Шаг в сторону

Григорий Рейхтман 2
Часть первая.

Мы идём искать лето






- Здравствуй, сынок!
- Здравствуй… А что?

Диалог.



- Эх, Петька, - сказал Чапаев, - объясняешь тебе, объясняешь.
 Любая форма - это пустота. Но что это значит?
- Что?
- А то значит, что пустота - это любая форма.

Пелевин.


Хорошее кафе. На столиках скатерти бумажные, но это – морские карты.
Никто и не говорит, что на них надо лить кофе и крошить хлеб.
Сиди себе и рассматривай.
Сижу и рассматриваю. Правда, официантки не знают – что это за карты.
Ха! А может и знают!
Никто и не говорил, что они должны разболтать все секреты первому встречному-поперечному. Который перед переходом через мост уже влил всебя три разных коктейля и теперь кажется себе малоизвестным, но одним из самых талантлиых писателей современности. Мощным прозаиком со своей самобытной и своеобычной манерой… школой… Вот сейчас пон-н-н-набл-л-людаю, а потом н-н-н-напишу… Посмотрим тогда.
«Официантки не знают»… Официантка здесь на самом деле одна. Э-э-э-х… Писателишка вы. Задрипанный. И так далее.
Из окна кафе я вижу серую полоску Невы, вскользь, как будто невзначай. Как будто и неважно – видно что-нибудь вообще или нет. А попробуй-ка её убери. Или небо это с несущимися облаками. И что останется?
Автобусы и авто несутся мимо окон. Какие-то моряки в чёрной форме проходят мимо окон. А мачты? Вон они. Вон он там ошвартовался. Фрегат «Мир».

(Ещё кофе.)

Из щели в пространстве выходит человек. Я ждал его, и ничего нового в этом нет. И коктейли здесь ни при чём. То есть… Не в коктейлях дело, ясно?

(Крым и Аравия, очистите мою память.

Глаза цвета индиго.)

Сейчас подъедет «porshe», и нас вдавит в кресла скорость. Попробуй тогда уследи за горизонтом.

(Нежный, серый взмах пространства. Печаль как скорость. Скорость как весть. Неважно, что они хотят нам сказать. Может быть, ничего.)

А пока… Просто сижу и пью вино из Крыма и кофе из Аравии. Просто, тёмно-серый асфальт. Те, что остановились у обочины – просто стоят. А я тоже… не Сартр и не Хемингуэй. Я просто вышел погулять Просто, хочу попасть на фрегат «Мир».

(Но человек расходится с человеком на этих путях. Ветер соединяет стволы того и этого дерева, сближая их ветви течением своим, и почки должны будут набухнуть, что бы мы об этом ни думали. Но люди…

(И вот, Командир Корабля надвигает козырёк глубже на глаза, и индиго его глаз тает в сумраке его лица. Перемещается вглубь пространства.
И тогда я как будто беру аккорд. Высоко. Там, где не принято играть – в глубине грифа – и это пространство – диапазон поездов и кораблей – вдаль, вверх, вдаль.
И партия саксофона тает… на глазах.)

Апрель. Навигация ещё не открылась.
Спасибо за кофе, милая девушка.
Каналы ещё закрыты. Голова побаливает и велит отправляться дальше. Ветер как всегда гонит облака наверху.


Глава 1
 
В ответ на звонок он встаёт и идёт открывать, чтобы потом два силуэта на полутёмной кухне могли подносить к губам чашки и сигареты. Чтобы потом ветер с запахом мокрого асфальта и пробивающейся травы залетал в открытое окно. Чтобы опять было много прилагательных.

- Это кофе.
- Это вечер.
- Ну да. Только это одно и то же.

(Ну и где твои прилагательные? Спокойный, сонный, тревожный, закатный, юго-западный, тихий, чуть слышный, тонкий, высокий, внешний и внутренний… Глупый. Отстань.)

Так не разговаривают даже пьяные. Так вообще не могут разговаривать двое. Это внутренний диалог. Но любой диалог внутренний. Э, нет. Просто некоторые внешние диалоги на самом деле – внутренние. И наоборот. Причём и то и другое – сразу в нескольких смыслах. Понятно, о чём я? Или нет? Мне, например, понятно. Вот это у нас происходит, по-видимому, внешний диалог, который прикинулся внутренним. И не наоборот.

- Усталость.
- Это вечер.
- Я знаю.
- Не зажигай лампу.

(А это – наоборот, внутренний, а прикинулся внешним. А это? А это точки над i, балбес.)

Можно сидеть так без огня, пока не появятся первые звёзды. Можно вообще не зажигать лампу. Снова этот запах жжёных листьев, будто осень, хотя всё наоборот, наоборот – весна.

Вот тут-то и произошёл этот дурацкий, невнятный, бестолковый разговор. Из-за которого, может, всё и повернулось именно так. А не как-то иначе. Они с Боем сидели на кухне.

Впрочем, сначала было не так!


Сначала, конечно, было совсем не так. Всё время кто-то приходил через окна и двери. Кто-то включал магнитофон, кто-то включал и выключал чайник, потом кто-то уходил, но опять раздавались звонки в дверь, хотя сейчас трудно поверить, что это было действительно так. Просто клуб на дому какой-то. В основном, из отряда, разумеется, но мог зайти и Ладошкин. И другой Ладошкин, не брат, а однофомилец, тоже вполне мог зайти. И даже третий Ладошкин, отец однофамильца. Даже и он захаживал, хотя гораздо реже. И Мёдов заходил со своей переделанной шестистрункой. Верхнее «ми» и «си» как правило – металл, остальное – нейлон. Своеобразный звук. Песенки… Девушки… Потом – Хельг, да ещё Дима с новой порцией сновидений о конце света… Впрочем и не только. Микшер! Собран! (Позже, разобран навсегда. «Без остатка, без восстановления, без замены…») И парочка дописей-наложений с фонограмм НАШЕГО фестиваля. Испуганный Хельг: «А теперь… Эти «клавиши» тут так и будут?!» Успокаивающий Дима. Объясняет принцип «наложения». Хельг приходит в себя… Снова звонок. Вир, напоминает, что завтра – дежурство, то-есть – день в плановой, ночь в «неотложке» и ещё день в плановой. Веселье. Но это завтра, а сегодня… – и Вир достаёт из сумки катушки с «Табу», «Электричеством» и «Днём Серебра». Ух ты-ы-ы!!! И новая порция чая, и дым «Магны», и звонки в дверь, и разговоры, и невероятная музыка, и хлопанье дверей, и рёв включённой в ванной и забытой воды… Тряпки и наводнения... Дежурства и сны... Вино и чай... Стихи и собаки...  Майоры МВД и таблетки  кофетамина... И потом… Будто сразу:

- Осень? Что ли? Не пойму.

Мы вдвоём. Я и Бой. Помыли посуду. Пьём чай. Все ушли. Да и Бою пора, сейчас – ещё по чашечке… Тишина. Шуршание плёнки. Щелчок автостопа.

- Да весна… Просто ты помнишь осень. Да? И – пожалуйста, вот тебе из твоей памяти.

Молчание.

- Я знаю осень. Вот и всё. Так хорошо знаю осень, что забываю о другом. Ну и что?
- Теперь лета нет.
- Почему, есть. Но не для меня.
- «Не для меня»… Умник! Лета нет. Его нет, посмотри! Оно теперь всегда прячется где-нибудь, стоит отвернуться – оно – шасть – и нету. Как кошка. «Потому что конечно.»
- Ну и… Чего – «Потому что конечно». Значит… Ну и что! Можно поймать, если умеючи.
- Умеючи что хочешь можно. А если не умеешь.
- Да ладно тебе. Можно попробовать. Хоть сегодня.
- Но уже поздно. Мама будет…
- Блин. Можно позвонить домой и сказать: «Мама, я ночую у Хельга». Нет?
- Можно… Не знаю. Нужны монетки. И вообще.
- Неохота - так и скажи.
- Мне?!...

Не без труда находятся какие-то монетки, находится, видимо, даже какое-то «вообще», совершается звонок из автомата напротив. Теперь можно идти.


(- Но мы потеряли начало.
- Вернёмся?)



Опять та же кухня, но теперь некуда торопиться.

(Кофе и есть вечер. Вечер и есть – лето. Не само лето, а вход в него. Тёмно-синяя щель в коридоре. Не надо замирать с чашками в руках, это смешно и довольно глупо. Мы поставим чашки, встанем и пойдём. Теперь два силуэта просто двигаются, просто переставляют ноги, это называется: делать шаги. Мимо скользят двери и окна.)

Тёмные двери, жёлтые окна. Там везде сидят люди. Они смотрят телевизор, а мы уходим от них бесконечным, абсолютно прямым коридором. Бесконечность – это восьмёрка на боку. Следующая цифра после седьмого уровня, да ещё и прилегла. Не торопится никуда. Куда торопиться бесконечности?
Просто переставляй ноги, делай шаги, вслушивайся… в сон.
Иногда мимо нас пролетают птицы. Они даже задевают нас перьями крыльев.
Никакой печали, только музыка делает шаги вместе с нами, поэтому город становится прозрачным, он сквозит как часть неба, уходит, остаётся позади с его бесконечными ларьками, машинами, пивом, компаниями разной степени трезвости, выхлопными газами, всем этим прозрачным и призрачным окружением, всем тем, что всегда не пускает, останавливает, напоминает, заманивает, влечёт, цепляет, тянет.
Но сейчас у них нет власти над нами, ведь мы уходим.
Вот он и остался позади, город. Уходит вниз, теряется там, внизу, смешивается с собственной дымкой. Какие-то фары несутся там, какие-то фразы произносятся, какие-то тусклые огоньки выплясывают там свои маленькие дурацкие танцы. Мы смотрим на это с вершины холма, и отдельные звуки сливаются для нас в один далёкий, неясный гул.
- Мне не нравится этот гул.
- Мне тоже. Пойдём дальше. Здесь есть…
- Дорога, я знаю.
- Мы там видели светлячка.
- Вы?
- Мы с Д. гуляли здесь однажды ночью, и нам повезло.
- Зелёный огонёк, да?
- Он никогда таких раньше не видел.

Тем временем налетает ветер, мы спускаемся с холма и уходим куда-то вправо. Под ногами пружинит старая хвоя. Сквозь неё здесь и там пробиваются свежие листья, даже теперь их видно, хотя темно. Это земляника.

(Пускай пройдёт время. Тогда, возможно, тревога и одиночество улягутся. Станут чем-то ещё. Тогда и вправду станут видны эти холмы. Станут по-настоящему видны эти сосны, станет ясно – какого цвета чешуйки коры, как пахнут сосновые побеги, что говорит эта птица. Пускай пройдёт время. Тогда, быть может, я увижу цвет твоих глаз. А пока я продолжаю сидеть на кухне и пить кофе, и я – просто один из силуэтов с кружкой в руке. Время от времени я чиркаю зажигалкой, чтобы закурить новую сигарету, и сердце бьётся в неуверенном ритме, а тёмные ветви деревьев стучатся в кухонное окно.
Можно открыть дверцы зимнего холодильника. Можно достать оттуда белый железный кофейник, и тогда, даже не закрывая глаз, можно увидеть другую кухню. Мы поставим этот кофейник на огонь, мы станем смотреть на другие ветви других деревьев за окном. Можно прямо из окна вылезти на крышу подвальчика и там загорать. Можно слушать концерты Чайковского для фортепиано с оркестром. Мы с мамой вымоем окна, и в комнату войдёт весна. Солнце высветит всю нашу комнату. На крыше подвальчика греются кошки.)

Земляника только пробивается. Мы пройдём дальше, раздвинем кусты шиповника и окажемся на лесной дороге. Продолжая делать шаги, мы слушаем мелодию ночи. Иногда ты останавливаешься и протягиваешь руку к ветвям. Хочешь почувствовать – как растут листья?
Ты не касаешься ветвей. Я тоже пробую, это похоже на лёгкую шипучую воду.
Никакой печали. Печаль осталась за окном, там, где я пью чашку за чашкой горький напиток, который называется «кофе». Или он называется «ночь». Там я гляжу и не вижу, хотя глаза болят от того, что я всматриваюсь во тьму ночи. Я вслушиваюсь во тьму ночи, и что-то движется во тьме ночи, вплотную к моему окну, от чего не может быть спасения.
Но это там. А здесь – никакой печали. Скоро мы выйдем к реке. Постоим над обрывом, посмотрим, как вода уходит вдаль. Или… Повернём лица в ту сторону, откуда она приходит? Вода.
Мы идём искать лето.

Глава 2



Для чего-то я вернулся. Время сделало петлю... И-и-и-и-и-р-р-р-раз!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
- Приехали, выходи.
Выхожу.
...Бледное голубое небо. Плоское. Ветер несёт по белому асфальту пыль. Пыль попадает в нос, в глаза, оседает на губах. Кажется, всё здесь припорошено серым налётом. Почти непрерывно работают сигнализации автомобилей. По тротуарам движутся люди. Все мужчины – с короткими стрижками. Женщины – с одинаковым выражением усталости и недоверия на лицах. Прямоугольники окон. Прямоугольники домов. Прямоугольники автомобилей. Прямоугольная музыка изливается из чёрных прямоугольных динамиков. Мирок, манежик, городок. Нужно перекрыть канал «приём», чтобы петь здесь. Есть, правда, вариант – настроить этот самый «приём» на частоты, которых здесь нет и закрыть глаза. Я думаю, правда, что это невозможно. Но если что-то невозможно, а без этого – смерть, нужно отбросить приставку «не».
Уйти в медитацию – под рёв машин, ругань людей, лай собак, вой сигнализации.
Наверное, это тоже – форма жизни. Луч, что даёт жизнь – позволяет и это. Есть только один способ существования в этом мире. Переключить «приём». Не принимать ничего из окружающей среды.
(Может, всё-таки, построить домик – там, где тихо и никого нет. Привезти туда семена. Посадить овощи и фрукты. Может, завести собаку. И просто жить там. И там же – умереть. )
Но.

Глава 3

2 июля, 10-47, воскресенье.
После большого – какое там! – огромного перерыва.
Очень прохладно и ветрено, но солнечно. Облака не закрывают солнце надолго. Вероятно, днём всё же будет дождь.

(Посещали нас вчера, посещали. Однако, все живы. Сделали упражнения и живём дальше.)

 Удивительно вкусный чай сегодня с утра, хотя это обыкновенная «Принцесса Гита» с надписью «медиум». Неизвестно, что такое «медиум», то ли имеется в виду средняя крепость чая, то ли какой-то медиум, в смысле, существо? – передающее что-то, понимаешь.

Пытаюсь вспомнить Станцию. Это из той же серии, что и поезда-мороженки из космоса. Но теперь вспоминаются вместо Станции почему-то какие-то обрывы, утёсы, маленькие домики. Отголоски здешнего прошлого, надо думать. Это не совсем то.
Территориально Станция  помещалась где-то между Хохрякова и Вайнера.
Хохряков – какой-то матрос революционный, в общем, герой. Вайнер – некий тоже революционный еврей. Ничего о нём не знаю. Они здесь ни при чём. Никакого отношения к Станции не имеют.
А Станция была примерно там, где «Соки-Воды», которые потом переделали в кофейню. Снилась она тогда же, когда ко мне через окошко приходил в гости Бой…
Он, впрочем, иногда приходил и через дверь. Если точно знал, что я дома, а окна почему-нибудь оказывались закрыты. Но это – зимой, а летом всё-таки чаще – через окно. А вообще-то тем летом окно у меня пользоволась большей популярностью. Так было интереснее.

Я варил кофе в джезве. Все тогда курили американские сигареты «Магна». Прекрасные сигареты. Покури-ка всю жизнь моршанскую «Приму», а потом закури настоящую «Вирджинию». Это вот и называется – почувствуйте разницу. То же и с кофе. Многие годы – напиток «Народный» из не понять чего, а потом – здрасте! – мелешь африканские зёрна, берёшь джезву, греешь её слегка на синем цветке, смотришь – а через окно уже и гости пожаловали. Привлечённые ароматом.

Оказывается, они давно уже там сидели. На трубе с пропаном. Покуривая что под руку попадётся. Хоть и «Приму». А я и не знал.

Никогда потом «Магна» уже не была американской.
(Это в общем-то не шутка; гости мои не взорвали пропан  вместе со всеми мировыми запасами американской «Магны». Просто наша промышленность стала выпускать  все американские марки сигарет сама. Результаты известны каждому российскому курильщику.)

