Время уклоняться от объятий. Глава 4

Волчокъ Въ Тумане
Глава 4.

Жениться Алексей Данилыч задумал после Пасхи на дочери Александра Воротынского. Невеста, княжна Варвара Александровна, по увереньям свахи, собой была лебедушка, нравом же кротка и послушлива, осьмнадцати от роду лет. "Что кротка - сие ей весьма пригодится," - сказал Алексей Данилыч, в задумчивости похлопывая смазливую сваху по широкой спине. Та непрерывно подмигивала левым глазом. Миганье это происходило не от игривости, а оттого, что сваха в детстве была сильно испугана коровою. Алексей Данилыч в этом ей не доверял: "Князю, небось, не подмигиваешь... Нет, Степанидушка, уж сознавайся, что лысые тебе не нравятся, а по сердцу кудреватые, навродь меня". Она отмахивалась и тряслась в дробном хохоте: "Понятно, у Воротынских я удерживаюсь. Вот скажу им, что нельзя за тебя девку тдавать - ты любую жену смехом затиранишь".

Жена шла впридачу ко всем его замыслам насчет службы. Родство с Воротынскими было полезное. Набралось долгов рублей на двести, а приданное сию дыру залатает. Помаленьку открывались заманчивые дорожки наверх, а туда восходить надо было не холостым гулякой, а во всей степенности. Пока же все шло по накатанной дорожке. Среди казанских героев Алексей Данилыч оказался одним из первых, после Михайлы Воротынского и Курбского, конечно. А все ж, Михайла Воротынский без басмановской помоги и Арскую башню бы проспал, и жизни бы решился. За все это Алексея Данилыча, наконец, сказали окольничим. Достиг отцовских степеней, хоть и с опозданием в десять лет. Ничего, задору он в себе чувствовал еще на четверть века. Чего ж не жениться?

Семейство - Арина Васильевна с Федькой, дружина да холопы - смотрели на это басмановское предприятие как на блажь. "Девок-то своих куда попрячешь?" - спрашивала язва-матушка. Федька тоже зачудил, приходилось пороть каждую неделю. "Мачеха", - говорил он, а лицо - словно лягушку слопал. Холопы же и вовсе никаких перемен не любили, и вдруг все стали поминать прежнюю боярыню - Поликсену, как добра была и разумна. Это Поликсена-то, которая на шаг вокруг себя ничего не видела, а смотрела только в сердце и в небеса. У Алексея Данилыча и в мыслях не было сравнивать новую жену с Поликсеной. Он даже не любопытствовал поглядеть на нее до свадьбы, только сваху стращал для порядка: "Смотри, ежели невеста уродкой окажется, ты у меня на оба глаза замигаешь!" Та божилась: "Вот те крест! Телом - булка пышанишна, очиньки с поволокою, коса богатая, русого цвету".

Пасха в этом году была ранняя, двадцать пятого марта, но Басманова в начале весны послали по делу государеву в Коломну и вернулся он только в мае. К свадьбе было все готово. "Девке нетерпится, - шептала сваха. - И так два лишних месяца прождала". Назначили день. Алексей Данилыч вызвал семейство в Москву.

Все семейство пока легко помещалось в одном возке. Это Алексея Данилыча немало беспокоило. Еще вспомянуть давно покойного батюшку и незабвенную Поликсену - и все, боле Басмановых на свете не было. А Алексею Данилычу хотелось укорениться на земле покрепче, он сильно ощущал свою особость на земле. Недаром же расплевался с Плещеевыми. "Дальние мы, - указывал всяких раз, когда о сродниках его поминали. - Моему забору троюродный плетень". И то, что Басмановы с Плещеевыми разошлись, на них сваливал - мол, они тридцать лет вдову с сиротою за ближних не держали, так и не мне сие менять. Дальние мы. Но теперь на свадьбу пригласил всех - Плещеевых, Бутурлиных, Хованских, Охлебининых, Щенятевых, Бестужевых. "Будем расширяться", - радостно говорил он за обедом. Любезно было наблюдать, как родственнички кругом увиваются, сколь радуются, что приглашеньем их не обошли. "Дмитрий Григорьич помрет, так я старший в роду останусь", - посчитал он, и благодушно сродников привечал широкой улыбкой, повторяя про себя: вот сволочь-то, шваль, мелочевка. А сам - хозяин щедрый, никем не гнушается. Ближние же в перемены не вникали, видно. Матушка смотрела недоверчиво, как на дурачка, сын - с упрямой враждебностью, сестра-монашка - испуганно, рот открыв.

