом, зубами отнимая у почвы ее теплые куски, размягчая ее своими непроизвольными выделениями из носа, глаз, рта, вздрагивая всем телом от неизмеримости собственного уродства, судорожно впиваясь в землю ногтями. Если вы однажды сказали (снисходительно), что и вам, бывает, мерещатся молнии посреди пустыни, то с кого спрашивать, что я ошибся в истолковании этих слов? Если я счел значительным фактом то, что вы подарили мне рацию? В то время как действительно значимо иное: сегодня очередные четверо израильтян стали обладателями миллиона, очередной таксист травил анекдоты о говорящих и похотливых пельменях, очередной аппарат для приема денег заглотнул протянутую мною рваную купюру, очередной застенчивый киллер-подросток написал президенту от лица мессии письмо на глухой стене заброшенного завода.
Словом, сегодня все было в норме, и никому из нас двоих совершенно не о чем волноваться».

С ума сойти. Однако. Еле дочитал. От лица мессии. Странно, что этот кто-то вообще меня помнит, я-то его – не очень. Может, правда, это тот Рома, вместе с которым мы три года назад искали шинок, в котором продают разбавленный спирт, но вместо этого находили сплошные нотариальные конторы. Хотя того Рому я видел в тот день в третий и последний раз. А, да: в конце концов, мы позвонили общим знакомым и выяснили, что на самом деле спирт уже куплен.
Кажется, я порядком устал с дороги. У доктора есть патефон. Он ставил мне фокстроты. И латинские гимны. Очень забавно порой бывало.

***


Отчет от 07.01.08 (Б)

В рождество все немного в хлеву. Особенно когда слякоть, каждый второй фонарь опрокинут в лужу, кругом черные спины и черные тени, сквозь которые проходишь легко, как сквозь стены; по всему вокзалу пахнет поездом (в одном вагоне со мной, в соседней ячейке ехали две нежные юные гурии, гордой южной породы, с грудными детьми на руках, волосы упрятаны в платки, их движения – и пугливые, и смелые; их суровые мужья очень мало чего произносили, а женщины издавали и того меньше звуков, но их птичий говор – и я вспомнил святого Франциска; оба семейства причиняли то неизлечимое чувство красоты, которое причиняет, например, живописный пейзаж). Пахнет поездом, то есть каким-то мокрым железом, или мокрой гарью; я боялся возвращаться домой, и всё слонялся, и слонялся, и слонялся, нарезая круги (жалко, что не под глазами); любуясь на рельсы, сверху, на тех, кто покидает поезд: они были похожи на неведомый народ, вселяющийся в город со страшной силой, со скоростью света (хотя одежда народа часто темнее ночи).
Купцы, гуляющие по проспекту с купчихами и друзьями-купцами – того и гляди, подадут тебе кубок меда, в угощенье: если у них праздник, они считают, что веселье нужно прививать всем; необходимо ценить их широту, и я ценю, они хороши – как скороспелая капуста, изведавшая сок нитратов. Снег под неоновой вывеской – становится лавой, потому что тает, краснеет, мерцает; я нарезаю круги так быстро, будто за мной кто-то гонится; чтоб отдышаться, останавливаюсь перед столбом, заклеенным объявлениями (как броненосец в разноцветной чешуе), и вижу желтый промокший листочек, на котором (шрифтом «курьер», моим любимым) напечатано вот что:

«Не каждый, путешествуя домой, попадает домой.
Не всякий, измеряющий время, путешествует вдоль него без преград.
И если Вы видите во сне Нижинского – не отчаивайтесь! Святой Доминик и Рудольф Нуреев, Исаак Ньютон и Уинстон Черчилль – мы предлагаем эти и прочие выгодные Вам знакомства! Не пропустите! В этом сезоне – по сниженным ценам!
Уникальные возможности новой акции: Межвременные путешествия на дом!!!»

Пока я читал, четыре черные собаки пробежали мимо меня гуськом, по отражениям неона (пульсирующим, алым). Листочек, излагавший неопределенный и занимательный призыв, как полагается, кончался бахромой с повторяющимся номером телефона; приглядевшись, я уяснил, что телефонный номер – мой, домашний, и в нескольких местах бахрома была уже прорежена; поняв это, я пожал плечами и пошел дальше. Интересная шутка.
Фонари желтеют, воздух перенасыщен влагой, прохожие блаженно прогуливаются, как в полусне, ничто никуда не спешит (тем более - оголтело), четыре собаки остановились у бортика отключенного на зиму фонтана, рекламные плакаты (озаряемые, потусторонние)  парят в небесах, манекены в витринах (бледнее смерти) носят красное, в огоньки закутаны даже искусственные пальмы – кажется, я наконец-то дома.

***


Отчет от 08.01.08 (А)

Сегодня мне все снился и снился шум моря, и чьи-то невнятные разговоры, я узнавал то голос доктора, то голос его жены, не распознавая смысла, а сейчас я гляжу из окна кухни на буйнопомешанный снегопад, сомневаясь в оправданности любого маршрута, проложенного вне данных мне четырех стен, в такую-то погоду. Голуби с самого утра перемещаются в пределах двора, довольно внушительной стайкой: то присаживаясь на трубы, то деловито припадая к местам скопления (лишь предполагаемо съедобных) лакомств, то упражняясь в групповом умении вписать круг в квадрат (ну, квадрат, допустим, не самый правильной формы, но все же). Четыре разноцветных автомобиля, расставленные у подъезда в каком-то странном порядке (отличном от шахматного), украшены белыми шапками, быстрорастворимыми при условии другой, чем сегодня, температуры воздуха. Антенны, растущие вразвалочку из крыши соседнего дома, похожи на самодельные огородные пугала.
Устав лежать на диване и любоваться потолком, размышляя, насколько хорошо и эстетично бы смотрелись следы от кроссовок на свежей побелке  (и, если да, то какое же именно слово должно быть таким образом написано), от подкатившей ко мне скуки и апатии я порылся в ящике стола. И небезрезультатно: обнаружил, кроме прочего, одно закопченное стеклышко и два нераспечатанных письма, одно – на мое имя, не прочитанное, вероятно, по небрежению, а второе – кому-то, кого не припомню, адрес, во всяком случае, написан совсем не мой (поэтому его я даже не стал открывать – не слишком-то интересно, что я там мог понаписать неведомо кому целых полгода назад). Но первое письмо немного позабавило:

«Сомнения гложут меня, словно я – это обгорелая баранья кость, а сомнения – это четыре собаки, четыре пса-близнеца, которым отчего-то лень загрызть друг друга. И позволяешь ты, либо нет, а тебе я их поведаю, ни секунды не медля, ибо невмоготу мне долее носить их запрятанными в себе.
Сомнение номер один, или первый черный пес: Когда я вышел в булочную, теребя двумя пальцами рацию, лежащую в левом кармане куртки, наблюдая четырех пешеходов (гуляющих по проезжей части в центре города в час дня), срывая белые пахучие цветы с ветвей деревьев неизвестной породы и вплетая их в волосы всех встречных и безмолвных дев – мечтал ли я о том, что ты – со мной?
Сомнение номер два, или второй призрачный пес: Заваривая в чашке чай, пересекая на байдарке полынью, подкидывая носовой платок, пытаясь вектор превратить в стрелу времен, в стремянку, в стремена – согласен ли я был с тобой?
Сомнение номер три, или третий пес-призрак: От мух отмахиваясь топором, разделочную доску примеряя к голове, кроша минуты, свеклу и морковь, по лестнице, вне лифта, вверх стремясь – забыл ли я? И если да, то что?
Сомнение номер четыре, или четвертый пес-черныш: Я ль заблуждался, думая, что ты – венец? что со времен первичного Творенья ни черепаха, ни лемур, ни звездолет не видывали далей столь подводных, столь древовидных мачт, столь белых парусов? что, жалкий обормот не смог бы найти другой тебя – настолько же святой?
Таковы мои сомнения в самых общих и незамысловатых своих собачьих чертах, и к кому, как не к тебе могу я с ними обратиться: что скажешь, друг? С кем мне прощаться: с призраком, с сомнением; с тобой, с собой ли, с ней? И не забудь еще, что голова моя, хоть на плечах торчит, но все ж не вечна и не бесконечна...»

Несмотря на вой ветра снаружи, в квартире тишина порядочная, только часы тикают. Если к ним прислушиваться, то даже раздражает их назойливость. Скука – великая вещь. Вот в данный момент она подвигает меня всерьез подумывать о том, не ответить ли этому шутнику? Раз уж он обратился ко мне за советом и легкомысленно назвал своим другом? Но вместо этого я просто зеваю.

***


Отчет от 08.01.08 (Б)

Небо отвратительно облачное, а ты и не думаешь выходить на улицу, ветер кошмарно завывает в подмышках, несмотря на то, что руки плотно прижаты к телу, и по локоть утонули в карманах, по колено тону в снегу, рыхлом и рассыпчатом, все так запущено! Под снегом гололедица, без конца и без края. Ветер клонит деревья долу, а у продавщицы в роспечати вместо лица – мясорубка, и фарш нереально провернуть назад, это нормально, она склонилась над вязанием, над своим шарфом, и она не видит, что я делаю ей знаки с другой стороны стекла (с другой стеклянной стороны), ну и пусть, булавки можно купить где угодно.
Вчера я встретил женщину. Она была бледнее смерти и жила в витрине, то есть, опять же,  с другой стороны стекла (с иной стеклянной стороны), ее красное платье, несомненно, очень ей шло, ее безвкусные браслеты портили весь вид, но ее взгляд (вернее, ее надбровные дуги: никаких глаз ей не нарисовали, в стратегических или в тактических целях) был такой мечтательный, такой отстраненный, что белка в колесо вострепетала. Я никому не сказал, что лишь из-за нее вновь потерял покой  и сон, а между тем это так; и потому сейчас я тщательно нарезаю круги и спирали в направлении, обратном вчерашнему (чертов снегопад! все занесло!), чтобы найти ее, ибо если ее не отыскать, то мое сердце станет дрессированной мышью, вернее, плохо дрессированной мышью – и непременно сбежит в подколесье, чему не всякий еще будет рад.
Поэтому следующее мое слово – по пути к тебе: итак, я тебя знаю, ты хочешь нажраться до полусмерти, а потом валяться в подворотне и плевать на всех, кто будет плевать на тебя, а такие, уж уверься, будут –  ты ведь валяешься почти без сознания, а людям дай только повод (у людей так принято, и даже не только так), но тебе-то будет плевать, потому что тебе плевать на них заранее, то есть уже прямо сейчас; а твоя диссертация – это только прикрытие, оправдание твоего отчаяния (твоей привычки безжалостно пытать себя), твоему неизлечимому алкоголизму (и это еще цветочки, я молчу о твоем шприце, о потертом резиновом жгуте, о растворе, любовно заготовленном тобой на зиму); ты ведь и сам уже не веришь в то, что собираешься что-то там писать, что у тебя есть какая-то там тема, какое-то там исследование, какой-то научный руководитель, какая-то кафедра – каждый раз, когда ты заикаешься о них по телефону, твой голос выдает твой блеф, твое вранье, твое пустопорожнее пустобрешество; но кто кого обвиняет в неумелой любви к манекену? Разве это я? – нет, ни в коем случае! Это ты и только ты являешься прокурорствующим дилетантом, дилетантствующим прокурором, ах, эта милая поспешность, застарелая привычка! – обвинять другого черт знает в чем!..
Одним словом... но что это? Мою даму сердца переодели в черное! Нет, это точно она – я узнаю ее мечтательный взгляд (вернее, ее надбровные дуги), ее готовность забыться, ее будто на мгновение застывшую порывистость... и она сегодня щеголяет в мехах, ах, душенька! как же ей идет! Я оглядываюсь по сторонам, и очень осторожно, вдоль стенки, скрываюсь от гипотетических наблюдателей – какой же я идиот! только ты и знаешь, какой.

***


Отчет от 09.01.08 (А)

О демон страстного речитатива, берегущий меня под уздцы. Заставляющий вытягивать за холку самого себя – из болота ровно прочерченных улиц, ибо это единственный действенный метод спасения от.
О любимая, озарившая вечернюю мглу никотиновым выдохом – луч от лампы стал осязаемо серым. Воздух, которым я думаю, что дышу – на самом деле стекло, так ты мне говорила. Ты просила разбить его оземь, но я опять тебя не понял, какой же я идиот. Я сказал: мне удобнее так, потому что мне так удобнее. Ты, простившая мне мои колебания, объясни: где я вынужден, где свободен? Вероятно, что а) нигде, и б) – тоже нигде.
Но вернемся, вернее, продолжим наши блуждания по псевдонаучной степи (ибо нам некуда возвращаться, ибо мы остаемся все там же, все в тех же полюбившихся стенах).
Обусловим же гармоничность. Во-первых, квазиупругая сила. Во-вторых, описание: синусоидальный закон. И если ты – положительная величина, то ты моя амплитуда. Это так –  при условии, что я равен гармоническому колебанию. Милая, ты же спросила, зачем мне эти значки на гимнастерке, я ответил, что это мне помогает не запутаться, я ведь всегда запутываюсь в частотах, в радианах, в секундах.
Я бесстрашен, и я продолжаю. Мы должны обсудить эти сдвиги. Ось земли мало-помалу сдвигается, ты это знаешь. Это место я срезервировал для цитаты: «колебания с одинаковыми частотами, но с различными начальными фазами называются сдвинутыми по фазе». В дело только в начальных фазах, в их различии, так повелось, дорогая. Таким образом, мы с легкостью отыщем наглядный пример. «Сдвиг фаз двух колебаний одинаковой частоты не зависит от выбора начала отсчета времени». Ты слышала: не зависит.
Я думаю, ты понимаешь. Что собственно анализ отличен от целокупности всего, что я хочу тебе поведать. Но увы, величина, сигналящая мне из машины, спешно припаркованной у подъезда, эта величина носит гордое имя «Пси». Так как знак минус указывает на многое, то я направляю все свои силы на сохранение положения равновесия, и очень вряд ли, что сегодня я себя покину.

***


Отчет от 09.01.08 (Б)

«Прозрачное озеро верхнее мнимостей» - вот что мне сказала кондукторша, мыслимо дело – немыслимо разумом, оцени, товарищ, школу высшего подхалимажа; я молчу о публичной ингаляции особых дыхательных смесей некоторыми пассажирами наземного транспорта, хотя скоро, ходят слухи, снова на каждом углу повиснет по дирижаблю, я уже, бегая туда и сюда, высматриваю кассы, и, если хочешь, куплю билет и тебе, если найду, где они, конечно, продаются; говорят, что ингаляция чистого О-два в течение пятнадцати минут может в отдельных случаях вызвать головокружение, а то и рвоту; и наиболее чувствительны, конечно, курящие, то есть нам, опять-таки, следует быть осторожнее.
Сегодня видел безголовую невесту, привязанную к фонарю, и рук у нее тоже не было (наверное, за ненадобностью? – зачем невестам голова и руки – такие мелочи!), было только черное тело, из пластика, но разве так можно! Ветер хлестал ее беспощадно, прохожие наступали на платье (уже не такое и белоснежное, как положено), где-то в районе шеи (ибо выше шеи ничего и не было) трепалась замызганная фата, а если бы у нее было лицо, что бы оно выражало? Конечно, ты угадал верно: я сразу подумал о ней, о даме моего предсердия, о том, что может случиться, если ей вдруг отвинтят то или это, подвергнут немилосердным погодным условиям, выставят под хлопья, капли, плевки, и как мне придется поступить в таком случае? А пока что я тону в снегу по самую четырехглавую мышцу бедра.
Однако, на одной из набережных, рядом с отслужившей мебелью (импровизированная помойка) стояли двое, они рылись в ящиках выброшенного стола (там лежали какие-то книги) и напряженно беседовали о чем-то весьма любопытном, рассматривая специализированные журналы:
- Пока мы тут прогуливаемся, Индия существует без нас.
- С этим можно и поспорить...
- ...Скажи, правда, что природный индий состоит всего лишь из двух активных изотопов?
- Из всех законов Ньютона я помню только пятый, только к твоему вопросу это, конечно же, не относится.
- Хм, почему же, я учту это в своих воспоминаниях о закулисье, мой лисий друг. Но скажи же, где же это все применятся? Для сканирования полостей сердца... Разве у сердца есть полость? Зачем ее кому-то сканировать?
- Зачем полость рту, давай для начала обсудим причину существования полости рта, хотя это как раз очевидно: чтобы было что забивать грамматикой, орфографией и другим речевым равноправием.
- Ты веришь в равноправие речи?
- Я такого не исключаю. Ты можешь спросить: равноправия с чем? С молчанием? Равноправие речи и молчания, сама понимаешь, мы все предполагаем априорно, разевая рот; возможно ли внутриречевое равноправие?
- Этот вопрос касается справедливости, равенства, братства. Некие фракции Индии... нет, некие фракции индия перемещаются в костный мозг, печень, почки и селезенку... как же они там помещаются?
- Возможно, что подавляя друг друга как морских свинок подавляют то в суде, то в парламенте, а возможно, что вымещая костный мозг, печень, почки и селезенку, из соответствующих полостей...
- Оставшийся индий равномерно распределяется по другим органам и тканям тела. Оставшаяся Индия. Остаточная Индия. Пост-Индия, Вест-Индия, Ост-Индия...
- У меня дома, кстати, целый набор открыток на заданную тему.
- Открытки с Ост-Индией?
- Нет, с селезенкой. Я их вешаю над рабочим столом, для вдохновения.
- Индий длительное время задерживается в организме.
- Организм, соответственно, задерживается в Индии...
- Индий медленно всасывается из мышечной ткани.
- Соответственно, мышечная ткань из Индии высасывается, вместе с чучелком шелкопряда, средневековым гангстерьем, шкурами тюленей... Органы и ткани тела не равны между собой...
- Не равны молчанию?
- Этого я не говорил, я говорю о синтагматических связях между одними и другими органами...
- Слушай, если мы нашли этот стол, может, мы должны понять, к чему он относится? В качестве сказуемого?
- В критическом случае...
- Критическом органе?
- О критикующем органисте...
Критический организм. Дальнейшего развития темы я уже не расслышал. Вот о чем теперь принято беседовать, чистым разумом стоя около выброшенных столов, на приличных набережных, это ли не восхитительно? Только, кажется, они из какой-то популярной секты – парадигматиков или синтагматиков, что-то такое, в последнее время много чего участилось, и не только в самой глубокой чаще, но также и на опушке, так что бдительность надо каким-то образом не растерять, а наоборот, наскрести...

***


Отчет от 10.01.08 (А)

Когда  проснулся, то первое, что услышал, было суховатое потрескивание снега о стекло. Хлопья превращаются в капли, кажется, уже на полпути к стеклянной поверхности, но звук все равно не такой резкий, как от дождя, дождь похож то на тревожное постукивание, то на барабанную дробь. Сегодняшний снег, если и ломится в окна, то ненавязчиво и тихо, и вообще, сам по себе.
Начал, наконец, разбираться в материалах, там сам черт ногу сломит. Но к вечеру все же нащупал пару логических нитей, которые можно будет посчитать таковыми, если их протянуть подольше. То стягивание, то растягивание таких нитей – повседневность любого из нас, так утверждает, во всяком случае, Петя, мой знакомый, аспирант с соседней кафедры.
Часов в восемь, когда я, поеживаясь от сквозняков, безрезультатно нажал на выключатель в прихожей и как раз вспомнил, что лампочка приказала долго жить, в этот момент и раздался телефонный звонок. Не успел я взять трубку, как чей-то визгливый бас заверещал:
- Уж вы извините мои полночные вопли, но я абсолютно не в силах совладать с собой, ибо я слабосилен и глуп, да-да-да, слабосилен и глуп, но зато ваши научные труды вечно меня пленяют, мой трижды любезный товарищ!
- Товарищ? Простите?
- Ни к чему, говорите, нам с вами все эти формальности? Понимаю, еще как понимаю, сам такой! Если б я был не такой, а какой-нибудь другой, если б я был не я, а, к примеру, Перельман, то не только зубочистки, но и...
- Простите...
- ...Но и ацетилсалициловая кислота не скрывалась бы от меня, что, милый мой товарищ, все ж таки происходит, и что я, можете не верить, но нахожу весьма и весьма курьезным, ибо бегаю за этими и другими предметами по всей своей несчастной квартире, но разве не бывает и с вами такого?
- Простите, я сразу... – честно говоря, становилось всё неприятнее выслушивать незнакомого пустомелю.
- ...Или ваша квартира неизменно счастлива? Но скажите, в конце конов, как же поживает достославный доктор? Всё такой же твердолобый демагог, как и всегда?
Это было несколько неожиданно. Почему-то в памяти снова пронесся Рома, которого я знаю совершенно мельком.
- Ну же! – капризно дребезжала трубка, - должен же я знать о похождениях старого педрилы!
- Пожалуй... с доктором все отлично. И с доктором, и с его женой.
- С женоооой?! Неужто старый педрила женился?
- Уже давно.
- И не позвал меня на свадьбу! Как он мог! И на ком же? На пациентке небось? Он правда выбрал себе красотку-шизофреничку, из буйного отделения? И принялся откармливать ее транквилизаторами, чтобы принудительно расписаться? Или всё было иначе  и педрила до сих пор придерживается старых добрых имунномодуляторов?
- Знаете, мне сложно делать такие далеко идущие предположения, - я начинал нешуточно злиться от передозировки недопониманием.
- Мне тоже! Мне тоже ой как нелегко! Мне очень, непростительно сложно! Можете не верить, но, тем не менее, это так! – если бы телефонная трубка могла брызгать слюной, до этого бы уже дошло.
- Простите, вам часто приходится ошибаться номером?
- А тооо кааааак же! Еще бы! И приходится, и приезжается – дело разве в этом? Дело не в этом, а в том, что вы, старина, превышаете свои – даже не факт, что вообще существующие! – полномочия!
- Кто, я?
- Ну не Перельман же!!! С чего вы взяли, будто бы вы уже вышли из сансары? из кабинки на колесе обозрения? Что вы потребляете  космос, так сказать, уже полным ходом, столовыми ложками? И, кроме того: чем это таким, по-вашему, аутизм в тысячу раз лучше дислексии?!!
- Действительно, чем? - пробормотал я и повесил трубку.
Целый час потом побаивался, что он перезвонит, но ничего такого не произошло.
Тем не менее, что-то в его словах сильно меня встревожило. Может, какое-нибудь специфическое сочетание звуков, с меня станется вздрагивать от такого.

***


Отчет от 10.01.08 (Б)

Язык человечий устроен так, что в любой из моментов может стать помелом, и поделом ему, ежели так – кто меня просит беспокоиться о тебе и твоем двуязычии? Уж не ты ли? Но я сворачиваю за угол, там стоянка такси, и я радостно там теряюсь (во-первых, теряюсь я вообще, и везде, сложно найти место, где бы я не потерялся, начнем с этого, то ли дело время – во времени я не потеряюсь ни за что); почему среди таксистов так много усачей? Неизвестно, и я... да, я сворачиваю за угол. Зима – идеальное время (кто хочет поспорить? – пусть записывается в очередь, пишет номерок у себя на ладони –  и радуется, что пока что наш сервис бесплатен, что пока что действуют скидки на стандартные путешествия в прошлый год, за снегом и так далее, а если кто хочет беседовать с Кантом, то это уже затрата гораздо крупнее, как считаешь?), а особенно для самоощущения самонебытия. Человек, торгующий шаурмой – каково его самоощущение? Каково его самонебытие? Неизвестно, и я прохожу мимо его окошечка, которое предполагает возможность связи (связи в основном речевой), я иду далее, до светофора, до перекрестка.
Если ты живешь, то ты живешь в танке; если я сплю, то сплю, разумеется, на снегу. Если я чувствую тягость – значит, это привет от законов физики, то есть – напутствие от тебя, письмо, которого ты не пишешь, ни руками, ни левой лапой; зато письма мне пишет женщина, обитающая за стеклом, совершеннейшее создание, ледяная, как время зимы, чувствующая тонко, воспринимающая легко; и что с того, что она на меня не смотрит? Ей просто нечем: никаких глаз ей не пририсовали, только вылепили надбровные дуги (рельеф или барельеф?); слепая и вдобавок безмолвная, она, тем не менее... но чем плохо безмолвие? Всем оно хорошо, и тоже – имеет все сходства с зимой, прострацией, белой равниной, собачьей упряжкой. Нет, это лишнее. Упряжка – это ведь что, это ведь диалог, пространство беседует со звуком – посредством скорости (ибо собаки, открою секрет, имеют привычку лаять, шумно дышать, выпятив языки; а сани  имеют привычку скользить, ибо никто им пока что не запретил); все это неуловимо, скорость не спрячешь в пробирку, и этим ты тоже готов меня попрекать: излишней насущностью моих научных пристрастий, впрочем, хватит об этом. Если мы будем спорить, сам знаешь... моя пластиковая сильфида вряд ли дождется искомого свиданья. Я написал ей письмо, а отправил его тебе – кто простит такую оплошность? Ни ты, ни она, и я готовлюсь к длительному (да чего уж там – беспрерывному!) обмену объяснительными записочками, ибо здесь, на главной площади города, я стою в одиночестве (ergo во всеоружии), я замел уже достаточно следов, чтобы спокойно зарыться в сугроб, чтобы искать свидания со своей же странствующей авторитарностью (убегающей, разводящей руками в окружении ничего не понимающих голубей на чужих помойных свалках). Но... вдруг она не придет? Что ж, и на то, значит, есть чья-то воля и чье-то, к чертям, представление.
Ах, ну да. Это ее ответный, так сказать, взор (слеповзор, так сказать) в мою сторону. Если хочешь – читай, мне не жалко:

«Вместо лодки я использую мусорный бак, сидя в нем – прихожу в себя (как в неизбежность), наблюдая за кучевыми горами, желтое ведро, оставленное около железного шкафа, зеленой расцветки – соперничество с цветом машины, которая остановилась –  напротив отсюда, около ювелирного, дверь которого украшена тонированным стеклом, в отражениях – воздух, асфальт, одна решетка и еще, другая, человек с ребенком, вышедший на крыльцо (ребенка подхватила женщина в красном, они ушли оттуда все вместе); если с другой стороны – ты похож на глинтвейн, темный, карий, из термоса, дымящийся, пахнет корицей, опиумом, умом, твой страх – быть выпитым посторонним, наверное, потому ты с восторженным простодушием указываешь на дев из пластика, прописавшихся в витринах: если я захочу себе камень на шею, то есть кинуться в воду (уже без возврата), то уверься –  отдам себя им».

Что скажешь? Неплохо сработано? Кажется, она нас нисколько не опозорит, только дай ей немного времени, и все будет корольком, птичкой певчей, чижик-пыжиком. Дай ей немного, совсем немного времени, возьми из того, которым нам с тобой платят за бег через время и на дом, за портативный телепорт. ...Нет, никак не могу налюбоваться на нее; прости, но, я, как ни банально звучит, вот-вот потеряю голову.

***


Отчет от 11.01.08 (А)

Ночью мне снилась какая-то ерунда, будто бы я еду на заднем сиденье белого кабриолета, за которым гонятся волки, причем известно, что волки гонятся именно за нами, пассажирами этого кабриолета, они эстеты, им не нужно что попало. Кабриолет сам по себе очень старый, почему-то у него даже отсутствуют дверцы, этим он напоминает старинную бричку, поэтому тащится еле-еле, и – да, волки нас догоняют. Нас в машине четверо, но оружие только у меня; так как я нервничаю, то стрелять не могу, потому что не могу прицелиться, и только зря тороплю водителя. Когда кульминация уже на подходе, водитель удивляет меня так, как нельзя было и ожидать: он попросту исчезает, остается: пустое место за рулем, на которое изумленно взирает дама, сидящая впереди, трое пассажиров, считая меня и даму, сидящую впереди, дорога в степи, по которой едет только наш кабриолет, и волки, которые напряженно гонятся за нами. Здесь я проснулся.
Странный сон, вследствие которого колени несколько дрожали все утро. В обеденное время  почтальонша, плотная женщина в темно-синем, принесла заказное письмо, а я покорно поставил роспись там, где она сказала. Я уже нисколько не удивился тому, что было внутри конверта. Я устал удивляться. Я не удивлюсь даже, если кто-нибудь начнет присылать мне недостающие главы моей диссертации – где-то ведь она уже существует!

«Письмо сопернику.