Н-да. Так о чём это я?
Вот тогда-то – в те смешные магновые времена - мне и приснилась Станция. Впрочем, это был один из многочисленных снов на тему других пространств, что теперь – редкость.
Я бродил по многим дорогам во сне и наяву. Один раз даже попал на какую-то планету в должности экскурсовода по Земле, двадцатый век, архитектура. Там мне показывали очень необычную книгу, похожую на небольшой бронзовый шарик. Чуть побольше крупного грецкого ореха. Показывал её бритый человек, некто с внешностью монаха Дзен. И зачем он мне её показывал, и что из этого должно было следовать, неизвестно и вряд ли когда-нибудь станет известно.
Телефона у меня не было, поэтому всяк ко мне заглядывал, полагаясь на удачу. Одним она сопутствовала, другим – нет. Рассказывали: вот, мол, заходил; не застал. Была ещё такая песня, где упоминается в одном куплете тёплая сухая батарея (имеется в виду батарея отопления), а в другом – клочок бумаги меж косяком и дверью с надписью «Был. Не застал». Клочок с надписью был плагиатом из брата Макса. «Моё состояние подобно клочку бумаги, (etc…), с надписью: «был, не застал»». Бою исполнилось тогда тринадцать или четырнадцать, и однажды он спел эту песенку со сцены, перепутав строчки из двух куплетов. Получилось так:

«… чтобы я постучал, и открыли,
И весело было б сушиться
У тёплой сухой батареи
С надписью «Был. Не застал».

Бой моментально понял, то спорол фигню и поэтому сказал в микрофон: «тьфу…» Негромко, но отчётливо. Концерт, конечно, писали на магнитофон, и до сих пор можно услышать в «Вариациях на тему листьев и льда» это отчётливое «… тьфу…», достаточно поставить нужную кассету и дождаться нужного момента. Я часто так и делал. Потом Бой вырос и рассказал мне один из своих снов. Ему приснилось, как мы уходим из этого мира, и я долго ходил окрылённый, потому что настроение сна было знакомо: настроение лёгкости и свободы, полёта вверх, выхода из тюрьмы. Уже тогда я думал, что все мы как бы в плену, и надо выходить на свободу. Я и сейчас думаю так же, моё внутреннее направление ничуть не изменилось.

Как это началось?
Наверное, ещё на Встречном. Это переулок на юго-западе, и в то время город был там не очень силён. Прямо за забором было странное камышовое болото. Одно из немногих низинных, болотных мест, которое не вызывало у меня тяжести. Может, из-за камышей. Болота не люблю, а камыши – люблю.
На Встречном было как-то солнечно. Даже в тот первый вечер, когда мы туда переехали – я помню солнце заката. И свежий запах нового дома. Мне всё   нравилось, и мальчишки во дворе были не такие дурацкие, как в старом доме. Правда, в старом доме у меня было несколько друзей, а на Встречном друзья у меня так и не появились. Зато был папа, он катал меня и дворовых мальчишек на своей «Яве», а потом он делал стеллажи из свежих досок. Все стеллажи он сделал сам, и на них поставили всякие хорошие книги… Я помню портрет Хемингуэя, и портрет Корчака, и горный хрусталь, который папа принёс из шахты.
Потом папа уехал навсегда в Крым, и мы с мамой остались одни, и я часто жил у бабушки, почти всё время жил у бабушки.
Потом появился Миша. Потом и Миша ушёл, но зато появлялись всякие хорошие люди – мамины ученики и ученицы, и вот так же появилась откуда-то Люда Плешкова. Совсем славная девушка в очках с толстыми стёклами, с длинной косой; она слегка шепелявила и была вроде как старшая сестра.
К тому времени я уже переболел инфекционным миокардитом, пролежал месяц в больнице, побывал в удивительной деревне Мариинск и познакомился с Юрой Абрашиным. Юра слушал рок-музыку. Тогда уже вышла книга «Музыка бунта», но я её не читал. Я её так никогда и не прочитал, так она и осталась для меня легендой. Но музыка всё равно до меня дошла. На лентах. Эта самая музыка бунта. Рок. Она ещё называлось тогда “big beat”. Юра всё это слушал, а мама слушала Юру, когда он об этом рассказывал. Первая запись, которая появилась у нас дома была сборником «Beatles» на пятисотметровой ленте. Там действительно были очень хорошие вещи. “I-me-me-mine”, «Бангладеш», «Let it be»… Юра пытался рассказывать при мне о фильме “Hair”, но мама на него шикала. Потом Юра уехал навсегда. В Курск.

(...Наверное, это и правда была ужасная крамола для тех времён. Для семдесят седьмого года, для нашего города... И просто – для моей мамы. Наверное, она просто боялась за меня. Никто тогда не смотрел этот фильм. Как  Абрашин умудрился его посмотреть, неизвестно. А ведь он (фильм) был снят уже по старому следу, когда на западе Движение становилось историей. Но не для нас, для нас оно по-настоящему так и не произошло. Что-то произошло через десять лет  точнее, попыталось произойти, но было придавлено, отравлено, раздроблено, задушено – и «бойцы рок-н-ролла», не успев повзрослеть, состарились, спились, скололись, продались или ушли в глубокую внутреннюю эмиграцию, как когда-то другие бойцы другой армии – из тех, что не были убиты, из тех что не уехали. Впрочем всё это теперь уже наша история, и те и другие бойцы. Никого не осталось, а рок-н-ролл стал одним из музыкальных стилей. Кто теперь знает, что это была Передача? Что «шаг в сторону» мог быть шагом из тюрьмы, но не стал им? Мы проскочили мимо. Боб, может, и не проскочил, но где Боб и где мы? И кто теперь знает – кто такой Боб?)

А с Людой мы поехали однажды на Уктус. И тогда-то я и познакомился со Славой Крапивиным. Если бы не Люда, вряд ли мы потом с Ваней Дягилевым поехали бы в «Каравеллу», ну и тогда, наверное, абсолютно всё сложилось бы по-другому. И где были бы тогда другие пространства, уж не знаю. Наверное, не была бы написана вещь под названием «Когда меняется ветер». А без неё «Дом на той стороне» тоже не написался бы, да и «Птичий фургон» не мог бы существовать. И сейчас я не взялся бы за ручку.
А может, был другой путь, туда же, или не туда же – кто теперь может сказать. Представляешь, говорю я себе, не было бы в твоей жизни //////. Может, не пошло бы всё и теперь наперекосяк? Но… Дело не в ком-то, наверное, а во мне самом. Нашлась бы другая – какая-нибудь Воронова Алевтина, к примеру. Или ещё что-нибудь. Свинья грязь найдёт. Ну вот, разозлился. А где спасибо за паруса, за Олежку Полякова, за командора в конце-концов? За Инку? За Боя?
Вот. Вот спасибо. Вот оно, без шуток.
Бой приходил и рассказывал свои сны. Или приносил свои новые стихи, или тексты песен, и мы придумывали музыку. Так родилась, например, «Дождевая вода». Альбом, который я и сейчас очень не прочь сделать по-настоящему, только для этого пришлось бы ломануться в конец восьмидесятых, и там Боев вокал записать, с вокалом этим предварительно поработав, чтобы почаще попадал в нужную ноту. Но интонации у него были такие, что сейчас, пожалуй, не найти.

По идее, Беорнис должен был отбить охоту об этом писать. Не потому что написал плохо, наоборот… Но тема исчерпана. Или это другая тема? Другая, наверное, он бы не признал её ни за свою, ни даже за близкую. Но – похоже. И – не только он. Ещё пара-тройка авторов иже с ним. Сказочники, фантасты, мистики. А я – кто? Рефлексирующий люмпен-интеллигент. И прививка мне была от всего этого поставлена будь здоров – насколько я помню – в четыре года – в первый раз. Сны, странноватые фантазии с визуализациями на темы, которые мне, собственно, и понятны-то ещё не могли быть. Прививка, да… И возобновлялась эта прививка неоднократно. Путём приснития… Приснутия… странных и ужасных снов с безумными существами и дурацкими до отвращения ситуациями. С помощью не давания просыпаться здесь (до упора, до кошмара наяву). И сказку к пятнадцати годам припасли такую, что могло бы тошнить от одного этого слова всю оставшуюся жизнь. Но – либо я совсем тупой, либо не знаю. То есть, видимо, знаю.
Но…

Утро. Снегу насыпало видимо-невидимо. Какие-то люди в пальто ходят под окнами, высоко задирая ноги. Скрипит снег, вороны где-то там на лиственницах кричат, а чуть поближе, на рябине, тенькает синица. Я сижу на кухне и пишу письмо Дэну. И вот что в этом письме:

«Здравствуй, Дэн. У меня всё хорошо. С работы я уволился. Погода хорошая. Вчера выпал снег, а до этого было сухо и почти по-летнему тепло. Ходили мы на Макуш – народ раньше, а мы с Алёнкой задержались. Песенки пели полночи у одних кээспэшных людей. Но они хотя и кээспэшные, а всё же очень ничего. Познакомился с человеком, у которого фамилию если прочитать по-английски, появится странное слово, в общем – зелёный такелаж. К двум мы от них выбрались, а в три – электричка. Добрели пешком до вокзала, да плюс сборы. А дальше начинается фантастика. Вылезли в Палкино, дошли до просеки – и началось. Идём-идём в одну сторону, доходим до этих мостиков, от которых, вроде бы, надо уже вправо – ну ладно: мы вправо. Бродили-бродили – нет никого, ни костра, ничего. А Бой обещал всю ночь жечь костёр. (Он и жёг!) Ну, мы назад, на дорогу, думаем, не та своротка. Вернулись, прошли дальше: может, эта? Углубились заново… Ну, в общем, короче, говоря, всю ночь бродили по лесу в поисках костра, палаток и т. д. Утром на товарняке добрались до вокзала. На следующий день заявляется вся компания вместе с Боем, с Ириной и даже с Димой, которого я совсем не ожидал увидеть у себя после того разговора в поезде. Я, впрочем, решил, что кто старое помянет, того не вырубить топором. Громче всех с порога кричал Бой. Что они с Ириной всю ночь глаз не смыкали, жгли костёр ПРЯМО на дороге… А мы по этой дороге не знаю уж сколько за ночь намотали километров в обе стороны…
Тут Алёнка сказала, что у нас кончился сахар и прогнала меня в магазин, и, пока я ходил, естественно, всё им рассказала. Я принёс два килограмма сахару, а они сидят на кухне какие-то странные – особенно Бой с Ириной – и смотрят на меня недоверчиво. Потом Бой говорит:
- Просто талант какой-то у некоторых.
А Ирина глядит на меня при этом почти с восхищением и подтверждает:
- Несомненный талант! И он у тебя пропадает!
Алёна хитро косится на всех из угла зелёным глазом и тащит гигантский кусок торта… через весь стол… и роняет его каким-то образом на несчастного Ганса, который вознамерился в тот самый момент хлебнуть чайку. Ну и так далее.
На самом деле, всё это фигня, но я в недоумении. Где мы с Алёной блуждали всю ночь? Или другой вопрос (на выбор): где вся честная компания стояла лагерем, где Бой с Ириной жгли костёр?
Я думаю о Переходе.
Кстати, Дима так и не высказался. Пожал пару раз плечами – и всё.
Ну вот, всё. Хотел бы поскорее получить от тебя ответ. Дальше – пара новых текстов…»

Я заклеил конверт, надписал адрес и индекс, допил чай и решил прогуляться до Попова, тем более, что было интересно обновить первый снег, и первым снегом обновить новые ботинки. И ещё я думал, что от почтового отделения письмо дойдёт быстрее.
Было совсем не холодно, около нуля, в кармане моём похрустывало письмо, под ногами поскрипывал свежий снег, с рябиновых веток посвистывали синицы, а изо рта, вполне уместный на этом фоне, вырывался лёгкий ноябрьский пар.