Со стороны Воротынских все было чинно, - приличная все ж семейка, обычаи чтят, все как один у порога сморкались и отхаркивались, и в дом входили уж с чистыми носами. Такие уж люди законные - упивались в меру, но и упившись говорили положенное, над женихом с невестою подшучивали умеренно. Свои же так не радовали. Матушка к столу с кнутом вышла, в чару свою с вином пихала какие-то корешки от отравы, Анне Ивановне Бутурлиной послала Тимоху сказать, что так визжать срамно, вместо того, чтобы верещать, пусть лучше грибы ест, грибы нынче удачны получились. А у матушки голос - труба ерихонская, беда-а...

Федька тоже представлялся, сидел сироткой этакой, губы сжаты, из-под синеватых век взглянет - чисто змея. "Что, Феденька, не весел?" - Марья Федоровна, троюродная племянница, спрашивала. А он ей со смиреньем, но напрягши голос, чтоб слышно: "Да мне больше глянется сиротой быть, нежели пасынком." Подменыш! И бабы-дуры шепотком запричитали, стали со всех концов стола бедняжечке сласти передавать. "Федька!" - погрозил из красного угла Алексей Данилыч, а тот для сострадательных баб брови устроил, как у невинного отрока-мученика в халдейской пещи, на отца же зыркнул льдом - на, мол, тебе здравицу, подавись. Драть надобно, да не на свадебном же пиру.

Алексей Данилыч, как напился, и сам всех замучил песельниками, стал по столу ковшом стучать, чтобы все молчали, когда Пантюша поет. Дьякон Благовещенского собора, нарочно приглашенный ради своего толстенного голоса, "Многая лета" выдавал раз двадцать по просьбе Алексея Данилыча, и непривыкшие Воротынские чуть не оглохли.

А когда молодых провожали в опочивальню, и невеста, как положено, немножко всплакнула под девичью протяжную песенку, Тимоха, затесавшийся в круг невестиной родни, шуточку пустил: "Не тужи, красава, что за нас попала, с нами живучи не улыбнешься". Александр Воротынский нахмурился и на Басманова выжидательно смотрит, чтоб дерзость сию опроверг, а тот, отвесив Тимохе подзатыльник, под суровым взглядом тестя все же не удержался - засмеялся низко, медово, и Захарка Очин-Плещеев, его любимец из вновь обретенных родственников, тоже хохотнул: "Вот уж точно, в твой огород, Данилыч".

Федьку все ж выпороли в самый день свадьбы - словили в опочивальне, куда он пролез, желая молодым под простыни крапивы натолкать. Алексей Данилыч с утрева после баньки зашел на смутьяна посмотреть. Федька от злобы даже с лица нехорош стал, чисто волк. Глаза запали, щеки белые, губы синие, прокушены со злости, вспухли. Доносили, что под розгами он не орет, а только кроет всех по матери. Вот губы и сжевал, видно, что поучили его на славу.

- Долго ты чудесить будешь? - Алексей Данилыч в плохом расположеньи духа был, похмелье, и все прочее... Жену, опять же, рассмотрел и не шибко обрадовался, баба хоть и без видимого изъяну, а как подумаешь, что всю жизнь такая телка под боком будет похрапывать...

Федька отвечать не торопился. Нагло в глаза не смотрит, а куда-то вверх и в бок, всячески лицом выражая упрямство.

- Чем недоволен, а? Отвечай по-быстрому! Аль березовой каши не накушался, добавки хочешь? Ну!

Прям как татарский мурза на правеже, ликом побледнел, а не ворохнулся. С одной стороны, смешно, а с другой - как-то разжигает, рука сама к плетке тянется. Сынок на плетку в отцовской руке посмотрел, слюну сглотнул, улыбочку наглую с морды убрал, но на этом к отцовской науке все его уваженье и кончилось.

- Была бы матушка жива... - сквозь зубы цедит. Без души, без сердечного укора, назло. Неглуп парень, знает, куда бить. Сам-то небось за всю жизнь столько раз Поликсену не помянул, сколько за вчерашний день. Алексей Данилыч мгновенно взъярился. Федьке-то что до Поликсены? он-то что о ней знать может? Ложь это, пустой расчет, имя покойницы треплет, на плетку глядючи. Что ж, сам виноват, что меру перешел, что на то место ступил, куда ступать не след.