Ни к чему, незачем было так бесчестно поступать! Ах, только не падайте в обморок, я вовсе не собираюсь поднимать сыр-бор из-за какой-то там брошенной телефонной трубки – подумаешь, трубка! И не такое роняли, будто бы я ни разу не был низвергнут в сугроб с какого-нибудь пятого этажа! Нет, речь пойдет совсем не об этом, золотой Вы мой! Простите меня за незаконное вторжение в, так сказать, Ваш мысленный ряд, мысленный строй, мысленный строй-отряд, извините мне мой разухабистый нрав (а не хотите – так не извиняйте!), но признайтесь хотя бы себе: Вы беспрецедентно, непредсказуемо наглы. Степень Вашей наглости не исчисляема ни в квантах, ни в ваттах, ни в килоджоулях, ни в процентах, ее не объять ни формой, ни содержанием ни одного из существующих толковых словарей, ни в каком картографическом отчете, ни в едином анатомическом справочнике не найдется подходящих слов, и даже в хронологической таблице останутся в связи с этим черные дыры и белые пятна. Поймите меня хотя бы примерно: у меня нет никакого желания рыться в ваших гальванических элементах, да и циклическую частоту вашу высчитывайте, пожалуйста, самостоятельно, я вам мешать не буду, ибо вы уже – да, я скажу это! – вы уже достаточно мешаете мне. Я не спрашиваю у вас, зачем вам первый закон Фарадея –  нет, я молчу о нем, ибо мне нету дела даже до второго, я вопрошаю вас о другом: зачем вам она? Нет, я не о той табуретке, на которой вы сидите верхом, словно вы – степной ковбой, поедающий рисовый пудинг, я не о леечке, с чьей помощью вы поливаете марганцовкой свои драгоценные кактусы, я даже не о чайной ложке, которой вы беззаботно мешаете свой жидкий, свой безвкусный чай. О нет! Но вы даже не в силах понять, о ком же я спрашиваю! Ваш низкий, приземленный ум! Зачем, о, только одно скажите, зачем? я-то считаю, что незачем, что совсем, вовсе незачем было так делать, но, может быть, я ошибаюсь и вам гораздо лучше знать? Тогда скажите, зачем, по-вашему?..»

Итак. Придется, видимо, смириться с тем, что у меня есть некий нелепо пылкий «соперник». Вопрос в другом: откуда такие люди берутся??? Неужто из идеального мира Платона?

***


Отчет от 11.01.08 (Б)

Ты нисколько не извинил меня. Что ж. Это значит – что ты, как обычно, прав, что моя авторитарность – это мнимая величина, иллюзия самонеподношения, бесплодная  мечта о самовсепрощении, и это значит, что ты снова плакал, выйдя на балкон, глядя на луну, и ты не простил мне того, что я предпочел отсыпаться в сугробе – вместо того, чтобы сыпать тебе соль на рану (в которую ты превратился уже почти окончательно); ты сам-то знаешь, как ты ревнив? Готов поспорить на свое (белое-дебелое) сознание, что ты ревнуешь меня даже к снегопаду (и, конечно, не без причины, снегопад это моя кровь, а твоя медленная мука – та причина, по которой моя муза страдает самораздвоением); но выгляни лучше в окно: если увидишь эти четыре синих авто, попробуй угадать, в котором из них сижу я и нажимаю на курок свистка, учти, что я сижу тут с прошлой ночи, мое терпение вот-вот исчезнет, а со мной или без меня – не так важно. Дурацкая довоенная магнитола видимо, желает окончательно испепелить мой и без того никуда уже не годный слух:

«Костру не уподобишься, сказала ты, и перешла дорогу; из всех возможных каменных сторожек целенаправленно я вычленял твой голос, твою прекрасную способность – заглянуть насквозь, за ситцевые шторы, в чужой хором, в чужие залежи хурмы; ты говорила: огород – не сердце, а я молчал и молча гладил ботинком замшевым седой газон, покрытые налетом камни (налетом вновь утраченной зимы, грозившей мне налетом мысли, дельтаплана, пронырливого карлы на метле, которому бы я подстриг бородку); ох, да ну что ты, что ты – костру и я никак не уподоблюсь, зачем вообще какие-то там угли теребить, козявок рисовать в золе – ты знаешь... да, я верю, ты-то знаешь точно – зачем, куда, откуда, почему; и я один стою у светофора и собираю в кубики, обратно – все то, что принято отвек не ворошить...»

Но вернемся же к нашей общей Психее. Новости неутешительны. Магазин, в котором она подрабатывает (как ни странно, пока что круглосуточно) попал в чьи-то неведомые рукава, то есть, конечно же, лапы, то есть, владения, то есть нас облапошили. Нашу девочку снова переодели (в какой-то там жалкий салатовый свитер и дурацкие джинсы с блестяшками), но, судя по суматохе с той стороны стекла – ей грозят и более капитальные перемены. Например, градусник, то есть, не градусник, а парик (один уже заготовлен, о ужас, торчит во глубине магазина, платиновые локоны, тьфу), а ведь ей так идет ее (бледнее смерти) бескомпромиссная лысина! Потом, они поставили рядом с нею часы, в псевдовиторианском стиле (но это еще нормально, часы мне очень даже нравятся), и чучело собаки (если быть точным, кокер-спаниэля – но ты представляешь, какие живодеры ее окружают?!), и какое-то более-менее креслице (на нем, к сожалению, ничего пока не лежит).

***


Отчет от 12.01.08 (А)

Если в книге написано «мышцы неба и зева» - едва ли вам предстоит увидеть в ней фиговую пальму. Если же пальму в книге вы все-таки видите – кто знает, может, она и вправду там нарисована, кто знает, чем в наше время пользуются (если все-таки пользуются) иллюстраторы? Все мы помним те дни, когда Ильич сидел то в тюрьме, то в закардонье, настрачивая оттуда письма – козьим молоком. Так что любую, даже видимо чистую бумагу, следует тщательно проверять и пересматривать на предмет нахождения письменных символов: посредством сожжения. Если это действительно рукопись, то вряд ли она сгорит абсолютно и полностью, ибо скорая (и, в частности, пламенная) смерть противоречит ее огнеустойчивой сути.
При раскрытии анатомического атласа было обнаружено, что после абзаца «Язык, lingua (s. glossa) – мышечный орган, прикрытый сверху, с боков и частично снизу слизистой оболочкой» вплоть до конца страницы следовало пустое пространство, каковое я решил проверить с помощью простой зажигалки, и – о чудо! – увидел, что знаки проступили и собралися:

«Органы, созданные при помощи парафина, отличны сами от себя, но разве мы так любим беседовать о не сущном, дорогой сударь и приятель вы мой? Иннервация живет по своим законам, как и кровоснабжение, в отличие от нас с вами, живущим по законам неорганических тел, по законам неписаным, но клинописным. Так что совсем немудрено, что именно мы перемещаемся во времени, а не какие-то там слизистые оболочки. Немудрено и то, что и слизистые оболочки, и небно-глоточные дужки, и даже передний отдел мягкого неба – все они охотятся за нами, в слепой надежде присвоения наших умений.
Ты смотришь в даль, а я – в другую; зачем, из положений какого кодекса зависти они называют нас Янусом? Путая нас с березовым поленом, которому только вчера бросили поклоняться? Заставляя бредить наяву, обосновывая корпорации с нарочито глуповатыми названиями и антисистемными проявлениями? Я и так уже действую осторожнее некуда, и Яндекс пока не в курсе...»

Плоды просвещения неизбежны (прогресс не остановить, деградацию не побороть). Мне повезло иметь с собой всегда три зажигалки, даже если одну из них я время от времени выбрасываю. У меня дома нет козьего молока, потому расшифровывать это послание я не буду, ни в угоду себе, ни в угоду кому-то другому: ибо мы с приятелем и сударем моим понимаем наш раздвоенный язык и при условии полного отсутствия артикуляции.

***


Отчет от 12.01.08 (Б)

Сегодня в газетном киоске нашел удивительную вещь: знаменитые «Послания к Минотаврам», а именно – десятую часть, которую ты наверняка уже давным-давно прочитал, ну и, конечно же, многое меня в ней поразило, но не все, особенно по сравнению с частью девятой, так полюбившейся нам с тобой в позапрошлом году, когда ты прилюдно, стоя на горбатом мостике в парке, выразил свое очередное сомнение в существовании Платона, когда ты заявил, что, скорее всего, наличествовал бесспорно только Сократ. И правда, как персонаж вымышленный, он обладает гораздо большими преимуществами, чем какая-нибудь затрапезная историческая личность: например, возможностью существовать сразу и априорно, во времени и вне него; физическое же лицо, с которого делают пластилиновые посмертные слепки, щеголяющее окладистой гипсовой бородой и красивым прямым носом, существовать совершенно не обязано; да, я же был полностью с тобой согласен, когда мы разгуливали в парке, восхищаясь степенью загрязненности паркового пруда (ибо таковую степень загрязнения водоема мы смели предположить лишь апостериорно). Итак, послания к минотаврам – есть то, что пишется каждым и каждому, в день по чайной ложке, в год по цистерне (иногда по две); так как минотавры давным-давно уже вымерли (как вид, но отнюдь не как всепоглощающая частность), писать им неустанно – не более, чем обязанность, и не менее, чем терапия. Поговаривают, что, если писать их быстрее, то ничего не получится как следует, но я сомневаюсь (ибо сомнение есть наивернейшая мысль, наисущественнейшая). В десятой части довольно много таких мест, которые мне очень бы хотелось обсудить именно с тобой и ни с кем другим, но, так как около газетного киоска отирался только совершенно незнакомый мне человек в серовато-синем пальто, то пришлось обратиться к нему... ну только не спрашивай, как мне удалось не примерзнуть к железобетонной стене и не оледенеть, стоя на одном и том же месте целых два часа! не притворяйся, будто бы тебе все это интересно – то, что я читал прямо на морозе!... и человек, по прошествии этих часов оказавшийся рядом, кажется, ел йогурт, не употребляя ложки, йогурт был розоватый, и, наверное, очень холодный... Гм, обратиться к нему сразу же по прочтении:
- Простите, а что лично вы собираетесь делать в случае, если дым станет ракушкой?
- Это в вашей книге такой вопрос напечатан?
- Ну, и в книге тоже...
- Или вы на ходу такие тесты сочиняете?
- Вообще-то, я уже часа два как стою на одном месте! Хотел бы я оказаться на ходу, но мои ноги предположительно придут в себя лишь минут через пятнадцать.
- Я преисполнен сочувствием.
- Нет, ну а все-таки?
- Последняя часть мне тоже понравилась меньше девятой... что касается вопроса... мне кажется, дым и сейчас уже является ракушкой, так что страшиться, в общем-то, нечего, ни вам, ни мне.
- А... простите, это ваше личное мнение?
- Разговаривая с деревьями, редко когда ошибаешься... так как ошибиться просто нереально. И разговаривать – тоже нереально...
- То есть невозможно?
- Нет, зачем же, очень даже возможно, просто нереально, так как иллюзия – это наша общая родина, другой нам не дано. Не дано и не надо.
Какой-то грубый человек в фуфайке тут с какого-то перепою толкнул меня в бок, сказав вместо приветствия только:
- Хорош уже с фонарями обниматься, ты, ступай-ка лучше домой.
Сиплым басом. В общем-то, что он имеет против фонарей? Чем, например, он не фонарь? Всем фонарь. Я же не собираюсь спорить, если кто скажет, что я вафля или куст ракиты, или огородное пугало. И если меня кто-нибудь примет за тополь и вследствие этого факта начнет задавать вопросы, я же не обижусь! Кстати, снег, если он сыплется сверху – это роспись в ближнебожественной приязни, небо, видишь ли, испытывает  к земле неподдельную тягу и приязнь (дождешься поры испарений – получишь обратный эффект). Пульсирующая однотонность – залог нашей предварительной договоренности (в письменном виде, в трех экземплярах).
В общем и целом я всего лишь хотел тебе сообщить, что, пока ты все думал да раздумывал, да передумывал из пустого в порожнее, из легких в атмосферу и обратно, пока ты там недоумевал себе потихоньку, доставать ли тебе с полок пробирки да препараты, реакция уже началась, и заметь основное: не без твоего наипрямейшего участия (и я даже на того человека в фуфайке уже ничуть не расстроен, честное слово).

***


Отчет от 13.01.08 (А)

Голова была хрустальной. Вернее, так: несколько прозрачных сосудов шарообразной формы были заключены друг в друга, так сказать, объектно-ориентированно, и медленно вращались в разные стороны, вокруг своих осей; все это вместе составляло мою голову, и голова ужасно болела, если я поворачивал ею влево либо вправо, и, вообще, двигался: так как в случае движения каждая сфера сбивалась с  собственного ритма и дивно скрежетала. Еще порой в ушах жужжали какие-то... то ли насекомые, то ли далекие аэропланы. Я потреблял воду литрами, то газированную, то простую, но это не помогало, и я полдня просидел, спиной прижавшись к стене, стараясь смотреть по возможности в одну точку.
Телефонный звонок расцарапал ставший хрустальным слух, прозрачные сферы нестройно и дисгармонично зазвенели, причиняя внеочередную и невыносимую боль, но ради  какой-то нелепой прихоти я поднял трубку: иногда я позволяю позволять себе некоторые мазохические удовольствия. На этот раз меня услаждали фальцетом, с налетом поэтической грусти:
- Блуждая в туманах невысказанного, вы гадаете, что простить себе сразу, а что – оставить на сладкое: броненосец «Потемкин» или крейсер «Аврору»? Ибо и то, и другое появляется из сгустка невыясненного – сколь внезапно, столь и постепенно, но, безусловно, негаданно. Я люблю мерную, метрономную поступь этих перемен, а что скажете вы?
- Я слушаю вас с пристальным вниманием.
- Люблю их нейронную, нервную суть. Вы осуждаете меня?
- Никогда, даже не пытался.
- Верно. Вы не лжете мне, это совершенно очевидно. И потом, как бы вы могли осудить меня, если бы даже и хотели? Тот, кто судит, обязан не только знать законы, но и соблюдать их. Вы согласны?
- С чем?
- С тем, что легче всего мы находим то, чего не искали – по причине того, что этого попросту нет, или потому, что это есть то, чего не может быть в принципе.
- Если вы хотите намекнуть на мою голову и ее сегодняшнюю модификацию, то я и спорить не собирался с тем, что такого органа у меня никогда не было вовсе. Тем не менее, - чем дольше я говорил, тем острее и интенсивней звенели прозрачные сферы, что начинало казаться особенно интересным и достойным исследования. – Тем не менее, каждое утро я и счастлив и несчастлив находить это несуществующее нечто на своих многострадальных плечах. Что бы это могло означать? Неясно, туманно, совершенно невыяснено. Итак, на какой из ваших вопросов мы будем считать, что я уже ответил?
- Простите, но вынужден вас оставить: мне звонят по другой линии.
После краткого звяка нажатого рычажка прозрачные сферы упорядочиваются вновь, устав от двусторонней симфонической атаки – моей и его, и вновь пребывают в движении плавном, спокойном и медленном.

***


Отчет от 13.01.08 (Б)

Если впустишь в себя новую кровь, хорошенько подумай, что же ты выпустишь? Вариантов ответа немного: кишки, карусель, сороку, похитившую фантик, блоху из печени, побасенку из ребра – но с последним нужно уже осторожнее; пожалуйста, проследи за своими действиями внимательнее, потому что у меня совершенно нет времени следить еще и за тобой, я успеваю следить только за своими перемещениями и в последнее время у меня полно опасений; я сделал какую-то глупость, зашел вчера в супермаркет, а там на кассе сидит никто иной, как Карамзин, знаменитый твой друг и товарищ и русский путешественник и поклонник Канта, и выглядит как на том снимке мыльницей, который я, помнится, носил в кошельке (который потом потерял в том трамвае, в котором ехал как ты можешь вспомнить с тем человеком в клепанной косухе), то есть налицо его чуть вьющиеся патлы, до плеч, как полагается, его наглые пухловатые губы, его самодовольный взгляд, и вот значит сидит он, и деловито так щелкает клавишами, глядя в обесцвеченный монитор, и спрашивает, нужен ли мне пакет – мне! нужен ли пакет! «Я и так», - говорю ему, - «запакован, разве не видно, что на мне серьезнейшие доспехи?» Снисходительная лыба в полголовы (а-ля Шалтай-Болтай) была мне исчерпывающим ответом: ну и что, ну и ладно, в моей корзинке были только три бритвы и пара носок, в некоторых корзинах встречалось и того меньше – только пять рыбок, например, и пара-тройка хлебо-булочных изделий. Можно подумать, это ненужные вещи. Очень даже нужные. В трудные времена (которые, бесспорно, однажды настают, даже без особого на них... и так далее) и с помощью носков, и с помощью бритвы немудрено с чем-нибудь и покончить свои распоследние счеты, хотя бы с чем-нибудь таким сверх-супер-мнимым, как собственная едино-неделимая личность; но что же он любезно предоставляет мне вместо чека, вместо привычных ноликов и прочих циферок, изъятых с моего счета? – какую-то записочку, да только, чувствую я, совсем не от Канта, от Канта он, небось, все письма хранит у сердца, в кармашке своей дурацкой гимнастерки, никогда никому не показывая!

«Зародыши идей, позвонки случая, седьмая ступень, одиннадцать осеней – я пишу тебе памятью о шуршащих листьях; под наклонившимся деревом, рядом с лазоревой (в пятнах) котельной – картонные коробки из-под использованных миров; ребенок, разгуливающий по улицам с автоматом, двое, скрывшиеся в подвалах (их заливистый детский смех озаряет собою подземный сумрак); но если идти – мы пойдем не за ними: предсказание зарыто в позапрошлогоднем снегу, только ты и знаешь, где именно; и поэтому я поджидаю погоды совсем не у моря, у какой-то там мусорки, на какой-то тут тверди, я сижу на ней и вздыхаю – о том месте, в котором ты пропадаешь, товарищ, разбивая свою скорлупу, подбираю осколки и тоскую о том предстоящем случае, когда мы будем идущими рука об руку в чьих-то кармашках, через пещеры и катакомбы...»

Что бы я сделал с теми, кто раздает такие чеки и рассылает такие счета (и с теми, кто их составляет) – конечно, ввел бы им всем внутривенно крепкоградусную настойку чистейшего реализма, потому что иначе-то как? Иначе все горазды распоясываться!!! А, как я уже упоминал неоднократно (в том числе – выше), мое терпение имеет с бесконечностью не только сходства, но и существенные различия. Они, как можно заметить, заключаются в...

***


Отчет от 14.01.08 (А)

Я протирал подоконник и думал о Канте. Потом решил снова порыться в ящичке стола – вдруг там поселилось что-то новое? Однако ж, мои предположения не подвели меня. В конверте желтого цвета заключалось следующее:

«Когда бы блеск стекла дать помощи не мог. Жаль, что чистый спирт мне пока что противопоказан, иначе бы я употребил стеклянные вместилища по их наипервейшему из назначений: разлил бы жидкость по сосудам и проверял бы качество субстанций на просвет, осуществляя право организма на апостериорное знание, априорно полагая, что опьянению, как следствию, обязана предшествовать эмпирическая причина. В стекле одном оне безвредно пребывают – в том числе мои мысли (если допустить такое название –  «мысли», само по себе это очень глупое слово). Стремление заспиртовывать разум возникает одномоментно с осознанием наличия разума как такового. А что еще делать, если кровяные тельца давят на стенки сосудов?  нейроны давят на стенки черепной коробки: так самовозрождаются атомные, атмосферные и прочие взрывы, мы не помещаемся сами в себе, и это эмпирически подтверждаемый факт. Если б я был хирург, то трепанацию приравнивал бы к проветриванию помещения (почти как посредством открытой форточки).
Кого льзя видеть сквозь, тот подлинно не льстец. Стеклянный человечек. Пробирки вместо пальцев: видно только контуры. Морская соль – в моей крови.
Так как я – не хирург, то я себя и не трепанирую. Получается, страстное изучение медицинских справочников – интерес скорее факультативный, чем основополагающий? А как же тогда быть с то ли ворохом то ли толпой знакомых (и ознакомленных со мною) докторов? Очевидно, это тоже факультативные (необязательные, легко и радостно заменимые) знакомства».

Лирический герой данного послания, как пить дать, страдает неизлечимым снобизмом. Но я-то  нет, я-то его упрекать не собираюсь, в конце концов, снобизм – личное дело всех и каждого. В частности, его пристрастие к лирическому творчеству Ломоносова выдает в нем человека старой закалки, но вот почему его не прельщает, к примеру, Державин? Может, потому, что Державин был неумелым царедворцем, а Ломоносов – все-таки являлся видным ученым котом, может, данного ценителя прельщает все исключительное? Впрочем, какие-то дети во дворе стряпают снеговичка, лучше уж я полюбуюсь на них, чем на трещины какого-то там совершенно чуждого разума, заблудшего и спотыкающегося.

***


Отчет от 14.01.08 (Б)

Я нарезаю круги с какой-то новой, невероятной скоростью – с тех пор, как ободрал подкладку своего плаща, и заглянув на огонек магазина бижутерии, приобрел там порцию шелковых нитей, дабы залатать просроченные дыры, и что же я там встречаю? Под красивой, блестящей подкладочной тканью (цвета хаки, очень приятного – и на взор и на ощупь) овеществляется некий конверт, желтоватый (впрочем, таков он только при свете фонарей, а не где-либо еще), в котором помещается нечто, привносящее в мои легкие первые признаки кислородного голодания:

«Я слышал, что вы называете меня своим соперником. Излишне интересоваться, с чего же вы это взяли. Когда я поправляю челку перед зеркалом, или чищу зубы, или пью на брудершафт – вряд ли я имею вас в виду. Что до дамы моего сердца – так не все ли равно, по чью душу я рассылаю своих почтовых голубей? Нет, я не почитаю вас несносным. Тема вашего дипломного сочинения заставляет трепетать мою селезенку, подобно тому, как излишне резвая дворняга заставляет реветь от страха неопытного трехлетнего юнца. Если я заглядываю в кофемолку и застаю там вместо темно-карей смеси зелень – то, конечно, я снова  не имею в виду вас. Я не думаю, что писать все эти вирши  и анонимно отправлять их на мой почтовый адрес вас заставляет исключительно исконная хамоватость вашей натуры. Конечно, и мне не всегда случается припомнить свое имя поутру, но разве не банальная зависть к моему имиджу английского профессора запрещает вам дослушивать все мои предложения до конца? И мне вовсе не так уж занимательно, чем же вы (помимо соли) солоните свой суп. Так же мало света, как и радости в мою жизнь привнесет, увы, любое знание относительно вашей драгоценной персоны. Пожалуйста, выдумайте себе другое развлечение, помимо того, чтобы подписывать свое эпистолярное творчество нехитрым псевдонимом «аж-два-о»...»

Кислородное голодание, впрочем, имеет некие сходства с кислородным токсикозом, взять, к примеру, так называемую «стадию предвестников», подразумевающую под собой различные сочетания следующих буревестников грядущих и неизбежных судорог: бледность лица (о, узнаю нашу богиню!), сухость во рту (вот, и я про то же: что надо бы ее как-нибудь размочить уже совместно, как считаешь?), губное подергивание (ну и где же моя гармошка?), потливость (я, конечно, стыжусь упоминать такое вслух, но, ты сам понимаешь, научные цели), брадикардия (это уже, кажется, по твоей медсанчасти), ощущение недомогания (здесь неизвестно, кто из нас и кому преподаст урок форы); таким образом, мы обговорили так называемый «досудорожный период», ибо судороги появляются не моментально, все это, разумеется, только при наличии в ваших легких чистого О-два, а такой товар продают не на каждой границе, рекомендую это учесть (в книге учета или еще где-нибудь). Такова-то и есть эта хваленая кислородная терапия! Сам суди, можно ли ей доверять.
Тем не менее, не припомню, чтобы под чем-нибудь, написанным мною, я хоть раз  подписывался как «аж-два-о». Можешь ли хотя бы ты ответить мне что-нибудь вразумительное? Что, что я должен отвечать на ТАКОЕ?!

***


Отчет от 15.01.08 (А)

Я мял в пальцах окурок и раскачивался на стуле. Девочки Гейнсборо гнались за бабочкой. Он с плохо скрываемой неловкостью остановился у распахнутой двери комнаты, спрятав руки в карманы и согнув левую ногу в колене:
- Ты читаешь тарелку, словно бы это книга.
Я решил не отвечать, и перевернул страницу. Он всегда приходит неожиданно и вместо приветствия говорит смущающие вещи.
- Насколько подробно прожарилась рыба? Достаточно ли жирный кусочек?
Он наклоняется и смотрит мне через плечо, не дожидаясь моего ответа:
- А, да, я тоже так делаю. Если попадаются кости, то выношу их на поля. Рыба, которую ты ешь, очень костистая. Число галочек по краям тарелки стремительно растет. Ты педант! ...А то ведь случается, что едят даже позвоночники, хотя так можно и подавиться. Неосторожно!
Я поднял на него взгляд. Принципиально пренебрежителен к бритью. Как я и думал. Щетина то здесь, то там.
- Некоторые упрямцы до сих пор едят руками. Но ты, кажется, выучил, как следует держать специальный ножичек... Это мило.
- Иннервации... Я был польщен вашими метафорами. Очень хотелось это вам сказать...
- Да, я понял. Я, в общем-то, знаю, что неплохо готовлю.
Он приземляется прямо на пол, около батареи, по нему проезжает солнечный блик. Он закуривает.
- Главное – это свежая горчица.
Он улыбается. Зубы желтоватые. Мне не нравится, когда пепел стряхивают не в пепельницу, а куда попало.
- Но на десерт... На десерт я бы посоветовал тебе вон ту селедочницу, пусть и выглядит так себе.
- Пятистишия?
- Так точно. Попробуй хотя бы вот это.

«Охотник.

С муляжом обреза в руках, с мечом неизвестности я крадусь по твоему миру без правил, предписывающих расщепление за попытки несанкционированного взлома. Огромные тела медленноусых улиток притворяются дышащими растениями; розовые лотосы неизбежности раскрываются наподобие парашютов, пущенных с просторов земного свода на поверхность небесной коры; сгустки энергетических всплесков умело маскируются под ручные аналоги шаровых молний, несмело прижимая плавники к полупрозрачным телесам; обнимая металлическую емкость с воздухоплавательным ежом и ядерной смесью, я прошу у живых лиан пропустить меня дальше; они удерживают в состоянии покоя свои антенны, рвущиеся к передовому огню исследований; они расступаются, словно горячий пластилин, и сплавляются в материнскую плату за моей спиной.
Когда я открываю восемнадцатую дверь, море, хлынувшее из проема, наконец-то забирает меня восвояси».

Он опять сверкает желтоватыми резцами:
- Ну как тебе?
- Это была устрица?
- Что-то такое. Зато без костей.
- У нее... Эээ... довольно острый вкус.

***


Отчет от 15.01.08 (Б)

Вокзал ломится (но не ломается!) от изобилия новых наполеонов, горделивых и горбоносых, сковавших руки на груди, памятник, как ему и положено, реет гордо, как знамя (кажется, памятный персонаж –  в гимнастерке, это Железный Феликс, знаменитый полководец древних); женщина в мехокоже жадно впитывает стаканчик мороженого; все, кто обладает рациями, усиленно их изучает, словно бы их ожидает экзамен по рациоведению; спины троллейбусов блистают на солнце; я караулю здесь свою кралю, но вместо нее проходят мимо какие-то все другие и незнакомые – в черном, раскалывая пяточными иглами вокзальную твердь, как стальные солдатики, спрячь свои ленты под свою черепную коробчонку – вот что говорила одна буфетчица другой, поправляя на себе кружевной чепчик; девушка в белом становится рядом со мной и начинает курить; я, как и она, стою наверху, на мостике над путями, и это я нахожу достаточным поводом для начала нашего с ней сообщения:
- Если смотреть сверху, то можно увидеть схему всякого явления.
Она одаривает меня крайне ледяным взглядом, что я расцениваю как просьбу о продолжении беседы, и – разумеется! – продолжаю:
- Если подняться повыше и посмотреть сверху уже на схемы явлений, можно увидеть схему этих замечательных схем. Если мы посмотрим, к примеру, на схему схемы схемы схемы схемы схемы явления, то, вполне возможно, сможем, наконец, разглядеть и само явление.
Она оглядывает меня с ног до головы и делает выдох (видимый только за счет дыма), и спрашивает:
- А иначе?
Сиплым голосом, потом, прокашлявшись (немного более женственно), повторяет:
- А иначе никак нельзя? Посмотреть на само явление?
- Знаете, видимо, на само явление, то есть само явление в чистом виде, то есть на явление такое, каким оно является само по себе, без привнесения нас, мы вообще посмотреть не можем, так как мы – это люди,  всего-то навсего, мы не можем вселиться в чужеродный нам предмет, по крайней мере, вселиться в полном смысле этого слова, так что... наверно, я вам соврал, никакие схемы не нужны. Хотя... возможно, существует некая схема, которая и есть явление...
- А предметы? Предметы могут вселяться в нас?
Признаться честно, я и сам до смерти рад такому вопросу:
- Кажется, все-таки да, ведь предметы часто случается что в большей степени мы, чем мы сами. Это их экспансия, спонсируемая людьми как видом, мы с помощью атакующих нас предметов совершаем столь необходимые нам акты познания, то есть ответные атаки. Иначе... можно как-то иначе, но я пока не выяснил, как.
Я улыбаюсь ей (как мне кажется, слишком вымученно), она поправляет ремешок от сумки на своем левом плечике, сплевывает вниз (вдогонку ниспадающему окурку), кривовато усмехается (как заговорщик – заговорщику!) и уходит. Очень уверенная манера передвигаться! Куртка белая, а все остальное черное, и каблуки – тоже. Целую минуту я размышлял – не увязаться ли мне за нею, не пойти ли по пятам, словно охотник, словно искатель дальнейших самопознаний (или самоистязаний), но потом подумал, что непременно стоит так сделать, вот только не сегодня. Сегодня у меня полно всяких других дел! Очень животрепещущих, кстати.
Не успев спуститься на перрон (спустя полчаса, когда вдоволь насвистелся в вышине), я хлопнул себя по лбу: совсем забыл ей сказать, что явления, происходящие вокруг людей (доступные, скажем, их вниманию) могут оказаться предметами, не самыми чужеродными человеческой природе! Какой же я пустоголовый! Что же делать теперь, когда я за ней не увязался? Как сообщить о своей ошибке? Ладно. Какие-то неаккуратные девы в длинных пальто и цветастых платках собрались просить у меня милостыню, вот это с их стороны, конечно, неосторожно, ибо им придется прослушать все мои мнения касательно индийской мифологии очень и очень подробно, я потираю руки (на которых нет ни варежек, которых я не признаю, ни перчаток, которые я позабыл) в предвкушении долгосрочной и на редкость изысканной беседы.