Как всегда неожиданно, осень сменилась весной, а весна летом… И вот уже мы идём по пыльной тропке, которая петляет между сосен. Капли дождя падают на пыльную поверхность тропы, и пыль сворачивается маленькими серыми шубками вокруг сверкающих сердцевинок, а там, за метеовышкой, небо потрескивает и погромыхивает с притворной сердитостью, словно старый дед по привычке распекает расшалившихся внуков, а сам хитро поглядывает, как они делают невинные рожицы, да и внуки отлично знают, что дед не злится, а только так, для порядка… Но это такая была гроза, не опасная. Для своих, чтоб встряхнулись, освежились.
Мы тоже были рады. День был долгим и душным, и мы очень надеялись, что грохнет и польёт. Теперь главное – вовремя добраться до стоянки. Однако, мы не торопились. Погода была как раз по нам. И место подходящее.
Мы ничего не сказали друг другу. Шли и молчали. Витька ушёл немного вперёд, я немного отстал, чтобы не дышать ему в затылок.
Как-то резко стемнело. Я заметил это после разряда. Ослепительно сверкнуло совсем рядом – я даже слегка присел на ходу, захотелось куда-нибудь спрятаться. И после вспышки – треск и грохот, от которого закладывает уши – и ливень. И – темно. И уж следующая вспышка озарила дома. Прямо за соснами. Я успел заметить развевающуюся футболку на чьём-то балконе. Кто-то хотел высушить свою футболку - теперь уж не высушит. Вряд ли это галлюцинация, - подумал я. Хотя домам здесь взяться абсолютно неоткуда. До города часа три на автобусе. И до какого города! Там таких домов отродясь не видали. И это на автобусе, то есть сначала надо спуститься к шоссе – это ещё километров двадцать, потому что здесь нет прямых троп.
С другой стороны, таблеток я не ел, и не пил спиртного, и вообще – чувствую себя прекрасно. Бывают ещё миражи, но это – в пустынях.
Снова грохнуло, но теперь далеко в стороне от балконов и футболок. Я быстро нагнал Витьку.
- Там, - сказал я, - это не может быть мираж.
- Окей, - сказал он, - а что именно?
- Какая-то новостройка. Попробуем?
- Ну давай, - буркнул он.
И мы изменили направление.
Почти ничего не изменилось.
Казалось, что так всё и было на самом деле.
И он... В своих выгоревших джинсах и полинялой рубашке он выглядел точно как раньше. Смотрел на меня из-под отросшей чёлки и ждал, что я скажу. Я просто подошёл поближе. Понятия не имею, как я оказался здесь. Ни гор, ни новостроек... просто на остановку шёл, а оказался... здесь.
- Узнал? – сказал он.
- Ещё бы.
- За руки браться и идти к закату не стоит, - сказал он, - правда?
- Ну да, - сказал я, - и мысли читать друг у дружки не обязательно.
- Как же? Это же ритуал!
- Вроде «у, какая собака»?
- Не помню про собаку.
Теперь мы куда-то побрели не сговариваясь. Тоже своеобразный ритуал, если подумать. Только думать было неохота. За тем ведь и приехал, наверное? Чтобы брести куда-то не задумываясь. Но он в моих планах отсутствовал. Ну, он. Не потому, что я не хотел бы его встретить. Просто, это было абсолютно невозможно. И вот вам, пожалуйста. Здрасте.
- Я вот только думаю, - сказал я, - ну почему я-то всегда один и тот же – медленно стареющий человек. Со всеми этими… Ну, всякими недугами там, прочей ерундой.
- Душевными, вкупе телесными?
- Ну. Типа того.
- Э, - сказал он, - не парься. Видимость одна. Тень колышется твоя, и всё такое.
Стал накрапывать дождик. Он был без куртки и поэтому ёжился, и я стал думать, что надо где-то укрыться. Потом вспомнил, что я с рюкзачком, а в рюкзачке есть ветровка. Та самая, синяя, с Варшавской. Я обрадовался, сделал ему знак «стоп» - (резко останавливаешься и тычешь пальцем в невидимую точку под собственным подбородком) - и достал для него ветровку.
- Забота? – удивился он.
- Привычка, - сказал я, - да не бойся, она не кусается.
- Ну да?! – опять удивился он, - где такую достал?
- Они вообще как правило НЕ кусаются.
Он, ворча, натянул ветровку, застегнул молнию и стал изгибаться в разные стороны, недоверчиво разглядывать себя,  любимого – рукава, все карманы, даже спину пытался как-то разглядеть, выворачиваясь назад. В общем, фирменная клоунада, не вспомнить было невозможно, не прослезиться – трудно. Но всё-таки, не прослезился же я?!
- Ален Делон, - сказал я, - Джеймс Бонд. Адриано Чиллентано. Олег Попов.
- Трепло… - сказал он, - а удобная вещь! Где спёр?
И мы пошли дальше.
- Есть такой магазинчик в Москве. Там такие вещи продают за копейки. Вот, купил. Хочешь, подарю?
- А ты в чём будешь ходить?
Я похлопал по своей куртке.
- Так что вот, - сказал я, - носи на здоровье. Поправляйся.
Он важно кивнул. Мы уже входили в плотный туман, и надо было смотреть в оба и воздержаться от ненужной болтовни. На самом деле здесь действительно не стоит отвлекаться. Как во сне. Туман скользил то спереди, то по бокам. Не стена тумана, а несколько вогнутых линз тумана. Иногда и сверху что-то начинало беспокоить. Давить на затылок… И я подумал, что если это станет шаром, а мы окажемся внутри – то как выбираться? Никак. Но это не стало шаром. Наоборот, выгнутые линзы засквозили, словно их кто-то протирал влажной тряпочкой, и они, такие запотевшие, оттаивали, и сквозь них стали проглядывать какие-то другие места, какие-то домики на заснеженных склонах, а там – трава и подсолнухи, а с другой стороны – далёкие горы, а потом – море, море! Ну я просто растерялся. Я везде хотел, и туда и сюда. Возможно я и умер, но это разве важно? Важно, что мы вот идём теперь и идём, и на Дорогу, может, выйдем, а уж это вам не под лестницею сидеть в Кожевническом втором, понимаешь, переулке. Да и не умер я вовсе, вот же ведь, идём!
Желтизна окон, мёд такой густой, но почему-то горьковатый… Вон они, окна, вон в смеси тумана с дождём, за колеблющейся линзой грозовой непогоды… Ветер выносит навстречу снежные заряды один за другим, как из трубы, и крупа всё вокруг белая засыпала, дробный хлёст, блин, по курткам и головам нашим непокрытым… это значит – и по моей лысине… И больно, между прочим! Не то что б приятно, нет! И холодно – как где?! Молчите, поручик…
Потом сразу – солнце! В три обхвата! Да нет, что я, вообще не обхватишь такое солнце, это же вам не дуб какой, не баобаб. Это именно оно, жгучее, жёлтое, летнее… А где дом, где окна? Был же вечер? О да, о да, но видите ли, мы страшно быстро двигались в сторону дня. Это в пространстве. А о другом пока что помолчим, но лысина куда-то подевалась. Заросла! Мечта идиота сбылася. Да здравствуют скачки времён во мгле туманной.
Эйфория, к стати, это здорово, но вот её чуть-чуть… Бережнее, что ли, чуть чуть… И под горлом словно огонёк, и двигаться легче, и солнце не так жжёт. Вот.
А он – смотрю – не изменился. Но тут, вообще-то, неясно. Был-то он какой? Вот в том и загвоздка, что теперь не вспомнить, не понять. Лёгкость – да, но он и был лёгкий. И мне теперь кажется, что эти пузырьки газированные и во мне всегда бродили, в крови, что ли. И всё стало как промытое, как хрустальное, и я сам, и он, и небо, и вон те деревья, и дом, который, оказывается, никуда не девался, а спокойнёхонько стоит – где стоял. А где стоял-то?
Где стоит, говорю же.
- Пришли, - сказал он, - прорвались. Барьеры, границы, переход – и мы дома. Как в кино.
Я только кивнул, и мы зашагали к крыльцу.
...Когда огонь в печке-голландке уже прогорал, и первая порция жаренной картошки превращалась у нас внутри в силу, радость и веселье, и свечи наполовину сгорели, и вино мы наконец распробовали… Вот только тогда я подумал – а что дальше? Всё было просто чудесно, чудеснее не бывает.
- Значит, так, - сказал я, - вот мы и здесь. Что дальше? Ты про Дорогу знаешь?
Он пожал плечами:
- А кто не знает-то? Просто позабывалось всё, а теперь… Ну, ясно же. Только торопиться тоже ни к чему. Слушай! Ты знаешь, здесь чердак должен быть. Это точно.
Я подумал и пришёл к выводу, что он, конечно, прав. Должен быть чердак. Я так и сказал ему: да, мол, несомненно есть тут чердак, даже не сомневайся. А потом добавил:
- И что?
- А то, - очень убедительно говорил он, - что во-первых, там, конечно, стоит сундук.
Я только руками развёл, мол: ну а как же.
- А во вторых, - продолжал он вдохновенно, - в том сундуке, понимаешь, не фигня, не бирюльки там какие-нибудь. Но что?
- Самое необходимое. – твёрдо сказал я, - то-есть, карты, компаса, дорожные мешки, и всё такое. Ну, там – флибустьеры, мушкетёры, робинзоны.
Он озадаченно глянул на меня. По лицу его трепетал отсвет свечных огней. И в глазах отражались маленькие оранжевые пламешки. Уж красиво так красиво. Берёшь и рисуешь. Пишешь маслом прямо с натуры и называешь: «Новый отсвет». Ну, или как-то вот так.
- В каком виде флибустьеры, мушкетёры?
- Настроение, - сказал я, - подробности мы увидим, когда откроем сундук.
- Путники… - пробормотал он, - должны ещё прибыть путники, вот о чём я думаю.
- Скорее, завтра. Нет?
- Ну… да. Пожалуй.

Опять начинался ветер. Ветер свистел и даже немножко завывал. Мы взяли свечи и стали искать лестницу на чердак. Не пугал нас нисколько этот ветер.

Я встряхнул головой. Я честно пытался вспомнить - что было дальше. Каждый раз на самом интересном моя память даёт сбой. Я искал, конечно, это пространство. Наяву. Читал, конечно, что нет ни яви, ни сна. И пару раз это действительно происходило со мной: сон наяву – однако длилось недолго, если не было вызвано приёмом каких-то веществ, но это – дело другое. Когда я принимал вещества, искать было не нужно, это само меня находило, но это было не то. Участвовала лишь часть меня – остальное дремало за гранью; и потом вспоминалось всё отрывочно, а мне нужна была полнота и непрерывность. Сновидения ближе, но случаются редко – в отличие от снов, сны-то снятся каждую ночь, но что в них толку? Попробуй-ка вспомнить, что спишь! И всё равно, даже в самых чётких и ясных сновидениях я не выбираю – где быть. Наверно, просто не дошёл до этого уровня.
С другой стороны, наяву я знаю, что ищу. Несколько раз во сне я бывал в этих местах, или - рядом, на границе. В таких случаях сон отступал, или уступал место чему-то другому, большему, чем сон, не имеющему границ. Возникало даже не ощущение – ясное знание того, что пространств – бесконечное множество, что все они открыты, что в любом можно жить, найти настоящих друзей, приключения, знания, любовь. Иногда я знал, что всегда живу в каждом из них. И в каждом у меня – другая судьба, а в некоторых я знаком с людьми (иногда очень странными и удивительными), которых здесь я не знаю и, проснувшись, решительно не могу вспомнить – кто же это, с кем я только что говорил, причём говорил как со старым знакомым, или как с другом, или как с любимой женщиной. Нет у меня здесь такого знакомого, нет такого друга, нет и этой любимой женщины, которая вот только что была рядом, касалась моей руки своей рукой.
Станция. Это такое место, вроде пересечения путей. Старое значение слова «станция» -ближе. Когда-то, когда люди путешествовали в каретах, в бричках, повозках, запряжённых лошадьми, на станциях было так. Откуда-то я это знаю, почти помню. Но лошади здесь ни при чём. И кроме значения девятнадцатого века есть ещё одно: «исследовательская станция». Или – «космопорт». А иногда это просто некий офис, правда здесь же есть что-то вроде гостиницы, кафе… вообще, выглядеть это может по-всякому. Например, однажды там были такие боковые выходы из коридора. Коридор был самый обыкновенный: какой-то белый пластик, среднестатистические полумягкие кресла вдоль стен, но оттуда вели во все стороны боковые выходы. Именно – во все стороны; не знаю, как уж это получалось, но это так. И вот, один выход вёл в огромный стеклянный холл, просто этакий куб стекла в стиле семидесятых – тогда были такие кинотеатры, вокзалы… А за прозрачными стенами – огромный, снежный, пасмурный день, и где-то были открыты окна, потому что воздух в этом кубе был вкусный, тоже со снежным привкусом.
Был ещё выход к поездам. Они приходили на одну такую странную станцию метро. Оказывается, некоторые станции метро имеют двойное значение – наподобие слов – ну, например, как английское слово «craft», которое означает и «произведение искусства», и «искусность», и «хитрость», и «самолёт». Вот и здесь так же: можно сесть на Чистых прудах и выйти на Кропоткинской, однако Кропоткинская – ещё и не только станция метро, есть у неё и другое лицо. Во сне это была другая станция, и в другом городе – неважно, какая и в каком. Поезда лишь слегка задевали пространство физического вакуума где-то уже на подходе к перронам. Они приходили из очень дальних миров и одновременно – из «параллельного» города.
Я обнаружил, что хотя планет и много, на самом деле она одна. Просто между различными вариантами одного и того же города на одной и той же планете, оказывается, существует сообщение поездами.

Они приходили заиндевелые, как мороженое, которое достают из ящика с углекислым льдом.
Поверхность напоминала фольгу, только жёстче, массивнее, матовей.
Они появлялись из тоннелей с резким свистом, словно раскалённые утюги, которые один за другим почему-то ставят на мокрую марлю.
И они были очень холодные.
Стёкла окон были промёрзшими, даже не в разводах, а в толстой, колючей голубой броне в четыре пальца толщиной.
После того, как эта замёрзшая странная штуковина, шипя, вползала через тоннель на станцию, откуда-то сразу появлялись люди в комбинезонах, и эти люди принимались ворочать вокруг поезда какими-то рычагами, направляя на вагоны тяжёлые гофрированные шланги. Из шлангов с шумом и рёвом вырывались струи горячего пара, и этим паром люди в комбинезонах обдавали замёрзший поезд от локомотива до последнего вагона. Это была своеобразная дезинфекция. Во время путешествия через пространства на поезд налипали всяческие существа, разумеется, невидимые для глаз – и очень маленькие – но это не были микроорганизмы в нашем понимании. Скорее, они имели отношение к эмоциям или энергиям. Я стоял где-то неподалёку, но вне пределов этого пара, мороза – вообще всей этой обработки. Однако, ощущение «отваливающейся» от поезда ледяной «грязи» я «поймал». Или, может быть, просто знал, что происходит.
Да, с одной стороны это было одно из ответвлений Станции. И одновременно - уже вообще не Станция.
В каком-то смысле, это место с поездами принадлежало совсем другому пространству. Именно оно, это другое пространство, было окружено странными округлыми холмами, поросшими то ли крупным кустарником, то ли карликовыми деревьями. Там была осень, был запах прелой листвы, но дымом не пахло – никто не жёг листья, видно, это не было здесь принято. Помню, как мы с кем-то вдвоём стояли на склоне холма и смотрели на маленькие домики, выстроенные здесь и там; на тёмные их крыши и крашеные двери. И ещё помню странную, режущую тоску от этого места – и одновременно от того, что мне никогда не войти ни в один из этих домов, не встретиться с обитателями этого места. Эта тоска наяву непонятна, но я знаю её с самого раннего детства, об этом я и написал когда-то: «…тоскою по странным чужим городам».
Может, это тоска по другой жизни – той, что была, или той, что будет. По людям, которых когда-то знал – и вот забыл навсегда, потому что эта жизнь вымела всё жёсткой своей метлой. Может, ещё вспомню? Вспоминается опять тот сварливый старик из Беорниса:
- Зачем? Хулиганство одно на уме.
Может, и правда хулиганство. Хотя – я же не говорю – «вернуться». Я говорю «вспомнить».
Однако, это был только один из выходов. Был ещё выход в мой родной город, только в другой его вариант. В тот, где тополиная листва просвечивает на солнце тёплым изумрудом, и от этого возникает странная лёгкость, а в ногах мягко откликается упругий толчок сердца – и тебя просто подбрасывает в воздух, а взрослая жизнь кажется какой-то нелепой выдумкой – не смешной и не умной. 
Почему я говорю – «был выход»? Он есть. Я знаю – как. И – так странно! Я знаю – как, но никогда не умею это сделать. Всё что я могу – попробовать это описать. Конечно, это не значит что именно так всё и случится, как я напишу. Может, всё произойдёт совсем по-другому. Но я хочу проторить путь. Тропинку в сугробе. Или – наметить маршрут. Составить крок... Эх, зачем я так! Я же не знаю – что такое «крок».


Глава четвёртая.

Шаг в сторону.


Для перехода в сон
Довольно поворота.
Вот тополь на углу,
А за углом - ворота.
Ты сделал первый шаг,
И ты не оглянулся,
И не заметил - как
Мелодии коснулся,
И зазвучал в листве
Аккорд многоголосый...
Ты получил ответ,
Так задавай вопросы.




Всё началось с того, что я вышел из дома. Я вышел из дома, и ветер швырнул в меня горстью листьев.
Я хотел зайти в кафе на углу Главного и Братьев. Хотя какое это кафе. Кафетерий в молочном. В воскресенье, да ещё утром, там скорее всего не будет ни души. Я надеялся закончить одну вещь... Или, если не закончить, то хотя бы понять - что там дальше. Дома я работать не мог. Не знаю почему. Тоскливо как-то было и ненужно.
Пока я шёл, опять начался ненадолго прекратившийся дождь. Но я был ему рад. Я люблю осень.
Я взял стакан так называемого «кофе» и слоёный пирожок с изюмом. Местная достопримечательность. Стоял за столиком лицом к окну, прихлёбывал и откусывал, и смотрел, как ветер срывает последние жёлтые и красные листья с боярышника и маленьких берёз, раскачивает провода и гоняет по небу сердитых ворон. Облака носились как попало, вдоль и поперёк. Словно соревновались с воронами. Облака были похожи на холодный серый дым, который вдруг отчего-то взял и выстлал всё небо. Я закрыл глаза. Не было ни одной рифмы, а потом я понял, что они не нужны.
Я уже заканчивал, не знаю, когда я успел оказаться на стуле за угловым столиком. Со стороны зала столик закрывает колонна, увитая плющом. Я не видел, чтобы кто-нибудь подходил, наверное просто не обратил внимания. Голос прозвучал чуть ли не над самым ухом.
- Ну как, получается?
- Щас, - машинально ответил я. Дописал слово «день» и только тогда обернулся.
 Красные от холода руки - это первое, что я увидел. Выше? Куртка, ворот свитера. Попытка улыбнуться? Губы у неё замёрзли и всё лицо - мокрое, замёрзшее, и серые глаза. Но откуда я её знаю? Почти не надо делать усилье, чтобы напоить кофе, не знакомясь. Рублей сорок у меня есть. Смотрю вопросительно. Может, что-то ещё скажет. Она и правда говорит - словно оправдывается:
- Иду по улице. Гляжу на витрины. Написано «кафетерий». Вот, а в кафетерии кто-то сидит, машет ручкой, головой мотает. Вот, думаю, надо зайти.
А ведь я не могу понять - сколько ей лет. Восемь? Десять? Может, даже, чуть больше. Только косички эти мешают. Никто теперь такие не носит. Как в семидесятых.
- Я махал ручкой?
- Размахивал. Как дирижёр.
Чучело. Сижу тут, значит, в витрине, можно сказать, и развлекаю редких прохожих. Бесплатная реклама.
Я посмотрел на неё внимательнее. Тёмно-русые волосы. Были светлее до дождя. И цвет кроссовок не определить по той же причине. Ну, вечные джинсы. Дочь каких-то знакомых?
- Не могу вспомнить, как тебя зовут.
- Алёна. Ну, Алла, наверное. Только меня так никто не зовёт. А как тебя зовут, я помню... То-есть, знаю.
«Тебя». Беорниса начиталась?
Не стал спрашивать - откуда. Я и был почти уверен, что знает. Просто чей-то ребёнок, знакомых каких-то. Помнит меня, а я её не помню, вот и всё. Почему не помню? Да потому что я вообще ничего не помню.
- Стихи? - кивает на тетрадь.
- Ну да. Только без рифмы.
Встречи - вещь такая. Иногда просто не знаешь, чем закончится, нельзя на них плевать. Это тайна, а на тайны не плюют. Замёрзла и промокла. Греть и сушить. Что самое сухое? Лекция? Семинар? "Земля суха как семинар". Но не сегодня, нет. Сегодня она сыра как... Как...
- Можно?
Это о тетради.
- Нет, - принял я решение, - сначала греться. К батарее. Ты куртку бы сняла, просушила. И… Кофе.
Спасение детей на водах.
Кивнула, не торопясь. Стягивает куртку, я помогаю устроить её на батарею. Мощная батарея, древняя, высушит быстро... Джемпер домашний. Мама вязала. Ну и… где же мама? Где у нас вообще кто-нибудь? Села, греется. У тёплой сухой батареи. "С надписью - был. Не застал."
- Спасибо. Я правда замёрзла.
Я принёс кофе и сок, и всяких бутербродов. Какой-то у неё голодный вид. Да нет, не как у бездомных, а словно вдруг ночевала на вокзале, а перед этим весь день – по дождю, под ветром.
- Что ты! – удивилась она, - это слишком много. И вообще. Я думала – кофе и всё. Я хотела попросить... Можно почитать?
Странно. Никогда у меня никто не просил почитать. Прикурить - да. Сколько времени - да. Десятку на опохмел - тоже да. А почитать? Нет. Ну и вот. Начали, значит.
Дал ей тетрадь. Смотрю в окно. Пусть читает. Есть с чем сверить, вон – всё за окном.
Потом решил всё-таки прокомментировать.
- Там, - говорю, - должно быть определённое количество слогов. Но я, наверное…
Машет рукой. Открыла тетрадь. И правда читает. А чего я ожидал? Что залопочет с акцентом "по русски не понимай... по японьски не понимай..."
- Не критично.
Не критично. Значит, папа у нас какой-нибудь инженер, программист, дизайнер... Или мама - дизайнер, тоже бывает. И папа тоже. Дизайнер.
- Хо-о-кку...
С понижающейся, с узнающей интонацией.
Как будто играли в прятки. Нашла - и: «Во-о-от ты где...»
Смотрю на неё. Даже страшно стало почему-то. Но я не поддался. Подумаешь.
- Ты ешь, - говорю, - пей. Ну как?

