Все счастливы

Виктория Орлова
«Счастливый такой!» — думаю я, рассеянно глядя вниз из окна шестого этажа. Внизу, в синеватой дымке морозной ночи, подсвеченной одиноким фонарем, скачет какой-то мальчик в коротком пальтишке нараспашку. Нарезает круги вокруг заснеженного мухомора песочницы и машет руками. И еще орет: «Машка! Выходи!» Потом прыгает на занесенный снегом газон, тут же погружается по колено и бредет в снегу, не поднимая ног, выгребая в снегу борозду, долженствующую обозначать сердце. Машка смотрит на него из дома напротив, я вижу, там горит зеленое окошко, и в нем черным силуэтом — она. Машка не бежит стремглав одеваться, просто стоит, прижав руки к груди, и заливается беззвучным смехом, время от времени запрокидывая голову. Времени у нее, судя по всему — целая жизнь. Наконец борозда на газоне замкнута, мальчик поворачивается лицом к Машкиному окну, снова орет, и Машка, махнув ему рукой, уходит собираться.
   
    Мальчик выбирается из сугроба, плюхается на качели, ко мне спиной. Сидит несколько минут, нахохлившись, тихонько покачивается, стягивает у горла воротник, и фалды пальтишка торчат воробьиным хвостом. Наконец, выскакивает Машка. Тоненькая, как стебелек — узкие джинсы, курточка в обтяжку. Длиннющий белый шарф, намотанный в несколько слоев, и пушистая шапка делает ее похожей на одуванчик. Мальчик вскакивает, кружит Машку в объятиях, и они, хохоча, вылетают за пределы двора. Двор замирает. Так качественно замирает, почти умирает.
   
    А я никогда не была похожа на одуванчик. Ты называл меня Колючка, помнишь? Нет, ты не помнишь, наверное. Иначе меня бы здесь не было. Я была бы с тобой. Где бы ты ни был. Но тебя нет нигде. Поэтому я здесь.
   
    В соседней комнате гудят голоса — обсуждают новую Юрцову машину. Собственно, мы ее обмываем сегодня. Среди возбужденных мужских голосов слышится ворчание Леськи — Юрцовой жены. Леська беременная, ей пить нельзя. Поэтому Юрец, которому можно, ее раздражает. Не потому что пить нельзя, а потому что беременная. А может, и потому, и поэтому. Я ее понимаю. Но и Юрку понимаю тоже — он так давно про эту машину мечтал. А Леська про девочку. А тут сразу две мечты сбылись — и машина, и девочка. У обоих. Юрка счастлив, конечно. Леська тоже, наверное. Но она беременная, и ей положено раздражаться по любому поводу. Пусть. Вот родит, откормит — и все у них наладится.
   
    А у нас с тобой уже не наладится. Никогда. И никогда я не рожу тебе никого. И никогда тебя не увижу. Ну, это неважно теперь. Это теперь плевать. Все счастливы, и я тоже.
   
    Я стою за шторой, я с детства люблю стоять за шторой. Когда ты стоишь за шторой у окна, ты не принадлежишь миру, ни тому, который за окном, ни тому, который по ту сторону шторы. Ты просто наблюдатель. Видишь один мир и слышишь другой. А они тебя не видят и не слышат. Если, конечно, ты тихо стоишь. Я умею очень тихо. Поэтому, когда я устаю от мира, я прячусь за шторой, и мир обо мне забывает. Я могу стоять здесь сколько угодно, даже, когда гости уйдут домой и хозяева лягут спать. И никто обо мне не вспомнит. Разве что Андрейка. Он обо мне заботится. Но прекрасно может обходиться без меня. Впрочем, вряд ли я захочу остаться здесь. Сейчас вот постою немножко — и вернусь.
   
    Здесь хорошо — синий свет фонаря, серебрится снег, чернеет небо, горят разноцветные окошки. Только тихо. Вот ушла Машка и ее мальчик, и все. Все застыло. Ясень, и тот как нарисованный. Красиво нарисованный, изящно так, легкими штрихами. Но — неживой. Это потому что ветра нет. Давно уже.
   