***


Отчет от 16.01.08 (А)

Мы говорим: с этого часа – только самые естественные потребности, но что на деле мы оставляем сами себе? Может быть, маятники? Крутильные, физические, математические, кому что подходит больше. Кому-то по душе балансир в будильнике, а мне милее маятник в моих настенных часах: замкнутый в свое застеколье, он трудится и неизменно блещет, в его амплитуду укладываются колыхания моей диафрагмы, сокращения моей сердечной мышцы...
К сожалению, звонок из деканата прервал мою естественнейшую потребность в праздном рассуждении, похитил надежду на степенную и благонадежную гармонию зеваки: первые признаки аритмии, сердечная мышца и сердечная тоска ускорились с перепугу. От меня требовались всего лишь какие-то справки, отсканированные и дополненные, а уж этого-то добра у меня вообще навалом. Но, увы, успокоиться всегда гораздо труднее, чем выйти из равновесия, и на этой зыбкой почве я решился позвонить своему многоуважаемому научруку – только затем, чтобы удостовериться: его полмесяца еще нигде не будет. Зато лично мне он отправил вот такой факс:

«Насколько нормально то тело, которое почему-либо совершает одновременно два (или более) колебательных движения? А как быть, если тело совершает одновременно два гармонических колебания? То есть два колебания с одинаковой частотой? Причем во взаимно перпендикулярных направлениях? Есть ли у такого тела шансы на нераздвоение? На соблюдение и непрерывность собственной идентичности? И можно ли в таком случае добиться результата смещения, отличного от нуля?»

Что ж, полмесяца – срок немаленький: как ни тяжко, а придется по сусекам наскрести хоть немного ratio; и балансир в будильнике угрожает мне нешуточной расправой: что, если сокращение сердечной мышцы пожелает впредь укладываться совсем в другую амплитуду, в какую-нибудь совершенно немыслимую?..

***


Отчет от 16.01.08 (Б)

Вот что я написал спозаранок, а после приклеил скотчем к коре ивы, растущей под балконом того, кого бы я с радостью укорил в чем-нибудь (но укорил очень ласково и очень пассивно и не во всем подряд, а в чем-нибудь немыслимом, например, в том, что облако сознания не подцепляется никакими батогами):

«Целая площадь памятников (данный экспонат посвящен каким-то отлитым из карего блеска бойцам, их трое, их брови суровы и сведены, за что же они могли драться? – любой тугодум приплетет сюда то ли Фрейда, то ли Дарвина, то ли Маркса, объяснялово, которому я доверяю – это то же, что макраме); человек по левую руку меня, в чем-то чреном, издает гортанные звуки простодивнейшей  красоты (общаясь через посредство своей черной рации с кем-то безбрежномолчащим – вероятно, молчащим на том же самом языке, на котором треплется говорящий); по правую руку – зеленый мусорный бак (однако! – зеленый цвет крайне популярен в этом году); дамы, идущие мимо, жующие чипсы на игривом трескучем морозе; цветная шнуровка на меховых сланцах, громкий и неуверенный смех; некоторые памятники щеголяют цветами; другие – щеголяют колясками (катимыми впереди себя и планеты, следственно, всей); третьи же любят погорячее – вот и пиво, его начали пить те трое в чем-то там черном, по левую руку меня, играя в орлянку крышечками от бутылок, на своих же коленках; цветы делятся на 3 (три) основные подгруппы: искусственные (это, конечно, в витринах, в руках у невест, у подножиев изваяний), металлические (это вроде как вкус во рту) и живые (эти, конечно, цветут в головах у всех женщин, по крайней мере, у самых прекрасных ergo самых пустоголовых, и моя дорогая зазноба не только из пластика, но и из их числа); одинокий строительный кран на линии горизонта – и я вспомнил, товарищ, тебя: хочешь ли, чтобы я постоял под твоим неоткрытым окном? Проломлю доску объявлений, напилю из нее дров себе на ночь, в доску твой, остаюсь «иже с ними со всеми»...»

Уж не знаю, было ли это послание неминуемой предпосылкой, но в течение дня мне сегодня везде попадаются на глаза только мундиры! Ладно бы только привычные военные шинели, разукрашенные умброй, нет! Мундиры синие, голубые и зеленые с красными, белыми и оранжевыми отворотами, невообразимых конфигураций, с пристегнутыми к плечам штыками, опоясанные ремнями, на которых висят то сабли, то катаны; но и мундиры сами по себе – не предел, меня преследуют и треуголки, и шляпы с плюмажами, и я совсем не восхищен такой атакой! особливо не нравятся мне эти дурацкие двуугольные шляпы, лучше бы это были пилотки из прошлогодних газет! Их хотя бы можно безбоязненно читать! Я молчу о каких-то прямо-таки собачьих сворах значков, орденков и тому подобной чуши, странствующей по улицам на беспечных правах воробьишек...

***


Отчет от 17.01.08 (А)

Вчера я купил, наконец, лампочку, и потому, как вхожу, сразу включаю свет в прихожей.
- И не слишком ты торопился, скажу я тебе.
Он уже сидит за столом, в кухне. Ну и рожа у него. Такая, будто бы его любимое дело – насмехаться, будто бы это дело его жизни, которому он и предан, и служит самозабвенно. Но я-то его знаю. Насмешка – это прием, которым он пользуется, когда чувствует себя опустошенным.
- Чего тебе? – я вытаскиваю хлеб из пакета и с деланным равнодушием засовываю его в хлебницу. – Я должен был самолет, что ли, нанять? Я, знаешь, совсем не виноват, что тебе так скучно пятнадцать минут посидеть одному.
- Ээээ, милочка, дело не в скуке!
Нет, он тут так вольготно расселся, будто у себя дома. Это его характерная особенность: только куда войдет, а уже – как всегда здесь и был. Посмотрел бы я на него, как бы он посидел на скамье подсудимых? Вообще, пока что я замечал, что он не терпит официоза.
- Дело не в скуке, красавчик ты мой!
- Слушай, ты опять форточку не открыл, тут же дышать нечем! И пеплом весь стол засыпал, я уже устал убирать за тобой, и окурки ты тоже никогда не выбрасываешь, куда следует.
- Нууу, ты как всегда, придираешься к мелочам! Твои мнительные докопы – если б до самой сути! Вот уж где скука! Если б ты говорил о деле! А то прицепишься к соринке – и пошла гулять, и понеслась душа в рай...
- Да причем тут душа, вот заладил. Ты делаешь это нарочно, я уверен...
- ...А все почему? Потому что соринка, лежащая на полу, внушает тебе чувство моей низости и твоей правоты, а уж без этого-то ты просто не в своей тарелке: если я не прав, тогда кто я? Ибо я есть тот, кто прав. Ага, ты не смотришь мне в лицо!
Было бы куда смотреть, вот серьезно. Во-первых, у него волосы грязные, во-вторых, курит он совсем беспрестанно, а зубки мелковатые и редкие, щетина неаккуратная, в общем, смотреть противно.
- Отлично! Ты не чувствуешь себя собой, если из-под тебя вдруг выбьют колею – колею твоей безусловной, всегдашней правоты. Ты боишься меня, красавчик, боишься разговора со мной, потому и говоришь о мусоре, дыме и прочей ерунде, будто бы это имело какую-то важность хоть когда-нибудь. Ты и за хлебом-то вышел так срочно только потому, что не нашел, что же мне ответить, или ты сам позабыл уже, что прервался на полуслове?..
Вот такую волынку он вечно включает. Если начал – то не остановится, тушите, как говорится, свет. А мне-то что: я чаю себе наливаю и ухожу в комнату. К моему счастью, ему нравится только на кухне. К моему ликованию, он бессилен перед закрытой дверью, даже если и не на ключ.

***


Отчет от 17.01.08 (Б)

Каждый раз, когда я думаю, что знаю о своих ушах практически все, найдется то, что моментально убедит меня в обратном; покупая в аптеке ватные палочки, необходимо удостовериться в том, что их никто не использовал прежде; стоя на остывающей остановке,  занимаюсь исследованием ушных раковин на предмет нахождения в ней серы: оказалось, сульфиды могут быть синего цвета!
Моя сильфида (о, бледнее смерти!) между тем обросла стальными волосами (о, воссиявшие водопады!); сквозь густую присыпку гипсовой пудры просвечивают синие (как бархат!) прожилки; зачем-то эти остолопы прикрыли ее прекрасные надбровные дуги какими-то темными очками (о, ночная томность!); чучело кокер-спаниэля сегодня смотрит на меня такими злыми глазами, что я начинаю (невольно!) дрожать мелкой дрожью; на ее белоснежном запястье повисла крошечная сумочка, того и гляди – запустит туда свой миленький пальчик,  достанет роскошные тонкие сигаретки, с золотистым ободочком вокруг длинного фильтра, задымит вместе со мной в тишину застекольного завитринья, о любимая, да если б ты только дышала! Ты бы и выдохнула, и вдохнула, и украсила б мой горизонт никотиновым облачком, но увы, ты молчишь, и не дышишь, и не смотришь сквозь тонированное забрало, но зато ты существуешь, следственно, мыслишь, следственно, выдуваешь мыльные, мыслимые пузыри, следственно в моей расписной тетради сами собой появляются твои – да, четыреста раз твои – драгоценнейшие слова:

«При пониженной температуре желтая окраска серы светлеет и становится нежно-голубоватой, химическая активность ее такова, что непосредственное соединение почти со всеми элементами гарантированно; при плавлении серы с фосфором получаются сульфиды фосфора различного состава, сильфиды кружат по проспекту, фосфорецируя в ночи, свод неба содрогается из-за потешностей салютов, ты – благородный газ, о чем ты меня просишь? Я – тетрасера, видишь ли, и не могу соединяться непосредственно со всякими там элементами, с элементами сновидений, например...»

Но какая же она красавица! а ты все сомневаешься в ее магнитной аномальности, приятель и сударь ты мой, зачем ты заперся лишь в четырех стенах? Лучше бы представить, что где-то есть пятая; а, между тем, если откроешь окно пошире, не убоявшись мороза, то можешь впустить в помещение атмосферный воздух, а вместе с ним – какое-нибудь из трех полюбившихся нам соединений: газообразный оксид серы, или же там сероводород, или же аэрозоль сульфатов,  но что бы ты ни впустил на свой порог (то есть, в данном случае, конечно же, подоконник) – ты впустишь в том числе и меня, но вопрос вот в чем: готов ли ты к этому? Если же нет, зачем продолжаешь изучать преимущества кнопочного радиотелефона, зачем ты нажимаешь на рычаг, когда, казалось бы, я уже почти согласен поднять трубку? Вероятно, что вот эти две псины, лающие на кошку, запрыгнувшую на дерево, вероятно, их заливистые монологи и будут мне исчерпывающим (всякий здоровый смысл) ответом.

***


Отчет от 18.01.08 (А)

Не успев продрать глаза, я решил засесть за диссертацию, с самого утреца, для чего принарядился, а именно: надел на себя гимнастерку. Я просто заметил, что, когда надеваю одну из десяти своих гимнастерок, то пишу гораздо бойчее. Я напоминаю себе Железного Феликса, потому что приобретаю  очень грозный вид, будто бы я – не я, а неустрашимый полководец (например, Наполеон). Но сегодня этот прием сработал далеко не так отменно, как обычно. Да, сказывается время, проведенное в санатории. Поэтому я решил немного прогуляться по квартире, строевым шагом, ради интересу по дороге заглядывая во все встречные зеркала. И что же стало итогом?

«Как, где я справлюсь с тоской по тебе? Воспользоваться шафрановым маслом... то, что прописал мне доктор, на прощанье, помахав мне перчаткой с перрона... Завернуться в шарф, заесть печаль шерстью –  и отчего же я все еще не моль? Я бы блестел на свету, мне бы так было гораздо уютнее, в окружении ворса,  всё вязаное приобрело бы совсем другой смысл. А так... Холестерин мучает меня невыносимо. Кажется, незаметно для себя и других я постепенно становлюсь вегетарианцем. Проклятый доктор. Знала бы ты, что он мне вколол, едва я до него доехал. Ты не знаешь, и это значит, что ты спишь спокойно – как же я рад, если это действительно так.
Намедни я так много думал, что мой разум мой ум опять грозился покинуть мое бренное тело. Стены снова стали хрупкими и прозрачными, как стекло, а сознание было как вата, почему-то я видел контуры своих рук отдельно от самих рук, и контуры двигались совсем по-иному, чем я им приказывал.
Когда я просыпаюсь среди ночи, то еле-еле могу отличить окно и луну в нем от окружающих меня сгустков темноты. Но, так как разговаривать мне не с кем, то я поворачиваюсь на бок, и порой чувствую, как переносицу пересекает слеза, от которой я отмахиваюсь, словно от докучливой мухи. Но всё равно, дорогая, даже тоскуя по тебе, я счастлив...»

Вот такая вот дрянь валялась на комоде. Комод стоит в зале, и, так как это промежуточная зона между мною и ним, то...
Нет, вчера ночью он уже отсюда смылся. После полуночи я тайком пробрался к месту его дислокации: хоть свет и был зажжен, в самой кухне никого не было. Как ни странно, за собой он (в кои-то веки!) всё убрал, и вообще, навел порядок. Но что я обязан заметить: это ведь тоже можно принять за насмешку и издевательство! причем демонстративную насмешку. Подумаешь, убрал крошки со стола, подмел пол и вымыл пепельницы. Подумаешь, проветрил помещение – естественно, как бы нарочно давая понять, что даже он, если захочет, сможет обращать внимание на «такие мелочи»!
Итак, о чем я. Да о том, что свое любовное письмецо он мог бы тоже с собой загробастать, а не оставлять на всеобщее обозрение, на самом видном месте. А то вникать в подробности чужой переписки... вот совсем не всегда приятно! А вникать необходимо! Кто знает, что за террористы-провокаторы здесь водятся, с какими-такими товарищами ведет он свои заполночные беседы? Хорошо, что он еще не привел сюда никого, а то ведь всякого можно ждать...
Нет, ну что за бред! Какие-то плебейские замашки. Значит, помыть посуду он может, а корреспонденцию свою нагло разбрасывает по всему дому. Напрашивается он на серьезный разговор, к чему скрывать. Уж я ему устрою, пусть только попробует сюда заявиться...

***


Отчет от 18.01.08 (Б)

Еще на одной площади существует прекрасный памятник – представь себе, агроному, но, так как у него лицо вечносияющей реинкарнации тибетского ламы, то, чует моя селезенка, не все так просто, как нам хотелось бы, и кирпичная стена, почему-то окружающая монумент почти с трех сторон (двух с половиной, если быть точным), служит порукою моим несмелым вертопрашистым догадкам. Однако, заметь: монументальный ансамбль находится посреди палаточного городка, то есть базара (дальнего, как ты помнишь, родственника вокзала), и в общем-то, совершенно незаметен ввиду особого свойства любого базара либо вокзала – служить вместилищем особого скопления целенаправленно циркулирующей публики, таким образом, рядом с памятным местом (украшенным кое-где не только символическими колосками, но и вполне реалистичной решеткой) можно безболезненно сидеть в укрытии почти круглосуточно, ибо, даже доступный обозрению с двух с половиной сторон, ты останешься никому не интересным заштрихованным куском пространства; вчера, около полудня, когда солнце припекало, я там даже чуть не заснул, сидя на приступочке на предварительно расстеленной газетке, осоловело наблюдая за прекрасными и здоровенными псинами, псины вынюхивали что-то на гипотетическом газоне (на котором сейчас расстелено покрывало снега, почти нетронутое, несмотря на оттепель).
Сегодня же возле решетчатого заборчика, окружающего памятник, расселся некий певун с баяном в длинных руках, он, нервно трепеща всеми фибрами спины, поет с неизвестным мне акцентом, что-то о девушке, в которую он якобы влюблен, только, как ты думаешь, не слишком ли это неучтиво – признаваться в любви какой-то даме во всеуслышание, на базарной площади, да еще и время от времени ловко протягивать руку за десятирублевыми бумажками? Подойдя к нему поближе, я выяснил, что верхние передние зубы у него в основном стальные, а небритость тоже присутствует.
Второго баяниста... однако же, какая странная примета! – то ли середины зимы, то ли зашкаливающей псевдонародной тоски по псевдоутраченному – ведь, дорогой сударь и приятель ты мой, нам с тобой известно более чем доподлинно, что невозможно утратить что-либо единожды обретенное!.. так, о чем я, ах да, второго баяниста я встретил в ста метрах от первого, в самой густопсовой и разношерстой толпе спешащего народонаселения, времени прислушиваться было не так уж и много, но в общем и целом он пел примерно следующее: «Дай человеку все, что он желает – но он ту же минуту почувствует, что это ВСЕ не есть ВСЕ. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу необходимо развязаться». Когда я был от него уже в достаточном отдалении, он сменил пластинку на вот что: «Я утешаюсь тем, что мне уже шестьдесят лет, что скоро придет конец жизни моей...» Великолепное блеющее соло его долго еще застревало в ветвях деревьев.
И, наконец, третьего баяниста увидел я невдалеке от светофора, на одном очень непростом и запутанном перекрестке, он яростно рвал свой инструмент, соперничая звукоизвержением с ларьком, из которого продают то, что в наши дни выдается за музыку (лучше бы продавали шаурму, честное слово, но шаурму делают прямо напротив); с некоторого расстояния и под некоторым углом побеждал звук, извергаемый баянистом, с другого расстояния и под другим углом побеждал разухабистый норов ларька. Я мечтал около часа, прислоняясь к столбу: невозможно было оторваться от этого частного случая особенно прекрасной и наивной какофонии, от таинства слияния разноплеменных звуков, особенно если прибавить неумолкаемый шум транспорта и падких до разговоров пешеходов. Перед баянистом лежал престарелый коричневый чемодан, бесхитростно распахнутый настежь, в который что-то там сыпалось неусыпно, какие-то бумажные и медные утешения. 

***


Отчет от 19.01.08 (А)

Час от часу не только не легче, но и существенно тяжелее.

«Неоспоримым доказательством последней освобожденности разума является то, что таковой разум не страшится банальностей, и посему я тоже не убоюсь: итак, познание невозможно. Во-первых, потому, что времени как такового не существует, ведь время – это всего лишь идея, которая теплится в нашем уме, теплится – как и многое другое, и, если что, мгновенно погасает. Меня могут спросить: как же тогда быть с глаголами? Очевидно, что, если идея времени исчезнет из всех умов, то и в глаголах не будет больше надобности, но это, видимо, исполнится еще нескоро (ибо пока что мы в плену иллюзий). Во-вторых, если времени нет, то нет и временных отрезков, следственно, никакой опыт невозможен, невозможен и любой логический отрезок, из пункта «А» в пункт «В», не говоря уже о так называемых логических цепях (по которым якобы ходят какие-то там коты): ибо мы попросту не в силах сравнивать что-либо с чем-либо, не располагая временным сроком в его истинном смысле (то бишь смысле несуществующем), следственно, ни «что-то» №1, ни «что-то» №2 не могут иметь никаких признаков. Таким образом, признаков (предмета, действия, признака) нам не постичь (ибо их, признаков, не существует). Но можем ли мы, в крайнем случае, постигнуть хотя бы отсутствие признаков? Очевидно, что нет, так как...»

Я был крайне удивлен, найдя утром это на своем собственном письменном столе, на одной из своих личных перфокарт, выведенное, к тому же, моим парадным почерком и моими самыми любимыми чернилами. Нет, я и вправду вчера немного пописал, но ведь совершенно, совершенно другое! Посмотрим, и вот что увидим:

«Имея в своем колчане временную стрелу, с зарубками или без, мы имеем чреду изменений. Возьмем изменения самые близкие нам, то есть внутренние: изменения состояний. Обозначим их как  «возмущения». Любой вид возмущений может распространяться: мы назовем процесс распространения волной. Я возмущен, и я распространяюсь, и, значит, я и есть источник волн. Ты слышишь меня, стоя на мосту, над замерзшей водой (и волны ее застыли), за пятьдесят километров отсюда, где ты выгуливаешь свою миленькую собачонку. Это так, хотя я – не металлический стержень, и ты – меня не ударил. Ты отзываешься – волной же. Так получается, что мы имеем частичную потерю равновесия: частицы среды, твоей и моей, совершают колебательные движения.
Я всего лишь хочу заметить, что утерянное равновесие – неизбежно, если состояние изменяется. Является ли оно, состояние, общим? Или взаимопроникаемым? Взаимодоступным?
Что необходимо выяснить (или хотя бы начать выяснять) непременно – это свойства среды, внутри которой мы с тобой колеблемся и существуем (послушай, я так устал от всех этих жалких попыток, от вечной бесплодности доказательств, давай просто допустим: мы - существуем)...»

Вот за это я еще согласен отвечать, эти слова мне еще кое-как знакомы. Но тогда кто же написал предыдущий фрагмент? Кроме меня здесь никого нет, и не было, и вряд ли будет, и вообще... Мне становится страшно, едва я начинаю думать... доктор сказал бы, что это симптом. Вот и снилось сегодня что-то страшное: будто бы я брожу в темноте, по мокрому снегу, среди мест, очень знакомых, но таких зловещих... Нет, ну на что это похоже? Кто мне разъяснит? ...Неужели я и в самом деле пишу не одну, а две диссертации? Заметая следы за собой – в страхе быть обнаруженным собой же? Поверить не могу, что я на такое способен. Я боюсь сам себя! Надо поскорее закрыть форточку...

***


Отчет от 19.01.08 (Б)

В одиннадцать утра я отирался в окрестностях здания администрации, считая то столбы, то колонны (белые-дебелые, как чистый лист сознания), то ворон, то голубей, то заусенцы на своих перчатках: ад волдырей, если он существует, арбуда-нарака, метель и снежная буря – как похоже на то место, в котором мы все обитаем, когда приходит зима! Занятый этими мыслями, я заметил телефонную будку, примету прошлого времени, запорошенную снегом почти что по пояс (если бы у телефонных будок допускался пояс, то, вполне вероятно, он находился бы именно там), и я, неизвестно зачем, решил ее откупорить, но не успел, дверца отворилась с превеликим трудом, но сама собой, то есть, конечно, не совсем сама собой, ее отворил маленький, худенький старичок, отменно белый и нежный (что сам снегопад!), появившись передо мной, он не без тени удивления  заметил следующее:
- Здесь и первый мудрец признается в своем невежестве, именно на этом самом месте. Что говорить о последних! Ну еще бы! Как вот вы считаете, зачем мне, знаменитому философу, понадобилось жить внутри телефонной будки?
Прекрасный вопрос, вот это я уважаю – с места и прямо в карьер.
- Возможно, вы считаете себя телефонным аскетом?
- Эээ... я писал такое, что не может нравиться всем, я отлично это понимаю, немногие любят метафизические тонкости! как и синтаксические разборы, но не поэтому я живу здесь, нет, не поэтому. И в профиль и в фас посмотрите на меня, на мой сюртук и кружевные воротнички: ну какой же из меня телефонный аскет?
Он обладает трескучей, морозной манерой говорить, звуки произносит весьма тихо и невразумительно, что не может не раздражать нервы слуха.
- Дело исключительно в том, что только в такой будке и получается разместить магазин человеческой памяти, то есть памяти меня как субъекта...
- Исключающий всякую возможность памяти о вас как об объекте?
- Возможно, именно таким будет наш денежный, наш объективный знак. Без памяти я немыслим.
- А, память. У нас с другом контора специализируется на путешествиях во времени, возможно, проблемы памяти касаются нас непосредственно и почти что профессионально...
- ...Так вы пройдете внутрь?
- Кажется, там немного тесновато.
- Я прошу вас.
Еле втиснулся. Внутри приборов немного, в основном какие-то механизированные счетчики, но дышится очень тяжело. Старичок не теряется:
- Деятельность есть наше определение, не находите? Дай человеку все, чего желает, но он в ту же минуту почувствует что это ВСЕ не есть ВСЕ, поется в популярной песне прошлого. Поэтому позвольте написать вам кое-что на запястье...
Сопротивляться неразумно, да и незачем; пока он переводит чернила своей шариковой ручки, я любуюсь колоннами здания администрации (их неплохо видно сквозь стеклянную дверь), зевнув, интересуюсь у хозяина помещения:
- Скажите, что за сограждане здесь живут? Вон за той колоннадой?
- Ааа, эти... Вы их, возможно, вскоре узнаете, и тогда убедитесь на деле, что все они очень добрые люди. Правда, имея чрезмерно живое воображение, часто ослепляются мечтами, верят магнетизму и прочему.
- Магнетизм... ммм, в том, что происходит между людьми, как будто бы трудно обойтись без этого?
- Это только ваше мнение, но не мое.
Его записка невероятно польстила мне; возможно, что теперь буду хранить ее как самый священный памятник (например, веками не мыть запястья):

«Ромашки, живущие подо льдом, листья, закопавшиеся в проталину, виниловая пластинка с отколовшейся третью, маленький мальчик, объявивший бойкот взрослению; есть сороки, обитающие в проволочных новостройках, есть опилки, мягкие, как голос сатаны, есть мусорные корзины, выброшенные на помойку; удивительный у тебя нрав – пить рис вместо чая, залихватски глядеться в зеркало, презирать состояние перемирия, в том числе – с черным котом, и продолжать проводить свои дни в предугадывании траекторий: полета синицы, нечаянно задушенной рукавом, вертолетствующего скворечника, аэроплана, который еще только предстоит нарисовать на том полотне, на котором уже красуется мой портрет...»

Правда, несмотря на всю свою категоричность, он согласился с тем, что эти «добрые люди» не являются его приятелями, а, скорее уж, наоборот. Я попрощался с ним и вышел обратно, в ад морозных зазубрин.

***


Отчет от 20.01.08 (А)

Как печально, что вчера вечером я почти уже расслабился, когда по-новой завалился этот хлыщ. Я уже вдоволь насмотрелся на свои заусенцы, я уже даже начал писать – по порядку! начиная  введением, более того – я уже расписывался, я уже вспомнил всё то, о чем позабыл, пока выздоравливал, я уже заново познавал, что есть такое «отчетливый трепет научной любви»:

«...Вынужденные колебания, как правило, свободны. Крайняя вынужденность, как правило, характерна для всех так называемых «свободных колебаний». Тем не менее, амплитуда вынужденных колебаний возрастает, в отличие от амплитуды свободных колебаний, которая затухает. Мы, в свою очередь, крайне заинтересованы в составлении как можно более точной формулы для вычисления приблизительного коэффициента затухания амплитуды при свободных либо вынужденных колебаниях. Кроме всего прочего, мы согласны обсудить также и автоколебания, система которых управляется внешним воздействием, каковое не подлежит обсуждению. Автоколебания в ходе исследования будут интересовать нас наиболее пристально, в том числе и как промежуточное звено между колебаниями свободными и вынужденными...»

И вот тут, на полуслове, в кухню врывается это мурло, и мало того, что не разувается в пороге: он шествует внутрь прямо в грязных ботинках, да еще и на ногах еле держится, размахивая бутылкой (на дне которой плещется нечто зловонное).
- Сомнительная личность, - я начинаю свое воззвание довольно гордо и пока еще сдержанно, несмотря на крайнюю степень оскорбленности его нежданным вторжением, вызывающим во мне только искреннюю гадливость и презрение. - О сомнительная личность! Почему же тебе так полюбилась именно эта дверь? Почему бы тебе не пролежать еще пару суток в той подворотне, под ласковой сенью которой ты так фантастически нализался? Надрался, так сказать, до степеней известных? Почему бы тебе не обняться с фонарным столбом и не прослезиться о годах вашей с ним дружбы? Почему бы не предложить услуги предсказателя замерзшему постовому? почему вместо всего этого ты всего лишь приперся сюда, незваннейшим из гостей?
Как и стоило ожидать, мои речи не возымели должного воздействия. Вместо того, чтобы учтиво  поддержать светскую беседу, он молча швыряет в меня бутылкой. Конечно, учитывая его грациозную координацию, легко предположить, что уворачиваюсь я без труда.
- Эх ты, придурок! – кричу ему, - придурок! Мог бы хотя бы в тир заглянуть по дороге, ну честное слово! Ты что, йогом решил заделаться? Зачем мне эти стекла на полу? Ты так хочешь, чтобы я по ним босиком прошелся, что ли? Может, я и левитировать, по-твоему, обязан? Может, конечно, и обязан, да только мне некогда! Грязный, пьяный дурак, я, что, опять должен отмывать из-за тебя стенку холодильника?! Нету у меня времени возиться с тобой, с твоими капризами и с последствиями твоих ужимок!
Он не спешит возражать. Но и согласие он передоверяет то ли молчанию, то ли мычанию, и, недолго поглядев на меня в упор, слегка разводит руки в стороны и высовывает язык, издав звук, который издала бы разве что фыркающая лошадь; после чего он, наконец, падает на пол в изнеможении.
При падении он, кстати, ударился головой о кастрюлю. Если бы насмерть! О нет! Этот пропойца продолжит свои надо мной измывательства! Как только проспится, так и не даст мне покоя. Так что нужно пользоваться каждым свободным моментом, как следует, на все сто. Военные условия, черт бы их забрал себе, по сходной цене! Я бы приуступил...