- Нормально...
Жуёт, глотает, греет свои лапы красные горячим стаканом. Читает одновременно. На меня и не глядит. И что «нормально»? Кофейный напиток, хокку?
- Ты, говорю, - извини. Прерву. Ты сама-то... Того... Не балуешься?
- Чем?! - вскинула голову. Ну, хоть оторвалась от бумаги на секунду.
- Ну... трёхстишьями...
- Папа, - бросила коротко - и опять в тетрадь.
Подождал. Пусть дочитает, там не так уж и много. Наконец решился:
- А кто у нас папа?
Смеётся. Вечно из меня сыплются кусочки чужих текстов.
- Волшебник.
Ясное дело. И как это вы проникаете всюду, господин Шварц. Как это у вас получается? Даже девочки маленькие вас знают, даже в кафетериях вас цитируют. Врочем, дело, конечно, ещё и в телевидении...
Странное ощущение. Словно читаешь незнакомую – абсолютно незнакомую! – книгу, и вдруг понимаешь, что читал уже, читал, только совсем непонятно – когда и где. Подыгрываю:
- Предупреждать надо.
Даже без паузы:
- Не похоже.
- Что, - говорю, - не похоже? Стихи плохие? Не похожи на японские?
- Ты не похож на министра-администратора.

Подумаешь, Шварц. А Басё? Исса? Много ли я вообще знаю японских поэтов? Она-то, может, больше моего знает.

- Ну, ты… Тоже не похожа. На жену волшебника. Маловата ещё.
- Правильно. Он мой папа!
- Действительно?
Пожимает плечами:
- Действительно, папа. А - насчёт "волшебника"... Нет. Во-всяком случае, не профессионал. И вообще... Разгильдяй он.
Так.
- Почему разгильдяй?
- Ну... Вообще – разгильдяй.
- А ещё в частности?
- Ну да. Ключи увёз.
- Ключи?!
- Ну да.
- А... куда?
- Сегодня ночью самолёт. Из Москвы. В три часа.
У меня что-то будто слегка зазвенело в ухе. Колокольчики какие-то.
- То есть... Господи! Ни фига себе. И давно ты?...
- Второй день всего. Да ничего, не в первый раз. Во-первых, из аэропорта не гоняют. Во-вторых, есть ещё тётя, ну просто… Она странная. Потом на него знаешь как наедет.
- Ничего себе... поэт... Но почему?!
- Чего – почему? А! Ну я же говорю, разгильдяй. Были другие, он их потерял. А эти увёз. Но он же не нарочно. Просто рассеяный. Дико рассеяный.
- А он домой позвонить...
- Нету телефона. Да слушай! Это всё...
Я уже не обращал внимания, что мне «тыкают». Я думал – что предпринять. Впрочем – чего тут думать, вроде всё ясно!
- Так. Только не надо в аэропорт.
- Да? А куда?
- Ну, ко мне.
Думает. Ну и правильно думает. Было бы странно, если бы она даже не задумалась. А я? Что у меня? Нет, порядок я вчера наводил, всё должно быть нормально. Бутылки из-под пива на кухне в углу? А у кого их нет? Дело-то не в бутылках. И, если честно... Тоскливо у меня. Последнее время. Однако... Убежище. Тепло. Чай, яичница и даже колбаса. Можно суп сварить грибной, из пакета. Альбомы "Gеnesis"... Комфорт образца 1989 года. Минус американские сигареты, которых теперь нет. Это я уже о себе, любимом. Ну и не надо. И вообще, почему-то курить сегодня не хочется... А ночью отвезу её к отцу - и все дела. На такси. Или утром. Может, познакомлюсь с волшебником-разгильдяем. Сначала я ему расскажу – что  думаю о поэтической рассеянности.  Потом мы помиримся и поговорим о японской поэзии, в которой я, если честно, ни хрена не смыслю. Ну что там русские переводы! Не. Лучше просто почитаем друг другу стихи. Неужели это ещё возможно? Но... Разве я на самом деле поэт? Н-ну хорошо... Тогда... Повспоминаем весёлые времена. Хотя не такие уж они и весёлые, если подумать... Но кофе, опять же! Наверняка! Настоящий, раньше умели. А что?
- Можно, - говорит, - только знаешь… Может, просто погуляем по городу? Не хочу я никуда. Ни в какие дома. И я уже почти просохла. Правда.
Это ясно. Это предсказуемо.
- Никто тебя не съест, - говорю, - помоешься, выгладишь свои банты...
- Нет, - говорит она теперь уже решительно, - банты обойдутся. Хочешь, пошли побродим. Почитаешь стихи. Мне.
Упрямая. «Мне.» Впрочем... А почему - нет? Может, отец время от времени бродит с нею по городу и читает стихи. Свои, Пастернака... Басё... в оригинале, ага. Картинка. А нечего смеяться, я пару раз видел таких людей. Не в нашем, правда, городе... Но в нашем такие тоже есть, точно. Должны быть. Как говорит одна моя знакомая: «должны же быть какие-то вещи.»
- Ладно, - говорю, - давай так.
- Отлично! – почему-то обрадовалась она, - у нас куча времени. Возьмём с собой бутерброды и пойдём себе. Дальше и дальше.
- А… Куда?
Я несколько растерялся от такой неожиданной энергии. От этого «дальше и дальше».
Она, конечно, заметила мою растерянность. Улыбаться перестала, и уголки губ у неё слегка опустились. Как у совсем маленького ребёнка, которого что-то огорчило или испугало. А я за всю жизнь так и не научился спокойно относиться к этим вещам. К этим опущенным уголкам. Когда человек только что смеялся, и вдруг – раз – ты говоришь слова, а он от этих слов… А может, я уже успел её полюбить? Это у меня быстро.  И что? Что в этом плохого? Да ничего. Просто, кажется, кому-то нравится любить. Детей, женщин, ветра и ворон, грязных бродячих собак и осенний холодный город...  Романтик у нас кое-кто. Ни минуты без высокого чувства. И что?! Что ты ко мне привязался?! А то, что на людей нам наплевать. И на собак наплевать. А вот дай нам почувствовать к ним любовь. А ведь это не одно и тоже.
Окей. Пусть так, сказал я себе. Но это уже что-то. Это уже не ненависть. И даже не равнодушие. Как умею, так и люблю. И собакам и людям от этого в конечном итоге не хуже. Во-всяком случае, не как правило.
Ладно-ладно, ответил он, только если потом так же и разлюбишь – не стонать и не бросать. И если сам окажешься ненужным – не стонать анологично.
А никто никогда и не стонет.
Ага. Уж это точно.
Ну и всё!
- Можно и не идти никуда, - тихонько сказала она, - я и сама погуляю…
Она стала отодвигаться от стола с кофе и с бутербродами.
- Почему? – тупо сказал я.
- Ну вот… просто. Спасибо за кофе. Ага?
Весело, сказал я себе, глядя на всё ниже и ниже опускающиеся уголки её губ. Пьеро, а не Алёна. Чего ты молчишь?! Ждёшь когда заплачет?!
Вял её за руку. За обе руки, двумя ладонями.
- Нет, - сказал я, - так не пойдёт. Будем гулять. Да?
Моментально кверху поползли уголки.
………………………………………………………………………………

Почему-то я был уверен, что она оценит мои «особые» места.
Было в ней самой что-то от этих мест. Настроение одиночества и дороги. Мне хотелось показать ей несколько домов и один неожиданный выход на окраину.
Мы сложили оставшиеся бутерброды в мой рюкзачок с загадочными буквами "FTL" (переводи как хочешь: «for tourism & leisure»,  а хочешь - «flying-to-light» или «find true letter»), сказали "спасибо" тётеньке за стойкой и вышли под моросящий дождь, под серые, низкие тучи, несущиеся куда-то над городом как какой-то дым водяной, и по-моему это из-за него, из-за этого водяного дыма, висит над городом некий беззвучный аккорд, огромный, небывалый аккорд, во всю клавиатуру, он чуть-чуть постоянно меняется, а ритм задаётся деревьями, трамваями, дождём и ветром, и даже обрывками газеты и полиэтиленовой плёнки, которые носит ветер, и воронами на ветках мокрых тополей и на телеантеннах пятиэтажек. Я не знаю других городов, где звучал бы этот аккорд. Я не слышал его ни в Москве, ни в Питере, ни в Харькове, ни даже в любимом Севастополе. И ни в каких других городах, где я был, я его не слышал. Хотя, возможно, я просто не мог его услышать в других городах. Севастополь? Всё-таки, я помню… Только там не аккорд, да? Скорее, переплетение мелодий. Это не хуже нисколько, просто – другое. Возможно, я просто настроен на мой город с самого детства, с рождения, вот аккорд и звучит во мне, гудит и переливается и звенит...

В такую погоду улицы становятся лучами. Соединительными нитями огромной системы. Они соединяются друг с другом, с тем, кто идёт и - с чем-то ещё - невыразимым, как этот дождь. Одно слово - дорога.
Мимо магазинов и школ, бабушек с авоськами, мимо больших и маленьких собак и осторожных кошек. Иногда из окна, мимо которого ты идёшь, может вылететь пустая бутылка. Иногда - раздастся пение щегла. Обрывок мелодии. Скрипка. Перебранка. Завывающий пылесос. Звон тарелок. Шум воды из крана.
Пока не наступили холода, люди живут с открытыми форточками.
Когда проходишь мимо, все их звуки и голоса так притягивают. Так и хочется зайти, кажется - тебя давно ждут... Но ведь я же вижу их всех на улицах, в трамваях, троллейбусах и метро. Они вечно куда-то спешат, попробуй-ка останови хоть одного. Иногда кажется - собьёт не глядя. Словно они не люди, а поезда, которые не умеют сворачивать. А из форточек - совсем другое. И то и другое - об одном? Две несовмещающиеся картинки.

- Мы пойдём всё время пешком? - сказала Алёна.
- Можно не всё время. Пока не устанем.

Мы поднялись по Столичной. Вы спросите – а как мы могли оказаться на Столичной, если только что были на Братьев? Есть такая улочка неприметная, вся заросшая тополями - так вот по ней.
Мы стояли на возвышении. Не помню – это ли самая высокая точка в городе, или всё-таки Вознесенская горка? Но на Вознесенской всё отчётливо и ясно и красиво. Всё так заранее задумано. Архитекторы ходили и смотрели, а потом делали выводы: отсюда будет виден тот дом, а в той стороне деревья закроют вон тот сарай. Ну – или что-то в таком духе. Может, правда, и здесь кто-то ходил и смотрел, но не архитектор. Или – совсем другой архитектор. Поэтому все сараи отсюда – как на ладони: и прокатные цеха, и старые закопчёные автомастерские, и тюрьма… Но зато этот вид не причёсан. Это и правда наш город, а не  какой-то другой: он ржавый, дымный, полуразрушенный, наполовину недостроенный, шумный… Не такой уж большой, если не считать двух-трёх отдалённых районов. Как написал один человек: «Невесёлый и не лучший». Точно. Не весёлый и не лучший. Просто – любимый. Даже не стоит спрашивать – за что его любить? Оно, может, вопрос и сам по себе дурацкий, но я бы сказал: есть за что. Просто приезжим этого не понять. Недостаточно и родиться здесь. Недостаточно, оказывается, даже пропитаться им с самого детства. Недостаточно, если у тебя здесь десятки друзей, знакомых, родственников, любимая работа… Ведь всегда можно сказать: это гнездо, что-то вроде гнезда, приходит пора улетать, не вечно же торчать в  гнезде – да ещё в невесёлом. Но я и не спорю. О чём же тогда я? Вот в том-то и дело. Так просто не скажешь. Может, я просто перемешался с ним на каком-то таком уровне, который со стороны не представить. Он – в моих снах, в моих песнях, в каждой строчке и в каждой ноте. Здесь начинаются другие пространства. Здесь начинается та самая дорога, которой не будет конца. Здесь были завязаны те узлы, которые развязывать – не здесь. Он сквозит. Только здесь я могу видеть – другое. И – не с Вознесенской горки, а вот из этой точки – из той самой, где мы теперь стояли с Алёной. Ну да, вот оно: другое. Не смотря на дым, гарь, шум – другое здесь придвинулось вплотную. Он здесь как будто говорит: я – первый этаж. Можешь идти дальше. Он говорит: видишь? Видишь ли ты, что я просвечиваю насквозь?
Что было сначала: я полюбил его, или он стал просвечивать? Не знаю. Это как с любимым человеком. Потому ли возникла любовь, что был просвет? Или он возник из-за любви?
Загадка. И с Алёной вышло так же. Я всерьёз задумался – что же такое этот просвет, какой такой путь наверх может открываться в человеке?
Ещё одна мысль пришла в голову: просвет – и есть форма любви. Не привязанности, а любви невыразимой, ни чем не объяснимой, «не требующей своего». Той, о которой сказано: «Возлюбленные, если так возлюбил нас Бог, то и мы должны любить друг друга…» И сразу: «Бога никто никогда не видел…» Не стоит обращать внимание на это «должны». Он был – римлянин, и ум его – был римский. Отсюда – долг – даже НАД любовью. Буддист выразился бы иначе, но суть – одна.
И когда другой человек сказал: «Самое главное глазами не увидишь», он как раз это и имел в виду. Всегда, пока есть у нас глаза, мы смотрим глазами. Но видим-то не глазами. Глазами – лишь соизмеряем. Я это давно где-то прочитал, но только недавно понял – что это значит. Мы выбираем путь – сердцем. Видим свет – сердцем. Но дойти до света, не споткнуться, не свалиться в канаву, не натолкнуться на стену или на телеграфный столб – помогают глаза.