Сначала-то щенок по привычке, видно, матерился, но плеть не розги, скоро чистый крик пошел, а все ж, когда штаны натягивал, опять норов показал, на пол плюнул. Тут бы по закону еще вломить, да Алексею Данилычу расхотелось.

- Гуляй, гуляй пока, - сказал добродушно. - Нынче ты свою долю получил, на завтрашнюю нарабатываешь.

* * *

После свадьбы отправились на богомолье. У преподобного Сергия в Троице отслужили молебен по Даниле Андреичу Басман-Плещееву, дали в монастырь сто рублей на помин его души. В Переславле Алексей Данилыч провел молодую по всем святыням - к Никите-чудотворцу, приложиться к веригам, из-за коих сей пречудный угодник и был удавлен сребролюбивыми сродниками, в Горицкий зашли, в Феодоровский, где оставили сестрицу Феофанию, и, конечно, в Свято-Троицкий Данилов. Там Алексей Данилыч надолго задержался у друга своего и духовника архимандрита Кирилла, и даже ночь ночевал в келейке, а молодая жена тем временем скучала в скрипучем басмановском доме и даже всплакнула под утро, жалея о том, что замужем ей показалось жить не так хорошо, как думалось прежде.

Пожив недельку в Переславле, Алексей Данилыч собрался в Елизарово. Матушку он решил оставить в городе, а Федьку захватить с собой - с одной женой он боялся заскучать. Все ж занятный малец, видно, что особой породы, не обще-плещеевской. А потом он уж привык как-то за последние недели каждый вечер с сыном разбираться - то лаской с ним, то грозой. Пару раз парнишка ломался, руки целовал, обещал больше батюшку не гневить, но наутро в благих намерениях раскаивался и принимался за прежнее. Шалил зло, без веселья, без выдумки, но упорно. С сыном воевать - не легше, чем Казань брать. То под отцовским взглядом за столом нарочно блюдо на пол свернет, то ногу на лавку поставит, а прикажешь снять, снимет, а на то место, где нога стояла, плюнет, с такой неприятной ухмылочкой. Это уж за правило стало, если ему Алексей Данилыч что не велит, тут же то и сделает. Басманов все сие днем будто не замечал, хотя Варвара Александровна порой в крик, ей-то тоже от Федьки доставалось, а к вечеру вызывает Федьку к себе и за все ему плеткой отсчитывает. Один раз забыл позвать, так тот сам явился, встал в дверях и усмехается злобно. Была опасность, что щенок ежедневной порки может не выдержать, и так исхудал, как щепка, румянец нездоровый на скулах появился, голос надорванный. "Ну да не я сие начал, не мне и прекращать, - думал Алексей Данилыч о своей войне с сыном.- Покажется, что довольно, сам скажет". Потом ведь вечерами они не только о Федькиных винах беседовали, но и о всяком разном. Федька часто читал вслух, а Алексей Данилыч его прерывал своими размышлениями. Бывало так, что весь вечер мирно пробеседуют, а потом, в определенный час, Басманов, зевнув, без особой охоты за плетку берется. Так уж повелось.

Правда, дел у него было много задумано, не только мальчишку драть. В Казани он дал обет поставить в своей вотчине в Елизарове каменную церковь Никите-мученику, память которого отмечалась в тот день, когда он вломился в Арскую башню и поставил на ней свое знамя вместо уже сбитого знамени Михайлы Воротынского. Для сего Алексей Данилыч сманил из Москвы со строительства Покровского собора хорошего зодчего Трифона, который с Посником Бармой вовремя разругался. Сей Трифон уже третью неделю постился, чтобы приступить к новой церкви с чистым разумом и утонченным сердцем.

Таким поездом и выехали в Елизарово - молодка, в фату закутанная от загара, чтобы кожа не обветрила, с парой девок, сынок, съежившийся в углу диким зверенышем, монах-строитель, перебирающий четки, пара дружинников, оказавшихся в ту пору в Переславле, да Тимоха, который один то шутит, то поет, сердце веселит.