***


Отчет от 20.01.08 (Б)

Если с прошлым ведется борьба, то это, конечно, неверно; если прошлое позабыто с корнями, то это тоже, считай, хоть и невелика беда, но, возможно, большая потеря. Коперник, ходят слухи, был не так уж безусловно прав, выходя на эту орбиту, на борьбу с настоящим, которое уже стало прошлым, докажи-ка прошлому что оно не только прошло но и никогда не существовало  в качестве полноценного настоящего. Неоспоримых доказательств не существует, и что мы имеем? ...Тьфу, опять пахнет мокрой гарью. На стрелочке указателя написано «сорок три», только цифрами, вот так: «43»; а на столбе, подпирающем провода, красуется скромная надпись «сто» (так и красуется, три буквы, выведенные, судя по всему, куском угля). Какие-то то ли водонапорные, то ли мукомольные башни обведены аккуратным бетонным забором, украшенным (так уж здесь принято!) спиралевидной колючкой.
Итак, Коперник, был не очень-то прав: говорят, что вокруг каждой нормальной звезды сначала вращаются газовые гиганты (вроде хорошо тебе знакомых Юпитера или Сатурна), а потом уже все остальное; в данной системе же все обустроилось по-другому: кольцо астероидов, Марс, Венера, Меркурий и, собственно, наш привокзальный раек (краек), который является все ж таки в некотором роде исключением из правил – что ж, одиноко, и ветер свищет и охлаждает мои пылающие мочки ушей; потому я и отправлюсь уже к Жозефине, к своей застекольной принцессе, чтобы лишь постоять рядом с ней, посмотреть на ее бесчеловечную мощь, хотя... почему бесчеловечную? Взять, к примеру, пластик: разве не какой-то вполне себе человек, которому не сиделось спокойно, придумал этот пластичный материал? Разве не по собственному образу и подобию он его создал? Именно так, по своему приспособленческому подобию; так что же заставляет людей обвинять самих себя (то есть пластик как свой образ тире подобие) в якобы вопиющей бесчеловечности? Разве не человеческая природа, неуемный самообвиняющий дух? Я веду лишь к тому, что совершенно зря ты думаешь, будто спрятавшись за пластиковым окном (углубляясь – не по дням, а по часам – в свою автореферативную деятельность) ты можешь от меня скрыться, друг мой! Моя человеческая природа, помноженная на твою, не менее человеческую – с чем мы останемся в итоге? С пластиком? С милой моей куколкой? С твоей милой аспирантурой? В общем... хотелось сказать только вот что: не теряй ни секунды даром, я в тебя верю, я тебя мыслю, следственно... сам понимаешь...

***


Отчет от 21.01.08 (А)

Я кротко поджидал, покуда он разлепит веки: насвистывая, посыпая его солью и услаждая свой слух дребезжащими радиоволнами, также – завываниями вьюги, которая, условно говоря, производит музыкальное впечатление обосновавшейся не только на улице и тому подобных бескрайних просторах, но даже уже и в  подъезде.
- Мой дорогой друг, это будет всего лишь совет и ни в коем случае не декларация нашей взаимонезависимости или нашей взаимоненависти, ибо кто я такой, чтобы декларировать либо диктовать? Увы, мне далеко до Муссолини, не то что до Томаса Джефферсона, это признаю даже я, а не только мой драгоценнейший научный руководитель и его немолчношумящие ассистенты...
Взгляд, который он послал мне, лежа на полу, покрытом россыпями битых стекол, на которые он приземлился еще давеча, вследствие прискорбной безудержности по отношении к спиртному, взгляд, которым он меня щедро одарил, вовсе не свидетельствовал о непрерывной работе мысли его обладателя, что, впрочем, никогда никого не могло остановить:
- ...Мой, не побоюсь высокого слога, юный друг, поверь моей искренности: меня несколько тревожит твое халатное и где-то даже панибратское заигрывание с алкоголесодержащими жидкостями. Тебе и мне, обоим нам известно...
Здесь он немного приостановил меня, приподняв ладонь (с которой накануне не успел снять перчатку), словно гладиатор, испрашивающий передышки, дабы спокойно отрыгнуть. Подождав (совсем недолго), пока он управится со своим внутренним кипением и клекотом, я продолжил заботливые назидания:
- Обоим нам известно, что негоже употреблять в качестве всего лишь средства то, что могло бы оказаться целью – например, свой организм, ибо разве нам дан другой? Зачем ты делаешь себя объектом? Зачем роль субъекта выполняет зеленый змий? Выслушай меня, ибо я пекусь о тебе непритворно, несмотря на все твои злостные надругательства над моей психикой – как известно нам обоим, и причем известно достоверно, психикой весьма и весьма дышащей на ладан. Доколе...
Но на этом слове он снова прервал меня (на этот раз даже не воспользовавшись неотъемлемым правом каждой личности на предупреждающий жест), и снова срыгнул, да так зычно, что мои барабанные перепонки едва выдержали такой волновой напор. После чего он задумчиво поглядел на темно-коричневую лужу, омывающую груду стеклянных остатков разбитой вчера бутылки (каковые остатки располагались не слишком далеко от несколько припухшей поверхности его лица), и, грузно дыша, повернулся на другой бок (с трудом! ибо неснятое пальто вовсе не способствовало ускорению его телодвижений, как будто заблудившихся в этой груде материй), после чего беспечно захрапел с новой силой, обратившись ко мне напоследок разве что через посредство громогласного газоиспускания.
- Несносный человек! – вот что вскричал я, пламенея от праведного гнева, стоя (в сердцах) уже в дверном проеме. - Тварюга! Твое счастье, что я испытываю к тебе глубочайшее милосердие по причине слабосилия твоего ума и твоей бесхарактерности! Иначе... иначе бы я давно уже спаломничал в деканат за кое-какой справкой, а уж знакомых отставных подполковников запаса у меня вообще пруд пруди...
Тут я закоченел от ужаса, и вовсе не из-за невыносимого шума, производимого его мощными ноздрями. Из кармана его пальто, недоступного обозрению раньше, торчала рация.
- Ужели... ужели твои грязные поступки и впрямь несут на себе тень иной, совсем иной, чем бесхитростная пьяная бравада, подоплеки?..
Я хлопнул по своим щекам обеими руками и больше, увы, не желал ни о чем думать. Пошатываясь, я доковылял до зала, где, примостившись в углу дивана и опираясь о спасительный подлокотник, полтора часа в тупоумном умилении глядел не дилетантский пейзаж в стиле Анри Руссо, подаренный мне кем-то неизвестным.

***


Отчет от 21.01.08 (Б)

Слоняюсь уже  по центральнейшей из площадей, на ней могу засвидетельствовать огромаднейшего истукана с традиционно (еще со времен поклонения Зевесам и подобным) дарующей протянутой рукой и грозно довлеющей осанкой; почему-то все свободное пространство площади заставлено тракторами, катками и прочими газонокосилками, самых непредсказуемых цветов, все как один блестящие, с иголочки (со стога сена) – к чему же эта выставка щедрот сельско-хозяйства? Наверняка, к скорой весне, но охранники приняли меня за безмозглого зеваку, и не впустили на территорию скромного торжества машинного эстетизма.
Центральная площадь известна кроме всего прочего (соседства, например, с городской ратушей и прочей казенной архитектурой) еще и тем, что и парадигматики и синтагматики (что-то вроде новых сектантов, о которых я писал тебе прежде) избрали ее местом своих конкурирующих сборищ, вернее, собираются они не на самой площади, а в той псевдопарковой зоне, которая к площади примыкает; синтагматики приходят туда в основном по средам и четвергам, около шести вечера, парадигматики – по понедельникам и пятницам, начиная с четырех пополудни, и, конечно, я повторюсь, они исповедуют конкурирующие идеологии... Да, прошу не перепутать их с движением неостигматиков – это вообще странные люди, вечно пялятся на свои руки в надежде, что посреди ладоней откроются незаживающие раны, но кровь – увы! – идет у них только из носу, особенно летом от них нету никакого спасу, того и гляди, споткнешься об одного из них (ага, из-за того, что они сидят в своих многочисленных позах лотоса прямо на асфальте, ибо не признают никаких «рамок», в том числе наличие лавочек и надоевшего им разделения на проезжую и непроезжую часть улицы). Итак, синтагматики считают все явления связанными в первую очередь синтагматическими связями, и отсюда выводят свою иерархию ценностей, парадигматики согласны смотреть только на вещи, существующие в пределах одной с ними парадигмы; на мой (и вовсе не такой уж строгий!) вкус и те и другие – пошляки и психоэмоциональные террористы, ширяющиеся самым дешевым товаром – то есть слэнгом и матерными речами; и уж если вспоминать грамматику, то они предпочитают простейшие из предложений, а если ты вдруг присоединишь к массиву хотя бы два придаточных – уверься, тебя немедленно сочтут кришнаитом; я о чем – о том, что ни одни, ни другие не имеют никакого понятия (драгоценный сударь и приятель вы мой!) ни о синтагме, ни о парадигме, ни об искомом синтезе всего; это подтверждается, в частности, привычкой парадигматиков жонглировать пивными бутылками (таким образом они узнают «своих» издалека), а синтагматики с какого-то перепугу носят сразу по десять часов на одной руке, и, где бы они ни увидели циферблат, непременно останавливаются перед ним и начинают громогласно восторгаться его совершенством. Иными словами, слышал бы их Сатурн! Наверняка бы он согласился со мной! Как, с кем тут можно говорить о наших любимых межвременных путешествиях на дом? Но и молчать о таком, сам понимаешь, совсем невозможно (видимо, поэтому от меня шарахаются и те, и другие, и кое-какие случайные третьи)...
И, пожалуйста, напоследок, взгляни вот сюда (запись на полях моего карманного молитвенника):

«но то, что получше – то, конечно, получше: бисер в пластиковых стаканах, рассекающий волны камень (на манер корабля), парусники, дрейфующие в проводах, космос в форме спирали, застрявший в сырой стекловате, псы, просящие извинений, неудобоваримые перстни...»

Как же нам выжить, товарищ и брат, на этой площади, в этом (доставшемся нам по праву наследовать все, что наследуется) ареале?

***


Отчет от 22.01.08 (А)

Вчера, уже ближе к ночи, я решился протиснуться на кухню, где он располагался уже вполне себе трезвый и вменяемый, настолько вменяемый, что собрал с пола весь мусор, навел лоск, всё прямо-таки блестело, он даже умыться не позабыл.
Сначала я думал не обращать на него никакого внимания, тихо-мирно налить себе чаю, как обычно, но ему приспичило чихнуть, потому я и не мог не пожелать ему здоровья, из чувства приличия, и как бы между прочим заметил:
- Я, кстати, знаю, что ты на самом деле никакой не человек, а жук-олень, которого я нашел полгода  назад, в лесу, в июне.
- Жук-олень. Ну ладно. А можно спросить, откуда ты вывел такое заключение?
- Оттуда. Покуда ты спал, я всё выведал.
- Всё?..
Я мешаю в чашечке чай, но исподтишка посматриваю на него:
- Да, я видел твою рацию, которую ты так тщательно прячешь, во внутреннем кармане.
Его лицо вытягивается, как сосулька. То-то же, будет знать, как свет за собой не выключать. Так как он продолжает отмалчиваться, я развиваю свою мысль:
- Я тебе уже всеми силами намекал на то, что лампочки то и дело перегорают, что я вовсе не намерен заканчивать свою жизнь через посредство ритуального сипуку во цвете, между прочим, лет, а это неровен час произойдет – в случае, если ты злоупотребишь, употребишь во зло такую роскошь цивилизации, как газовая плита, роскошь, недоступную нашим далеким предкам; что говорить о пятнах на линолеуме – почти что на репутации хозяина помещения! А мне нужно ускоряться, ты понимаешь, что мне ежедневно звонят то с кафедры, то из деканата, то из поликлиники! Ты хочешь, чтобы мне еще и медвытрезвитель названивал?!
Вместо того, чтобы ответить, как то подобает честному и воспитанному человеку, он вскакивает и начинает одеваться. Я, конечно, тоже не теряюсь:
- Я не хочу обвинять тебя в твоих физиологических особенностях, например, в неутешности твоего храпа, или в том, что во сне ты дискутируешь так громко, что я просыпаюсь в ужасе, хоть мы и отделены друг от друга не только мечом твоего острословия, но и залом и даже фрагментом коридора; но какая природная наклонность, какое увечье мешает тебе стряхивать пепел в пепельницу, а не распространять его повсеместно? И то же касательно твоих дешевых окурков. Я вовсе не имею в виду, будто бы собираюсь их продавать...
Он выходит, не попрощавшись и даже не дослушав. Почему-то именно последний пункт разъяряет меня до белого каления, и я спешу отворить окно, створку чуть-чуть заело морозом, но я постарался, и снежинки кружат по кухне, ворвавшись на тех же правах, что и холод, то есть на птичьих, летучих. Я перегибаюсь через подоконник, всматриваясь вниз. Когда его черное пальто показывается из-под козырька подъезда, я что есть силы ору:
- Ну и катись ты! ...Подумаешь!..
Я даже пробую выплеснуть на него горячий чай, но не попадаю в цель, и, к тому же, очень жалею, что под руками нет подходящих помоев; он сворачивает за угол даже плечом не дернув, тем более не обернувшись.
Но я еще очень долго стою у открытого окна, не замечая того, что зима уже в моей квартире, не замечая того, что дрожу всем телом, с ног до головы.

***


Отчет от 22.01.08 (Б)

Сегодня в троллейбусе видел вот что: девушка в синей куртке, с темными волосами до плеч, с круговыми мешками под глазами на покрасневшем лице, на которую я сразу обратил внимание, еще на остановке, я еще задумался, почему такое изможденное лицо в столь юном возрасте, неужели накануне она предавалась питию, то есть неужели питие должно так сильно изматывать организм, но только когда она села, я понял, что эта встреча – дар шестируких владельце тартара: сидящая рядом с ней дама была ею же, но через двадцать лет – лет то ли усердных возлияний, то ли упорного выживания (со стороны времни, как ни несправедливо, и то и другое смотрится примерно одинаково, и то и другое оставляет одни и те же зарубки): мешки под глазами усилились, едва заметный второй подбородок стал-таки реальностью, но глаза! Все такие же голубые, все такие же ищущие – и нет, ничего не находящие, будто лишенные дара найти то, на чем можно, наконец, успокоиться взглядом. Это было прискорбное и обнадеживающее зрелище: красота, как ни крути колесо обозрения, остается и пребывает, вот она, непреходящая ценность!
По этому поводу я разорился на подогретое вино, то место, в котором я нахожусь, изнутри напоминает альпийскую кофейню, дерево, балки, прялки в углах, старинные швейные машинки, черно-белые фото на обитых досками стенах, но девы-официантки такие холодные! Что я их побаиваюсь, а за соседними столиками (деревянными) вездесущие купцы и купчихи, также – вольноотпущенники, а так похоже, что за окном должны быть Альпы, что лыжи скинуты у входа, что осветленные волосы красотки, прошедшей мимо, это волосы Сольвейг... хвала богам, я сел от окна подальше – не видеть никакого дурного неона, сейчас я начну... нет, попытаюсь начать то, что должен начать непременно: биографию моей дорогой Жозефины, то есть сперва – о ее юности; так и назовем это – «Юность Жозефины».

«Она ушла из дому в пятнадцать лет, она постриглась под мальчика, впервые надела длиннющую юбку и ушла, взяв только куртку и небольшой рюкзачок, все после того случая, когда к ней пришла одна ее подруга, подруга осталась на ночь – кто их знает, что там между ними бывает? – после чего она проснулась другой, несмотря на то, что подруга вышла из дому первой, и ничто не предвещало грядущего горя – я имею в виду горе отца, которому – так уж вышло – оставалось теперь горевать, без нее, которая не вернется, которая – он понял только сейчас – была его любимой надеждой, неразменной фишкой в той игре, которую он вел со своей жизнью, со своим старением, ведь он был уже полностью сед, хоть и отращивал волосы до самого подбородка, хоть и носил только гавайские рубахи, даже в мороз, даже в солнце, в этот чудесный день, когда я увидел ее на мосту, со спины – но и со спины она была обновленной, она была, наконец, сама по себе, то есть, конечно, она была в думах о своей подруге, тоже коротко стриженной, тоже неразговорчивой, она, наконец, становилась собой, оглядываясь с удивлением, будто впервые проснувшись; и тогда я решил, что зайду к ее отцу, что я, хоть и не желаю с ним спорить, но не могу иначе, и он сказал, показывая мне ее комнату, из которой за ночь исчезли все вещи, все до единой, только какие-то бусы и шнурки по нелепой оплошности все еще свисали с потолка, он сказал мне:
- как же мне больно! – будто она умерла, хотя она всего лишь ушла из дому, она всего лишь больше не моя, она всего лишь больше никогда не будет принадлежать мне, ее всего лишь похитил чужеродный дух, которого я даже не смел прогнать с порога, потому что у меня нет таких прав, я же почти догадался, что эта ее подруга – существо роковое, но это ведь данность, верно? это ведь неизбежность, это есть то, что случается рано или поздно? да, мне больно, будто мне даже никогда отныне не увидеть ее, хотя это и не так, хотя все дело только в том, что она уже не моя, всего лишь теперь не моя, как же мне горько! как же я эгоистичен! – ведь я знаю, что только так она станет счастлива, только так она станет собой – только отделившись от меня окончательно, я ведь вырастил ее один, и отмежевываться ото всех, сохранять независимость– это было первое, главное, чему я ее научил... ты понимаешь, что печаль пройдет, не пройдет только то, что я люблю ее; как это все неразумно!
он рассказывал это мне и почти что рыдал, а я думал о том, что за одну эту ночь она стала такой красивой, что теперь она будет все хорошеть и хорошеть, и главное будет в том, что ее текущее представление о своей красоте всегда будет на пункт отставать от реального положения дел, и это тоже прекрасно, потому что она всегда плевала на то, что принято называть своей внешностью, ее не интересовали такие мелочи, именно поэтому. Именно поэтому для меня нет и не было никого красивее нее, никогда...»

Да, я боюсь этих холодных дев! Я даже оставил сигаретный ожог на лакированной поверхности деревянного стола – оттого, что так сильно боялся, что она подойдет и одарит уничтожающим взглядом. Поэтому я прикрыл тетрадным листочком то место, которое отныне будет обуглено. Хвала Ганеше (моему добрейшему покровителю), она ничего не заметила, мне удалось уйти неповрежденным – а то ведь некоторые люди, говорят, умудряются, что называется, сверлить глазами... Никто не поспорит с тем, что это на редкость полезное умение! Но очень неприятно, если сверлят именно тебя.

***


Отчет от 23.01.08 (А)

Я проснулся в плохом настроении. Мне опять снился доктор. Он сидел за столом, мы играли с ним в карты, и когда я наклонился подобрать упавшую на пол пиковую восьмерку, то увидел, что ниже пояса доктор не человек, а какое-то насекомое. Этот факт так поразил меня, что я проиграл партию. Потом опять началась какая-то бесконечная беготня по коридорам, со случайными остановками в случайных комнатах, в которых какие-то люди ждали от меня то одного, то другого, очень трудно было перестраиваться под их требования, но у меня получалось. Один раз доктор-насекомое промелькнул вдали, в конце очередного коридора, но я не догнал его. У меня был к нему какой-то вопрос, неизвестно какой.
Поэтому я и встал в плохом настроении. Настроение ухудшилось, когда я увидел, что вчера не помыл за собой посуду, я же не люблю так делать: потому что при одном виде грязной раковины начинаю дико нервничать. Но это были пустяки по сравнению с чужим ежедневником, валявшимся на столе, в открытом виде. Во всем ежедневнике было только два адреса, по которым я, конечно же, не пойду, и еще вот такая вот запись:

«Что поделать нам с нами и с нашей мечтой? Любовь, какой бы она ни была вначале и какой бы не стала впоследствии, обладает только своей собственной системой кровообращения, и ничьей больше, системой, полученной от смешения меня и тебя, системой, после акта смешения зажившей самостоятельной жизнью. Во что она вырастет – в пальму или в бульдозер – зависит от того, чем мы станем ее питать, какое облачение ей подыщем, кого наймем в учителя и захотим ли раскошеливаться на репетиторов. Ты отводишь глаза, говоря, что твоего времени нету даже у тебя, что я – бездельник, питающий патологическое пристрастие разве что к собственным своим ногтям и к узорам на подушечках пальцев, и ни к чему больше; но ты же прекрасно слышишь, когда я пощипываю свои ребра, словно это струны гитары – зачем же твердить, будто слуха у тебя не было и нет?
Застыв над сгинувшими лошадьми, среди заснеженной равнины, волей-неволей начинаешь подозревать ямщика в безудержном лихоимстве, но я не собираюсь его упрекать, я прощу ему всё, даже предварительную договоренность с пнем или волком: это не такие уж и важные махинации – если учесть то, что я смотрю вверх, и вижу там то, что вижу, и, как следствие, застываю изумленным.
Если б не ты, то сколько кромешных верст я бы слыл иноземцем себя?»

Отчего-то, дочитав это до конца, я заплакал. Со мной случаются иногда такие ничем не обоснованные движения духа. Реакции неизвестно на что. Я, правда, привык уже.

***


Отчет от 23.01.08 (Б)

Каждый раз, когда разеваешь свой рот, рискуешь, естественно, жизнью, и, прежде всего, жизнью своей, а потом уже жизненным сроком всех вольнослушателей, пусть и твердят, будто словом можно избить бегемота –  истолкованием слова (как правило, очень неверным) можно убить и слона. Полагая свое мыслилище кристально прозрачным аквариумом – мы, как всем двуногим свойственно, то и дело ошибаемся; поэтому я застыл на месте, увидев огромный аквариум, стоящий на подоконнике и препятствующий обзору как изнутри помещения, так и внутрь; но главное было не это, а то, что аквариум стоял в продуктовом магазине, и рыба предположительно была той, которую продают как наисвежайшую; какое странное чувство! Все рыбы были темного света, длиной примерно в две мои ладони, они плавали в крайне мутной и непрозрачной воде, им было так тесно, будто бы они уже в консервной банке, и поэтому их рты непрестанно открывались и закрывались, будто они задавали беззвучные вопросы, неизвестно кому, может мне, если я стоял с другой стороны, забыв про холод и ветер, дело в том, что мне все казалось: они плавают и шевелят своими ртами у меня внутри, в животе, в брюшной полости, там, наверное, так же мутно и так же темно; одна рыбина была длиннее других, где-то с мою руку, и она то и дело выплывала из какой-то глубины, как тень, как уроборос, как движущийся континент; но колотило ли меня изнутри? будоражили мурашки? ползло ли по спине что-то холодное? – сказать это все равно, что ничего не сказать, и я пошел к той телефонной будке, которую недавно заприметил; как же я был рад услышать именно этот голос!
- Я смотрел на свежую рыбу.
- Завидую. Я смотрел на свою рукопись, и не видел, соответственно, ни черта.
- Прелести иррационализма можно понять, только отведав как (следует!) сухомятки рацио. Не правда ли?
- Но, с другой стороны, покуда не напьешься иррацио сполна, не захочется никакой структуры. Взять вот, к примеру, тебя: ты ведь уже заблудился в своих популярно-ирреальных изложениях. И я начинаю невольно следовать за тобой, как ты невольно следуешь за мной, через тернии к черт знает чему, через колючки и репейники то одного, то другого воззрения.
- Да, я бы тоже сказал, что это палка о двух концах.
- Палка о двух лапках. Значит, ни то, ни другое не есть ни основа, ни определяющее начало. Что нам положено за нашу глупость? На что же нам опираться? На развенчание чистого иррацио или критику способности суждения?
- Может, попробуем на все сразу? Отрицание... Ты сам говорил, что отрицание – это самая опасная болезнь. ...Знаешь, блуждая и заблуждаясь, ищу глазами тебя – представь себе, забывая напрочь, что на этих улицах тебя нет, и не может быть в принципе...
- Ну-ну, так уж и в принципе? Мои принципы –  что твои волосы: очень даже поддаются стрижению и сострижению. Я тоже, только не смейся, я тоже ищу тебя то в стекле, то в картоне, то в зеркале, то в бумаге, и как ты думаешь, нахожу ли?
- Нет?
- Нет.
- Ладно, давай представим, что это временно. ...Я пойду, наверное.
- Ну, пойди.
- Я вообще-то звоню из телефонной будки...
- Это хорошо. ...А знаешь что еще очень хорошо? Хорошо, что ты так ни разу и не сказал: «провидения не существует». Иначе бы я сам перестал в него верить. Ты – это все, на что я еще опираюсь.
- Ты тоже.
- Ну, пока, что ли.
- ...Пока.

В будке снова было пусто и, как следствие, тихо. Я еще раз обернулся (посмотреть на трубку, которая болталась на спиралевидном, обросшем колючками шнуре), и пошел дальше.

***


Отчет от 24.01.08 (А)

Я сижу за столом и методично комкаю бумажки, а в перерывах пытаюсь подгрызть ручку, но пластмассовая тварь, увы, не поддается: что обнажает ее вещественную злонамеренность. Перед взорами моих мыслей периодически вспыхивает образ Николая Коперника, занятого жонглированием прозрачными сферическими предметами (всего сфер семь или восемь, мне не удается точно их подсчитать). Когда я комкаю уже восьмой по счету черновик, звонит телефон, аппарат находится в зале, и воздух вибрирует от звука. Коперник со страху нечаянно проглатывает одну из хрустальных сфер (не самую крупную, но бедняга все равно чуть не подавился). Я поднимаюсь со стула и делаю шаг (Коперник, чтобы ненароком не разбить свой инвентарь, продолжает судорожно заниматься подбрасыванием).
- Алло, - хладнокровно произношу я, с величайшей осторожностью – чтобы ни в коем случае не помешать жонглеру – буквально двумя пальцами поднимаю трубку с блестящих скользких рычажков.
- Я по поводу святого Франциска, - отвечает мне чье-то эхо, довольно-таки басом, довольно-таки сиплым.
- Да ну? – я пытаюсь сдержать сердечную мышцу, которая вдруг потеряла последний оплот покоя (конечно, оплот, изначально призрачный), чем спровоцировала специфический звук, отзывающийся в груди так громко, будто стучат уже в дверь, будто ребра и есть барабанные перепонки. – А что с ним случилось?
- Грязный итальяшка вздумал взбередить мои старые раны. Не сочтите этот вопрос лакмусом законченного бюрократизма, но... вы ведь читали его «Диалоги с пернатыми»? восьмую часть?
Лицо у Коперника становится совсем жалобное, что начинает меня беспокоить, поэтому я с величайшей тщательностью избираю слова и выражения:
- Кажется, да, очень даже возможно, что я бегло ознакамливался с этим произведением, кажется,  в рамках университетского курса, посвященного...
- Тогда вы должны быть в курсе! На странице сорок восемь – вы ведь помните все наизусть, не правда ли? – на этой странице он в самом деле произносит: «... И с этого часа – только самые естественные потребности, что означает одно: я буду единственным в мире святым покровителем кроликов»? Скажите, это все правда или жалкие происки наборщиков? Это откровение или непостижимая опечатка?
Я очень напряженно слежу за Николаем, чей взгляд все-таки умоляет о помощи (я все еще не могу уяснить, сколько всего прозрачных сфер), и потому выдавливаю каждое слово через силу, будто сквозь какое-то ситечко:
- Когда как. Понимаете, его стигматы до сих пор еще не прошли все ступени молекулярного анализа, и, насколько я помню, его последнее видение ничуть не более доступно постижению рентгеном, чем первое; и формулы, составленные впоследствии...
- ... Или возьмем страницу сорок девять... это же уму непостижимо! «Ибо люди – не бегемоты, а те же пернатые, продавшие крылья за яблоко мнимости...»
Я делаю безмолвные знаки жонглирующему первооткрывателю: он никак не успокоится, напротив, его пугливость растет словно снежный ком. И, разумеется, на слове «яблоко» Коперник не справляется с управлением своими конечностями. Весь пол в стекле. Или в хрустале – кто его знает. Я больше не слушаю, что верещит трубка, я в оцепенении присаживаюсь на гостеприимные осколки. Никакого Коперника здесь нет на самом деле, поэтому никто не принесет мне  тетрадь и ручку. А жаль: я наконец-то понял, как построить тот мучительный абзац!