Дождь перестал. Сухой ветер стал ровнее. Мы двинулись дальше. Почти не разговаривая, мы миновал Горный институт, Геологический музей, магазин «Музыка Ветра», а затем вдруг – и совершенно неожиданно – оказались у Старого Цирка. Вот тут меня пробрало по-настоящему. Я, конечно, предчувствовал что-то такое, и «папа-волшебник» и чтение хокку в какой-то мере должны были меня подготовить... Но это были цветочки, и я подозревал, конечно, что могут начаться какие-то ягодки, но не думал, что ягодки могут быть такие... такие крупные.
Потому что старый цирк сгорел. Давно. Лет тридцать пять уже как сгорел. Я помню как он горел, я был совсем маленький, но помню. Шёл по телевизору «Кабачок 13 стульев». Была зима. Так что никто, наверное, не пострадал. Цирк-то работал только в летний сезон, остальное время стоял пустой, наверное в Свердловске тогда и не было своей труппы, всегда откуда-нибудь кто-нибудь приезжал. Но, в любом случае, он сгорел. Из нашего окна было видно пламя, но казалось, что горит «Рубин» - такая многоэтажка с парикмахерскими, пунктами проката, ремонтными мастерскими и прочей мелочью – типа – «дом быта».
Был поздний вечер, и над плоской крышей «Рубина» висело багровое зарево. А цирк был дальше, за «Рубином»... Не знаю – отчего он загорелся. Потом вместо него построили новый – большой, бетонный, странный. С какими-то невнятными барельефами и кружевным бетонным куполом. Я долго не мог привыкныть к этому чудовищному серому куполу, а потом узнал, что он всем в общем-то нравится -  и просто офигел. Наверно, я больной какой-то, что ли – не понимаю красоты бетона. Хотя дело, наверное, не в этом, а просто люди не могут не любить цирк, тогда что-то сломается, и люди это чувствуют. Дети же должны смеяться, радоваться! А как они будут смеяться и радоваться, как они могут вообще получать хоть какое-то удовольствие от жизни, если все взрослые в один голос скажут: «Дети, цирк в нашем городе уродский, поняли? И не просите, мы вас в такой цирк не поведём, толку всё равно будет чуть, а головная боль от этого памятника архитектуры нам всем обеспечена.» Как? Никак. И вот, значит, чтобы дети совсем не свихнулись, взрослые вынуждены немножко хвалить это сооружение. И-и-и-и... И следовательно, рано или поздно они должны его хоть немножко начать долюбливать. А потом, мало-помалу – и любить. Целиком. Включая барельефы, даже если эти барельефы их порой не на шутку пугают в темноте... Да что в темноте, и днём-то пугают. Во-о-от. Аа-а-а пото-о-о-ом... Потом происходит удивительная вещь. То-есть, уже, видимо, произошла. Ведь всякая тварь от любви расцветает. Любая зверушка, любая травинка. Да? Ну и дальше и так понятно, я думаю. Цирк – не исключение. Бетон тоже человек. В глубине души. В глубине себя, если кто-то против того, чтобы бетон одушевляли. В общем, (опять!) Да, в общем, это и произошло. Бетон стал немножко как бы не бетон. Только с виду бетон, а на самом деле – такой специальный материал с неизученными свойствами. Прекрасно, скажете вы, а что же ты нам сто часов вешаешь на уши спагетти, что офигел, что больной, что невнятные барельефы, почему бы и впрямь и сразу не договориться, что цирк в нашем городе замечательный, что нет у тебя к архитекторам никаких претензий, и всё такое.
Потому что я не капуста и не мышка-норушка (против которых я тоже ничего не имею) а человек из страны и города и с планеты и так далее. И мне не всё равно из чего потом всё равно может получиться сносное условие существования. Например, цирк. И, к стати, всё это просто к слову пришлось, потому что на самом деле я просто хотел как-то объяснить, что старый-то цирк был совсем-совсем другой. Он был деревянный. Он пахнул опилками и лошадьми. И слонами, и львами, и клоунами. И я прекрасно понимаю, что работать артистам в этом стареньком цирке было, наверное, очень трудно. И я прекрасно понимаю, что в старых развалюхах вообще всегда труднее работать и жить. Потому их и сносят, и строят всё это новьё, и говорят – ну? Теперь ваши душеньки довольны? Ну, давайте я тогда просто всё время буду молчать, или спать. А мне пусть в ухо всё время при этом кто-нибудь громко орёт, что обратной дороги нету никакой никогда никуда, и незачем ей быть. Пусть орёт это про дорогу непрерывно и всё время, чтобы я не забыл, потому что если он на пять минут замолчит, я с облегчением вздохну – мол, как хорошо, тихо-то как... – и всё, и если меня ещё через пять минут спросить, я всё равно отвечу, что – ну люблю я эти все деревянные развалюхи, люблю – и всё, и я согласен даже в такой жить, ели надо, если это непременное условие для того, чтобы и остальные развалюхи не сносили. Абсолютно нелогично и тупо с моей стороны, согласен. Ну уж не знаю, что теперь с этим всем поделать. Вот так вот. Ну и хватит об этом.
Итак, мы вышли к старому цирку, который давно сгорел. Которого просто не могло здесь быть. И всё-таки он был.
- Тебя что-то удивляет? – сказала Алёна.
- Удивляет? – переспросил я, - а тебя не удивляет, что мы видим это здание... Ой, погоди. А ты видишь это здание?
- Конечно, - сказала она, - вижу. Но... Не знаю. Просто я никогда здесь раньше не была. Это какое место?
Я и сам бы хотел знать – какое это место.
- Это очень странное место, - сказал я, разумеется, - это старый цирк, он давно сгорел, его здесь быть не может. Понятно? Вот какая история.
Я замолчал. А что я ещё мог сказать.
- Да-а-а... – протянула Алёна, - когда я тебя увидела в кафетерии, я сразу поняла, что всё может случиться очень... странно.
- Почему?
- Никто не пишет стихи в кафетерии.
- Ну уж. Прямо, я такой исключительный.
- Не вздумай зазнаваться, - испуганно выдохнула она, - ты что?! Всё испортишь!
- Ладно, - неуверенно ответил я, - попробую... А я должен? В смысле, - зазнаваться.
Она молча кивнула.
- Не буду, - успокоил её я. А сам всё думал: неужели и правда никто не сочиняет в кафетериях? Глупо же! Где тогда сочинять.
- А где же сочинять?
- Что?
- Стихи, что...
- Ты у меня спрашиваешь?
- Ну... Я просто подумал – может ты знаешь. Где люди пишут стихи. Все. Все остальные.
- Все остальные, которые пишут? Дома. А вообще-то, не знаю. Где только не пишут. Просто я ни разу не видела, чтобы кто-то писал в кафетерии молочного магазина. Ну чего ты! Не понимаешь, что ли?!
- Да ладно. Это я так просто.
- На самом деле, - сказала она спокойнее, - их почти совсем не пишут.
- Нет, это уж точно враньё. Я сам знаю человек десять.
- А ты, наверно, поэт. Вот и всё. Поэты часто знакомы с другими поэтами.
- Хм... В общем, наверное. А музыканты – с музыкантами. И так далее. Рыбак рыбака... Один мой знакомый писал просто на улице... Но он так себе поэт, как я теперь понимаю. В кафушках в Харькове пишут. Но там совсем другие кафушки, у нас таких нет. Писатели, ясное дело, дома... Долго писать, настрой нужен спокойный. Да?
- А хороших поэтов ты знаешь?
- Скорее, знаком... Не близко. Ха! Какой отсюда вывод?!
- Никакого, - сухо сказала она, - я просто хотела сказать – если человек в кафетерии пишет стихи – жди всяких штук. Даже если он сам себя поэтом и не считает.
- Не факт!
- Может, и не факт, - резюмировала она, но ведь – вот.
Трудно было не согласиться. Вообще трудно было с ней не соглашаться, и это снова стало меня пугать. Просто какая-то мудрость чрезмерная для её возраста.
- Слушай, - я посмотрел на неё – тебе тридцать уже исполнилось?
- Давно, - сказала она, - ещё в прошлую пятницу.
- Нет, правда. Сколько тебе?
- Сто сорок три.
- Локальных? – ехидно поинтересовался я, - или с гиперпереходами включительно?
- Да что ты, - она смотрела на меня снизу вверх совершенно серьёзно, - если гиперы считать...
Я поперхнулся. А она продолжала как-то неторопливо вглядываться в моё лицо, так охотник вглядывается в снежную поверхность, когда ищет там следы. Всё ехидство моё куда-то улетучилось. Сжало снова горло непонятной тоской. Что-то страшно знакомое было в её глазах. Я знаю это давным-давно, понял я. Давным-давно, и нечего смотреть в эти глаза. Потому что с тем же успехом ты можешь смотреть в это небо, или ты можешь смотреть в эти бетонные барельефы. Вглядываться в снег, в асфальт, в поток людей в метро, в морской прибой... Ты можешь просто закрыть глаза и слушать транспорт и ветер. Это – всё – одно и тоже. Аккорд. И ты знаешь этот аккорд. И когда он зазвучит полностью, то... Что – «то...»?

- Пойдём в цирк, - попросила она, - у меня есть старые деньги... мелочь. Вот: этого хватит?
- Не знаю, - машинально ответил я, - то-есть, хватит, наверное. Откуда у тебя?..
- Случайно, - сказала она, глядя мне прямо в глаза, - завалялись в ящике с пуговицами. Ношу с собой просто так.
Она протягивала мне два железных рубля с профилем вождя пролетариата. И ещё мелочи на рубль. Я уже забыл, что такие бывают. Бред какой-то.
- Ты думаешь, это прошлое?
- Не знаю... может, просто сон.
Теперь колокольчики в моих ушах звенели очень сильно. Она всё протягивала мне эти дурацкие монеты.
- Пусть у тебя будут?
- Теперь тебя папа действительно потеряет.
Я взял монеты.
- Наверное, - кивнула она, - но до этого ещё далеко. Ещё не вечер. А утро. Пойдём!
Я молчал. Пролетела, каркнув, ворона.
- Я сто лет в цирке не была... А ты?
- Около того, - пробормотал я. Я пытался объяснить себе, что не время удивляться. Что это шанс. Что надо смотреть внимательно – и это всё, что надо. Что оно само себя обнаружит – чем бы оно не было: сном, прошлым, другим... Мы вошли в билетные кассы. Представление начиналось через несколько минут. Всё было во-время. Мы взяли два билета без очереди. В кассах никого не было кроме нас.
Раньше я думал: там, в прошлом, действительно всё так, как я помню? Другое, чем сейчас? Так всё и оказалось. Асфальт тротуара. Дерево, из которого были сделаны перила лестниц. Выражение лиц. Взрослых и детей – зрителей... И само представление. Всё и вправду было – другое. Такое как раньше. Непрерывное чувство, что всё странно, но правильно... Как надо. Я отвык от этого чувства. Я должен был делать определённое усилие, чтобы не искать во всём какой-то подвох. Подвоха – не было.
Было представление. Запах зверей и опилок. Старого дерева. Запах прошлого.
Мы сидели в середине – не слишком низко, не слишком высоко. Зрителей было немного. Мы прекрасно видели всё, что происходило на арене.
Если бы я был в своём привычном состоянии, я, конечно, принялся бы думать: зачем всё это? Эта нелепая экскурсия в прошлое. Эта невероятная Алёна. Где слабое звено в этой цепи? Я нашёл бы это звено, я всегда так делал. Нашёл бы его и сломал. И была бы разорвана цепь реальности. Может, так и следовало поступить, не знаю. И – что? Всё бы исчезло, наверное. И цирк, и Алёна. И всё опять сделалось бы как прежде. Может, я оказался бы опять в кафетерии. Понятия не имею. Я этого не сделал.
В антракте мы пили в буфете шипучий лимонад. Вкус прошлого был мягким и острым одновременно. Как этот лимонад.
Я не помню второго отделения. Кажется, были клоуны и львы...
- Ты не сердишься? – неожиданно спросила она, когда мы вышли из цирка под серое небо Свердловска.
- Что ты, - мягко ответил я, - за что?
- Может, пока и не за что. Но ведь неизвестно, что будет дальше. Это только начало.
- Но ты-то тут при чём... То-есть, разве ты всё это сделала?
Я повёл  рукой вокруг и посмотрел на неё. Она опустила голову.
- Не знаю... Наверное, не только я. Ты тоже. Я просто очень хотела, чтобы что-нибудь произошло.
- И я, - сказал я, - но только я всегда этого хотел, а никогда ничего такого не происходило.
- Я очень просила. Было грустно.
- А теперь?
- Да не знаю я. Теперь я тебя встретила, и этот цирк... откуда я знаю.
Она устала, понял я. Она же маленькая. Непонятно, что делать. Я не решался что-то сказать, поэтому мы брели молча. Перешли улицу, возвращаясь к горному, потом свернули в какой-то двор.
- Почему прошлое? – сказал я всё-таки, - причём – моё прошлое... Ведь ты тогда ещё...
Я не стал продолжать. Язык стал каким-то неловким, не хотел заканчивать мои фразы.
Она пожала плечами, как-то почти хмуро.
- Наверно, ты хотел в прошлое, - сказала она.
- А если бы я хотел в будущее – было бы будущее?
Она вздохнула. Поджав губы, быстро глянула на меня, отвернулась, качая головой.
- Нет же никакого прошлого, - сказала она, - нет никакого будущего.
- А что же есть?
- Да что хочешь. Только это всегда настоящее.
Мне стало не по себе. Не мог я больше слышать, как ребёнок говорит такие вещи. Ну, пусть не ребёнок. Тем более. Непонятно кто говорит непонятно что. Непонятно кому, может и понятно, но не мне. У меня едет крыша, мне хочется чего-нибудь простого и незатейливого.
- Пойдём в лес, - сказал я.
- В лес?
- Ну да, до Уктуса доберёмся – там... Может, белку встретим. Или зайца.
- Зайца вряд ли. Ну, всё равно. Ну, пойдём.
Она говорила таким специальным голосом. Каким говорят, если не хотят показать, что грустно. Не знаю – что со мной случилось. Я стал думать, и решил, что дело в моделях. Сто раз мне говорили – не строй моделей. Не представляй заранее – как и что должно происходить. Зачем? Оно всё равно никогда не происходит так. Всегда – иначе. И всегда – в результате – облом.
Саарви говорила – это потому, что ты писателишка. И поэтишка. Сочинитель и куплетист. С привычкой распостранять попытки творчества на весь окружающий мир. Она говорила это ласково, и мне не хотелось спорить – ну да, ну да, - говорил я в ответ, - наверное... Надо применить другую сторону того же самого – понял я. Другая сторна у нас что? Ждать, когда придёт волна. Будь серфингистом, говорил я себе. Волна придёт, не сомневайся и не представляй как это случится. Чувствуй волну, понял? Теоретически я у меня, вроде, понял. На самом деле – ошалело крутил головой подобно сове при дневном свете.
- Не грусти, - сказал я Алёне, - чего ты такая грустная вдруг стала?
- Я нет, - сказала она грустно, - я ничего.
- «Чего», - сказал я.
- Ну... Ну  потому что ты меня боишься, - она почти шептала, неохота ей было говорить такие вещи, но я же привязался – пришлось.
- Я?!
- Ты. Чего ты боишься? Не придумывай обо мне ничего. Не придумывай всяких страхов. А то мне тоже...
Этого только не хватало. Я не хотел, чтобы она боялась. Следовало, видимо, просто стать бесстрашным. Сделать это было нелегко. Но выхода другого не было. Я старался представить себя Дастином Хоффманом, спасающим мир от какой-нибудь хрени. Кривенько улыбнулся и стал ждать бесстрашия. Худо-бедно оно появилось где-то на горизонте и стало медленно и неохотно приближаться. Дастином я, видимо, был довольно посредственным, но для начала годилось и так.
- Так лучше? – я делал всем корпусом какие-то на мой взгляд бесстрашные движения – микс боксёра и рокера. Вспомнилась отчего-то книга одного очень приличного фотографа, которую кто-то из наших предлагал назвать «Клоуны небес». Речь в книге шла о советских астрономах. Читать её было невозможно, потому что фотограф совершенно не умел писать книги про астрономов. Вообще, видимо, не стоило ему начинать. Фотогрофировал он гораздо лучше. Вот и я теперь чувствовал себя таким «клоуном небес». Но останавливаться было никак нельзя, и я всё развивал и развивал в себе здоровый оптимизм, разгонял какой-то свой внутренний моторчик, разводил пары, швырял в котёл уголь – лопату за лопатой, наяривал и раскручивал, шипел и плевался паром, и мой паровоз, грохоча и подпрыгивая, наращивал свой клоунский ход, и без рельс, без насыпи, вылетал прямёхонько на взлётную полосу, и, совершенно офигев от такого зрелища, косились мне вслед «боинги» и «ту-сто пятьдесят четвёртые», а диспетчер что-то орал в эфире, но машинист его не слушал, только щурился от встречного ветра, а в топке бушевало белое пламя. Эх!!! В гипер выходим прямо тут же, в Домодедово прямо!!!
Хлопок – и тишина.
Только мальчик в жёлтой бейсболке дёргает за рукав какого-то дядю на краю лётного поля: «Что это было, папа?!» А папа и курить-то забыл, откуда он знает, что это! «Море, сынок...»
Н-да. Море. Разыгралось сине море.
...А и хорошо , что разыгралось.
- Знаешь, что, - сказал я,  - может, мы попали в такой поток. Или это день такой. Пойдём дальше. Не обязательно торчать в прошлом! Сходили в цирк, и довольно.
- Пойдём, - сказала она, - а куда?
- Куда угодно, - сказал я.