* * *

На пригорке показались двое мужиков - на конях. Алексей Данилыч смотрел на них против солнца, сквозь пальцы. "Небось те, что на яму шалят, - шепнул Тимоха, перехвативший его взгляд. - Нынче такие времена, что нельзя без дружины ездить". "Тише звони, а то баб переполошишь". Они отъехали подальше от возка и Басманов легко сказал: "Остерегутся нападать. Не татарские ведь сторожа, а мужики кособрюхие. Куда им супротив наших мечей. А у леса нас елизаровские стренут. Не переживай".

А наверху Гурка Лютый взахлеб убеждал товарищей в том же.

- Уймись, Будила, вишь, кони боярские, сытые, нашим не чета. Это ж Алексей Данилыч, нешто ты с его дружиной не знаком? Разбойники похуже наших, до веку житья не дадут. И денег с него много не возьмешь, откель у него? не купец же... - Гурка оборвал дружескую многословную речь, - "Чего уговариваю, как девку?" - убрал улыбку с лица и руку с плеча Будилы, зевнул широко, крючком загнув толстый алый язык, проговорил кратко: "Заворачивай, я сказал." Будила, длинный и узкий, как доска, сосредоточенно пытался повернуть лошадь, кургузый конек упрямился. Гурка хохотнул.

- Как знаешь, - голосом Будила не злился ничуть. - А только люди ропщут...

- Кто еще? - а у Люта теперь каждое словцо с позевотой выходило. Пущай помнит Будила, кто средь нас атаман.

- А вот хоть Курятин. Вчерась говорил мне, что ежели ты поститься решил, то он и вовсе из ватаги готов...

- Бывает, что и вошь чихает! Тоже зверь - Курятин!

Гурка Курятина за малахольного держал, а тот все тщился отличиться, не так давно он из лихости нашил себе на голое брюхо дюжину костяных пуговиц. Все дивились и смотрели с уваженьем, а Лютый чуть не блеванул. Курятин перебирал трясущимися пальцами пуговицы, скреб окровавленное грязное брюхо и ржал, повизгивая: "А я и не то... А я надысь себе руку взрезал, юшки в миску напустил, потом туда хлебу искрошил и ел. Вку-усна". Дух от него вблизи был тяжелый. Гурка зажал нос и посоветовал: "Лучше сразу кишки выпусти, чтоб не мучиться". И теперь припомнил этот случай Будиле.

- Хороши у тебя работнички. Бестолочь! Атамана не слушают, себя с хлебом кушают.
Хотел и Будиле самому сказать пару ласковых, но стерпел, смолчал. Прежде Будила первый дружок был, вместе Даншу с плеч свалили, вместе ватагу сколачивали, а нынче тесно вместе стало, что ни день, то лоб в лоб сталкиваются.

- И-ех! - Будила стегнул коня и погнал к опушке леса. Лютый легко обогнал, доехал первым:

- Эй, Курятин-зверь!

- Тута, Лют Иваныч, - вертко подскочил и уж глаза выкатывает. Гурка сгреб его за шиворот и заговорил внятно, чтоб и до других дошло.

- Уйти собрался из ватаги? Отгадай загадку: без окон да без дверей... Ну? Запомни - участь наша общая, судьбы единые и выхода нет. И в землю не уйдешь. Стецко!

- Слухаю, батько, - кривоногий и крепкий казак вышел вперед и встал, подбоченясь, прищурил на Курятина знойные карие глаза.

- Как в Сечи изменников карают?

- В куль да в воду, - смачно ответил Стецко.

- Вот, Курятин, знай да помни, - нежно сказал Гурка Лютый, отпустил его и обтер руку об лошадиный бок. "И Будилу туда же, - подумал про себя. - Удавку на шею и ветками закидать в тихом месте, чтоб лежал, не взбрыкивал. А казака вместо него". К Стецку он давно приглядывался. Казаки из Сечи - люди уважаемые среди схожей братии, и устав их уважали: приперто не валится, приколешь не пищит.

- Братцы, - сказал Гурка Лютый ватаге. - Вот вам город, идите, мастырьте, да помните, что краденое дешевле купленного обходится. Распускаю вас в набег сроком на три дни. Да чтоб никто не потерялся. Ярмарка на носу, братцы, а стаей купцов загонять сподручнее. И Бога не забывайте, Мосею Мурину молитесь, он тоже допреж монастыря по большим дорогам промышлял.