***


Отчет от 24.01.08 (Б)

Не на любой привокзальной площади существует памятник, но вот движение вкруговую – оно очень свойственно, завихрения конечных станций (капли снегодождя приземляются на пульсирующие отражения неба). Автобусы ждут своей очереди, словно участи, словно пути на голгофу; людей – кот наплакал; прекрасная дама, с одеялом, запакованным в полиэтилен, заходит в дверь (железную, гармошкой), конечно, она прекрасна (на других, надо отдать мне должное, я даже не смотрю и не оборачиваюсь), и сумка у нее тяжелая, и собачки бегают вдоль перрона, над которым царят надписи: «Будь, пожалуйста, осторожен, береги уже свою жизнь, никогда не ходи по шпалам» - но к таким надписям прислушиваются только непрактичные трусы (к которым я с полным правом не отношусь). Это (надо отметить) очень провинциальный (и провиденциальный) вокзал, в столетних окошечках – алоэ и кактусы, тюлевые занавески, все по-домашнему, поезда на огонек заглядывают редко, на чаек – еще реже; рядом со скромным ларечком «продукты» - вход в подземное царство, неизвестно, что оно делает прямо тут? Чья-то шина лопнула выстрелом, я стою под козырьком у крылечка – как будто купцового дома, не абы чего. А, кстати, не ходить по путям невозможно, потому что ни тебе мостика над, ни тоннеля под, и кто угодно (даже каждый первый трус) прыгает по рельсам и шпалам; бедные железяки, как вы намокли! Со стороны перрона у здания вокзала желтые стены, и это, конечно, очень уютно и привлекает внимание. Оглядывайся – не оглядывайся, а все равно никого нет, так что я без особого волнение просовываю свое письмо в почтовый ящик привокзальщика (на самом деле ящик просто мусорный). В письме заключается вот что:

«котовьи слезы, то есть люди, кончаются, когда выходишь за околицу перрона; какие-то составы отмирают – молча; зачем-то замурованы со всех сторон какие-то обшитые литьем вагоны; дверь деревянная – в замках как в шелке; на окружающем заборе – как это принято, колючая спираль, и голуби летят над нашей, и вдали мостоотряд и кран (красивый, в форме буквы «пэ»)...»

Два вагона зеленых, один – цвета проржавевшего хаки, а два других – обугленные вусмерть; с другой стороны – обугленный же товарняк с какими-то бочками, украшенными лесенками, призывно ведущими прямиком в зияющие люки, внутрь колбасообразных железных форм; однажды я с друзьями около двух часов сидел на статуе какого-то доисторического паровоза (отсюда километрах в тридцати), выставленной напротив управления чего-то или чем-то; так как мы сидели с гитарой, то песни, конечно, транслировались, и некие служащие с воскресной тоской взирали на нас из окошек.
Собачки лают, однако, только в отдалении, но палку я собой на всякий случай все-таки несу: если кто не знает, палка – это что-то вроде собачей рации, для планомерных бесед со своим ближним (посредством ласковых прикосновений); одного никак не пойму: для кого, для чего эти железнодорожные светофоры светятся красным? если нету тут никого, ничего – способного этот сигнал распознать, а тем более – принять к сведению? ...однако, ветер начинает плеваться снегом в лицо, да так настойчиво!..

***


Отчет от 25.01.08 (А)

Если б я был Августином, то, наверное, уберегал бы себя от блаженства, но я – не он, и беречься мне незачем. За окном на чудесном лазоревом фоне распушаются роскошные (розовые, страусиные) перья заката, и мы командуем себе «на старт!», выстрелив вверх (в потолок, в атмосферу).

Собственные мышцы языка – это, естественно, мы, составные формочки, состав форм языка. И между нами существуют различия: по продольности, поперечности и вертикальности, но и кроме того: по функциям. Мы умолчим о скелетных мышцах: о том, что тянет язык вперед, или вверх, и вниз, и назад. Мы – иное, мы – наши собственные имена, но не только. Один укорачивает язык, чтобы другой его уплощал. Один сгибает язык – для того, чтоб другой с полным правом уменьшал его поперечный диаметр.
Начиная свой сон о языке (многоязыкий сон) с поперечной мышцы (transversus linguae), запомни: она залегает на всем протяженьи. Различай (кроме знаков «налево»/ «направо») свободную часть языка (его тело) и несвободную, заднюю часть: его корень, radix linguae, гипотетический праязык. Не буксуй в подъязычных протоках. Вертикальная мышца, verticalis linguae: ее сходство с анатомией главного Древа и десяти его полунебесных сфер. Изменяемый кусок речи – что угодно, но только не подгортанник. Что достигает верхушки языка: подъязычно-язычная мышца. Метаязык – это небо. Мышцы неба и зева: поднимая мягкое небо (небо из бирюзового уже стало бурым, только желтое марево вокруг седалища солнца). Язык и эпоха доисторического единства (гипотетического, как и все единения) – един, не раздвоен; обширная площадь – против единства, враг языка, но то ли дело – такая же площадь для носоглотки, а особенно – в праздник, а особенно – в праязыке...

Когда проснулся, то лежал локтями на столе; обнаружил, что успел написать только «rr. linguales n. hypoglossi» - латинский термин, совершенно ни о чем мне не говорящий.

***


Отчет от 25.01.08 (Б)

Появляясь на пороге прежде ни разу не исследованной рюмочно-водочной – вдвойне приятно увидеть знакомца, тем более – знакомца, вовсю уже занятого распитием того, что постовые при исполнении грубо называют «спиртным»; определенное количество пластиковых стаканчиков оказалось припасенным мною, как ни странно, заранее. Это был, конечно же, Рома, которого я не видел и не слышал вот уже около полугода (в силу довлеющего ряда очень объективных причин); мда, я успел даже немного без него заскучать.
- Ты, никак, нарочно меня тут поджидаешь? – спрашиваю я, а Роман скалится в ответ, небритой щекой:
- А то. Как твое здоровье?
- Мало-помалу.
- Ну что я могу предложить, у меня это только вторая стограммовая рюмашка за сегодня.
- То есть... тебя еще возможно догнать?
- Догнать очень даже рекомендуется. Как тебе эти изотопы? – Роман кивает в сторону сограждан, присобравшихся за соседним столиком, таким же высоким, как эти. Я криво лыблюсь, в основном от счастья самоидентификации:
- Изотопы как изотопы. Радиация в норме, то есть присутсвует. У меня вот ноги промокли.
- Да ладно, скажешь тоже. Если что, у меня есть запасные перчатки.
- Учту. И за что мы?
- Нет, не за встречу, ты послушай, вчера я встретил женщину...
- Бледнее смерти?
- Нет, дело не в этом, дело в том, что я встретил ее, а она – вот незадача! – вовсе не встретила меня. Вся надежда на существование реальности, в которой...
- В которой все наоборот?
- Ну хотя бы.
- Коперник, сообщается в новостях, был не очень прав, насчет безграничной множественности миров.
- Да что мне, много дела, что ли? до какого-то там шелудивого монаха, обитающего в ареале средневековья. Я сам себе Джордано Бруно.
- Я это к тому, что мы одиноки и уникальны, вот что внушают последние исследования астрономов и других прекрасных ученых. Внушают они нам, как всегда, какой-то сплошной метафизический ужас.
Еще немного подумав, я одеваю перчатки Ромы на ноги, вместо промокших носков, которые я снимаю, опираясь пятой точкой о зарешеченную в дерево батарею. Потом я смотрю на транспортную очередь за окном, на моего дражайшего собутыльника, извечного собеседника, вышедшего наружу, чтобы подымить – наравне со всеми остальными двигателями внутреннего сгорания. Потом я решаюсь воспользоваться его отсутствием, и быстро-быстро царапаю на салфетке следующие слова:

«Любовь – это религия. То есть, любовь как не-религия – это иллюзия, на которую можно согласиться лишь временно. Заключить договор: о взаимовмешательстве, взаимодиффузии, взаимоперестроении. Но пойми же! Пойми, что я сам еле-еле справляюсь с этой же самою мыслью: неужели всё так, неужели всё, неужели нам обоим придется теперь мириться с тем, что, кажется, всё –  что невыносимое мучение раздельного существования, наконец, закончено? Что занимается совсем иная пора – сладостного мучения бытия «антиврозь»? пытаться преодолеть это стечение столь милостивых обстоятельств – более чем неразумно, более чем бессмысленно, более чем, более чем. Ты же сам понимаешь (прекрасно!) – в избранной тобою теме  я разбираюсь гораздо подробнее, все эти паузы, колебания и периоды (не прошло и пяти тысяч лет, как ты начал слушать мои советы, хвала всему, чему приедется); то же касается этих треклятых  изотопов-сульфидов-оксидов, в которых рубишь сплеча как раз ты; наше благословенное двуязычие, друг мой! Позволь ему править бал, ибо оно мудрейшее из всех нас, оно дальновиднее – и тебя, и меня, не говоря о прочих...»

К моменту возвращения Ромы с улицы, я уже не только дописал это послание, но и ловко (никто из присутствующих не заметил!) кинул его под стол, еще я хряпнул дополнительную, штрафную рюмочку, для абсолютно необязательной храбрости; после чего разбрасывал промокшие и снятые носки по рюмочной, то есть по штрафной, под столы и под лавки, под Ромин сдержанный смех, под аккомпанемент чьей-то неразборчивой ругани, под жалкий лепет оправдания, нет, не я...

***


Отчет от 26.01.08 (А)

Я сижу на диване и смотрю в этот пейзаж, словно в окно. Это дело уже стало привычным. Чем дольше смотрю в него, тем явственнее уясняю, что живопись наивистов я просто терпеть не могу, но ведь смотреть куда-то, кроме как на маятники, иногда бывает очень, очень необходимо! Изображено на картине вот что: какой-то условный мостик над какой-то глупой речушкой, по берегам – пальмообразные деревца, которым впору красоваться на тех вручную разукрашенных коврах, которыми торгуют цыгане (и не только по деревням, их и в городе уже видали). Но самое трогательное – то, что в буром небе (почему буром? может, живописец разумел скорую близость заката?) кружат бесчисленные и разноцветные аэропланы. Бесчисленные – это громко сказано, их всего-то штук шесть, но могло быть и больше. Я бы точно на месте неведомого художника не стал останавливаться на достигнутом, уж я бы довел жужжащую армию до приличествующего ей совершенства. И вот, значит, сижу я и любуюсь на это неслыханное великолепие, молча, ибо не транслировать же мне себя вслух, если стены созданы все-таки не в форме ушных раковин (по грустной случайности, либо по предумышлению).
Я пытался дозвониться до Пети, но ничего не вышло. То ли я номер его позабыл, то ли Петя не брал трубку – сейчас это уже сложно выяснить. А хотел я его слышать потому, что сегодня выходил на площадку, чтобы выбросить мусор, а из трубы мусоропровода подул ледяной ветер, словно в чистом поле каком-нибудь. Это само по себе мелочь, и еще хорошо, что никакого снега оттуда не посыпалось, но вот только под воздействием стихии из темных неорганических недр прямо в мои руки спланировал свеженький конвертик, на котором размашистым почерком было написано сегодняшнее число и мое имя. И я очень хотел поинтересоваться у Пети, кто, по его мнению, может доверять свою корреспонденцию такому несовершенному и, как ни каламбурно, замусоренному проводнику. Как уже отмечено выше, вместо Пети я услыхал только ничего не конкретизировавшие гудки, поэтому читать пришлось в одну репу.

«Ходже Насреддину, или письмо в школу изящного злословия.

В бытность вашу тибетским монахом даже ослы знали грамоту, и отличали «иа» от «я» – куда, в какой окоп удалилась теперь ваша атакующая ученость? Уберегавшая нас от циклопов, птиц Рухх и других, не менее ласковых созданий всевышнего? Не пора ли воссесть под деревом, научить гиппопотама арабской скорописи и беглому древнегреческому? Кто, как ни вы, сумеет посеять ячмень между страниц русско-туркменского разговорника – так, чтобы проросли лилии и фиговые деревья? Китайцы скучны, они выращивают из книг только рис, на вам-то под силу целый ботанический сад! В обход титула маркиза. Я бы хотел попробовать, например, кокос, а кое-какие торговцы и перекупщики уже оповещены о грядущем мандариновом урожае, так что ни в коем случае не подведите! Кроме того, одна дама является редкостной почитательницей некого сорта белых орхидей, но об этом у нас будет разговор, как я надеюсь, несколько обособленный. Снова и снова клянусь и заверяю: нипочем нам с вами все эти тривиальные подводные драконы, это совершенно необоснованная метафора и не менее напрасное обобщение...»

Петя на самом-то деле удивительная личность. Он один и тот же пиджак не снимает уже года три, а его стоптанные ботинки заслуживают того, чтобы перед ними снимали шляпу и спрашивали «как поживаете, почтенные старцы?» И носит он все это не из соображений безденежья, а исключительно из пренебрежения ко времени и пространству, в пределах которых обитает: потому что Петя располагает средствами достаточно внушительными, во всяком случае, достаточно внушительными для того, чтобы раз в год подробно и комфортабельно исследовать какой-либо меридиан. Его осанка часто заставляет всерьез подумывать: а не квашня ли у этого человека вместо позвоночника? Но здравость его суждений непредсказуема и несравненна. Хотя я обычно все подряд готов подвергать неизбежным скальпелям трезвых сомнений.

***


Отчет от 26.01.08 (Б)

Сегодня я видел разносчика батонов, батоны лежали на специальном деревянном приспособлении, которое можно залицезреть в каком-либо старинном спецхлебном магазине; разносчик был в синей кепке, и с трудом протискивался в зазеркаленную дверь одного полуадминистративного здания (построенного где-нибудь в позапрошлом веке); створки двери были узковаты, приходилось ему нелегко, никто не спешил на помощь, а я-то ехал мимо, в автобусе, я-то смотрел на него сквозь стекло.
Потом, в одном из многочисленных образчиков многофункциональных, двурогих транспортных средств я видел (не во сне, а очень наяву) не одного, а целых двух красивых баянистов,  вовсе не великовозрастных, а так, юных и пока еще впечатлительных, один из них (тот, кто постарше) тоже был в синей кепке, как и разносчик батонов, и в очках (металлическая оправа).
После, силясь не примерзнуть к лавке (на редкость людная улица), я видел даже тележечника, мчащегося в фуфайке защитного окраса, на его тележке (очень хорошей конструкции, прочной, из железяк с деревянным днищем) лежала брезентовая сумка защитного же окраса. Также мимо проходили различных типов (по различнейшим типологиям) граждане и гражданки: звякающие ключами, звякающие кнопочными застежками, кашляющие в кулачок, калякающие по телефону, с узкими или широкими глазами, выгуливающие немного куцеватых собак, с клюками или без, пахнущие духами, выдыхающие перегоревшие останки вчерашнего спиртного, вдыхающие аромат «шоколадного капитана», заткнувшие ушные раковины визжащими цельнопластиковыми ракушками, вопящие во все соловьиное горло, в черном по самые гланды, в разноцветных и полосатых шарфах, в военных шинелях, красных кожаных сапогах; а я все силился а) не примерзнуть к лавке, б) вспомнить: где же раньше я видел точно такие же прямоходящие модели?
Закурив, я отправился прочь: ведь у меня есть моя Жозефина, она понимает меня и тот воздух, которым я дышу, которым не дышит (но зато какая красавица!) она; она хранит на лице печать антитления, печать ограниченности данной конкретной формой, да что же я такое говорю! Я же люблю ее – вот что, вот, собственно, и все, вот и весь мой вербальный отчет, который заключается в этом глаголе, в первом лице, в единственном (это только пока что!) числе.

***


Отчет от 27.01.08 (А)

Руки мои дрожат от возмущения. Я весь стал дисгармоническое колебательное движение, в четыреста взаимно перпендикулярных направлениях, одновременно.
Вчера, посреди ночи (ночи праведного отдыха после долгого и весьма трудового дня) я был разбужен неуместно громкими и шаловливыми воплями. Вскочив с кровати, сам не свой, я увидел луч света, льющийся со стороны кухни, что, вкупе с царящим грохотом, внушило мне определенные подозрения; и я, жмурясь от электрического света, только наполовину еще изъятый из прохладного мира снов, ломанулся в эпицентр событий (накинув на плечи одеяло вместо плаща). Увиденное (как это часто бывает) превзошло все мыслимые ожидания: это был, конечно, он, еще более замызганный, чем в прошлый раз, и две разудалые девахи, непрерывно ржущие чудесным серебристым смехом. Ясен пень, я обалдел на месте. Все трое, тем более, были пьяны вдрыбадан, и визжали что-то совершенно нечленораздельное. Мою минутную растерянность пред лицом нахлынувших обстоятельств  - как рукой сняло, как только я свыкся с освещением и разглядел его рожу, кривую и нахальную, вызывающую, в общем, привычное отвращение:
- А чего это ты приперся? – холодно и гордо задаю ему вопрос. Девицы (весьма, впрочем, плотные) продолжают безмятежно верещать своими противными распомаженными ртами, а он сидит посередине, отечески приобнимая округлые станы обеих.
- Нет, я тебя спрашиваю! Тебе негде в бутылочку, что ли, поиграть? Чем тебе котельная не место встречи? Мне, между прочим, вставать завтра в семь утра! Ты уже достал меня своими глупыми, непредсказуемыми выходками!..
- Ну чего ты снова, в самом деле. Я вот-вот зевну, честное слово, хотя спишь, по-моему, как раз ты. А ведь (как радушному хозяину дома) тебе бы впору присесть за общий стол, и поиграть не только в бутылочку, но и в знаменитую игру «выпьем, выпьем, где ж та кружка?»
- Куда, скажи на милость, ну куда вам-то дальше пить? У вас вместо глоток воронки, что ли?
- Совершенство непостижимо, сам знаешь.
Говорит, а сам демонстративно целует пухлые пальцы одной из бабенок, она аж ерзает на месте от нетерпения.
- Только не с тобой и не с твоими златозубыми коровницами, уж не знаю, на каком пятачке ты их подобрал, вернее, приподснял...
- Ну-ну-ну, не смей так о моих дамах, тем более – в их присутствии!
Девахи тем временем заливисто хохочут и мужиковато травят анекдоты – несмотря на то, что еле ворочают языками, они умудряются друг друга понимать – да уж, совершенство, это как раз оно.
- Дамы! Да я думаю, что они даже среди – тут я позволил себе крайне нескромное выражение – далеко не первый сорт!
Такого пыла он почему-то от меня не ожидал (ну еще бы, будто весь пыл в мире начинается с него! я тоже могу пылать!), и угрожающе медленно поднялся со стула, и даже сделал один шаг. Но я уже срываюсь на визг:
- Ты просто дьявол! Дьявол – и всё!
И тут же опрометью кидаюсь в свою комнату, по пути чуть не потеряв одеяло, и спешно запираюсь на ключ, не забыв о прелестях баррикад из подручных средств. Впрочем, он не торопится смутить мой покой еще и здесь; и я попробовал заснуть, накрывши голову подушкой. Ну разве это справедливо? Я вынужден спасаться бегством из своей же собственной кухни!
Но не тут-то было. Я не проспал и получаса, как воспоследовал поистине оглушающий взрыв пьяного смеха. Я не мог так просто это оставить, но на этот раз взял с собой мухобойку. Истероидную компашку застаю в новом качестве: гулящие девки целуют руки уже друг другу, а он читает им вслух какую-то свою похабщину, вероятно, свежесочиненную:

- «К тому моменту, когда мы вовсю танцевали польку у магазина, неповторимые приметы действительности свидетельствовали о том, что мы уже в Индии, что мозг плавится от сорокоградусной жары, что желудок безнадежно испорчен. Мы танцевали наподобие казахов на территории хазарского царства в девятом веке этой эры, наподобие наряженных в розовые кружева медведей на коньках, исполняющих служебные роли в балете «Спящая гроза», наподобие силиконовых богинь полуподвальных ночных клубов, наподобие их полупьяных истовых почитательниц. Мы страдали, о да, это приветствуется нашей религией, как и нестандартный принцип хороводоведения, как и принцип гадания по пустому ведру, надетому на голову незнакомцу, как и принцип «укройся в подворотне и молчи, считай до трех, а после ищи в себе террориста»...»

На этом месте меня чуть не стошнило, поэтому я поспешил использовать мухобойку: огрел ею одну из дамочек. Она, даром, что была пьяна уже совсем как кабаниха, безропотно рухнула под стол вследствие удара и общего пост-алкогольного бессилия, причем за нею сразу же последовала и вторая, за компанию, хотя ее-то я огреть не успел. Так  они и валялись, под столом, как груши из компота, продолжая по инерции поскуливать от смеха. Он печально на меня воззрился (почему-то мне даже стало стыдно, хоть я и был абсолютно ни при чем):
- Слушай. Твоя трагедия заключается в неискоренимости твоего эгоцентризма. Вот в чем дело. Ты прервал меня на полуслове, а так ведь не делают приличные люди, уважающие себя и других. Теперь, шизоидный мой милашка, кто мне восстановит недосказанное?
Он помахал передо мной бумажкой, с которой якобы читал: это был совершенно чистый листочек. Не знаю почему, но я почувствовал себя невыносимо обиженным. Мне уже было искренне наплевать на то, что творится вокруг, я молча заперся в своей комнате, и просидел у окна до рассвета, после чего все-таки заснул от переутомления. Они больше, кстати, не шумели. Это тоже было неспроста, но, как я упомянул, мне было уже наплевать на то, что творится вне меня.

***


Отчет от 27.01.08 (Б)

Из магазина под названием «Ассоль», украшенным искусственной Эйфелевой башней (охраняющей вход), выходят сразу два одинаковых манекена, сделанные в форме женщин, неплохо загримированные, колготки в сеточку возвышаются над сапогами, черные блестящие парики на обеих, интересно, как можно добиться, чтобы синтетические нити выглядели как настоящая конская грива; две пожилые бочки (все в морщинах и складках) сетуют на отсутствие воды (присев на лавку в форме полумесяца); сгруженные друг на друга картонные коробки служат кому-то прилавком (а именно – познавательной литературе); агрессивные коляски передвигаются сами по себе; белая надпись «Столица обуви» красуется на красном фоне; обуви и вправду предостаточно на мокрых плитках проспекта, обувь спешит в свою же столицу; рекламные щиты расставлены прямо на улице, они разукрашены разным, если уж быть практичным – то сойдут за шалашики для целой популяции лениных; на крылечках синеют уставшие мусорные бачки (для сигарет и бумаг, но иногда оттуда торчат и пластиковые бутылешки); задорная и серая машина во всеуслышание доставляет суши; мощнейшие колонки пекутся о чьем-либо слухе, но, увы, даже увидев синтипоновый капюшон, или мохнатые наушники, или тонированные розовым очки, уверься, и за ними – ни души.

«Нет, Жозефина, сегодня ночью ты не остановишься, ты займешься уборкой в колумбарии Колумбов, ты изучишь свой экватор и свой тропик козерога (последнее – если только захочешь); и не смотри на этих мальчишек на велосипедах, несущихся наперегонки, они едут за талисманами, не к тебе, не к тебе, не к тебе, а ты – дождись ночи, сумрака, крадущегося по коже, тишины, оккупировавшей перепонки, и все препоны долой, Жозефина, потому что армии нет, потому что война – моя личная слабость, почти безобидная, немногим понятная и, возможно, простительная, как курение, как семечки, перегрызенные заново; как горловина водолазки, изнутри которой (как из котлована – колокольня) возвышается твое белоснежное горло, твоя белоснежная говорильня; почему, зачем моей душе потребовалось принять именно такую форму? Твою военную, твою мучительную форму, твои убранные за уши волосы, твое лицо, похожее на клумбу, где бы ты ни охотилась – ты охотишься за моим разумом, ты – тетива, виноградная гроздь, индюшачий тушканчик, ты... прости, но только не сегодня, только не этой ночью, Жозефина, я все еще... нет, я все еще не...»

Стволы деревьев заключены в наземные решетки, стеклянные двери хлопают, газеты перемещаются, окурки множатся, парящие тряпки оповещают о новой коллекции мужской и женской одежды, афиши, зазывающие на представления представлений, жалобно треплются друг с другом на ветру.

***


Отчет от 28.01.08 (А)

Они убрались отсюда еще вчера, еще до того, как я проснулся, оставив мне гору грязной посуды и пару-тройку пустых стеклянных емкостей, также скомканные шарики каких-то бумажонок, на некоторых из них – его почерком написанные (чудесные, невообразимые) слова и словосочетания. Я разобрал уже целых семь высказываний, и по телу, наконец, разливается сладостное тепло. А то накануне из-за принудительно бессонной терапии проходил весь день разбитым.
Но господи! Неужели именно этим теткам, полуграмотным и продажным, вроде двух вчерашних, неужели именно им он все это пишет! Все эти бесчисленные любовные писульки, которые я нахожу то здесь, то там. Я ничего не имею против полуграмотности, если человеку так удобнее, пусть не умеет ни читать, ни писать, кто ж ему в этом судья. Я и против продажности ничего не скажу – кто не продажен? Просто есть вещи дороже и дешевле денег, и я, между прочим, тоже продаюсь, даже с полпинка, даже за медный грошик. Но он! Надо ведь знать, что можно продавать, а что – ни в коем случае! Тело – это одно, это – черт с ним, но растранжиривать душу! Как он может! После всех этих вневременных устриц, с его-то изысканным вкусом, с его привычкой насыщаться лишь специей – развлекаться сообществом дешевого портвейна! Я ничего не говорю о его алкоголизме. Хочет пить – пусть пьет, если что – в момент перестанет, я его знаю. Но эти девахи! В голове моей не умещается. Неужели даже вот это он писал им? Таким, как они?

«Когда я раздеваю тебя, я вижу дерево, на котором растут мандарины, кокосы, смородина и виноград, но самое невероятное – это дивные, дивные персики, никогда не могу удержаться от того, чтобы надкусить один из них, чтобы засорить чужемастной клетчаткой свой наполненный червями и бубнами рот. Когда ты говоришь, что стареешь, что туз пик – дурной знак, если он выдан гадалкой в форме родинки над левой ноздрей, то, делая ход, держи в уме, что это неправда. Ты – красная, влажная, рыхлая мякоть арбуза, заранее избавленная от косточек из гуманистических предпосылок; ты музыкант, щедро не обделенный прохладой разума».

Ну ладно. Если даже так. Зачем я так раскипятился? Подумаешь. Наверняка, во-первых, он им врал. Ради красного словца, и так далее. Во-вторых... какая уже разница, с кем он поддерживает связи, и насколько глубокие, и зачем ему нужна рация – мне уже по барабану. Может, ему тоже все равно, кому именно он и что именно напишет. Я-то чем хуже? И мне все равно, у меня диссертация.

***


Отчет от 28.01.08 (Б)

Я заехал куда-то очень далеко, я ехал на трех трамваях, и долго шел в гору, пытаясь разобрать, волчий или собачий след мне предстоит распутать, закопав пол-лица в красный шарф (три мусорных бака сверкали как выставка-продажа, и мимо красного всполоха я не сумел пройти незамеченным, красная шерсть заметила меня издалека, пришлось подчиниться этому зову (вещевому воплю о помощи)), совершенно прекрасный и даже не тронутый молью и прочей там дребеденью; я шел в гору через лес, в котором так тихо, и добрел до поляны, кончавшейся оврагом (словно песня - выстрелом), обрывом, я был почти что по пояс в снегу, но я не сдавался, я был невозмутим словно Амундсен, передвигающийся на яхте через блистающую белизну, со сворой своих любимых собачьих упряжек; с обрыва вид раздавался вглубь и вширь: лес на соседних холмах, какие-то свинофермы, какая-то дорога, какие-то там дачи, заброшенные в зиму, как мандарин в сугроб, и горы вдалеке, огромные, немые, река – проглядывает настолько далеко, что слабо верится в ее существование. Я пожалел, что хлеб размок в кармане, я забыл завернуть его в полиэтиленчик, но это не беда – по всей поляне уже были разбросаны мандарины, нет, не корки (хотя и корки тоже встречались), сами плоды, собственными оранжевыми персонами, то на снежной поверхности, то гораздо глубже, и вокруг – никаких следов, будто был мандариновый дождь; килограмма два я собрал, после чего залез на дерево, оно было невысоким и очень удобным в аспекте лестницеподобия; сидя на одной из веток, я ел мандарины (некоторая часть урожая была почему-то зеленоватой и недозревшей) и размышлял: то о глупости Алкивиада, то о всемирном потопе – на этих холмах, случается, находят россыпи доисторических ракушек, то о том, насколько прекрасно бы смотрелись аэропланы и дирижабли, повисшие в воздухе прямо над этим прекрасным обрывом.
 
«Очарование растоптанной пачки из-под сгоревшего в чьих-то легких брэнда сменяется наивным взвизгом розового комбинезона: верь мне, потому хотя бы, что очень мало кто верит сам себе; торжество черной обуви, оцепившей исподнюю сторону кирпичных строений превращается в акваланг; устремляется вверх дирижаблем самоневосприятия, слушая слова – для начала их слушай; марш удивления: я машу тебе тем пакетом из супермаркета, который ты в тот раз не взял, скрывшись от ветрености и осадков под козырьком шестого подъезда; обнаружив форточку – прошу тебя – выгляни в нее, не ленись, я мирно скрещиваю пальцы на передних лапах, ради того, чтобы всё стало обратно – простым, понятным апельсином...»

Эту записку я оставил там, на память той ветке, на которой сидел. Четыре черные собаки пробежали под моим деревом на исходе часа, я очень верно понял этот сигнал, и принялся слазить обратно. Солнце, повисшее между оголенных веток – похоже на что-нибудь острое, например, бритву (не знаю, почему).