Глава пятая.

Веер.


Сидеть вплотную к кабине водителя довольно удобно. Правда колени в железо упираются, но зато никто не мешает говорить. Берёшь билет и едешь себе сколько влезет. Собственно, что значит – едешь? Делать-то ничего не надо, просто смотри себе неторопливо, как мимо тебя разворачивают улицы - как рулоны обоев - как площади расстилают циновками, как стремительно и бесшумно сооружают дома – непосредственно к тому моменту, когда ты подъезжаешь. Не забывают также протягивать необходимые провода, запускать в небо птиц (ворон, голубей, воробъёв и синиц – на большее у режиссёра редко хватает фантазии. Ну – парочка сорок, а летом – ласточки...) и самолёты-вертолёты какие-нибудь. Собачек выпускают. Кошек. Оживляют сцену полностью. Боковины натягивают качественно. Задник в порядке: задник у нас из плоских серых туч и далёких зданий. И побольше веток, ветками удобно застилать глаза. Людей – достаточное количество. Кое-где даже перебор, но лучше с этим переборщить, чем недобрать, а то у зрителя может возникнуть впечатление, что спектакль малобюджетный какой-то. А значит и театр малобюджетный. И тому подобное.
Мы устали. Вот и сели на автобус. Ноги гудели... А прошло не больше четырёх часов. Правда все эти часы мы куда-то шли, так что километров двадцать намотали. И никаких прорех в реальности нами замечено за это время не было. Добротно был сколочен мир, ни щёлочки, ни пожарной лесенки, ни суфлёрской будки. То-есть, может и лесенки и будки были, и щели во всём «вот такенные», но мы их обнаружить не сумели. И насколько я мог вспомнить, именно таким образом были оборудованы шестидесятые – а именно – шестьдесят восьмой год, что и подтверждалось цифрами на первых полосах газет в газетных киосках. Я не знал – как отсюда уйти. Или – выйти.
- Знаешь, - сказала Алёна.
Я задремал, и это «знаешь» вырвало меня из мимолётного сна. За те несколько минут, пока я дремал, мне приснился крупный, чёрный с серебром кот, очень красивый, как будто он поселился у меня дома, на старой бабушкиной квартире, которой на самом деле уже нет… Кот этот научился как-то летать, и при этом ещё подрос, и стал даже опасен для окружающих. Он был очень ловкий и сильный. Вылетал в форточку наподобие белки-летяги, парил над тополем и старой трансформаторной будкой, искал добычу… И вот как-то, налетавшись, он решил вернуться – а стал он уж больно какой-то большой и хищный – и я испугался и не стал ему открывать форточку. И даже держал её, придерживал изнутри как следует, чтобы он не прорвался. Но потом он будто бы как-то дал мне понять, что это не имеет смысла, глянул как-то странно на меня, так, что я понял: если уж ему очень понадобится, он всё равно войдёт, но уж не как друг, а иначе. Но это был один слой, а второй состоял из обычного жалобного кошачьего взгляда и бесшумного (потому что сквозь стекло) мява. Он разевал свою чёрно-розовую пасть и показывал белые клычки. Я сдался – и открыл форточку, и он легко, как обычно, влетел в комнату и приземлился с неким даже лёгким стуком: такой он стал тяжёлый внезапно. Сверкнула неяркая, драгоценная его серебристая шёрстка. С отсветом серебрянным. Вот в этот момент Алёна меня и разбудила своим «знаешь».
- Ах-ха… - откликнулся я, - уснул, представляешь? Кот приснился. Ты что-то спросила?
- Да. Мы куда едем?
Кажется, она что-то другое хотела сначала спросить. Или сказать. Ну да ладно. На незаданные вопросы не отвечать: правило путешественника по времени. Пусть это будет правило номер раз, потому что надо же их как-то расположить. Потом поменяю номера, если не годится.
- Едем. А! Куда?
- Ты ещё не проснулся.
Это уж точно, пронеслось в голове.
- Куда… До конечной. Годится? Э-э-э-э… К стати.
- Годится. Что «к стати»?
Хватит экать, сказал я себе. Проснись хотя бы в этот автобус, раз на большее не способен. И задай свой вопрос, без вопросов никто из нас долго не протянет. Почему-то я принялся злиться на себя после этого сна с котом. Но мне и впрямь следовало спросить одну вещь. Одну для начала. И следовало и хотелось.
- Этот мир, - начал я, не торопясь, - этот мир… Как ты думаешь, он где раньше был? Ну пусть он не прошлое, ладно, пусть он не будущее - это и так понятно. Пусть он и правда то самое единственное. Настоящее. Но где – он – был? Пока не сделался здесь, вокруг нас?
- А где ты был, пока я тебя не увидела? – сказала она, и это снова не могли быть слова ребёнка.
- Ну как же. Всё просто. Я вышел из дому, потому что люблю такую погоду... и она годится для стихов. Из дома. ИЗ ДОМА! Чего тут непонятного. То-есть, дома я был. Потом на улице. Потом в кафетерии. Там ты меня и... поймала.
Она хихикнула.
- Ну и фигня-а, - сказала она пренебрежительно.
- Ну ладно, - я уже и сам чувствовал, что фигня, но надо же было что-то сказать, - ну ладно, ваша версия, синьорита. И почему «фигня», объясните, если вас не затруднит.
- «Ну как же. Всё просто», - сказала она.
- Не дразнись, - попросил я, - я же не дразнюсь.
- А кто синьоритами обзывается... Ну ладно. Ну смотри: это ты знаешь, про дом, про улицу. А теперь ТЫ это сказал МНЕ. А если бы не сказал? Как я могла бы узнать? Я и не знала. Тогда. Я думала только, что ты где-то есть, но я не знала где. Я даже и не была уверенна, что ты и вправду есть где-то. То-есть, нет. Я знала, что ты есть, знала точно. Но одновременно не имела о тебе ни малейшего представления...
- «Ну и фигня-а-а...»
- Да нет же! Это очень просто. Пока человек не родился, он где?
- Нигде. Или в крови у родителей.
- Ты правда так думаешь?
На самом деле я никак не думал. Ничего у мення не было на эту тему, никакой информации, одни догадки – и – вот, одна из... так сказать... официальных версий.
- А почему я не могу так думать?
- Потому что неправда... – вздохнула она.
- Как так – неправда?
- В крови у родителей не человек, а клетки.
- Ну вот. Из них и получается ребёнок. Там внутри всё закодировано.
- Кем? И – а если не получается? Где он – тогда?
- Кем-кем... никто не знает. А если не получается... ну, нет его тогда. Не бывает его тогда совсем. Блин! Запутала меня окончательно!
Ясное дело - запутала, потому что неловко мне говорить на все эти темы с маленькой девочкой. А она пользуется.
- А всё из-за чего, - сказала она, склоняя голову набок и посматривая на меня с острым интересом – видно, с лицом у меня что-то такое интересное творилось.
- Из-за чего... Ну, сама знаешь. Зачатие это называется. Если оно происходит, то ... да, а если нет – то и нет. Всё!
- Опять неправда, - сказала она, - всё из-за «если». Понимаешь?
- То-есть?
- То и есть, - сказала она. - Мы говорим: «Если». А сами понятия не имеем – что это такое. А это – веер.
- Что-о-о?!
- Веер, - спокойно повторила она, - веер. Там всё и находится. Ребёнки, которые могут родиться. Сразу и маленькие и взрослые, и у же старые старики и старухи. И этот мир, и тот, где мы были до этого – и вс остальные миры. И другая я, и другой ты. И всё-всё. Все миры, все земли, все цирки – старые деревянные, новые бетонные, и клоуны, и львы и лимонады... Всё! Всё! Веер.
- Стоп! – крикнул я, но этот веер! Это самое «если», этот твой веер – он-то где? Где он-то находится?
- Как где, - совсем спокойно отвечала она, - у Бога. Или теперь ты спросишь – где находится Бог?
Она улыбалась. Приём это старый, все религии на этом приёме держится, потому что глупо спрашивать – где находится Бог. Считается, что глупо. Но идея Бога объясняет сразу и абсолютно всё. Или... почти всё. Но «где» - про Бога – это неправильный вопрос. Он исчезает сам собою, этот вопрос. Если все «где» - тоже часть веера, веер опять-таки... у Бога. Да, «где» - это не тот вопрос. Можно сказать – везде. Можно сказать – внутри нас, но внутри нас – только – клетки. А снаружи – космическое пространство, водородная пыль. Не «где», а – как?
- Но тогда выходит, - сказал я, - Он и выбирает всё?
- Он и выбирает, - тихо сказала она, - и теперь ты только одно и можешь сказать. То-есть, спросить. Но ты же не спросишь. Да?
Я кивнул. Это не к ней. Она скажет – не знаю. А где хоть кто-то, кто знает?
- Почему, - сказал я всё-таки.
- Почему – так, если всё выбирает Он. Всеблагой и Всемогущий. Почему – всё – так.
Она знала раньше, гораздо раньше, чем я спросил. Да это и не был вопрос. Не думал же я и вправду, что она станет отвечать. Хотя бы попытается – ответить. Ещё ладно – где. Ещё ладно – как. Но – почему?!
Но она сказала!
- Потому... – сказала она, - потому... что у каждого из нас тоже. В руках. Веер.
- Свобода воли... – прошептал я едва слышно, - ну конечно. Это и называется свободой воли.
Она услышала.
- Вот видишь, - тихонько сказала она, слегка хлопнув владоши, - ты всё понимаешь.

Всё...

- Но в каких случаях решает Он, а в каких – мы?

Пауза. Потом...

- Ты знаешь ли по крайней мере... – пропела она тихонько, - что в тишине ночной сломались двери?..

Мир поехал куда-то в моей голове. Я и сам знал, что она права. Просто это знание словами не выразить. Нужно много говорить. Что решает всегда Он. Что решаем всегда мы. Что решение всегда верно, если даже абсолютно неверно. Что когда мы решаем – как решил бы он – мы идём прямо. Что когда мы решаем по-своему, мы кружим и петляем. Что «ноша легка», что «Бог есть любовь», что мы всегда знаем – как правильно, что путь абсолютно свободен, даже если нам кажется, что он завален снегом по самую крышу. Что снег – это мы, что мы разгребаем сами себя... Что «в тишине ночной сломались двери». Я и раньше знал всё это, и всегда знал, что знаю, но для чего-то был ТАМ, где я не знаю.

«Предпочитаем мы не знать, что двери незачем ломать, что нет дверей, что путь свободен... Предпочитаем мы молчать и двери на ночь запирать, и в полночь превращаем полдень...»

- И как ты умудряешься всё время всё забывать? – сказала она. Развела руками. Она покачивала своей головой с тощими косичками. Она как-то странно улыбалась, будто жалела меня. Вот те на.
Я пожал плечами.
- Я взрослый, - сказал я, - взрослые часто забывают... главное. Потому что забивают себе головы второстепенным. Но если им иногда напоминать... А ты? Ты откуда всё это знаешь? Папа рассказал?
Я знал, что это не так. Поэт, увозящий в Москву ключи, оставляющий дочку на улице, рассеянный волшебник-непрофессионал, сочинитель русских японских стихов... Или всё не так? Я же его не знаю.
- Не папа, - смущённо улыбнулась она, - я сама... всё выдумала.
- Выдумала?
- Ну да. Я выдумываю-выдумываю... А потом всё так и оказывается. Всё так и случается, как я выдумала. Выходит, я не выдумываю, а... непонятно что.
Тут она невесело усмехнулась. Как взрослая.
- Да-а-а... – протянул я, внимательно разглядывая это существо, - выходит и правда – «ждут нас превращения».
- Смотри, а мы куда-то приехали, - сказала она.
Автобус действительно заворачивал на какую-то, похоже, конечную. Места были вроде бы даже знакомы. Только я никак не мог приноровиться к их теперешнему виду. Я просто не помнил – что здесь было раньше. Что потом снесли, что построили. Мы вышли из автобуса под вновь начавшийся мелкий моросящий дождь. Автобус фыркнул на прощание голубым дымком, зашипели и захлопнулись двери, и он укатил. И настала почти полная тишина.

Стало прохладнее. Было зябко. Мы стояли у какой-то обшарпанной диспетчерской с мутными стёклами, стенами из грязнобелого кирпича, с наглухо забитым и забраным синей крашенной решёткой окном билетной кассы. Запомнились неряшливые синеватые потёки на фигурной решётке. За грязным стеклом еле-еле угадывалась древняя, потерявшая всякий цвет табличка «закрыто». Ветер гонял кругами пустую мятую пачку «Беломора». За диспетчерской тускло поблёскивали куски ржавого полуразрушенного трамвайного пути. Не верилось, что в этих пустынных местах когда-то ходил трамвай. За обломками рельсов и шпал было озеро. Мы пошли по трассе вдоль берега. Очень бысто асфальт кончился. Под ноги попадались обломки сгнившей лодочной обшивки, куски рубероида, какие-то старые калоши, обрывки проводов. Справа от нас и позади остался небольшой посёлок, состоящий из старых, ветхих одноэтажек – наполовину деревянных, наполовину – оштукатуренных длинных бараков. Мы торопились уйти от них подальше. Там пахло кошачьей мочой, гнилью и какой-то безнадёжностью.

Я хорошо помню этот тоскливый запах. С детства помню. Вокруг нашего дома-восьмиэтажки раньше было много маленьких бревенчатых домиков, но от них пахло как-то иначе. Но когда мне было года четыре, мы ездили к папиным родителям на Шарташ. Там были бараки, и вот там пахло именно так. Меня и тогда напугал этот запах. Запах нищеты. Потом я понял, что рос в очень благополучном месте и в очень благополучное – для нашей семьи - время. Квартира у нас была большая, трёхкомнатная, и жилось мне привольно. Не пришлось бедствовать как Саарви. Тем более как Беорнису в детстве. Ни войны, ни голода я не знал. Но – может быть раньше? В другой жизни? В другой жизни могло быть что угодно. Запах нищеты будил во мне странный и страшный толчок памяти. Смутно, но резко и неумолимо одновременно, этот запах - напоминал. Казалось – если зажмуриться, сделать вдох – а потом быстро открыть глаза – можно оказаться там. В такой жизни, с таким запахом. С этими облезлыми стенами, с голодом, холодом, мраком. Подкатывала тошнота, безнадёжность, отчаяние. Будто выхода нет, и впереди лишь старость и смерть.