* * *

Может, кому замужем и весело жить, но не Варваре, нет. Уже в который раз смотрела она со скуки в окно, но там ничего не находилось, никаких перемен. Над яблоневым садом зависло марево густого горячего воздуха и множество птиц в небе. Лето кончается, а жара мучительная. Вон недостроенная колокольня за яблонями торчит. Работники пьют, гуляют, хозяйские деньги переводят, а кирпичи с понедельника так и лежат нетронутые. Хозяйка она в доме или кто? Будто из милости держат. Клетка это, а не дом родной. В песне поется, как соловей в клетке умер от тоски, Варвара эту песню в девках певала, да что вспоминать? и тогда настоящего голосу не было, а уж как замуж вышла - будто свинцом горло залили, не то что петь, слово сказать сто раз оглянешься, словно на псарню попала. И муж, и свекровушка и пасынок и челядины - все заодно супротив нее, всем чужая.

Муж все в отлучке, а если и дома - все равно жизни нет. Книжки читает. Назло. Один раз будто нарочно выбрал, чтоб над ней насмеяться. "Тайная тайных" книжка называлась и сначала она не слушала, а потом муж стал особо голосом выделять: "Белизна чрезвычайная в сочетании с очами голубыми и быстрыми без меры - признак бесстыдства, коварства, развратности и пустоголовия". Федька, пасынок, нагло засмеялся, и муж хмыкнул и посмотрел на нее искоса. "Зри на немцев, имеющих сии черты, настолько они дурны и бесстыжи".

Сладко поплакала, потом думала о доле своей разнесчастной так, что сердце щемило, как от песни. Марфа пришла, сбила. Снова просить за Феденьку своего пришла. Вишь, и тиха, и покладиста. А Варвара уперлась: нет, пусть до отцова приезда посидит, нет, нет, вольно было насмешничать, так пусть и ответит, обварил бы меня - куда бы я тогда? гаденыш! гаденыш! А Марфа тянет что-то свое, глупости какие-то. "Пошла вон!" - крикнула Варвара в веселой решительной злобе. Та ушла, завздыхав. Боится за Федьку-щенка, а ему порки не миновать.

И тут Варваре страсть как захотелось сладкого яблочка. Закричала, в ладоши захлопала, а девка-лентяйка замешкалась, как нарочно. Приволокла, наконец, малую корзиночку скороспелок. Варвара задумалась, даже губку прикусила - какое взять? Румяная девка лет тринадцати (как бишь ее зовут?) наклонилась к самой корзине, носом засопела:
- Пахнет-то как сладко, матушка-боярыня! Наливные...

Варвара жадно высматривала и, наконец, выхватила одно, большое, желтое. Укусила мелкими зубами сахарный бок и вдруг в плач, до смерти испугав девку.

- Что матушка? Ай что не так?

Девка кинулась в угол за отброшенным яблоком.

- Пошла вон! - ревела Варвара ломая руки. Покрывало с кровати сдернула, так в бахрому вцепилась, что ногти заскрипели. И пусть на полу валяется, пусть!

- Пошла вон, дура чертова!

Загублена жизнь и молодость и красота, все, все... Ребром ладони так ударила по бисерной подушке, что бусины веером по полу...

- Червивое! Моченьки моей нету больше!

* * *

- Озлился? - неодобрительно сказала Марфа в дверную щель. - Как волк в яме. За дело тебя под замок посадили, не за просто так.

Федька ей в ответ злые глупости орал: "Посадили! Топор, топор, сиди, как вор и не выглядывай во двор..."

- Повинился бы перед боярыней, она бы, глядишь, и выпустила.

- Гу-гу-гу, убегу.

- А то, слышь, Федор Алексеич, вечером батюшка приедет. Обещался нынче к вечеру быть. Приедет и опять выдерет.

- Приедет! По кусту, по насту, по липову мосту, по лебедю крыласту...

- Ну чисто волк...

- А я ему скажу, что мачеха меня отравить хотела.

Федька за обедом свернул котелок с горячими щами боярыне Варваре Александровне на колени, спасибо, та прытко с места вскочила, видно, стереглась.

- Тюха-матюха, прикована Варюха за ручку, за ножку, за синь сарафан. Бабка Арина тоже говорит, что она нам отраву кладет. Отец точно нынче приедет?

- Кто ж знает... Оне ведь с Трифоном камень для церквы покупают. Ежели о цене сговорятся...