***


Отчет от 29.01.08 (А)

Наскрести Ratio. Это, как мнится мне сейчас, задача-максимум всей моей жизни.
Снилось чистое поле. Чистым оно было в том числе из-за снега, иногда прерываемого проталиной. То тут, то там торчали пересохшие скелеты перекати-поля. По снегу с какой-то неестественно бешеной скоростью носились овцы: поднимая белые тучи снеговых брызг. Овцы в основном светлого окраса, но встречались и черные. Цели их круговых пробежек были абсолютно неясными, даже во сне, но почему-то грудь мучительно сдавливало из-за желания к ним присоединиться, и одновременно – из-за понимания нецелесообразности такого желания. Как только я наплевал на нецелесообразность и все-таки шагнул по направлению к ним, оказалось, что овцы – пропали, я – по колено в снегу, зимней одежды на мне нет, я разве что в пиджаке и в джинсах, ветер воет словно колокол, и, к тому же, где-то вдалеке забивают какие-то сваи – судя по звукам, железные. Но главное : я совсем не удивился такому итогу, я как будто бы его ждал, как будто бы ни капли не сомневался...
Откуда были звуки на самом деле – не знаю. Никаких строек возле моего дома нет. Странно, потому что проснулся-то я именно от грохота. Может, соседи? Может, и соседи. У соседей ремонт, они прониклись идеей древнекритских световых колодцев, и потому выдалбливают таковые в своем  потолке. Жалко, что не в моем. Можно было бы побеседовать или употребить посредство веревочных лестниц. Хотя и говорят, что жизнь, в которой задействованы веревочные лестницы –  это анахронизм. Я, может, люблю анахронизмы. Если подумать, то виселица – тоже веревочная лестница и тоже анахронизм. ...Потом, может, эти соседи – святые люди и хотят наблюдать небеса непосредственно, как другие честные и благонравные семьи наблюдают телеэкран? Эта проблема тоже требует серьезнейшего рассмотрения и глубокого, вдумчивого исследования.

«Попробуем взглянуть на коэффициент сопротивления. Кто кому сопротивляется, а главное – для чего? если силы трения велики, то все сопротивляется всему, и на этом, как правило, все затухает (см. Главу I «Затухающие колебания»), но если все не так, или так, но не совсем, то мы имеем такое явление, как резонанс. Из  пользы резонанса автоматически вытекает польза вынужденных колебаний (без которых нет резонансов!), и мы с полным правом припоминаем: автоколебания, маятники, система и внешние силы...»

Выглянул сейчас на улицу, в форточку. Прямо под моими окнами поместилось целых четыре (!) синих автомобиля. Один из них – с тонированными стеклами. Интересно, к чему бы все это? Если учесть, что вчера я опять видел ребенка в красном комбинезоне, причем на блестящих санках?

***


Отчет от 29.01.08 (Б)

Синтагматики, в общем-то, не самые плохие люди. Они собираются не только ведь под каким-то деревом, на какой-либо площади, или в каком-либо фойе дома культуры (с крупными фосфоресцирующими буквами «ЭЛВИС» на самом фронтоне), но и (когда, как сейчас, холодно расхаживать по лесопаркам) в отдельных квартирных ячейках. Любой городской объект они склонны называть синтагмой, их любимейшее совместное развлечение (собственно, определяющее их как синтагматиков) – поиск связей как внутри отдельно взятой синтагмы, так и между различными синтагмами (связей, безусловно, глубоко мнимых, но сами ищущие получают от этого непременное удовольствие). Между собой они тренируются в составлении и моделировании синтагматических блоков (синтагмомоделировании) и схем (синтагмосхем). Например, по какому-нибудь нелепому озарения (принцип озарения и принцип жесткой схемы – то чем они всегда готовы руководствоваться, до потери пульсации) им вдруг приходит в голову, что магазин «Стиль XXI» (допустим, где-нибудь существует и функционирует магазин с таким названием) находится в непосредственной зависимости от памятника какому-либо деятелю, отделенному от магазина (исходной точки разысканий) тремя трамвайными остановками (или тремя параллельными переулками); памятник деятелю в свою очередь заключен в цепи зависимости от недостроенного стадиона на другом конце города, и так далее, по тому же переменчивому принципу озарения и железобетонной схемы. Одним словом, эти ребята способны целыми днями лить воду времени, пересаживаясь из трамвая в троллейбус, из троллейбуса в такси (азарт – это великая вещь) или в маршрутку – все это в поисках единственно верной синтагматической связи, в поисках истинного подлежащего и не менее истинного сказуемого, каждый «поисковый» день начиная с новых условий поиска. Условия поиска, кстати, предусматривают, что любая случайная вещь, найденная на дороге, может оказаться решающей. Например, тетрадь неизвестного школьника может внезапно быть приравненной к библии, а сломанную зажигалку они способны принять за камень, традиционно предупреждающий о распутье. После подобного «трудового» дня они собираются у какого-нибудь ларька, за стаканом горячего чая (особенно им нравятся вокзалы, вокзал между ними считается идеальной синтагмой по умолчанию) и, давясь бутербродами, коржиками и пельменями, наперебой доказывают каждый свою точку зрения, и понять что-либо постороннему, увы, невозможно. Но, надо отдать должное, все они – неплохие люди, а главное – очень простые. Если у тебя слишком несчастный вид, они в момент преисполняются сочувствием.

***


Отчет от 30.01.08 (А)

Вчера во дворе начали сжигать выброшенные елки. Этим занимаются дети, с наступлением темноты, предвосхищая грядущие корчи масленицы. Это и так уже стало негласным ежегодным обрядом, но я бы сделал еще и новую полуофициальную традицию, как, например, хоровое плескание в купели. Ведь это очень зажигательно – взывать к замерзшим, зимним небесам из глубины многостенной коробки посредством обнаженной огненной стихии; возможно, так обращаются к силам, несущим сюда весну.
Сейчас около четвертого подъезда стоит какой-то красный автобус, а снег в тени сплошь усеян бликами, исходящими о окон (блики – еще один аргумент в пользу стекла).
Недавно (в 11.00) заходил Петя. Это был неожиданный визит, но еще нежданнее было то, что он принес: бумажный пакет, заполненный какой-то старой, исцарапанной рацией. Выражаясь крайне мягко и учтиво (ему это свойственно), Петя пояснил, что я-де забыл это вчера на заседании кафедры. Я попытался донести до него мысль о том, что меня вчера на кафедре не было вовсе (и не могло быть, потому что у меня справка, другие дела, и вообще, я плохо себя чувствую), а рацию эту я вижу впервые; но мои доказательства не имели успеха – впрочем, как и его заверения. Расстались мы натянуто и слегка недружелюбно, а эту ненужную вещь я в любой момент могу выбросить в мусор, потому как пользоваться ею все равно не умею и не желаю иметь что-либо общее с каким-то подержанным хламом, так я и сказал Пете, вернее, крикнул, он был уже на улице, уже у четвертого подъезда (красный автобус еще, видимо, не подъехал), а форточка не сразу открылась.
После чего я спокойно продолжил свои углубления в lingua. Чем дальше, тем интереснее.
Тело языка ограничено по сторонам «краем языка», margo linguae: в том краю языка, средь потоков наречий. «Крайность», обособленность языка выражена через его маргинальность, например: жаргоны и просторечия. С края языка наиболее ощутимы и доступны другие органы речи (например, зубы), и сквозь столь близкое ротовое отверстие на короткое время можно высунуться в мир.
«Срединная борозда языка» (sulcus medianus linguae) расположена на тыльной поверхности языка и делит тело языка на правую и левую части. Этому нас учат в школе: вот это – направо, а вот это уже... (красным цветом, придорожный знак «проезд запрещен») Таким образом: любой язык раздвоен, не только тот, что у змеи.
В толще языка располагается соединительная пластинка – «перегородка языка», septum linguae – и где-то здесь, или в ином, похожем районе обитаем и мы с приятелем и сударем моим; его, как и меня, часто дразнят перегородкой, перегрузкой, щепкой, ширмой, рыбной костью, застрявшей в горле – но такие мелочные обзыватели не желают видеть нашей с ним соединительной роли! Между правым массивом и левой частью, между необходимыми составляющими единой (хоть и раздвоенной) языковой толщи.
«Нижняя поверхность языка», facies inferior linguae, свободна только в своей передней части – в свою очередь, что вообще известно о передней части? Усилиями – нет, не соединительной перегородки – простого человеческого ножа мы легко можем даровать свободу еще и задней части нижней поверхности языка; ибо ясное дело: отрезанный язык суть язык в высшей степени свободный (как минимум от тела). Но не все пациенты и пользователи лингвосистемы радостно подписывают соглашение (в письменном виде, в трех экземплярах) на эту простую и полезную операцию. Таким образом, люди со свободным языком все-таки редки, как и люди с углями вместо сердечных мышц.
От нижней поверхности языка до десен в сагиттальном направлении идет складка слизистой оболочки – «уздечка языка», frenulum linguae. О ней, о ее природе известно очень мало, но я молюсь, чтобы эта уздечка была в руках моего научного руководителя, чтобы она ни за что не перепала на руки каким-нибудь странствующим фольклористам-диалектологам или фармакологам, мечтающим о перепроизводстве транквилизаторов...
Когда бы блеск стекла дать помощи мне мог!...  Увы, я уповаю лишь на блеск слюны. Так как руки частенько дрожат, то бьющейся посуды я не покупаю, а пластиковые чашки ничем не хуже любых других, и, к тому же, не разобьются при случае.

***


Отчет от 30.01.08 (Б)

Если я встречу еще хотя бы одного безголового манекена, то меня почти стопроцентно стошнит, я немного не в себе, вот за это и прошу меня извинить; но даже в самых дорогих магазинах, даже в самых дорогих платьях – они нагло выставлены без голов. Хуже, чем если обнажены (хотя что такое обнаженный манекен? – это те пластиковые скорлупки, на которые базарные торговцы среди зимы натягивают майки и трусы, скорлупки, лишенные не только жалкой имитации черепной коробки, но и всех остальных конечностей, то есть человек, покупающий нижнее белье, должен, наверно, гордиться своим сходством с пластиковой полутушкой). Черт побери. Они обернуты в свои тряпки, как в молодое французское кино, они без голов, но с руками, элегантно подсвеченные фонариками срезы лебяжьих девичьих (хотя на последнее мы можем, по традиции, лишь уповать) шей, безголовые дамы, о, ужас! владелицы бутиков решили не разоряться на то, что и так уже никому не обязательно, и не к спеху, ведь, как известно, голова, тем более пластмассовая – абсолютно необязательный орган, но то ли дело золотые браслетики! они сверкают на пластиковых запястьях! или туфли на умопомрачающих шпильках! без них – никуда, даже за витрину не пустят! я молчу про чучела кокер-спаниэлей, в конце-то концов...
Я немного не в себе, видимо, мне нехорошо, это моя температура, вызванная температурными перепадами и атмосферным раздавлением; вот, сейчас: из окна автобуса я в третий раз за сегодня вижу, что это все-таки снег, а не дождь, но я же до сих пор сомневаюсь, глядя на хлопья: да вправду ли, да ну снег ли это? Я как будто немного сплю, а немного... немного и не сплю. Итак, насколько летной можно считать такую погоду? Не на сто процентов, а уж если представить, что лететь предстоит аэроплану, или там дирижаблю; общеизвестно, что появление дирижабля на чьем-либо горизонте свидетельствует о мировой войне, скорой и неминуемой (но возможно, что всего лишь внутривенной); у какого-то из пассажиров телефонный звонок схож звукоформой со звукоформой бьющегося стекла, и я вздрагиваю и вздрагиваю, уже надоело, будто он бьется головой о стекло, головой, ну, или хвостом, о то самое стекло, которое бьется, тоже мне, дракон-уроборос.
Какие-то две девчонки настойчиво сбивают меня с последних ошметок моих мыслей – каким же образом они это делают? Они повторяют одно и то же, одно и тоже, а ведь после того, как одна и та же фраза повторена пять раз, мы уполномочены судить их за гипноз (строжайше! ибо в общественном транспорте общественный элемент – в данном случае человек – беззащитен).
Какой-то человек в черном... хотя в черном он по умолчанию, сказать «человек» - это уже сказать «человек в черном». Итак, какой-то человек в черном (читай: какой-то человек), стоит на углу, который мы объезжаем, ну и жалкий же у него вид! Шапку он не надел, куртка расстегнута, весь он запорошенный красивыми крупными хлопьями, брови поднялись и стали крышей домика, шалашиком, дожидающимся своего Ильича; в руке (где же его перчатки?) дымится сигаретка, как же он, бедняга, измучен! интересно узнать, чем?
Так, теперь автобус, в котором я нахожусь, проезжает через отражающие стекла магазина кухонь, и...
Тьфу ты! это происходит, роковая тошнота подкатывает, я снова увидел не то, что надо, этих дурацких безголовых манекенов, в витрине спортивного магазина, их двое, они еще и в полностью одинаковое шмотье одеты, я прикрываю рот ладонью и опрометью выбегаю на остановке, но на воздухе меня уже вроде бы и не тошнит. Он бы сказал что-нибудь ироничное, о «вашей хваленой» кислородной терапии.
Что ж. Самое время проверить, не отрезали ли голову еще и ей, моей милой Жозефине, я засовываю руки в карманы (черти, я позабыл перчатки!) и вновь иду к ней, мимо странных надписей над супермаркетом: «Румыния», «Мебель», «Италия»; если Румыния продается в мебельном магазине, вот тут, за стеклодверьми, то я уже теряю не только нить, но и любое самочувствие. И про Италию я слышал неоднократно, что это не просто так желтая надпись.
Ну вот. Все в порядке. Я смотрю на нее, и она существует. Я улыбаюсь ей. Она улыбается мне. Господи, как же ей не идет этот салатовый свитер, эти глупые джинсы со стразами, этот ужасный парик (нет, он, конечно, сам по себе красивый, но зачем же он ей?)... Я не обращаю на это внимание, я читаю ей свою новую поэму:

«сдайся, и только потом начинай любое движение, такова аксиома; всё, что будет иначе – ошибка; мы обязаны счесть все на свете собачьи упряжки, мы представим их всех заранее, и мы повернем налево, мы сдадимся дороге, таковы наши правила, такова аксиома; я провожу свои ночи, зазывая назад свою душу, она прячется от меня по углам всего мира, она играет (кажется, в покер) со всей этой шантрапой, со всеми этими манекенами, животными, камнями, со всеми этими элементами сновидения, прячась от всех сновидцев – в свое неведение, в котором она глубоководная вещь, красота, с которой не стребуешь, глубоководная пыль, это моя душа, это мой бриллиант, спрятанный глубоко под стеклом, единственный бриллиант во всей этой жидкости, как мне проникнуть внутрь? – в ее раковину, в ее зазеркалье, в котором – ни друга, кроме безумия, в котором – лиловое, в котором – морская, глубоководный жемчуг, который жидкий, в котором я понемногу тону, в котором я...»

Она меня слушает. Она меня понимает. Что еще нужно? Я счастлив.

***


Отчет от 31.01.08 (А)

Он глядит на меня с ласковой укоризной. Я замечаю его не сразу, он стоит в дверях.
Я давно уже устал от того, что надо делать какой-либо вид: что меня нет; что я есть, но мне все равно; что я есть, что мне глубоко не все равно, но в то же время на все наплевать; что мне ни на что не наплевать, а вот ему как раз, видимо, очень даже плюется. Так как я устал, я не делаю никакого вида. Так как он молчит, я теряю терпение первым:
- Ну что?
- Хороший вопрос. Если б я был Платон, а ты – Фома Аквинский, то мы бы не убереглись от баснословного блаженства совместной беседы, мы наверняка воссияли бы прямо здесь, нуклеарным слиянием античности и средневековья...
- Подожди... Ты хочешь сказать, что мы бежим разговора?
- Не мы, а ты. Бежишь. До сих пор не врублюсь: ты спринтер по призванию или подрабатываешь курьером?
Я не обращаю внимания на внеочередное оскорбление, потому, что если буду обращать внимание на такое, то он еще пуще заведется.
- Я – всего лишь я, как ни скукотно. Моя жизнь – это затухающие колебания при полном отсутствии трения.
- Кажется, ты не хочешь замечать, что все трения сваливаются на меня. Чугунным мостиком.
- Вовсе нет. Я не завязывал себе глаз, сроду такого не было, я же все-таки не пират и не повешенный, и даже не статуя справедливости. С чего ты взял, что я чего-то не вижу! Может, конечно, я неверно все понял. Может, конечно, ты просто хочешь поговорить, а я настойчиво распиливаю сандалового слона на тысячу эвкалиптовых мух... Но ведь ты вечно меня перебиваешь! Ты мне перечишь, ты, в конце концов, провоцируешь меня! Неизвестно на что, а потом бесследно исчезаешь, а потом...
Он протягивает мне какую-то замызганную тетрадку:
- Вот, русско-туркменский разговорник. Помнится, ты очень его желал – названивал мне аж в два часа ночи. В общем, мне пора уже.
Он опять перебил меня и (опять!) тем самым лишил меня дара речи. Я молча любуюсь на тетрадку, пока что страшась открыть, и слышу, как хлопает входная дверь. Привычный звук. Чего еще от него ждать. Вспотев от ужаса, ловлю себя на мысли: когда же он наведается снова? Тьфу. Черт побери. Я вовремя его выгнал! Еще чуть-чуть – и он бы обратил меня в свою веру.

«Ночная элегия.

Я – разве я?
Той ночью августа, под ясным небом и дождем из звезд, я мчался по лесу на диком кабане, и, если я встречал в кустах карету, – на ней был красный крест и надпись «Помоги!»;
Ты – это сон?
Скрестив как пальцы все двенадцать ребер, гадаю по цветущей полынье; и двадцать псов в обветренной пустыне впряглись уже везти по снегу мою яхту;
Мы – разве нет?
Переберу гранатовые четки, освобожу стекло от свойства отражать, и, молча глядя в разбеленный потолок, я, верно, превращусь в осадки;  когда тебе приснюсь – ты будешь знать: я умер;
Сон – это сон?
Сон короток, но жизнь еще короче».

И вот это он называет разговорником. Если хотите знать мое мнение – я не вижу тут ни одного туркменского слова. Даже слово «четки» написано по-русски.

***


Отчет от 31.01.08 (Б)

Они нахлобучили на нее черный парик, длинная челка, нити ниже плеч, одели ее в черное платье с черными рюшами, а на ноги – красные туфли. Думали, я ее не узнаю? Думали, я ее признаю лишь по вторичным признакам? По немыслимому сочетанию салатового свитера и чучела кокер-спаниэля??? Нет, ошибаются. Настоящая любовь встречается на пути человека не каждый день, и не каждый год, и я ни с кем ее не перепутаю, зарубите себе хоть на чем, отрубите себе хоть весь нос – это так.
Он позвонил мне вчера и сказал, что его стены разлетаются к чертям. Поцелуй меня в ничто, сударь мой, срастемся в нирване; твоя нирвана – это чей-то ад – вот что я ему ответил; все так – сказал он, твой хлеб – это чья-то смерть, а вообще вся эта образцово-показательная «реальность» собрана (и ведь как коряво! можно было постараться гораздо получше!) по образу и подобию «искушения святого Антония», которое, конечно, продолжается до сих пор, это я о другом (кроме известного тебе сударя Николая) шелудивом средневековом святом, друг мой, я о мастере Иерониме, жаль, он так странно рисовал аэропланы! И дирижабли. В форме летучих рыб, они нагоняют тоску, рыбо-гибриды в ясном небе, засевающие крахмалом хрустальную синеву, со средневековыми  седоками на не в меру летучей спине.
«Меня не будет завтра вообще – ни завтра, ни в понедельник», - удивительные признания, это высказывается некто в дутой куртке. Я уже видел такого на днях, он был без головы и красовался в витрине спортмагазина, на пару со своим братом-близнецом; сегодня (слава случайному Шиве!) голову ему привинтили (и даже человечью, а не слоновью, или там бычью), он даже говорит (с кем-то по телефону, возможно, со своим близнецом из витрины) дельно  и с толком, я б так не смог! это ж надо быть таким самоуверенным – «меня не будет завтра вообще»! вот это бескомпромиссность на уровне лысины кришнаита.
Пойдем дальше, и что мы увидим? Магазин «Наполеон», о, Жозефина, ты об этом знала? Наше путешествие по волновой поверхности времени в состоянии полнейшего нарко-инкогнито вот-вот заметит  кто-нибудь чересчур зоркий!
Но час от часу не только не легче, но и, как он любит выражаться, существенно тяжелее: и на улице, которая к тому же путь-дорога, наравне с гордо реющими двигателями внутреннего сгорания (некоторые из них – с перемятыми крыльями) мы можем бесплатно наблюдать ничто иное, как кибитку, и даже лошадей, в нее впряженных (посредством сил которых сие транспортное средство передвигается); кучер сидит на козлах; кибитка стоит перед светофором. Она белая, я в них, честно говоря, не очень разбираюсь, но с виду напоминает кабриолет – белый, без дверок; кроме кучерского, есть еще два места, они обиты малиновым (вишневым – если быть точным) цветом, на этом сиденье ютятся какие-то гордые горбоносые люди, почти в котелках, поглядывают свысока; они трогаются с места, обгоняют меня, обгоняемы металлическими панцирьками на резвых колесиках (эти чешуйчатые металлические панцирьки в народе называются «мужские кондиционеры», неизвестно почему); я некоторое время бегу за этой кибиткой, словно завороженный, ведь в ней едут люди почти в котелках, а на козлах сидит кучер.
Да. Существует ведь памятник Юнгу! В этой державе, и мы к нему приближаемся. Юнг стоит на возвышении, посередке, а с четырех сторон его окружают четыре – никаких не всадника! – четыре человеческие фигуры, обозначающие четыре функции человеческой психики: мышление, ощущение, интуиция, чувство; в частности, это крестьянин с тележкой (тележка, доверху полная углями), священник (в парадной, прекрасной рясе), солдат (в шлеме с забралом, с пушечными ядрами между колен) и кто-то четвертый, которого я никак не могу определить, никакими словами (ибо слова – это фланелевое бессилие). По приближении новогодних праздников этот памятник (благо он находится напротив крупного банка) обрастает маленькими синенькими лампочками, они подмигивают очень задорно, и четыре бодрые функции вращаются вокруг их общей оси, то есть статуи Юнга, она в пиджаке, на постаменте, с неоконченной рукописью в отлитых из бронзы руках...

***


Отчет от 01.02.08 (А)

В этом феврале двадцать девять дней. Жаль, что не тридцать восемь. Я бы и умудрился, и не пожаловался. Если бы в каждом месяце было по сто дней –  февраль случался бы не ежегодно. Календарная мафия захватила бы власть. Никто бы не помнил, какое сегодня число – и число ли? Может, просто цифра? Одним словом, кто мешает начать уже сейчас? Но «Этна правде сей свидетель вечный нам».
Вот что напевает нам наш вечный ученый кот:

«Зимние дни – и без тени тебя; спросишь ли, кто виноват? Я знаю, что про амплитуду это была не самая умная шутка, а я редко шучу лучше; я знаю, что польза резонанса далеко не всегда является несомненной, простишь ли мне мои промахи мухобойкой? Я всю жизнь пытался следовать закону мудреца: везде и всюду отыскивай истину, кем бы и насколько глубоко она ни была бы зарыта, вгрызайся и впивайся зубами с челюстями, работай лапками и крыльями маши. А если вместо мудреца или провидца из меня получился продавец пирожков – разве это так уж невероятно плохо? Я смирюсь с любой ролью, дорогая, любимая, желанная, лишь бы ты иногда грела свои руки в моей шерстке – в шерсти, которой я съел немало, всяких шарфов и шуб, и варежек, и вязаных носков, потому что таковы мои свойства, свойства моей природы; прихлопни меня – и увидишь, как твои ладони блестят моим внутренним серебром; пусть это видимость: но чем я хуже блуждающего алхимиста? Серебро, какое ни на есть, горит на твоей ладони, на линии судьбы, на бугорках Сатурна, Аполлона, Гераклита, там у тебя небольшая звездочка, и она как раз поблескивает, в собственном  неверном свете, пока не сдуешь, пока не отряхнешь эту пыльцу, побуду я с тобой, побуду я еще...»

А теперь займемся, наконец, насущным делом. Присмотримся же внимательнее к этому... не дурацкому, а всего лишь очень дилетантскому пейзажу. Кого мы видим на мосту, чьи руки зябко попрятаны по карманам, у чьих ног ютится миленькая черная собачонка? Не правда ли, очень похоже на Петю? Похоже, что этот герой озирается, похоже, что он встревожен: неизвестно, сознательно ли он отирается по мостам на закате? Тот, кого он ждет (намеренно либо нет) – прячется за пальмообразными деревцами, мы можем видеть лишь его зловещий ботинок, одиноко торчащий из зарослей, мы можем лишь угадывать его сияющие зраки, затерявшиеся в листве. А кто эти двое, сидящие на ковре, расстеленном на ярко-салатовом газоне? их блистающие взоры восхищенно устремлены ввысь, к немолчносребущим аэропланам, их руки дружественно пожимают основания рюмок (очень мелко нарисовано, но все же можно разглядеть, художник постарался) – и без бинокля ясно, что это я и доктор (доктор сидит спиной, но я узнаю его по завязочкам на белом халате, лица же его я, к своему стыду, никак не припомню). Остается определиться с пилотами аэропланов: на них на всех надеты огромные очки и кожаные шлемы, но я безошибочно различаю лики Платона, Иммануила Канта, Франциска Ассизского, Августина Блаженного, Ходжи Насреддина и Михайло Ломоносова – эти портреты такие четкие, будто бы их вырвали из учебника и наклеили на холст, в нужных местах. Странно, что среди них нет Перельмана, но, может, он руководит вон тем вертолетом, едва обозначенным на горизонте? Будем надеяться, что это так. Иначе придется пририсовывать его самостоятельно, а это грозит... угрожает разоблачением: вдруг кто-нибудь меня застанет за сим позорнейшим занятием? Засим я... я... ...я продолжаю.

***


Отчет от 01.02.08 (Б)

Система общественных памятников: с одной стороны многообразна, с другой стороны – очень ясна. Мы сядем на наши полозья и двинем с пригорка, набирая скоростные обороты: итак, перед нами расстилается некое учебное заведение, сугубо для юношей, цельный многоквадратный комплекс, с брусьями, вынесенными за скобки спорт-помещения, на воздух, с барельефами (борьба богов и героев, титанов и тартара), пришпиленными на стены спортзала; а главное – даже не мозаика, и не жестяная цитата («избранные изречения Железного Феликса, великого полководца древних», часть восьмая, глава тринадцать); главное – два блестящих (будто из серебра!) и широкоплечих истукана, по обе стороны от входа в главное здание, оба – в мундирных шинелях, в парадных шапках, руки по швам – что им атланты-кариатиды! Это сакральное место, кстати, обнесено забором и спиралевидной колючкой – ибо спартанский уклад подразумевает благоговейное онемение перед режимом, в котором нас застала зима, в котором нас заморозило, обет молчания и застекольности, и я трепещу, и я застываю в бездонном уважении к тысячелетним обычаям культуры, хоть я и всего лишь навсего пробегаю мимо.
Маршрутка изнутри украшена кремовыми занавесками. Гм, да, всего лишь пробегаю мимо. Вчера я в порыве неистового чувства захотел перейти через трехкилометровый мост, и все ж таки это сделал, при уже опустившейся на землю тьме, за мною в начале моста увязался вполне черный пес (неизвестно откуда взявшийся, похожий на пуделя, но не пудель); я надышал полный шарф инея, я любовался на город со стороны: похожий на подсвеченный макет, игрушечные домики из спичечных коробочков, крошечные огонечки натыканы булавками то здесь, то там, такое окружение (только сделанное из пластмассы) встречается у игрушечных железных дорог, но не спорю – здесь все гораздо лучше и аккуратнее сделано; очень уютный (хоть и склеенный из картонок) пейзаж (дым одного завода был виднее всего похожий на вату из рождественского вертепчика),  я бы такой макетик поставил на каминную полку, чтобы и греться и холодеть одновременно, но ни камина, ни полки у меня, соответственно, нет, поэтому я лишь любуюсь со стороны; снег, плотно прижатый ко льду на реке, был освещаем прожекторами, прикрученным к мостовым опорам, свет – треугольниками, и треугольниками – тень от моста, от его спины, чуть изогнутой, как позвоночник ленивого дракона.
Кстати! на спине этого дракона я нашел одну немаловажную вещь – черную коробочку из-под музыкального диска, плоскую и квадратную, с подзолоченной надписью «Концерты Шопена. Вена, 1872», и, конечно, мне теперь предстоит разгадать, куда, к какому субъекту или объекту, ко чьей темной памяти эта коробочка служит ключом, я повсюду теперь ее буду таскать с собой; я и сейчас ощупываю ее, лежащую в кармане куртки, словно это мой новый паспорт, я переполнен мукой исследователя, я несусь через синтагмы, сигая через сугробы, зорко зыркая по сторонам, я ищу другой знак – ответный, какая синтагма станет конечным пунктом? куда, в какой пояс времени меня на этот раз занесет снегопадом? – неизвестно, и я – да, прости, господи – я! – продолжаю...