Я встряхнулся. Скинул морок и оглянулся по сторонам.
Мы давно вышли из посёлка. Непонятно почему мы решили идти берегом. Хотя ничего мы, наверное, не решали, просто, пока я боролся со своими страхами, ноги сами куда-то меня несли, а Алёна шла себе и шла рядом. Дождь всё моросил и моросил. Даже сильнее сделался. Он шуршал в камышах, которыми зарос берег справа от нас. А слева озеро дышало холодом. Поздняя осень. Кажется, мы сдвинулись в ноябрь, подумал я. Когда я это подумал, что-то слегка толкнуло меня изнутри, в груди и в голове. И этот толчок как бы выражал слово «ага», и у слова этого были знакомые черты лица. Или – жест слова был знаком. Я остановился. Я поверннулся к Алёне и стал смотреть на неё. «Ну что...» - толкнулось в грудь и в голову. Алёна смотрела на меня и молчала. И, видимо, говорила: «Ну что...»
- Алёна, - сказал я, - это больно. Ну, почти больно.
- Больно, - сказала она.
- Тогда зачем?
- Зачем?
Она не понимала.
- Это... – медленно проговорил я, - вот это самое и есть... телепатия?
У неё дёрнулись уголки рта, она удержалась. Не улыбнулась.
- Мы... Молча?
Значит, она не нарочно. Слава Богу, почему-то подумал я.
- Я думал, ты нарочно, - сказал я.
- Я думала – ты!
Мы засмеялись. Одновременно, будто сговорившись, схватили друг друга за руки.
- А... Будем? – сказал я, - или – ну его на фиг? Может, словами-то вс-с-ётаки лучше?
Я немного заикался от волнения.
Алёна покачала головой. «Как получится» - толкнулось в голову и грудь. «Ну ладно» - подумал я, и Алёна весело кивнула.
- Может, потом не будет больно, - сказал я.
- Я только не понимаю... – сказала она, - смотри... Я слышу короткие такие...
- Толчки, да? – сказал я. «Да» - толкнулось в ответ. Даже в горле отдалось.
- Понял! – сказал я, - мы очень громко это делаем! Надо научиться – тише. Блин, ефремовщина какая-то.
- Чего?
- Ефремова не читала?
Она помотала головой.
- «Час Быка», «Лезвие Бритвы...»...
- Нет.
- Ну да, он старый... Ну, то-есть, давно. В пятидесятых писал. Но опубликовали только в восьмидесятых. Почему-то считалась – крамола. На самом деле, непонятно почему. Вполне советский писатель. Может, даже слишком советский...
- У него про телепатию?
- В сущности... нет. Вообще, я не очень помню – есть у него там телепатия, или нет, там не в том дело совсем. Просто ощущение... Ну, если бы у него это произошло, всё было бы на местах. А так... Нет, не помню. Давно читал.
И тут же я подумал, что  я ЕЩЁ НЕ ЧИТАЛ, если сейчас ВСЁ ЕЩЁ 68-й год.
- Знаешь, - сказала Алёна, - я решила. Мы не пойдём туда, куда я хотела вначале.
- А куда ты хотела вначале? В начале чего?
Она нетерпеливо отмахнулась.
- Есть... было одно место. Нет, не так. Оно и теперь есть, но я не хочу. Лучше – веди. У нас может получиться даже лучше, чем я думала.
Она думала. «Веди».
- До сих пор, значит, вела ты?
«Да» - тихонько толкнулось во мне. Гораздо тише, чем раньше. Я подумал – телепатия лучше эмпатии. Мы затопили бы друг друга переживаниями и ощущениями. У берегов есть границы. У реки есть берега. Пока мы здесь, в этом есть смысл. Звёзды не входят прямо в нас своими лучами. Мы не ходим по улицам, приклеившись друг к другу. И это – удобно. Раньше... Раньше я часто думал, что ХОЧУ БЫТЬ «ближе чем кожа». Теперь я не хочу. Теперь я понимаю, что, видимо, и раньше не хотел. Я просто не думал – каково это может быть. Не представлял себе. Если даже одно слово умеет так толкать в грудь, в голову, в горло...
- Слушай, - сказал я, - ты же ничего обо мне не знаешь.
Вдруг я заметил, что у неё зуб на зуб не попадает.
- Ты же замёрзла!
Она кивнула, продолжая дрожать:
- М-м-мы, к-к-каж-ж-жетс-с-ся в-в-в н-н-ноябрь... п-п-п- па-а-а-па-ль...ль..ли....
Мне было довольно прохладно, но всё-таки зубами я не стучал.
- Снимай куртку, - скомандовал я.
У неё от ужаса округлились глаза. Она не поняла – чего я хочу. Я захохотал как сумасшедший. И стал стягивать свою куртку, а потом свитер. Она просто офигела.
- Снимай! – буйствовал я, - свитер надевай под куртку, вот! Он теплющий.
Наконец до неё дошло, что я не рехнулся, но всё равно пришлось помогать ей, потому что от холода руки у неё сделались неловкие.
- Т-ты ж-же зам-м-мёрзнешь, - бормотала она, - и я в нём ут..тону...
- Я тебе купаться в нём не предлагаю, - отрезал я.
Она опять стала открывать глаза на ширину плеч. Вероятно, от холода у людей становится что-то не в порядке с чувством юмора. Или это у меня шутки как у того боцмана?
- Моя твоя рукава закатать, однако, - объяснял я, - и всё будет в самый раз. Вот так, видишь? А у меня рубашка тёплая... да и куртка тоже теплей... чем у тебя. И вообще. Я закалённый.
- Я... тоже... – продолжала протестовать она, уже влезая в мой свитер.
- Теперь куртка не налезет!
Но куртка «налезла», правда выглядеть Алёна стала своеобразно. Я бы сказал, даже, шарообразно. Если ей это важно, то тепло ей будет до первого зеркала.
- Я – шар! – сказала она, - да?
- Есть такое дело, - сказал я смущённо, - но мы же в лес войдём. Там никого нет. Будем бродить. О! Костёр же можно разжечь!
- А спички? Есть?
Я снова натянул куртку, нашарил в карманах пачку “Winston” и спичечный коробок.
И понял, что за целый день не закурил ни разу. Не хотелось почему-то. Может, подсознательные педагогические программы наконец заработали. Фоновая служба, спинномозговая. Почему же раньше молчали?
- Я же курю, - сказал я  - и потряс коробком. Зажигалка вчера кончилась, и я отыскал на кухне этот коробок, в ящике с ложками. Не имею представления, кто его туда положил и когда. Может, ещё Алиса... А теперь какая разница. Кончилось же всё. Не о чем вспоминать. Но ведь – вот он! Коробок! Да ладно, может это Хельг когда-то занёс, или Дима. Или Бой. Бой начал покуривать. Любой нормальный взрослый на моём месте решил бы проблему методом «отставить!». А мне, значит, важней что-то другое. Чем лёгкие Боя. Звучит зверски, но так оно, похоже, и есть. Да и ничего не решили бы мои вскрикивания... а всякие там «Бросал бы ты дымить, в самом деле...» он вежливо игнорирует. В крайнем случае изобразит смущение и неловкость, пробурчит что-нибудь вроде – «брошу, брошу..» и на этом дело закончится. Ещё бы! Если «старшие товарищи» с сигаретой не расстаются. Но вот ведь, расстаются же, оказывается! По непонятным причинам. Может, полная пачка в кармане действует успокаивающе. Или, как это пишут в книжках: «Да что гадать!».
Согревшаяся Алёна поглядывала на меня и улыбалась, чем-то довольная. Как птица в солнечный денёк на ветке. Они так улыбаются, синицы там всякие. Почистят клюв – и давай глазом блестеть.
- Ну и зря ты куришь, - радостно сказала она, потом стала прыгать на одной ноге, видно настроение у неё улучшилось не на шутку. 
- А на другой? – сказал я.
Она запрыгаля на другой.
- А на обеих сразу?
Она остановилась, посмотрела на свои кроссовки и несколько раз подпрыгнула сразу на двух ногах, делая вид, что это какая-то очень непростая вещь. Потом снова глянула на меня.
- Нет, правда зря, - сказала она.
- Чего?
- Куришь зря. Бросал бы, в самом деле.
- Зато спички. Смотри, вон тропинка к холмам. Свернём?
Тропинка поднималась от озера к шоссе и снова начиналась с той стороны трассы. Мы пересекли асфальт, продрались через густой шиповник (он почему-то не облетел и даже не пожелтел, и был весь в тёмнокрасных ягодах) и вышли на склон холма, поросший березняком. Вот берёзы были совсем жёлтые. И наполовину опавшие. Кроны получились прозрачные, всё было видно сквозь них – и склон холма дальше, и то, что он там становится круче, и порос соснами.
- К соснам? – предложил я.
- Ага...
Совсем недавно вошли мы в лес, а казалось – весь день здесь ходим. Здесь было теплей, но дело не в этом. Здесь было что-то настоящее. Это не то, что я начал бы сейчас перечислять: «Ах, какой чистый был воздух! Сладкий сосновый дух щекотал ноздри! Пахло земляникой, прелым листом, кислицей и близкой водой!»
Да, пахло. Да, щекотал. И ещё дымком пахло, хотя никто, как потом оказалось, никакого костра здесь не разводил, так что это был, наверное, авансом, запах нашего. Однако, дело-то не в том. Это тоже были признаки настоящего, но САМО настоящее было не в этом – не в чистом воздухе и траве, не в больших деревьях – скорее, оно стояло за всем этим, оно просто таким образом проявляло себя, как бабочка проявляет себя полётом, Солнце – лучами, кошка – мурлыканьем и выгибанием спинки. Эти сосны и эту траву не подставляли нам в виде декораций, это всё выросло здесь как-то иначе. В детстве, я помню, многие предметы так росли. Дома, улицы. Люди. Ну, люди – не предметы, конечно. Но ведь предмет- subject. И человек в каком-то смысле тоже. А у ребёнка – всё – subject. И всё нужно потрогать поэтому; и даже удивительно, что солнце или огонь (по разным причинам?) невозможно потрогать. Когда я, маленький, спрашивал – что это? – и махал ладошками, пытаясь потрогать воздух, отец объяснял мне, что это смесь газов: столько-то процентов кислорода, столько-то – азота, столько-то – углекислоты. Конечно, он хотел таким образом настроить моё восприятие, сделать его серьёзнее, с его точки зрения, научнее, что ли... Теперь я уже и не знаю. Может, он был прав. В конце концов, кто сказал, что объяснив человеку процентное соотношение каждого газа в атмосфере, мы эту атмосферу испортим? Что именно таким образом и портят воздух?! Ведь, вроде, нет. Знаю, я теперь могу так говорить от того, что отца больше нет, а хочется чтоб был. И кажется – раз он что-то делал правильно, то не может он быть далеко. И правда – вот он, совсем рядом, объясняет мне всякие проценты, а сам меня любит при этом, заботится обо мне, всё думает – как сделать, чтобы мне потом лучше жилось. Отец тоже был совершенно настоящий, не подставная декорация, нет, вырос сам, здесь и был, так и должно было быть. Как я тосковал по нему, когда он уехал! И никак не мог понять, поверить, что он умер. До сих пор эта тоска по отцу - - как горечь где-то в верхней части груди, едкая горечь, подступающая к горлу. Она, в общем-то , не прошла, жива там, во мне, как и сам отец – жив там, во мне, как и эти сосны живы, эта Алёна. Настоящий мир так велик, неподделен, шершав, что ли, что от него даже почти больно. Фальшивый мир своей пустой невнятицей, своей потугой стать настоящим – вызывает тошноту воздушной ямы, пониженного давления, падения, зависания... Вот, подумал я. Вот что я понял только что. Я выдохнул воздух, вот так: «ф-ф-ф...», постоял немного, покачивая зачем-то головой. Потом посмотрел на Алёну. Она просто тихо улыбалась, глядя туда, в сосны, и одновременно как будто прислушивалась. Я тоже прислушался. Тишина была такая, что слышно было, как изредка, сами по себе, пощёлкивают отчего-то сухие сосновые ветки. Как далеко где-то вспархивает маленькая птица. И как она попискивает – сама себе чего-то тихонько говорит, или подружке. Впрочем, может, это её муж, или просто знакомый. Сквозь всё это шёл и шёл очень негромкий, очень мощный, очень ровный, слегка-слегка меняющийся шум и гул... Это так шумели сосны. Я и не заметил, как мы оказались под соснами. Будто просто – раз – и мы уже были там. Я встряхнул головой. Ничего себе! Да нет, не может быть. Мы стояли в березняке. До сосен было шагов сто. Я глянул на Алёну.
- Повторим? – хитро прищурившись, сказала она.
- Так-так, - растерянно пробормотал я, - это ты, значит, шуточки шутишь?
- Да так... – она рассеянно помахала ладонями, - надо было проверить – как оно у тебя получится... Здорово ведь получилось. Прямо сразу.
Я просто не знал что сказать.
- А зачем?! – потрясённо проговорил я.
- Это ты сам себя спрашивай, ладно?
- Но я же...
- Чего? Сам прыгает как кенгуру, а я – объясняй.
- Ну и ну.
- Да ладно тебе, - она снова беспечно махнула рукой, - может, теперь ногами дойдём? Там правда хорошо. А потом ещё попрыгаем, если хочешь.
Я понял, это она решила развить идею прыжков на левой, правой и сразу на двоих. Ну и девочка, просто пятьсот неожиданностей.
- Сон.
- Ну нет!
- А-а шьто-у?!..
- Переход.

………………………………………..

Опять двадцать пять за рыбу деньги.
Не думал я, что всё будет так.
Откуда я знаю, что для перехода нужен дождь? Моросящий, мелкий. Изо рта должен идти пар. Немножко. То-есть, где-то при плюс двенадцати переход возможен при прочих равных. Полная хренотень. Глупость, настоянная на дешёвой романтике шестидесятых. Штормовки в капельках дождя. «Когда мы уходим в поход, погода стоит неважная. И вновь за дождём расстаял город многоэтажный.» А с этим плоским небом, воцарившемся в мире в последние десятилетия, каши не сваришь. Вот и метался по стране в поисках многоэтажного неба, а города в шестидесятых были не такие уж и многоэтажные. Так казалось. Хотелось даже, чтоб они такими были, чтобы торчали небоскрёбы, потому хотелось, что не понимал – как это будет гнусно. Что небоскрёбы станут подминать под себя всё остальное – весь мир, траву деревья, людей, собак и кошек, леса, парки, школы, морские заливы и даже само небо. Даже небо станет плоским как стол. Не знаю… Может, в Америке там, в Австралии, в Новой Зеландии – как-то по-другому? Не знаю. У нас – так. Или не в небоскрёбах дело. Когда сформируется – если успеет – мир небоскрёбов, в нём будет тоже своя душа, наверное. Не потому, что она изначально есть в железобетоне, а просто люди научаться любить эти стоэтажные дылды, а дылды, почуяв, что их любят, не смогут оставаться и дальше таким же бездушными. А потом может образоваться цепочка. Лес-люди-небоскрёбы. И лес через людей станет изменять небоскрёбы. Лес сильнее небоскрёбов, он древнее их. Мудрее. Он даже хитрее. Если он умеет что-то делать на расстоянии – а он, кажется, умеет! – то он начнёт изменять стоэтажки таким образом, чтобы выжить. Может, дома станут похожи на скалы. Или на кристаллы. Они должны как-то войти в общую цепочку. Это пока, от глупости безудержной человеческой, вырастают на берегу Финского залива стеклянные монстроподобные коробки. Жить-то ведь в них всё равно будет невозможно. Это страшно, но это, кажется, так. Может поэтому «боинги» врезаются в торговые центры? Лес… Нет, наверное, лес не может быть таким жестоким. Впрочем… Ему-то что? Он защищается. Или даже не он, а вся Планета пытается защищаться от двуногих хищников, численность которых перевалила за пятый миллиард. Или – за шестой? Не помню. Мы несём смерть всему живому. Нас бы надо всех убить. Но это само по себе так чудовищно, что Бог не хочет. Так? Видимо, так. И мы живём, и нас всё больше,  и если мы не изменимся, то всё равно перемрём как мухи. А с чего бы нам меняться? Выйди на улицу. Зайди в бар. Включи телевизор. Настройся на волну русской поп-музыки. Радио «Шансон» найди, или «Милицейскую волну» - и послушай. Пока не вырвет желчью. Тогда встань, умойся, почисти зубы и поезжай в Чечню, где, говорят, кончилась война. Потом, если вернёшься, посети снова Васильевский остров, улицу Кораблестроителей в районе сверхдомов, купи в киоске плохие консервы и бутылку водки, выпей, закуси, усни, проснись, купи билет, сядь в поезд, выйди из поезда через 10 часов, нырни в метро, вынырни из метро, добреди до проходной, открой дверь направо, сядь за компьютер и напиши эти строки. Написал? Написал. Теперь понятно, почему дождь? Именнно дождь напомнил о шестидесятых. Не знаю почему, шестидесятые для меня остались годами в дожде и в снегу. И на фотографии – заснеженные крыши, языки снега… Одноэтажные домики. Ха! Сам-то жил в восьмиэтажке! Дождь. Дождь – такое слово, вроде «ну и ну». «- Как дела, Тэдди? – Дождь, - сказал Тэдди.»
…………………………………………………………………….