- Чирики-мигирики, кто меня убьет, тот кровь свою прольет.

Как волк в яме. Не волк, а белый зверь. Уже которую ночь снилось ему страшное и тайное. Среди чащи, ее густого и темного цвета - какая-то тусклая белизна. Появлялась на миг, не там, куда смотрел глаз, а сбоку, двигалась стремительно и бесшумно и исчезала. Федька просыпался, кровь стучала в голове. Это была какая-то тварь, белый зверь, в чаще мелькал его бок с короткой тусклой шерстью. Не совсем смерть, но - точно - гибель. Усмехнулся криво, весь дрожа, и подумал: в другой раз пойти за ним и посмотреть.

Он давно уже мучил Нехороша, заствлял перед собою по полночи стоять босым на полу и светить лучиной, а еще больше мучил страхом. "Ну, ударь меня!" Тот дрожал и от испуга строил рожи. Федька бил его. "А теперь ты". Тот слабо ударял рукой по щеке. Потом гарусным поясом по ногам, по спине. Когда Нехорошка входил во вкус и оживлялся, Федька сию игру прекращал, долго смотрел в его узкие глаза и с угрозой говорил: "Довольно". Белый зверь ходил во сне. Федька просыпался от ужаса среди ночи, будил Нехорошку, раскрывал окно. Белая луна медленно двигалась по небу, то одну ветку проплывала, то другую. "Могилой пахнет,"  - говорил Федька и, дрожа ноздрями, втягивал воздух, косился хитро на Нехороша. Он тянулся, позевывал и чувствовал приятную ломоту в костях. "Показать зверя?"  Нехорош мотал головой, боясь этого больше смерти. Федька опускался на четвереньки, тягучая судорога проходила по спине, он выгибал позвоночник, медленно царапая ногтями пол, поднимал к луне бледное лицо, набирал воздуху и с выдохом получался тихий и протяжный вой. "Ай! Ай!" - плакал Нехорош и закрывал лицо руками.

Однажды ночью Федька развел костер среди комнаты. Сначала вырвал одну страницу из книги, зажег на лучине и бросил на пол. Нехорошу: "Стоять!" Потом вторую, третью, с медленной задумчивой улыбкой. Кто-то учуял запах дыма, вбежал и потушил. Федьку наутро отец выдрал и посадил в чулан. Федька сидел тихо, обхватилв руками колени и слушал, как в высокое слюдяное окошко колотится яблоневая ветка, и с трудом удерживался, чтобы не завыть по-волчьи. Вот и теперь второй день сидел у себя в спальне взаперти, как волк в яме, злой и непокаявшийся.

Горько думал об отце. Мачеха - враг, бабка - так, а вот с отцом - вражда горькая, тяжелая для души. Все его обманы вспоминал. Как у Плещеева озера стояли, и отец говорил: "Прежде Клещиным называлось, а нынче в нашу честь - Плещеево". А озеро-то огромно, как море, и Федька с замираньем сердца спросил: "Может, это нас по озеру прозвали?"

- Не, мы от Александра Плещея зовемся, Бяконтова сына, боярина черниговского. Широкоплечий был человек.

- Откуда ты про его плечи знаешь? Тому ведь уж двести лет...

- А в кого бы меня этак вширь разнесло? Брюхо б еще вровень плечам отрастить - и дороднее меня бы во всем свете не сыскали.

- Чего ж не отрастишь? - спрашивал Федька, тихо и счастливо смеясь.

- Поп Иона говорит, что я по злобе худой. Ему виднее - он-то меня раза в три уже.

- А я такой же буду?

- Брюха тебе не вырастить, к трапезе ты неуважителен, ешь без восторга. А насчет плечей... - Алексей Данилыч щупал тонкие Федькины ключицы и вздыхал играючи. - Моего размаха не достигнешь. Так что считай, что ты с Плещеевыми разошелся, остался сам-один Басманов.

- А озеро как же?

- Озеро мое, - Алексей Данилыч хвастливо подмигивал и подкидывал Федьку в воздух, делясь и озером и небом.