***


Отчет от 02.02.08 (А)

Натирать щеки снегом, и так далее, и на лыжню, с бутылкой колы и пачкой, прославляющей герцога Мальборо (в данный момент мы не будем распространяться о его многодетной семье). У моего подъезда сегодня столпились шесть белых машин, и в салоне одной из них сиденья обтянуты красным, вернее, малиновым, вернее, марципановым, вернее, вишневым – это примета скорой оттепели, скорой на: руку помощи, любовь сердечных мышц к воровству у себе подобных (у бесоподобных существ); какими словами к тебе обратиться? Я порвал свое «Введение» вчера вечером, а первую главу дорываю уже сегодня (удаляю из этого мира посредством кромсания). Мои слова никуда не годятся, это не слова, а жалкие обрубки, даже не снежки, иначе (хотя бы!) летали бы далеко, а они, увы, никуда не летят, они остаются в руке, они повисают в воздухе, они застывают на месте, снеговики и снежные бабы (вот мои дети, вот мои жены); как ты думаешь, что я сейчас размазываю по своему глупому, по своему недостойному лицу? Как мне к тебе обратиться? Чтобы ты понял? Что я умоляю тебя? Что я прошу тебя вернуться? Пожалуйста, один, или с кем хочешь, с табором цыган, вагоном девок, с целой площадью памятников, с ивовой веткой, с призраками танцоров, учиняя погром, причиняя мучение, привнося осколки и мусор, распахнув окна настежь – как угодно, только, пожалуйста, без тебя я же ни буквы не напишу, без тебя все мои буквы – бессильные червяки, и мне не понять, куда им ползти; и мне не понять, зачем им так нравится корчиться, и мне – повторюсь – не понять...

Такие смешные мысли тревожили меня с утреца. К вечеру я заметно поумнел. И в самом деле, зачем было так безвкусно вопить? Совершенно необоснованно, учитывая, что теоретическую часть можно считать почти что готовой. Снег валит хлопьями, и то и дело превращается в дождь. Я налью себе кофе и успокоюсь. И вообще, я люблю четкие формулировки и ясные схемы, я становлюсь намного нежнее, если долго и беспрерывно подумаю, безо всяких там внешних помех. Все дело в том, что я ужасно нервничаю, когда пишу, все дело только в этом. Николай Коперник, сидящий в углу, совершенно со мною согласен.

***


Отчет от 02.02.08 (Б)

Я ночевал в чистом поле, куда приехал на обычном такси, таксист попался очень юморной и усатый, я шел через пересохшие скелеты перекати-поля, торчащие из сугробов тростинки, в сугробах довольно уютно, снег – очень сладкая вязь, если играть не только в снежки, но и в прятки, неплохо тренироваться, прорывая ходы, но этим я занимался не все свободное время, свободное, ибо дух вне подъездов – свободен. По ровной степной глади лились дудуканья поездов, но нам-то это нипочем, ибо существуют особые собаки, сенбернары, воспитанные всеми известными из существующих святых, эти собаки находят любых хозяев под любыми снежными заносами, под любыми лавинами, куда бы их не занесло, куда бы они не упали, подобно созревшему мандарину, выпадающему из рук. Подобные собаки носят на шее изумительные емкости (в сущности, портативные мини-термосики), наполненные сладчайшими из вин, среди путников, перемещающихся вдоль чистых (незамутненных) полей бродят слухи о том, что вино сенбернаров бывает не только великолепным, но и сверх-истинным, и я мечтаю, конечно же, о таком.
В ожидании сенбернаров, несущих благие и пьяные вести, я, между делом, развел костер из всех тех ненужных мыслей трамвайных водителей, занесенных на просроченные билетики посредством всем известного шестизначного кода, я сжег там и некоторые гораздо более необычные вещи, например, вот эту:

«потому что каждый палец внутри этой бледной комнаты обвиняет меня в моей синеве, то есть в моем нарциссизме, и каждый рад быть во вне, то есть во гневе, словно я – птица Рухх, похитившая душу Нуреева из чистилища, всем этим чересчур официальным лицам плевать на ту пустопорожнюю пустыню, что тлеет в моем преддверии рта, в которой расхаживают шестикрылые и курящие ладан духи слововоздержания и словоизвержения, извергаясь ниц и низвергаясь ввысь, и не надо тут о якобы преддверии ада, ибо я тоже умею греметь цепями, цепочкой от двери, потому что за дверью с цепочкой распинается мое сердце – о тех, кого оно до смерти, распинает себя само, перехватывая порох у центростремительных ядер, говоря о наличии вышивки крестиками страданий прям по сердечным клапанам, кнопкам, поклепкам, где все эти чертовы невинные девы, когда они так нужны нам, странствующим дикосердечным алхимистам? – вероятно, стоят в зазеркальных витринах, все как одна, и одна, как и все, возвышалась, красивая, там, но что будет с клеткой, если из нее удалить птичку, если стереть эту галочку? – вероятно, всего лишь помойкой? – вне всякой зависимости от разумности своих действий, я бегаю вдоль этих улиц, вдоль этой степи – в поисках своего спасения, то есть тебя, то есть резвой собачьей упряжки, то есть совсем не кибитки, то есть единственной возможности создать свою собственную религию...»

Это был псевдосредневековый закос под гламурнейшие рулады солнечного Приамурья (история, рассказанная здесь, идет в основном об алхимисте, продававшем блины днем, выращивающем кактусы вечерами, лишь иногда и частично отвлекаясь на свой глубоко научный труд, посвященный гипотетической гиперактивности радио, но вообще же его (как и меня) гораздо больше интересовала сера), эту историю я теперь нахожу не слишком оптимистичной, потому и жгу ее без труда сожалений.
Или вот еще сожженное письмо:

«когда я в следующий раз пройду по этому мосту, уже будет весна, а вместо собаки со мной будет кролик, ибо на кроликах показано, что индий концентрируется в костном мозге в большей степени, чем в минеральной кости; да, любимая, пора, да, самое время поразглядывать со мною на пару эту затонувшую баржу со спины этого моста, со спинки языка, которым мы владеем оба, спрячь свои косы внутрь своей памяти, и вперед, со мной, наискосок, по реке, вместо льда – морозные реплики, которыми мы обменяемся, не открывая рта, не застывая в преддверии, в котором ты не задерживалась, заходя в мой сон, как в обычную автокоробку, черную колесницу, оставленную на взводе, если я дам тебе имя – ты его возьмешь, ты его наденешь, ты разыщешь, что позабыто под снегом, может, только вот так, только танцуя с тобой – мы сможем вспомнить, кто мы, откуда, за каким языком мы идем?»

Мой дым поднимался вверх, я сам становился костром, я мечтал около часу, я вспомнил о том, как стоял, прислонившись к столбу, я все еще не расхотел ходить в гости к Канту, я все еще без памяти влюблен в ту гордую женщину, за тем витринным стеклом, какой же я неуемный! Только ты и знаешь, какой...

***


Отчет от 03.02.08 (А)

Я продолжаю писать свою диссертацию. Хотя, глядя на рукопись, я, как обычно, не вижу ни черта. Да, это так. Да, я неустрашим и безутешен одновременно. Позавчера я впервые задумался над тем, уж не бронхит ли у меня? Надо при случае спросить у Пети, он всегда в курсе, какие типичные симптомы у всяческих легочных недомоганий.
Кажется, я могу смело и вплотную переходить к фазе непосредственного анализа... Но что же мне мешает?

«Безусловно и общепринято, что важнейшей характеристикой синусоидальных волн является длина волны, а вовсе не ее ширина. В течение одного периода волна способна распространяться, и она распространяется, что влечет за собой неизбежное изменение состояния среды; все это вместе поможет нам составить уравнение плоских гармонических волн, ибо без уравнений и формул мы сроду будем вроде как бы без рук. Важно отметить, что R – расстояние от источника, возбуждающего волну – то есть сам решай, кто из нас ее возбуждает, но мне-то кажется, оба – до точки пространства, в которой рассматривается изменения некоторого свойства среды, то есть точек, опять-таки, две, точка тебя и точка меня. Среда, между тем, изменяется, становится то четвергом, то вторником, но это уже по твоей части, твои путешествия вдоль и поперек временной оси, временного стержня, я не имел в виду того, что я сам никогда не собирался сворачивать со своего временного курса, выходить из-под своего временного контроля, из своего временного столбняка, как ты думаешь, к чему я веду этот самый разговор? К тому, что среда изменятся, значит, мы имеем скорость волны, мы имеем определенное волновое число, мы имеем совершенно определенную фазу волны, мы имеем даже то, что можно назвать волновой поверхностью (и зря ты смеешься, и зря ты скептически морщишь лоб, даже если ты этого не делаешь, то все равно зря), а это, как нам известно, поверхность, все точки которой находятся в одинаковой фазе; и здесь важно что, здесь важно уже различать плоские волны (плоские волновые поверхности), цилиндрические и сферические. Ты предпочитаешь сферические, и это вполне объяснимо, и я не спорю, что ты на то имеешь все права, и обязанности наши состоят в составлении уравнений: уравнений цилиндрических и сферических волн (музыка сфер, нуклеарная драма, Шопен и Шуберт, танцующие в обнимку), высчитывая скорость (ибо время мыслится только так, только лишь через скорость), мы непременно возьмем твой любимейший модуль Юнга и поделим его на плотность, и извлечем из итога квадрат, ибо надо же его из чего-либо извлекать, извлеченный квадрат будет скоростью этих самых продольных, чудесных волн, которые ты так любишь, которые в стержне, которые насовсем...»

На самом деле это все его влияние. Тлетворное! Так как я сам по себе люблю четкость, но гляжу сейчас на это на все – и не вижу и следа структуры (ни единой узнаваемой структурной черты). Как говорится, ау, эгегей.

***


Отчет от 03.02.08 (Б)

Свистать всех наверх, ибо таков наш клич, в каждом проезжающем мимо нас рупоре – застрял чей-то голос, и голос как ему следует, голосится, в витринах уже не только безголовые – ха! – манекены, но и их никчемные приятели, их отдельно взятые отрубленные головы, на некоторых даже присутствуют черты лица, даже парики на них присутствуют, только неясно, за какой такой надобностью они сдались магазинам одежды? В этом городе все как всегда, как в любых городах, мы имеем линейность и антилинейность, прочерченность и глупенькую шероховатость, и праздномыслие, прорастающее то здесь, то там: то в виде обособившейся пластиковой головы, то в звуке, громогласно льющимся из громкоговорителей, вылупившихся из крыши желтеющего автобусика, то в плеяде аккуратных мусорных пакетов, чересчур деловито собравшихся во дворике детского садика, в воскресный день, в почти что полдень; под праздномыслием я разумею некие не вполне обоснованные движения духа (я имею в виду духа улиц), не вполне обоснованные – и тем самым невероятно, непостижимо прекрасные, я бегу по льду улиц, спотыкаясь о всяческие песчинки, разводы от соли на сапогах,  прочую обувь сограждан; ты упоминал и соль, и раны в связи с тем, что мои якобы слова якобы воздействуют на тебя (на якобы тебя!) ровно таким же образом, каким соль воздействует на отверстые язвы, ты утверждал, что по твоим незатянувшимся ранам я имею привычку елозить своими рассолами, но что поделать! Морская соль очень полезна – почти как древесный уголь!
Однако же... что принадлежит до офицеров, то все они очень опрятны, и я горжусь теряться в их опрятной толпе, хвала всем сладостям востока, они слишком неповоротливы и невнимательны, чтобы вовремя распознавать наличие неопрятного звена (это звено есть я) в своей чересчур кристальной логической цепочке – да что там, массиве, эти опрятные истуканчики становятся таковыми уже в пятнадцатилетнем возрасте – как свидетельствует в своих интерактивных беседах твой ласковый друг Карамзин, я, кстати, видел его запечатленным на парочке граффити, там его еле узнать, честное слово, весь кислотный – что твой соленый огурец.
Но (искомое праздномыслие!) вопят на улицах не только люди и громкоговорители, но и другие неодушевленные предметы: например, музыкальные ларьки, они, как слышится, стремятся «в унылых песнях» (очень простых, даже порой косноязычных) сохранить память чудесного изменения народов; также магазины, вовсе не сконцентрированные на продаже музыки, а сконцентрированные, например, на продаже штанов, зачем же такие места обладают звукоизвергающимиа колонками? ради крошечных землетрясений? ради того, чтобы прохожий всерьез задумался о том, не перенасытить ли ему ушные раковины серой (преднамеренно)? или (тоже вариант) воском? Но один раз я слыхал, как группа цыганоподобных индейцев распевала свои народные песни, выкорчеванные якобы из горной порода Анд, чему удивляться! эти индейцы замечены уже во многих городах мира, и далеко не однократно, когда их видел в первый раз я, их клоунские индейские прикиды (ну там пончо и прочее) засыпал свежепризванный первый снег, и это была знатная тавтология, мда, я в тот раз засмотрелся.

«Человек никогда не может быть совершенно доволен обладаемым, и стремится всегда к приобретениям» - какой прекрасный слоган! этот замечательный рекламный плакат утверждает, что данное выражение – цитата из Канта, я уже, кажется, становлюсь тем самым счастливцем, которого этот великий ученый сосед буквально преследует по пятам.
Два чересчур опрятных офицера обнимаются на остановке (в ожидании омнибуса?), и беседа их услаждает слух знатока (как и их вид, услаждающий зрение):
- Что за причина, что у вас ныне и днем окна закрыты?
- Это сугубо... конфиденциально, сударь!
- Конечно, вы не письмом занимаетесь?
- Разве жалко мне заниматься письмом? Нисколько не жалко!
- Ха-ха-ха!
- То-то, все знают, что у меня делается!
Я сижу на лавочке, внутри остановки, и завязываю шнурок на ботинке, развязавшийся от моей суетной беготни. В конструкцию остановки, кстати, встроена аптека, действующая, настоящая, торгующая препаратами, и даже змейка нарисована, зеленым силуэтом, на фоне белого – вечный герб медицины! Наравне с красным крестом, который тоже присутствует тут же.

***


Отчет от 04.02.08 (А)

Белые стены отличаются скрупулезностью. Если смотреть на них долго, то чего только не представишь. Я не смотрю на них. Еще чего не доставало. Представлений и так уже хватает за глаза. Разумеется, он позвонил мне сегодня. Он опять позволил себе эту бестактность. Разумеется, он надоедал мне, называл своим напарником, своей надеждой, своим единственным (более того: идеальным) слушателем, зрителем, читателем, своим дорогим сударем и приятелем, и так далее, и тому подобное. Я выслушал его, но отнесся к нему со снисходительным равнодушием, вежливо поинтересовавшись на посошок:
- В чем же, по-твоему, состоит разница между правой и левой ногами?
- Если тебя интересует наше формальное сходство, то оно заключается, скажем, в том, что и ты, и я – оба мы принадлежим одному организму, коему и ты, и я служим для посредственного и любого другого перемещения, потому что тело есть только механизм на колесиках, только сущность, позволяющая переносить с места на место человеческий мозг, потому что, сам знаешь, никакой мозг пока что не в силах обрасти лапками и бегать с места на место, с моста на мост самостоятельно...
- Это прекрасный пассаж, но я же спросил о разнице, не о сходстве.
- Ааа, вот ты и попался! Значит, сходства ты не отрицаешь!
Я смутился. Он поймал меня на слове, и, честно говоря, воспользовавшись моим замешательством, продолжал ловить:
- Не отрицаешь, и это хорошо – хотя про «это хорошо» - вообще-то ваша реплика, сударь, хо-хо, вы манкируете своими обязанностями резвоплета! Разница – зачем нам о ней говорить? Здесь и сейчас – тем более? Вот если стартовать какое-нибудь разношерстое заседание кафедры, тогда...
Я пытаюсь реабилитироваться, сделав вид, что иронизирую:
- Разношерстое? Это ты про собачек, что ли? Мне часто снятся кокер-спаниэли...
- ...Тогда мы пообсуждаем это подробнее, но пока что остановимся вот на чем: любые близнецы вместо зерцала способны употреблять прямоугольную, ничем не заполненную рамку, и стоя, по обе стороны от означенной рамки, не только корчить друг другу зеркально отображаемые рожи, но и постигать обоюдоострые и содружественные сущности, таким образом, разница заключается в этой рамке, поставленной меж нами только из чувства приличия, ибо даже стекла – не говоря о бетонных стенах – меж нами не было и нет...
Я очень явственно понимаю, что меня может спасти только цитата из Канта, но под рукой оказывается только Платон:
- Послушай, друг мой. Друг мой, раз нам уж позволено друг друга так величать. Разве наилучшие глаза это непременно те, в которых присутствует зрение и отсутствует слепота?
Рев вертолетного мотора:
- Сударь, здесь есть, с чем поспорить! Наилучшими глазами могут быть и те, которые видят то, что не видно зрением, наилучшие глаза – наверняка те, которым не повредит и присутствие слепоты! Разве, сударь, вы никогда не думали – ну хотя бы краем уха – примерно о том же?
- Да, я думал, и не раз. Далее в нашем справочнике вот какой вопрос: что правильнее называть любовью – единомыслие или разномыслие?
- О преподобный Ганеша, помоги мне прозреть! Конечно, однозначного ответа быть не может, ибо... какая же любовь без хотя бы иногда вспыхивающего разномыслия! Любовь при полном единомыслии – это, простите, клубочек шерсти, а вовсе не любовь!
- Так, дальше тут начинается самое интересное: о единомыслии с самим собой...
- Да ну? – он восклицает с выражением все ускоряющегося куража, но я все же улавливаю его моментально возникшую растерянность.
- И вопрос касается как раз того, благодаря какому искусству каждый находится в единомыслии с самим собой...
- Каждый?!! Простите, но это какой-то очень уж подержанный телефонный справочник, в нем все номера давно уже устарели! В наши дни согласен сам с собой только... какой-нибудь киборг или, на худой конец, манекен! По ту сторону магазинного стекла, знаете, иногда выставляют такую специальную пластмасску!
- Но если, допустим, я (все же в какой-то момент) согласен сам с собой...
- Ну хорошо, допустим...
- ...Что же, друг мой, должен делать человек, замечающий за собою подобное? Молчаливо постигать, благодаря какому-такому искусству он сумел так хорошо устроиться в жизни? Отвечать на случайные вопросы насильно и невпопад? Отгонять от себя любую ясность наподобие докучливой мухи? Преследовать эту ясность, словно неутомимый охотник одичалую добычу?.. Не страшиться даже...
Опять... Опять. Наша радиотелефонная, наша рацио-связь прервалась, по каким-то неясным причинам, таким образом... согласие с самим собой вновь не отлажено, вновь отложено  – на очередную пару тысяч лет, которая, впрочем (как уверяет гороскопо-календарная мафия), пролетит беспрецедентно быстро: так, что даже ремнями к сиденьям пристегнуться не успеете.

***


Отчет от 04.02.08 (Б)

Как говорил Уинстон Черчилль, чем больше вокруг вас людей, тем яснее вы уясняете, что рядом с вами бежит ваша черная собачонка (доблестно оберегающая вас от всех посторонних воззрений), несмотря на то, что вы идете не через лес и не через мост, а всего лишь по пешеходной зоне, и что еще вы уясняете столь же ясно? – что пешеходы перемещаются по собственной зоне сами, и некоторые из них припрятали за спинами чехлы, похожие на чехлы  из-под музыкальных инструментов: из-под гитары, из-под скрипки, из-под флейты, из-под тромбона, из-под виолончели, из-под губной гармошки, из-под рояля; пешеходы перемещаются, как им и положено, на ходу вчитываясь в нотные записи, на ходу разучивая песни, на ходу составляя партитуру – включающую злословия, остроречия, мурлыкающие рулады, влюбленные разговоры, подслушанные незнакомцем; среди пешеходов встречаются: бронзовые юноши над замерзающим фонтаном, играющие на бронзовых кураях, агенсы ада волдырей, позабывшие о своих волдырях ради нового ада – циркуляции музыкантов; они используют сосульки вместо ксилофона, они подсовывают мне гусли, они умоляют меня сыграть (жаль, но я – не игрок, жаль, но я им отказываю); машина проезжает мимо, по звуку похоже на закипающий чайник; итак, продолжаем: существо с птичьей, с клювообразной головой, заказывает музыку, и клюв усмехается очень насмешливо, пока что еще светло, но когда взойдет солнце неона, красным его (как и меня) озарит – моя собачка устало пристраивается возле моей правой ноги, она высунула язык и пытается отдышаться, я засовываю руки в карманы, дыхание дышащего на морозе является видимым и без всяческих никотиновых добавлений; те, кто с чехлами, ставят их оземь, они открывают свои черные молнии, и, стараясь не глядеть на того, кто с клювом, достают свои музыкальные аппараты, они играют на них прямо посреди улицы, там, где их застал всеобщий симфонический порыв, заказанный к исполнению тем клювомордым, сидящим на своем троне, он сидит на нем повсеместно, на какой бы улице я ни появился, он уже восседает на троне; он любит присутствовать там, где каждый второй спешит, где каждый первый – похож на капусту, где любовь пакуют в коробку из пластика, в золотую цепь, по которой уныло крадется мартовский кот; клювомордый и сам влюблен в эти простые пейзажи, составленные по его педантичным эскизам, его трон ему не так уж и мил, он влюблен в людей до безумия, он не сразу заметит, если трон из-под него выбьют, он будет и дальше следить за этой волнообразной толпой, с неостывающим интересом поэтически образованного торговца; тот, кто с роялем, остановился у освещенной витрины, три женщины с бледными лицами, в трех красных платьях, подсвеченные лампочками определенного накала, стоящие с той стороны стекла, с той стеклянной стороны, слушают его молчаливо, их застывшие позы выдают их искреннее восхищение звуками, которые музыкант-дрессировщик выуживает из саблезубой пасти рояля; те же, кто без чехлов, продолжают спешить, говоря о своих бутербродах, котлетах, билетах, газетах и радио-новостях; один человек, присевший у кругообразной лавки, окружившей стоячий жидкокристаллический плакат – человек в темно-коричневом капюшоне, он подбирает покрасневшими пальцами клочки различных афиш, с поверхности замерзшей воды (плотно прижатой к асфальтовой зоне пешеходохождения); когда он оборачивается, я узнаю его бородатое, его небезучастное, изможденные лицо, это лицо принадлежит святому Антонию; тот, кто попросил музыкантов играть, втягивает молекулы кислорода обеими клювоноздрями, я с тоской гляжу на нотную тетрадь, которую вместе с обрывком консерваторской афиши мне протянул Антоний, я узнаю эти ноты: это ноты фантазии. Фантазии на тему сказок Шахерезады, на тему воспоминаний Петрарки, но я потираю висок, моя черная псина срывается с места, и я направляюсь прямо за нею, через взрывоопасную какофонию, по бордюру надвременной (моей собственной) музыки, мимо адских неоновых всполохов, мимо доски объявлений, мимо армии тех, кто раздает фрагменты нотных листов, стоя по всем перекресткам; тот клювомордый – конечно, эстет; он вынужден, как колебание, он свободен и он безутешен, его разум – это его любовь, его неистово тлеющая приязнь ко всему, что не изменяется, я гляжу на свои ботинки, я страшно тороплюсь, еще немного – и больше уже не надо; перемятая сигаретная пачка в кармане – залог моей связанности с этой улицей, если со мной моя пачка – то я все еще внутри этого тела, все еще спешащего по этой улице; но тот клювомордый – я думаю, что, как бы то ни было, он все же красивей всех тех, которые попадают по блату на выжженные цвета рекламок, реющих в поднебесье...

***


Отчет от 05.02.08 (А)

Мне снились в основном какие-то очень давние знакомцы, которых я встречал в последние разы очень и очень давно, некоторые из них торопились на поезд, в котором уже ехал я, поезд был и оставался таковым, железное чудовище снаружи, уютное гнездо – внутри, но почему-то изнутри этот поезд очень напоминал троллейбус, пассажиры входили в отверстую дверь-гармошку, садились на сиденья; водитель троллейбуса был моим знакомым, то есть знакомым именно по сюжету сна, он был в джинсовой вовсю растрепанной одежде, какой-то хиппующий, длинноволосый, бородатый, и якобы он был тем, кто преподавал философию мне в университете, на первом курсе, после чего все бросил и уехал в какой-то безвременный автостоп, в течение которого доехал до, кажется, Индии, где очень долго прохлаждался, переходя от одного гуру к другому и пересаживаясь из одной позы лотоса в другую; теперь же он вернулся, «его путь познания» продолжается за рулем поезда (подозрительно похожим на руль троллейбуса), о своей нынешней работе он рассказывает не менее увлекательно, чем о нескончаемых приключениях в автостопостранствиях, он многозначительно дает понять, что преподавание философии в университете очень сложно назвать путем познания, то, что он делает сейчас, кажется ему похожим на сознательную жизнь гораздо больше.
Выглянув с утра в окно кухни, я увидел женщину в ярко-оранжевых штанах, стоящую рядом со светло-розовой коляской, она как раз и напомнила этого странного персонажа (почему-то напомнили о нем именно ее кислотно-оранжевые штаны); вообще, насчет Индии я совершенно с ним согласен, хоть и всего лишь сон.
Вчера я не успел пристегнуться к сиденью ремнем. Сегодня полдня был настороже, но к вечеру расслабился. И, конечно, совершенно зря: открыв холодильник в поисках стакана молока, обнаружил там свеженькую записочку. Свежее не бывает, вот такую:

 «какие-то козявы донесли благую весть о том, что вы, мол, теперь, как англичанин, нарезываетесь в одну харю, и можете уложиться до полудня, уложиться конечно в плане разбавленности крови алкоголесодержанием, и скорость вашего пития определяется крылышкописьмом, которое вы мне крылышкуете, честь вам (ваша лишь) и халва по-над полками, по самым по краям, обсиженные мухами салфетки, что служат вам закуской – передавайте что ли им привет, прекраснейший профессор, тем сульфосильфидам, которых вы напаиваете топленым молоком вашей страсти, уж простите мне мою сальность, я, чай, не в Оксфорде учился, мое вам нижайше подозрительнейшее замечание...»

Итак. Мой вольноотпущенный дух, мой вольнослушающий рацио-техник пишет мне письма. Это прекрасно! Таким образом, я остаюсь в вечном курсе всех его дел, не говоря о своих, таково основное удобство не до конца отлаженных согласий с самими собой, самосогласий, согласных звуков в нас вечно больше, чем гласных; таким образом, гласность есть противопоставленность согласности, таким образом, гласность, глас – есть то, что мы отныне предпочтем, открыв форточку, на всю улицу, которая вдруг еще не до самого конца своего в курсе лекций по самоновейшей азбуке ора?
Когда стемнело, я снова вышел на кухню, но не сразу, а часа в два ночи,  все окна в соседнем доме уже погасли, я-то вышел воды попить, и подошел к оконному стеклу: по ту сторону окна, далеко внизу, какие-то четыре огненных шара кружились вокруг двух каких-то людей, и огненные, розоватые отражения искрясь кружили над снежно-ледяной поверхностью улицы, я подумал, что славное дело по реконструкции огненных обрядов и по монтировке новых народных обычаев – что это славное дело продолжается. Что еще я подумал: что неплохо бы смотрелось это все в обрамлении эдак четырех-пяти Нижинских, разряженных под до- и послеполуденный отдых фавна, фавны и огонь – вместе очень уместны, не правда ли?

***


Отчет от 05.02.08 (Б) [MORE]

Я знаю один ларек, где поджаривают и продают горячие блины, такой миленький фургончик со стеклянным окном, под металлическим козырьком, везде наклеены бумажонки с названиями: «гусарский», «егерский», «нижинский»; так вот, в этом ларьке работает королева. Не каждый, конечно, день, но все же. Волосы у нее рыжие, губы чем-то намазаны, каким-то приятным карамельным цветом, но главное – горделивая осанка, и еще – ее руки! Они будто из сахара, как бисквитная плоть купчихи, распивающей чай, а ее ноготки! Это просто лепестки незабудок! Но даже не это: главное – ее волшебная улыбка, которую ведь ты понимаешь, что она имела полное право тебе и не дарить (на правах гордой королевы, которой приходится заниматься такой черной работой (каковой является  жарка блинов) лишь по нелепой случайности – мы не скажем «по нужде», потому что не знаем подробностей, вдруг работать здесь – ее королевская прихоть, сути которой не постичь простым смертным?), то есть, она могла и никому не улыбаться (вообще никогда), любой счастлив просто взять горячий блинчик из-за ее стекла, из ее королевских рук, но она: а) улыбается всем очень милостиво, б) говорит «приятного аппетита», очень ласково! Какова? Я готов переминаться с ноги на ногу еще и не при таких погодных условиях! Ради того, чтобы такие слова тебе сказала не просто королева, нет, не просто – еще и несусветная красавица! Потому что королева, которая улыбается милостиво и говорит «приятного аппетита» всем и каждому – только такая королева и есть несусветная красавица, то есть красавица, каких свет не видывал...
Рисунок тени на этой стене напоминает об индийских пагодах, виданных мною пока что только на фотографиях, блин, выданный мне прекрасной дамой, чересчур раскален, и потому я считаю, что уже настал тот час, когда пора поговорить о парадигматиках, о том, каковы из себя эти бешеные птицы. Они, как и синтагматики, отличаются простотой мысли и спокойствием нрава, употребляют алкоголь, но этого с кем не бывает? Выбрав какую-нибудь парадигму, они склонны совершенствоваться в ее пределах, один и тот же вечер они способны закончить бутылкой пива, четвертушкой коньяка и глотком абсенту одновременно, некоторые умудряются запивать все это соплями (которые, как и положено всем жидкостям, текут).
Нет, иногда они устраивают сборища и поприличнее, притаскивают туда патефоны-диктофоны-микрофоны, и прочую немаловажную аппаратуру, но это так, для отводу, так сказать, глаз, потому что основное место в иерархии ценностей отводится сознательным поискам закономерностей: некоторые детали (например, балкончики, окошки и колонны) всех облюбованных объектов (например, ряда зданий) вносятся в таблицу данных, данные из различных таблиц сводятся вместе и подвергаются подробнейшему сравнительному анализу (так что алкоголь вполне извиняем, так как является инструментом анализа), для того, чтобы создать еще более совершенную таблицу, выявляющую исключения. Например, с одного из балконов (на четвертом этаже) в один из вечеров кто-то бросал ковры с целью их дальнейшего очищения посредством снеговых наносов, с другого балкона (на шестом этаже) какой-то человек перелезал на балкон этажом ниже, на третьем балконе кто-то скромно курил в три часа ночи, одев вместо кофты газету, на четвертый балкон (на втором этаже) и вовсе нельзя выйти изнутри здания, потому как дверь внутрь здания замурована, на этот балкон можно только взобраться снаружи (чем некоторые шалопаи горазды пользоваться, и шалопаев тоже необходимо учесть). Или, к примеру, окна: в одном из них с наступлением темноты видят человека, похожего на Исаака Ньютона (то есть в белом завитом парике), на стеклах другого пишут друг другу письма человек и манекен, на третьем окне (из пластика) присутствуют решетки (первый этаж) и сигнализация.
Итак, блин съеден, но не съедена его упаковка, вот что написано на ней (промаслены все буквы, корявые и без того):

«Что поделать нам с нашей человечностью? С нашей с тобою – парадигматической и так далее – связью? С нашим местоположением в этой не в меру расхлябанной синтагме?
Гуляю по реке. Рыбаки как булавки. Бледное марево стерло различие между небом и тем, что  находится под ним. Игрушечные машинки проезжают по мосту, и облака просвечивают с той стороны игрушечных стекол».