- О чём задумался? – сказала Алёна.
Я сказал:
- О дожде.
…………………………………………………………………….

Дождь и дождь. Мокрый асфальт. А она идёт и поёт вполголоса какую-то дурацкую песенку. Вот зашла в кассы кинотеатра, зонтик закрыла, стряхнула с него капли, что-то сделала с лицом – разгладила без рук, расслабила, что ли… Волосы свои короткие каштановые привела в порядок – да что там приводить в порядок, просто провела по ним своей узкой ладонью, а дальше я и не смотрел. И вообще никто не смотрел, как она покупала билет, как проходила в бар и заказывала высокий бокал с какой-то зелёной чепуховиной, в которой вишенка плавает, и никто не знает, как пахнет в этом баре – а пахнет там шоколадом и ликёром, и немного сигаретным дымом из курительной комнаты.

Я её не знаю. Честно, не знаю. Никогда не видел. А если и видел, то не обратил внимания. И теперь я совсем не смотрю, как она выходит из кинотеатра, как в полумраке наступающего вечера останавливает такси и едет на окраину, а дождь всё льёт.
Играет в салоне машины музыка – та самая песенка, которую она напевает весь день. Она подхватывает её – почти про себя, почти не слышшно, только ей самой слышно, а больше никому.
Когда она садится в такси, то вместе с нею входит лёгкий запах духов, и я понятия не имею – что это за духи, и кто она такая. И я понятия не имею – почему это пишу. Понятия не имею.

Всё равно дело не  в этом лице. А совсем в другом, в том, что недопроявлено. В какой-то момент может показаться, что это оно. Наверное, поэтому люди и встречаются. Проходят годы, десятилтия… Некоторым хватает дня. Чтобы увидеть, как проявляется не то. Некоторые всю жизнь видят то, что хотят. Для некоторых то, что они хотят, отражается в зеркале, когда они… бреются, что ли… В общем, это не важно, всё равно всё это только так кажется. А настоящее лицо где-то всегда ТАМ, на такой глубине, что никаким взглядом не пробить. Хоть в телескоп смотри, хоть в микроскоп.
Но есть один способ, его все знают. Просто забывают иногда. Не надо смотреть в лицо. Смотреть надо в глаза. Там всё проявлено, и даже то, о чём никто не знал. Можно убедиться. С помощью, хотя бы, зеркала. Когда бреетесь, что ли.

Дождь в моём мире всегда начинается там, где слова уже не помогают. Или даже мешают. Хотел сначала написать: там, где мне нечего сказать, но это не так. И даже то, что написал, не совсем правильно. Есть ещё такая «фишка»: начавшись, дождь приводит в порядок мысли, слова, буквы. Не просто отмывает, а выстраивает, делает потоком однонаправленным, как он сам. Есть ещё что-то. Пауза после и пауза перед. Сменой декораций? Предыдущим действием? Титры? Нет, ещё что-то. Да, отдых. Но ещё. Нет, не могу додумать. Потому что не хватает всё-таки не только слов. Ума. Дождь – так дышит огромное живое существо. Ну, Планета, да. Она так хмыкает перед тем как что-то сказать. Она грустит так. И напевает. Или листает старые журналы перед рейсом. Антропоморфнее некуда, да?

И я подумал, что недопроявлено всегда именно то, что не антропоморфно. Это беспокойная мысль. Неуютная. Но…


…………………………………………………………………………………………………..

- Смещаешься, - сказала Алёна.
Я вздрогнул.
- Да?
- Сильно, - сказала она.
Меня словно уводило от слов. За рёбра будто бы уводило от любых слов и от этого диалога. В основном, почему-то, за рёбра слева. Странно-странно. Мы уже давно шли куда-то «ногами», без всяких прыжков, но это одно, а совсем другое – это то, что творилось с миром. Я как-то всё не мог и не мог сконцентрироваться, не мог удержать перед собой изображения травы, земли, сосновых иголок, стволов с чешуйками. Ужасно хотелось спать, просто неодолимо.
- Блин, - сказала Алёна, глядя на меня, - это что же – прыжки кенгурские тебя так вымотали?
- Н-н-не знаю… - промямлил я. Язык вовсе не хотел шевелиться.





(Лицо своё прятал он непрестанно в тень. В тень шкафа, например, в тень занвески. В тень козырька бейсболки.
На пути к веселью его встречал кабан. И пёр на него клыками и тушей. Не из-за чего, получалось, веселиться. Нет ни повода, ни причин.
Кабан был – тень.
Когда же выглядывало солнце, и не было теней, оказывалось, что он пьян. Тогда и кабан исчезал, однако – что толку? Лишь блики на щеках, на пальцах. На паркетном полу.
И снова полумрак, и в полумраке – кабан. То-есть, тень. Тень трезвости.
Понимаешь, говорила тень, я – существую. Мало того: Я – это всё, что есть. Ты – во мне.
И грузовики ныли далеко-далеко за ночным, полузадёрнутым окном, когда он чувcтвовал, что ноют-то они прямо в нём, под закрытыми от отвращения веками, в тонких кистях его слабых рук, в каждом маленьком мускуле; и по коже скользил странный электрический зуд, тонкий зуд, который сопровождался толчками в ногах, в позвоночнике. Потом оказывалось, разумеется, что это так работает этажом выше стиральная машина «Bosh», выжимает она так в своей центрифуге… центрофиге… Или, положим, не «Bosh», а где-то на Московской танки идут. Из Елани. Выполнять волю народа.
Протягивал руку к инструменту. Ну что ж… Даже часа полтора иногда что-то такое наигрывал, но… Хотя почему – но? Ведь именно и только в этом случае и замечал, что не всё лицо в тени, что где-то на перефирии – золотые и серебрянные блики.
В этот момент легко было представить стук в окно – и как Бой появляется в комнате. Тут уж и стены – не стены, и потолки – так. Видимость одна. Пока нет тени, пока её нет, скорее – представляй всё, пиши всё, записывай, фотографируй словами, пока нет кабана.
К чёрту.
Вот он, стук в окно. Только там не Бой.
Так же как и это лицо в солнечных бликах – чьё?

И опять это ты. Ты мне надоел. Хотя бы потому, что мне тебя на самом деле не представить. Не так давно я это понял. Одна или две визуализации на обочине второго внимания, да невнятный рассказ лет тридцать назад – вот и всё, что у меня есть. Конечно, говорят, вы были похожи, но теперь мне и двойника-то не представить. Нет, то-есть – как изображение – и даже движущееся – я могу представить себе  двойника – но это вроде фильма, динамической голограммы, в общем – какие-то варианты 3D, а не…

И всё-таки, каким-то образом, это – ты. И неважно, что ты мне надоел. Не ты мне надоел, конечно, а немощь.

И нету таких гантелей. Таких витаминов, чтоб. Или я их не люблю.

Впрочем, стены ломать во сне – дело нехитрое. И потолки. Давай-ка сломаем по-обыкновению какие-нибудь стены и потолки, разобъём какое-то количество стёкол, пройдём нарочито насквозь, поперёк, навстречу, не взирая на, вопреки, навылет, навсегда, навеки, на свободу, мимо, прочь…

То, как я это делал, самого меня заставляло задуматься. Над тем – всё ли тут в порядке. Находил, что не всё – хотя непорядок относил к какой-то береговой охране. А может, она и правда есть. Охраняет берега. То ли извне берегам грозит опасность, то ли изнутри – кого куда не пускать велено, вот что интересно?! Тех – сюда, или нас – туда? И кто не пускает – свои оглоеды, или чужие? А, какая разница… Кстати, нет. Есть разница. Если свои – главное – смотаться, а там примут. Может быть. При прочих равных. Если не вызовешь отвращения, подозрения, неприятия. Ну или так: приняли, ладно, а трава протыкает ноги насквозь. Трава райских лугов. Капли росы свистят как падающие бомбы – из макушки до сердца долетают за сотые доли секунды и внутри твоего тела ведут себя на манер пуль со смещённым центром тяжести. Добрые райскаие голоса рвут в кровь барабанные перепонки. Господь во Славе невыносим. Потому-то для нас и невидим… Допущения, допущения, прочь теорию, даёшь непрерывную цепь поступков, ведущих наверх. Напишем плакаты, поднимим их разом. А что? Нет? Ну, нет, конечно. Типа, шутка. Не обижайтесь, ангелы, не обижайся, Бог. Ты  - большой и умный. Я – маленький и тупой, и образ Твой и подобие Твоё никак что-то в себе, маленьком и тупом, не разгляжу. И не дай увидеть себя большим. Маленький и тупой всё-таки лучше большого и тупого. А то… В общем, один президент – спаситель России у нас уже есть, наверно, хватит.

Дай увидеть Тебя – как Ты хочешь того.
Пили на кухне кофе. Но…
В храме стоял на коленях. Но…
Во сне меня поднял с коленей, но…
Как горько уйти от Тебя. С тех пор…
Но - вот стук в окно. Привет, Бой.

- Какой я тебе Бой. Забыл, как зовут?
- Понимаешь… Я сейчас о тебе пишу. Не могу я тебя называть по имени. Получится, что это – тот ты, который потом вырос, с которым я теперь встречаюсь раз в год, в два… Правда, непонятно – зачем. Все те,  с которыми я теперь встречаюсь в жизни – совсем другие. И я другой. Ничего нового. Так у всех, я читал. Но…
- Всё равно.
- Слушай. Но тогда получается, я вообще не могу о тебе писать.
- Почему? Пиши, пожалуйста, только Боем не называй.
- А как? «Он»? «Ты»? Как?
(«Он...»; «Но...»...)
- А что… Я сильно изменился… Там?
- Ну… Как изменился, так уж и изменнился. Да это, в общем-то, уже и (А, вот ещё – «Ну». Или «Ун...». В смысле «und», или в смысле «uno», то-есть  - “one”...)
- ..не ты. В общем-то. Ты совсем другой. С тобой мне нормально. Да что там…
- Тогда смотри. Если дело в форме… Носа, рук…
- Да нет. Нет же. Не в форме вообще. Вообще не в форме дело. Просто, похоже, не вышло у нас на этой ветке. Не вышло то, что хотели. Не следовало ничего хотеть. Вы – это вы. Как те дети из мифа. Вы – это просто и есть вы. А со взрослыми я и вовсе не умею. Даже просто говорить. Даже просто быть рядом. Впрочем, теперь уже и с детьми. После того как вы выросли, что-то оборвалось напрочь. Всё время болит сердце на каком-то ином уровне, всё время мне кажется, что каким-то непонятным образом я всех вас предал. Тем, что ли, что не сделался невероятным светящимся существом для прокладывания маршрутов сквозь всякие там пространства и времена. Или хотя бы – музыкантом супергруппы уровня «Pink Floyd». Или великим актёром, писателем, известным поэтом. Журналистом! Лётчиком! Просто – шофёром! Не Шофёром даже – а просто – шофёром! Чтобы протянуть руку теперь и сказать: пару сотен шагов по этому тонкому льду, ребята. Всего пару сотен шагов. И если вы не уйдёте под лёд, будет вам… нечто. Что-нибудь… Ну – жизнь, хотя бы. А так? А теперь? Разве я могу это сказать? И мне сорок пять. Поздняк.
Прости. А чего – прости – он уже ушёл, не вынес этого потока сознания. Никто бы не вынес. Никто и не выносит. И ты говоришь «О, Господи…» всякий раз, когда ЭТО наинает из меня… Литься. А ты  - это я себе - представь, что из другого такое – на тебя. А? Ну… Представить можно. Только я-то знаю – как бы я реагировал. Ну и как? А так. Я понял бы, что с этим человеком надо либо жить до конца, насквозь, до упора, вместе идти, что ли… Или! Или – уходить, бежать от него подальше, немедленно, не останавливаясь, никогда и нигде больше с ним не встречаться, знать, что он вооружён чем-то неизвестным и очень поэтому опасен для любой стабильности, любого порядка, любой гармонии, если это не то, что он согласен считать истиной. Это при том, что сам-то он – никакому представлению об истине и отдалённо не соответствует. Какая там дхарма. Сплошная карма.

…Пусто, как на заброшенном вокзале.
Снилось такое когда-нибудь?
Всё просто. Грязный-грязный кафель, говно, окурки. Бродячие собаки на пустых рельсах. Опасные, стаями. Пойдёшь один – жди неприятностей. На отшибе ещё и недостроенный корпус, ну начали строить и бросили. Там Путин хоть и пришёл к власти, на этой ветке – недолго продержался, китайцы сбросили на города вакумные бомбы. И всё. Трындец. Ну а я, видно, в горах где-то был. Зарево на горизонтах видел. Слышал отдалённый гром. Земля, конечно, дрожала. А так… Ничего особенного. Теперь надо как-то до Питера добираться, искать тебя. Сотовая связь, ясно, не работает, и я очень за тебя боюсь. Больше ни за кого. Мне очень стыдно, но больше, правда, ни за кого. Остальное всё я переживу. Будет плохо, но как нибудь. Ну нет, пусть все будут живы, но если нет – это не до такой степени… Заткнись!!! Молчу.
И вот, нашёл я старый ржавый автобус. Ну – не насквозь ржавый, но краска уже непонятно какого цвета.
Вышел я на него так:
Проснулся на автовокзале, где ночевал во взломанной мною комнате для кассиров.
Денег там, к стати, было море, целые горы. Кто-то, видать, склад устраивал, да не вернулся из похода. Горы, горы купюр, да только на фиг они теперь нужны? Телефоны молчали, конечно. Было холодно, и я разрыхлил денежные горы как следует и зарылся в них как в кучи сухих листьев. Согрелся и уснул. Никогда так не спали? Я вот тоже никогда раньше так не спал. Мечта идиота. Да ладно, хоть тепло.
Очень с утра захотелось есть. Разгрёб деньжищи, вылез на свет Божий. Вооружился толстой рейкой на всякий случай. От собак.
Голые ветки деревьев. Очень холодно. Снега нет – серый, мёрзлый, гадкий асфальт. Серое небо. Всюду мусор, пыль, дрянь. Сразу почему-то заболело горло. Жалко стало себя со страшной силой. Сказал себе за это – «Хватит ныть, сука.» - и пошёл непонятно куда. На ходу думал, что надо бы всех как-то спокойно научиться любить. Ну и себя заодно. А то прямо неприятности сплошные с этим горлом, холодом. И вообще. Смертельно опасно не любить, как ты когда-то сказала. В том смысле, что любить – это техника безопасности. Чтоб не прилетело. В том числе и другим – от тебя, или через тебя… Ах, блин, курить-то как хочется. А нету.

Людей на улицах этого городка не было совсем. Не было видно, вот что я имею в виду. Может, где-то тут даже и неподалёку были люди, но прятались. Откуда я знаю? Так. Огорчаться не торопись.

Я сразу этот автобус увидел. Но решил сначала пройтись по этой… Забыл как называется. Ну, в общем, по этой улице, которая раньше выходила в центр, а теперь никуда не выходит, потому что в центре взорвали вакумную бомбу. Не очень большую, бывает и больше. Но кварталов сто-двести - в пыль. Вот потуда есть дома, а дальше – крошево. Чисто. Никакой радиации. Министр же нас успокоил ещё когда. Китайцы резонно решили, что раз российскому министру нравятся вакумные взрывы, то и всем остальным россиянам проще будет умирать именно так. Ну, раз россияне уже успокоены, мол чистое такое оружие. Очень добродушное, в духе вообще нового времени, да и российскому президенту должно понравиться именно так: чисто и без следов. В «Норд-осте» и в Беслане он старался, но не очень хорошо вышло, так надо ему показать КАК ПРАВИЛЬНО.
Ох. Для чего я всё ещё кого-то ненавижу? Ну для чего? Всё ведь кончено. Нет больше никакой России. Никакого призедента. Ни друзей его, ни родственников, ни, вероятно, даже и знакомых. Это, само по себе, должно было бы меня радовать, но ведь оно не само по себе. Да и… Вполне вероятно, что урки как раз живы. Во-всяком случае, основные. Наиважнейшие. Начиная с пахана.

…Развалины. Но где-то должны быть люди. Ты где-то должна быть. Интересно, заведётся эта ржавая колымага, или нет. Надо только бензину найти. Там как-нибудь придумаю – как проводки в зажиганьи соединить. )



Потом мы прыгнули. Свист ветра – вот и всё, что я помню об этом прыжке.