Или вот еще - рассказывал о прежних военных делах, о Мамаевом побоище, как Михайла Бренк красовался посреди битвы в княжеских доспехах и татарские удальцы, ища славы, все рвались на блеск его зерцала. И убили Бренка, и в тот же миг пало срубленное с древка святое знамя. Все думают - князь убит, погибель русским. "Не бойся, все должно было перемениться. Сие не конец, а только время для воздыханья". И с сияньем в глазах, поведал, как Тимофей Вельяминов подхватил знамя, а Боброк-Волынец, терпеливо измеряющий русскую кровь и татарскую силу, сказал: "С нами Бог!" - и повел засадный полк в битву. Федька горевал о Бренке и убитых вместе двенадцати князьях белозерских, а отец говорил: "Не надо! Завидная участь, непостыдная смерть. Предстательством Владычицы нашей и преподобного Сергия молитвами они прямо от земли в Царство незаходимого света восходят. Всю жизнь о такой смерти молить"... Федька чувствовал, что отец больше похож на волынского князя. И думал, что скоро они вместе станут делить военную участь.

Но это были сладкие обманы. Вечером отец войдет, перешучиваясь с Тимохой, и, мельком взглянув на Федьку, прикажет: "розог". Федька стянул сапог с ноги и изо всех сил ударил в ставни. Стер слезы и ударил еще. Об отце думал так - плеть в руках и черная борода без единого седого волоса. Распахнул ставни. Высоко, очень высоко, и земля внизу твердая, без травы. "Нельзя меня бить, - с надрывом сказал Федька, прижимая руки к груди. - Я когда-нибудь тоже подхвачу срубленное знамя. А если меня бить, я сдохну". Наконец, шум внизу, веселый четкий голос отца с незначащими словами. Федька застыл лицом и сел ждать на подоконник, сцепив пальцы. А потом - шаги у дверей. Обернулся - Господи! уже здесь и смотрит. Рубаха малиновая и пояс золотой.

Шишел вышел, вон пошел! Федька, беззвучно ахнув, прыгнул в окно. Какой-то общий вскрик послышался ему. Упал не очень ловко, левая нога будто пополам треснула, но все же он проскакал до середины двора на одной ноге, а там перехватил милый друг Тимоха с лицом испуганным и лисьим. "Зачем же? Ах ты!".. Круглые и шалые глаза: "Не бойсь, не бойсь". Алексей Данилыч, сбежал во двор и, поймав Тимохин взгляд, смущенно пожал плечами.
Потом Федю усадили на бревна, и Хвостов быстро и осторожно ощупывал его босую ногу. Федька смотрел прямо, сквозь всех, сведя тонкие брови. Хвостов вдруг дернул, и от короткой сильной боли Федька точно проснулся и заплакал, наконец.

* * *

Большая пустая нора с желтыми глиняными стенами. Он представлял себе, как скорчившись сидит в норе, подобрав под себя ноги и слегка покусывая замерзшие пальцы - не умер еще? Кругом лес, а дальше, в поле - луна и метет поземка - так не бывает в человечьей жизни. Кругом такой холод и пустота, а внутри, под шкурой, на которой шерсть растет клоками и столько ран, - бешеная и жадная кровь. Дыбится шерсть на загривке, растягивается кожа у рта и обнажаются молодые голодные зубы, и зубы скалятся на все шорохи вокруг.

Представляя себя в волчьей норе, Федька еще чувствовал себя человеком, сам, в промерзшей и стоящей колом одежде, дыханьем греет руки, но в дыханьи - уже волчий запах и жар. А в поле, на бегу - он волк, бесшумно стелется по земле, вздыбленным загривком чуя луну. Снег плетью хлещет по впалому животу, по выгнутым ребрам - ох, он уж сам себя не чует, может, распался где-то на тысячу кусков, и эти снежинки - часть его плоти. Но раны болят - значит, жив. Нога перебита; хоть давно срослась, но от собак уходить будет трудно, на спине непонятные шрамы - может, отец хлестал ремнем, а вспухшие полосы ложились на волчий хребет?

Вот он уже на крыше овчарни и разгребает лапами снег и солому, а внизу мечутся очумелые овцы - и он провалился к ним, ободрав живот, и рвал зубами, дурея от запаха крови и овечьего страха. А поутру мужики, подсчитывая убытки скажут, что был оборотень, рвался в избу, да испугался крестика кипарисового да образка Николы Угодника. Следы ужасные - передние волчьи, а задние - босые, человечьи.

Волк-двухлетка - глаза зорки, зубы крепки, а дыханье уже сорвано во время погони - и кажется, что уже старик, потому что детства не помнит, ни отца, ни матери, и сто лет один...