Гм... да, парадигматики. Смысл их поисков, как мне кажется, заключается именно в выявлении исключений изо всех этих выявленных закономерностей. Во всяком случае, увидев что-либо необычное (необычное по их неустойчивым понятиям), они бурно радуются и торжествуют, похлопывают в ладоши, не забывая спешно искать явлению место в уже существующей таблице. Впрочем... если что-то им нравится чересчур, они с радостью сочиняют новую таблицу, прежде невиданную – все ради какого-нибудь умопомрачительного исключения.

***


Отчет от 06.02.08 (А)
 
В сегодняшнем сне проявился какой-то тучный господин, наряженный под муху-цокотуху, пытающийся семенить на позолоченных цыпочках по некому подобию сцены, семеня и смешно подпрыгивая, он подбирался все ближе и ближе к сновидцу, то есть ко мне, с какими-то неясными целями, с ужимками и гримасами, я пробудился, так и не поняв, что же ему было от меня нужно. Но ближе к делу! То есть, ближе к лингве!
В преддверии рта, в таинственном vestibulum oris, скрывается наш подотчетный, наш соглядатай, наш микро-нижинский, наш портативный макро-словесовый карлик, и он поет нам, и он нас заставляет совершать все эти сагиттальные распилы, исследовать язык со всеми его задворками, огородами и преддвериями, и слизистыми оболочками (и пусть мы сами твердим себе каждое утро, что вовсе не признаки плоти есть то, что перемещается сквозь времена и сквозь нравы, все же незыблем тот факт, что именно их мы сегодня исследуем).
Слизистая оболочка языка – один из признаков нашей розовой склизистой плоти, tunica mucosa linguae – гладкая туника в области корня, нижней поверхности тела и верхушки, и возможны шероховатости Фонарных Столбов на спинке языка, на спинке этого моста, пролегающего меж нами, моста нашего двуязычии, ибо как нам сойтись во мнениях, не сойдясь перед тем в языке? в общепринятых общих терминах?  Эта шероховатость обусловлена большим количеством мелких возвышений – сосочков языка, прекрасные папеломы, похожие то на слэнг, то на метаязык, papillae linguales, все сосочки языка делят на четыре группы:
1) нитевидные  сосочки, papillae filiformes, похожие по форме на терминов-шелкопрядов, они находятся на всем теле языка, они придают его слизистой его слизистость, его термическую бархатистость; в чем же их нитевидность? – в синтетических длинноволосых париках случаются образования, состоящие из конического тела с кистевидными придатками на верхушках, придатки – изготовлены из пластмассы, образующейся за счет эпителия. Наиболее выражены их надбровные дужки, в среднем отделе спинки языка – ну там, гламурные словечки, то да се; и вблизи сосочков, окруженных валом (papillae vallatae), одетых в шелкопрядные шелка... впрочем, это уже лишнее.
2) грибовидные сосочки, потому как в песочнице необходима защита от дождя, papillae fungifodmes, при выходе из подъезда можно укрыться от дождя под подъездным козырьком; но встречаются и такие, которые растут на коре деревьев, вроде таких специальных лишайников, обычно числом от 150 до 200. Если вы все же рассеяны, то гладьте себя три раза в день, главным образом по спинке языка, ближе к его краям. Мы же совсем не рассеянны, просто мы редко встречаемся в срединных отделах (имеются в виду упоминавшиеся выше срединные отделы языка). Те исследователи, которые имеют форму шишковидных выростов, обычно крупнее нитевидных и потому хорошо различимы меж ними, многие упоминают о том, что по краям языка многие термины сильно сплющены.
3) желобовидные сосочки, желеобразные по словоформе, papillae vallatae, бывают, что самые крупные из них  мало выдаются над поверхностью, обязательным числом от 7 (семи) до 11 (одиннадцати), расположены между теплом и корневищем языка, кпереди от sulcus terminalis и параллельно ей. Центральный сосочек, окруженный валом, лежит впереди слепого отверстия, прямо на площади, отлитый из бронзы. Каждый сосочек состоит из небольшого цилиндрического возвышения, из небольшой цилиндрической волны, окруженной кольцеобразной бороздой, коловращающейся бездной, вокруг которой имеется валик, опять-таки, вездесущей слизистой оболочки.
4) листовидные сосочки, papillae foliatae, пустовидимые и реальные, располагаются на боковых отделах языка и служат для привлечения внимания (примерно как неоновые подсветки внутри витрин), одежды ниспадают и состоят из пяти или восьми разделенных бороздками складок, идущих почти вертикально спереди от передней небной дужки, от передней надбровной дуги пластмассовой дивы. Дивы читают Кафку и Перельмана, поклоняются святому Доминику, поглядывают на остановленные часы, раздают у входа листовки, листовки неодинаковы по величине, они лучше выражены в задних отделах языка, в канцелярском слоге при министерстве вы тоже найдете душевнейшие красоты...
Я искренне надеюсь, что сегодня мне во сне привидится что-либо менее глупое, чем какой-то пляшущий, мухоподобный и, вполне возможно, очень нетрезвый мужичонка.

***

Отчет от 06.02.08 (Б)

Итак, сегодняшнее наше обсуждение будет касаться, конечно, бессонницы разума. Дело в том, что бессонница очень опасна, а уж если она касается некого неуемного разума, склонного к маловразумительным перегрузкам – то проблема вырастает перед нами, всецело, как свежеотесанный осиновый кол, и необходимо, как динамический бетонный куб. Вот, например, ко мне во сне сегодня приходил мой одноклассник, и чем он там занимался? Излагал (очень пылко, почти, можно сказать, с юношеским жаром) весьма подробную классификацию мусорок, которую – о, божество бесконечной печали! – я позабыл абсолютно и начисто, что же делать теперь? Придется восстанавливать ее, что ли? По позвонкам динозавров, то есть, обрывочным воспоминаниям о выражениях его лица?...
Между тем! Бессонница разума: безусловно, рождает. Безусловно, чудовищ, и дело здесь не только в ядерном взрыве. Но это не значит, что нам не полагается жить на свете, нет, не значит. Кто знает наверняка, для кого конкретно изготовлен этот дурацкий свет? Для каких конкретно чудовищ? Порожденных сном или же анти-сном разума?
Вчерась, между тем, аккурат после обеда, был я у славного Канта, глубокомысленного, тонкого, всесокрушающего метафизика. Ученый муж на этот раз жил не в телефонной будке, как это случалось с ним ранее, но в самом сердце дворовой котельной. Увы, как и в прошлый раз, я не имел к нему никаких писем, ибо я всех их сжег, еще когда ошивался в чистом поле. Но, как известно, смелость города берет, и не только города, даже мосты и деревни, и даже колодцы, и даже цыганские таборы подвержены ее повсеместным вторжениям, не говоря о дворовых котельных. И я был бы не я, если б не задал ему один издревле тревожащий меня вопрос:
- Чем я сильнее пригожусь, когда именно я избавлю ужасных чудовищ от груза рождения на этот свет, а этот свет – от груза перенаселения ужасными чудовищами – если, как разуму полагается, буду бодрствовать, или если, как полагается ему же, стану страдать антибессонницей? С какой фобией вы предлагаете мне побороться – с фобией сна или же фобией пробуждения?
И он был бы не он, ежели бы не ответил мне:
- Я бы спросил вас в свою очередь: сколько уже можно спать, сударь вы мой? Попробуйте сначала пробудиться! Это всегда помогает, но не у всех получается. Любой элемент сновидения почитает себя непременно: а) сновидцем, б) обладающим разумом, но элемент сновидения, как и само сновидение – это то, чего нет. Есть ли разум у того, чего нет? Вот в чем вопрос.
- Можно задаться еще более простым вопросом: есть ли разум? Или мы имеем в наличии лишь его сон?
- Так можно и с места не сдвинуться, сударь (столь юный!) вы мой. Давайте предположим невероятное: что мы с вами в данный момент не спим...
- Тогда, получается, со всех сторон нас окружает чей-то незыблемый кошмар?
- ...Что разум – существует, более того – светит и греет...
- Где же это прекрасное место, которое им согревается? Ваша котельная? Здесь, прямо скажем, немного темновато!
- В том-то и суть, что выносить наблюдение за чьим-то, по вашему меткому выражению, незыблемым кошмаром, не всякий в силах, и не всякий в силах распутывать причинно-следственное макраме окружающего нас сновидения. И, соответственно, многие предпочитают одно ограждение другому, внутри отдельной картонной коробки (или отдельного бетонного куба, или осинового кола) они зажигают свои жалкие лампадки, называя их портативными версиями разума, но что все это есть на самом деле? Можно сказать, здесь разум погашает свой светильник, и мы, как всегда, остаемся во тьме, там, где одна фантазия может носиться, творя другую фантазию, творящую третью фантазию, и так далее, это похоже на замкнутый круг...
- Похожий на круг холодного ада, на какой-нибудь ад напильников, если какие-нибудь специальные напильники могли бы перепиливать разум, то мы имели бы образцовый ад...
- Единственным действенным выходом за пределы кошмара, видимо, является непосредственное и внимательное за этим кошмаром наблюдение, поиск истины – поиск его, кошмара, причины, ибо у всякого сна есть сновидец...
- Но как быть с возможностью существования сна, который снится сам себе и сможет продолжать действовать сам собой где-нибудь с вечность-другую? Как быть с возможностью существования неограниченного количества таких снов?
- Ну, значит, они либо банальные элементы сновидения, либо причастные сияющему абсолюту, или же...
- Или же и то и другое разом?
- Да что вы меня путаете, молодой человек! идите к алхимикам со своими уроборосами, а то мне эти дождевые черви уже всю ладонь искусали!..
И вот это декларирует чистый разум. Что, в таком случае, говорить о моем – далеко не таком чистом? Впрочем, вписав в карманную книжку мое имя, пожелал он, чтобы разрешились все мои сомнения. Карманная книжка ничуть не походила на телефонную, имен и прочих записей там было совсем немного, так что, видимо, у меня и у моих сомнений есть еще шанс на всяческое выживание...
Вот тебе, друг мой, краткое описание весьма любопытной для меня беседы, которая продолжалась около трех часов. Совсем краткое. Можно сказать, конспективное. Обвиняй меня в конформизме, сколько твоей душе будет угодно. Я только счастливо поморщусь и мигом подставлю другую щеку. Жаль, я не Авалокитешвара, у него целых одиннадцать лиц, итого: двадцать две полнокровные щечки, двадцать два защечных мешочка, переполненных состраданием. Даже твоя рука могла бы слегка подустать, избивая их одну за другой!

***


Отчет от 07.02.08 (А)

Час от часу, и далее по тексту моего Введения, милости просим, кому не лень, отвесить комментарий моей диссертационной деятельности. Но я умоляю. Я умоляю только об одном – не мешать мне, не вторгаться в мой распорядок, ибо у меня уже нет сил на сопротивление всем этим безмозглым коэффициентам, всем этим безмозглым вторжениям, вторжениям безмозглости, безалаберности, безвкусия, и далее по тексту Теоретической главы. Моя черепная коробка обрела, наконец, право голоса, и вопиет, словно моджахеддин среди пустыни: не тронь меня, я вся стеклянная. Стеклянная, но все еще не до конца аквариум, все еще не до краев полна золотыми рыбками (что было бы гораздо лучше, чем чистый лист вместо аккуратного анализа). Я с удовольствием сказал бы: «и далее по тексту Аналитической главы», но таковая глава – увы! – никуда не годится. «Вращается глава вокруг своей оси, и нет преград сверлу, сверлящему виски» – вот что мы имеем вместо добротного разбора! вот с чем мы остаемся один на один, когда остаемся один на один со своей работоспособностью! Эти дурацкие строчки мне произнесли в телефон. Между прочим, уже не смешно. Особенно, если учесть то, что с утра на кухне мною была найдена записка следующего содержания:

«Письмо от Жозефины.

Я – его душа, ты же знаешь? В этот код включен знак бесконечности, то есть восьмерка, лениво упавшая набок (князь Набок, вдоль обочины, в кибитке, его кучер – при нем, и он - монголоид), но я-то – его душа, понимаешь ли, что это значит? Оболочка меня стоит в какой-то витрине, за каким-то стеклом, на стекле надпись, которая, кажется, на французском, читается «иль-де-ботэ», я читаю ее наоборот, я не знаю, как перевести, я перевожу ее сама, своими словами, через саму себя: остров остроты, чаемых услаждений, понимаешь ли, где я живу? На этом острове, за этим стеклом, только я и вижу в подробностях все эти лампочки, которыми я подсвечена, пыль, которую здесь то и дело оставляют поостывать, следы от обуви продавцов, меняющих на оболочке меня то парики, то одежду; за стеклом – площадь, какое-то здание, оплаченное казной, вдалеке – проезжая часть, неугомонные пешеходы, зонтики – то от снега, то от дождя, женщины смотрят на ценники; и – он, доверчиво заглядывающий в мои глаза, хотя таковых на лице моей оболочки не нарисовано. Он меня  видит, я – его душа, я трепещу от счастья, я с тоской гляжу на часы (мне все кажется, будто они идут), его брови – то и дело становятся домиком, шапку он почему-то не носит, куртка – вечно расстегнута, перчаток на нем сроду не было, плечи – то и дело запорошены; он простужен, он курит на ветру, глядит в мои (никем не нарисованные) глаза; ты зовешь его жалким, только что ты там понимаешь! он в сто раз смелее тебя и меня, как он может быть жалким? Он – это он, я – его душа, огонь и дым – одно целое...»

Я уже устал вдаваться в ненужные подробности. Я уже устал задаваться бессмысленными вопросами, на которые, к тому же, не могу ответить (и к тому же, даже не хочу). Например, такими: кто такой Рома? кто такой этот Петя? кто такая, в конце концов, Жозефина? Почему я должен с этим мириться? Почему я должен с этим бороться? Почему бы мне просто-напросто не совершить акт окончательного самоанализа? Раз уж я вчера купил себе пару очень даже подходящих носков – и не менее подходящую для такой цели бритву? Однако...
Нет, пока что еще рановато. Во-первых, рановато чисто технически, то есть: еще не стемнело. Я обматываю голову мокрым полотенцем, наливаю себя жидкого чаю и направляюсь заниматься временным анализом, анализом межъязыковых времен, вневременных колебаний. О да, целительная сила этого процесса не поддается никакому описанию. И много чему не поддается... Я знаю одно: что я кристально, нечеловечески спокоен, я мешаю в чашечке чай, и моя ложечка воинственно позвякивает о фарфор, фыр-фыр-фыр (фарфор – известный дальний родственник стекла, кстати).

***


Отчет от 07.02.08 (Б)

Едва стемнеет, и ты уже подобен Улиссу, зовущему тени друзей из мрачных жилищ – я зову тебя, друг мой, я призываю тебя сюда, или ты решил замуроваться посреди своей псевдонаучной степи? Я этого не вынесу, и ты, дражайший мой, не вынесешь тоже, завтра, на закате, там, где мы встретимся, там и возникнет мост, это значит, возникнет нечто третье, это значит, двоиться в глазах у нас перестанет, причем надолго, степень кровавости пятен, которые поплывут в наших глазах (такова будет замена раздвоению каждого предмета), эта степень пока что очень неясная, но тем лучше! Ясность – вовсе никогда не была сестрой-близнецом краткости. В любом случае: предстоит выяснить уже, так сказать, абсолютно наглядно, от кого из нас исходит смятение, от кого – надежда, лично мне кажется, что эти прекрасные китайские фонарики, которые мы зажали под полой, эти светильники разума абсолютно идентичны друг другу; смятение, как и надежда, всегда было палкой о двух лапках, о чем сейчас идет речь – о том, чтобы встретить уже результат перемноженья разлуки на зарю, вот о чем я тебе толкую, вот почему я уже выбросил из кармана все калькулятороподобные машинки – потому что пространство, разделяющее нас, создано из парафина, не равно само себе, и, вообще, несущественно (тьфу на него).
Моя красавица, тем временем, остается ангелом, воплощенным в прекрасную бренную плоть за стеклянной бренностью оболочки. Как известно нам из алхимии, сера представляет собой один из так называемых циклических элементов, то есть таких, которые склонны к вращениям, миграция которых происходит затрагивая систему: суша – океан – атмосфера – суша (то есть, систему вполне циклическую). Сера – элемент, необходимый для простейшего смещения, для простейшего пожара сердца, с которого я тебе рекомендую начать, как говорится, для начала подожги свой дом – чтобы убедиться в том, что никакими стенами твой дом не обладает, следственно, сжечь его невозможно; ты и так уже занят подобными делами направо и налево, но ты сжигаешь бумажки, то есть стены поэзии, мы назовем их преддверием стен духа, в которых ты, друг мой, страдаешь. «Глобальный биогеохимический цикл серы представляет собой сложную и разветвленную сеть химических и биохимических реакций, в которых сера принимает участие в виде соединений, обладающих различным агрегатным состоянием» - но дух обладает не менее агрегатными состояниями, чем какой-нибудь неорганический элемент, любой неорганический и органический дух обладает возможностью вступать в био- и просто химические реакции, и наша реакция происходит не только в треклятом уме, как ты мог бы подумать, она, как и всяческий атмосферный взрыв, повсеместна.
«Восстановительные процессы протекают также в ходе минерализации серусодержащих комплексов на морском дне» – то есть, ты слышишь? – круговорота нам не избегнуть, потому как и у тебя, и у меня есть (присутствует) дно, и как следствие наличествуют различные комплексы. «Доминирующей реакцией при этом при всем оказывается взаимодействие с молекулярным и атомарным кислородом» – собственно, как и при любом возгорании; и получаем ли мы в итоге искомые девять горячих адов? Неизвестно, пожалуй, мы сверимся для начала с таблицей, которую составили позавчера, на изумительно познавательном парадигматическом сборище (кстати! в очередной раз я полюбовался на то, что)

***

Отчет от 08.02.08 (А)

Сегодня тот день, когда все пронизано одной – единой и неделимой – личностью, а именно: личностью достославного и удивительного Самуила Морзе. Всем радио-волнующимся снобам памятен тот факт, что ровно сто семьдесят лет тому назад сорокасемилетний господин неопределенных занятий (а именно – художник и изобретатель, где же найти занятия неопределеннее!) продемонстрировал свою систему электромагнитного телеграфа. Как бы сложилась наша судьба, если бы этот белобородый создатель, этот морщинистый светоч не прослушал в свое время курса лекций по электричеству? Что, если бы его заинтересовали радиоактивные (в тот век еще очень слабо определенные) и прочие химические вещества? Что, если бы он ударился в старославянский или в какой-нибудь еще знаменательный праязык? Что, если бы он в двадцатилетнем неоперившемся настроении духа бросил все и бесповоротно уехал в Тибет, или (что еще хуже!) сразу бы там и родился? Что, если бы он оказался брунейским султаном? Или его визирем? Или амурским тигром? Или тигровой (дивной) лилией? Что, если бы он был туберкулезной палочкой в легких Кафки? сухим ветром в долине смерти (через которую заснеженную волость перебираемся мы с приятелем и сударем моим на нашей великолепной собачьей упряжке, впряженную в нашу великосветскую яхту)?
Я уверен (и готов уверить всех неверующих) в том, что в любом из перечисленных и не перечисленных выше случаев все исполнилось бы точно также: сто семьдесят лет назад информация начала бы паковаться в цифровой код, в точки, тире, паузы и двойные точки, и это, разумеется, восхитительно, и это, разумеется, помрачает мой ко всему уже готовый ум.
Даже, наверное, чересчур. Чересчур восхитительно. А я, между тем, обязан продолжать, небеса, как им положено – обетованны, облака – перисты, предстоящий закат – розовощек. И я, собственно, желаю выйти вон, желание объяснимое очень легко – с помощью другого желания: подышать свежим воздухом, то есть О-два (на О-три не рассчитываю, потому как пока не гроза, не начало, не конец и даже не середина мая), то есть я надеваю пальто, коричневое, покрытое толстым слоем пыли, обуваю ботинки на толстенной подошве, неловко засовываю в карман начатую пачку сигарет, я одеваюсь медленно, будто смущаясь, будто собираясь на долгожданное свидание (свидание с воздухом? с О-два?), кажется, я даже поправляю челку перед зеркалом, и только потом выхожу, и та рука, которая поворачивает ключ в замочной скважине, дрожит совершенно предательски.
Я иду по лестнице, потому что неохота ехать в лифте, по пути встречая стайки залетных окурков, группировки пустых бутылок и газетные лежбища – куда смотрят уборщики? Вероятно, на часы, как и все деловые люди; я выхожу из подъезда под звук приветственного писка очередного аппарата связи (не хуже рации, только стационарной), я думаю, что если хочешь подышать воздухом, не обязательно ходить далеко, и я останавливаюсь под козырьком подъезда, и закуриваю, делая вид, что ничего не происходит, что все идет совершенно как обычно, я с наслаждением любуюсь дымом, каким он становится на фоне предзакатного неба, я делаю вид, что не сразу узнаю того, кто приближается к подъезду по обозначенной песком (видимо, гололед) дорожке, вместе со своей вертлявой черной собачонкой, я дожидаюсь, пока он приблизится. Руки из карманов он пока что не вынул, шапку он, видимо, не носит принципиально, уши у него замерзшие и красные, как и нос, походка его напоминает, если честно, ножницы, также чиркает ногами, как чирикают лезвиями при стрижке, его волосы всклокочены, но, может, это так модно? он подходит и неловко останавливается на краю той бетонной плиты, которая обозначает площадь, защищенную козырьком, его собачка садится около его правой ноги и разевает рот, чтобы отдышаться. Он моргает на меня своими карими глазами с длинными ресницами (ну прямо девчонка, честное слово), бурно и часто выдыхая (видимо, он быстро шел), на нем – вот черт! – тоже пальто коричневого цвета, но, правда, немного (слава досточтимому Самуилу) другого фасона.
- Ну, это... Привет.
Я не могу ничего ответить. Он шмыгает носом. Я силюсь, но не могу ничего ответить, я очень хочу поприветствовать его, но не очень получается, вернее, не получается вовсе. Я молча смотрю ему в глаза, и молча выдыхаю дым, позабытый в легких еще с пред-предыдущей затяжки. Он улыбается вообще от уха до уха (ну надо же!) и, несмело подавшись вперед, крепко обнимает меня. Еще чуть-чуть, и я, кажется, перестану владеть собой, в груди как будто бы вертящаяся стеклянная дверь, и она как раз вертится наподобие карусели, мешая нормально дышать. Он, видимо, все понял верно:
- Ну... будем, что ли, знакомы. Раз уж так... раз уж так вышло, что вы – сударь мой, и приятель мой – тоже вы.
Он чуть встряхивает меня за плечи (незадача! он, оказывается, чуть повыше!) и улыбается вновь. Я дивлюсь его добродушию. Я смотрю на него во все глаза. И... да, кажется... кажется, я наконец-то спокоен за свою диссертацию, наконец-то никакой Петя не посмеет ей помешать обрастать «ненужными», «глупыми» подробностями, и возноситься ввысь, подобно неукротимой бамбуковой чаще. Наконец никто не упрекнет меня в излишнем педантизме!.. Я спокоен, но ужасно дрожу, наверно, я просто отвык от той температуры, которая бывает на улице, голова начинает кружиться (наверное, от воздействия свежего воздуха), челюсть тоже подрагивает (вот ведь!), зато он не дрожит, хотя замерз, видимо, гораздо сильнее моего...
Но я прикрываю глаза, чтобы голова кружилась не так быстро, я усмиряю веселые красные круги, уже готовые заплясать под закрытыми веками;  я глубоко вдыхаю и тоже обнимаю его, очень крепко. Его коричневое драповое пальто кажется мне сыроватым в том месте, где я к нему прислонился.

***

Отчет от 08.02.08 (Б)

Сегодня такой знаменательный день! Одним словом, день, который пронизан, почти что пронзен, остроухой стрелой, стрелками у Приамурья, стрелками обгоняющих время часов, нарисованных на твоих отверстых словно раны ладонях, моя любовь, льющаяся рекой лавы – прочь из этого ада, добро пожаловать в совместное чистилище, условия передового чистилища намного лучше – кубок меда по вторникам, уроки плавания в лаве по средам, право в любое время суток перезванивать любому из господ, парящих над миром в виде лотосовых соцветий, я имею в виду ну хотя бы этого вольнодумающего Насреддина, я попросил тебя вчера вечером припрятать за пазухой зажигалку (потому как я уже сделал ровно то же) и выйти сюда, посмотреть на эту схему снаружи, на то, как она, в конце-то концов, работает, на то, как она существует, где к ней прикреплены винтики, а где – колесики, а где – циферблатики, и в какие детали вшиты пружинки, и не встречаются ли скопления колючей проволоки; итак, сегодня. Сегодня знаменательный день, день нашей азбуки, или ты позабыл, что наш профессиональный праздник начинается с буквы «А», то есть с твоей, то есть, с заглавной, и я уже направляюсь, да, я направляюсь, хотя ты, как всегда будешь наверно гундосить, что якобы я поступаю как только мне вздумается, между тем, уясни – думается из нас двоих лишь тебе, и думается презанятно, а что делаю я? – я делаю только то, что ты, сударь мой, успел продумать, как следует, и, как видишь, я делаю все без малейшей опаски, и без огласки, и без оглядки, и без.
Так... я иду к тебе, мою Жозефину я сегодня уже проведал (пожалуйста, не ревнуй! ты же сам понимаешь, что душа легко может принять не только форму куклы, но и форму волны, и форму скалы, и форму чего только не), и сейчас прохожу через рынок... тут все так похоже на мои самые черные сны! Все, кто торгует – торгует собой, отрезает от себя четырехглавые мышцы свежего мяса, выставляет ломти своей плоти на гранитный прилавок, отрезанные конечности спешно регенерируют; прикрывшись замызганной одеждой мясника, они отрезают их снова, и снова отращивают, и снова их отрезают, чтобы продав, купить то же самое: чужие отрезанные конечности, чужие отставшие от костей мышечные волокна; подними голову вверх – там световой стеклянный колодец, но вековая тяжесть здешнего воздуха – влажные испарения свежеотрезанных кусков мяса, говор усталых торговцев, зазывающих покупателей, из последних сил делающих вид, будто бы не догадываются, в круговороте чего они участвуют своей покупательской способностью; я отдыхаю глазами на апельсинах, винограде, гранатах, авокадо, но кто уже знает! Откуда там срезали их?..
Поэтому не сердись так сильно на мое тревожное выражение лица, на собак, увязавшихся за мной, как всегда, с доверчивостью ручных динозавров, но ты и не сердишься, я-то знаю, ты только делаешь вид, будто бы рассердился, на самом же деле ты... вот, я выруливаю из подворотни, и я могу тебя видеть, наблюдать, как ты неуверенно застыл под козырьком подъезда, как ты постукиваешь носком ботинка оземь – чтобы хотя бы так дать выход твоему треклятому волнению, знал бы ты, что тем же самым страдаю и я! ты вдыхаешь и выдыхаешь дымом – чтобы замаскировать тот непреложный факт, что тебе незачем больше отираться на свежем воздухе, кроме как ожидая встречи со мной, о, преподобный одиннадцатиликий! Авалокитешвара, дай мне сил... Какой же ты настоящий, в своем коричневом пальто, таком похожем на мое. Я прищуриваю глаза, я сверяю черты твоего лица с когда-то где-то виденной фотографией Самуила Морзе, ничего не совпадает, ну и славненько, значит, ты – это не он, значит, ты – это ты; и ты все-таки меняешь позу, когда я приветствую тебя, ты так похож на печь для обжига, я такие видал на заводе, печь, обложенную кирпичом, прохладным на ощупь, но внутри полыхает такое, что плавится бронза, и все мои памятники становятся первозданным месивом. Уголок твоего рта начинает чуть-чуть подрагивать, но, чтобы не отвлекаться на подобные мелочи, я шепчу себе сам: столько переплавленного металла зараз, мы способны на целую площадь бронзовой речи, на мост, отлитый из чугуна, на баржу, творящую ледоход, на стальных журавлей, буравящих небеса, на, на, на...