    На подоконнике мерзнут суккуленты. Много, Леська их собирает. Они стоят у нее в маленьких пластиковых горшочках, корни присыпаны мелкими камешками — чтоб не видно было земли. Ну, грязи чтоб не было. Каждый раз, как мы приезжаем (а мы часто приезжаем, мы дружим домами), Леська пытается всучить мне такой вот горшочек. Но я отказываюсь. Нет, я не то чтобы не люблю домашних растений. У меня есть фиговое дерево и лимон. Они совершенно на меня похожи — хилые, тощие, торчат не так, не там, не тем, и все-таки живее всех живых. Ты всегда говорил: ну вот, три Колючки. А я смеялась: тогда сейчас как уколю! И ты смеялся в ответ: Ветер невозможно уколоть.
   
    А Леськины лощеные красавчики мне почему-то кажутся искусственными. И еще мне кажется, что рядом с ними мои нелепые кустики будут чувствовать себя неловко. А они, в конце концов, дома. Нет уж, обойдусь. Но ведь Леське это не объяснишь, и я придумываю тысячу причин для вежливого отказа.
   
    Ты, кажется, единственный, кому мне ни разу не приходилось вежливо отказывать. И невежливо тоже. Как-то так выходило, что все, тобою предложенное, было мне впору и в радость. Понятия не имею, за что ты называл меня Колючкой. Может быть, просто за то, что я похожа на свои кусточки. Они ведь твои крестники все — ты таскал их в мой дом из дальних странствий. Фигу зачем-то протащил с Кипра, привез веточку, воткнул в землю — и вот, до сих пор растет. А мандарин, помнишь? Мандаринную косточку? Ты клялся, что привез ее из Марокко. Я тогда ничего о тебе не знала, и решила, что ты выдумываешь — мало ли, где можно взять мандарин — вон они, тоннами продаются кругом. Но теперь я, конечно, верю — из Марокко. Может быть, ты и сейчас в Марокко. А может, в Неаполе, или в Провансе где-нибудь. Или в Нерюнгри, кто тебя знает. Ты — Ветер, ты можешь быть где угодно.
   
    Единственное место, где тебя быть не может сейчас, ни при каких обстоятельствах — этот самый двор, посреди которого торчит мухомор песочницы, увенчанный снежной шапкой, а рядом — протоптанное в снегу сердце. Правда, сердце я вижу перевернутым, и оно значительно больше похоже на задницу.
   
    Кто-то тихо обнимает меня за плечи. Андрейка. Я улыбаюсь. Андрейка появился рядом, когда я окончательно поняла — ты больше никогда не появишься. Не стукнешь в окно на рассвете или среди ночи. Не окликнешь меня на улице. Не подкрадешься сзади, не закроешь мне глаза прохладными ладонями, пахнущими морем, и не шепнешь в ухо: «Угадай, кто?». Андрейка теплый, заботливый и веселый. И я очень стараюсь, чтобы он никогда не узнал, что на самом деле я Колючка.
   
    — Тебе хорошо? — спрашивает он.
   
    Да. Мне очень хорошо. Я улыбаюсь и трусь щекой о его ладонь.
   
    — Иди, — говорю я мягко. Так мягко, как только умею. — Я приду сейчас.
   
    Мне хорошо, значит, Андрейка может спокойно дальше обсуждать с мужиками малопонятные мне автомобильные дела. Он целует меня в макушку сквозь штору и уходит. Ты никогда не целовал меня в макушку. Поэтому я стараюсь думать о тебе как можно реже. Но сегодня можно. Сегодня все счастливы сами по себе, без меня. Даже Андрейка. Тем более, я сейчас действительно вернусь. Ты-то ведь все равно никогда не вернешься.
    Я в последний раз вглядываюсь в ночь за окном и уже собираюсь выбраться из укрытия, как вдруг порыв ветра бросает в окно горсть снега, и я прижимаюсь носом к стеклу. Ветер в мгновение ока сбрасывает шапку с песочницы и выравнивает газон. Он свистит задиристо, как мальчишка, и качает ветви ясеня. Чернота неба взрывается снежными искрами. Ничего мне не хочется сейчас больше, чем вдохнуть этот ветер. Я забываю, что окно — Леськино, и, вскочив на подоконник, распахиваю створки. Суккуленты с глухим стуком летят на пол, рассыпаются мозаикой камешки. Ветер обнимает меня, как давнюю подругу. «Не дрейфь, — жарко шепчет он мне прямо в ухо, — ты же легкая, Колючка, я тебя удержу!» Я улыбаюсь, радостно киваю. И мы взлетаем.