Больница

Олег Юрасов
       - Я обосрался, ха-ха-ха…- улыбаясь хитро, сказал больной, - в его пижамных полосатых штанах угрожающе заурчало; медсестра жадно – с отвращением – потянула носом отравленный  больничный воздух.
       - Ты что это, Кишковский, балуешь!.. – смущённая разозлённая, она, покраснев, посмотрела на меня – я сидел на скамейке приёмного покоя с пакетом в руках и ждал старшую медсестру.
       - Быстро в корпус и – немедленно - в ванную!
       Медсестра зажала пальчиками свой симпатичный аккуратный носик и брезгливо подтолкнула обделавшегося больного в полосатую матрасную спину, - тот  хихикал и шутливо не поддавался – упрямо-прочно давал тихий ход назад.
       - Я Катавасову доложу, он тебя приструнит!.. А потом аминазинчику, аминазинчику, голубчик, в жопу!.. – больной  посерьёзнел – проскользнул в дверной проём.
       - Ну у нас здесь и запах!.. – медсестра посмотрела на меня и вышла в боковую дверь.
       Прошло минут десять – и в приёмном покое появилась невысокая толстая женщина в белом халате. Она взяла моё направление, и я отправился в корпус. Прошёл направо, в коридор, присел на жёсткий потёртый диван. С интересом огляделся – несколько кроватей у стены, стол дежурной сестры с бумагами и телефоном, закрытые двери в палату больных, - неожиданно одна из них раскрылась и в коридор вышел былинный богатырь – громадного роста белокурый мужик; глумливо улыбаясь, он заметил меня и – опасливо – подошёл.
       - Здорово, дедушка! – сказал белокурый.
       - Здравствуйте, - нейтрально-вежливо отозвался я.
       - Уж не хочешь ли ты примерить на себя терновый венец?
       - Нет, не хочу.
       - Не гони пургу!..
       Не дожидаясь развития конфликта с неожиданным больным, я поднялся с дивана и стал медленно умеренно расхаживать по коридору, – линолеум пола блестел – он был только что вымыт, – в конце длинного коридора пожилая санитарка согнулась над ведром и выжимала в него грязную половую тряпку; коридорный воздух был наполнен ядовитым ароматом хлора. Страшно скрипнув треснувшим кожезаменителем дивана, белокурый вскочил  и преградил мне дорогу.
       - Здорово, Янус!
       - Какой ещё Янус? – я испугался и с тревогой посмотрел-оглянулся на входную дверь.
       - Двуликий, какой!.. Ты же – Колька Двояшов из десятого отделения!
       Я отступил назад, но белокурый богатырь меня остановил. Осторожно забрал пакет, пошарил в нём, вынул зубную пасту, положил к себе в карман, а пакет бросил на пол.
       - Ну, Златоуст, смотри! – оттолкнул меня, погрозил огромным жилистым кулаком. – Будешь память смертную иметь!.. Кучеряво, сволочь, живёшь!
       - Пшеничный!.. Опять за своё?!. – в коридор вошла усатая медсестра и -  спасла меня от позорного малодушного бегства.
       - Я, Антонина Альфредовна, думал: это фраер, Колян Двояшов - Двуликий Янус, из десятого отделения. Приходил на днях, чай, дубина, забрал, а деньги, гад, не отдаёт. Сходили бы к нему, в десятое, за деньгами, за чаем, а?
       - Сейчас, побежала!.. - усатая язвительно  улыбнулась.- Ты, Пшеничный, лучше меня не зли.
       Дверь в палату захлопнулась – Пшеничный исчез.
       - В палате мест свободных нет, - полежишь пока в коридоре, - усатая подала влажное вафельное полотенце и выглаженную пижаму. – Тебе лучше в коридорчике-то полежать, чего с дураками в духоте лежать - париться.
       Я принял горячий душ. Надел больничную пижаму. Из душевой прошёл было в коридор – налево – но – неожиданно -  из туалетной кабины вышел молодой очкастый парень, - он - с любопытством - посмотрел на меня, а я – насторожённо – на него. Он вытер влажные руки о пижамные грязные  брюки и улыбнулся. Очки у  парня явно были не в порядке – на толстые мутно-грязные стёкла налипла крупная рыбья чешуя.
       - Уже недели две кукую, - весело доложил очкастый. - Солю колбасы, сало. Засольщиком работаю. Мне руки солью поразъело… - он оголил левую руку – и я увидел на ней несколько воспалённых гнойников – они разъели багровыми лунками проступающие лиловые вены.
       - А  я – музыкант.
       - А я и сам пою,– оживился очкастый и поправил грязные – в чешуе – очки.
       - Поёшь? – притворно удивился я и, вспомнив громилу Пшеничного, решил идти в музыкальном дипломатическом направлении; я почуял доверчивую жертву, во мне зашевелились честолюбивые ростки несостоявшегося вокального педагога.
       - Голосище у меня хороший, знатный. Да сволочина брат талант украл.  Мы – однояйцевые, близнецы. А он из матери вперёд меня, зараза, вылез. И часть таланта моего себе присвоил…
       Я улыбнулся - успокоился – подобрел и – решил спеть для очкастого, чтобы спровоцировать его на ответный откровенный певческий поступок; песенка была несложная, уличная, приблатнённая, - в ней пелось про бедного несчастного мальчика – его преступно незаслуженно засудил очкастый прокурор, - в четвёртом - заключительном куплете – мальчик неожиданно ослеп и был безжалостно чекистами расстрелян, но я решил не разводить трагическую напевную бодягу и спел лишь первый куплет; на повторе последней трагической строчки: «предо мной мальчишку молодого, сволочь, засудил очкастый прокурор» очкарик неожиданно меня прервал и я - покорно замолчал.
       Очкастый меня позабавил, - спел я неплохо - нежно, жалостливо, со слезою в трепетном голосе – тем более пустая коробка сортира усиливала голос, добавляла небольшое ненавязчивое эхо.
       - Ну, давай и ты.
       Я милосердно не стал его торопить – вспомнил свой недолгий – но плодотворный – педагогический вокальный опыт - когда ставил голосовое вибрато пожилому аспиранту  Обломову – кратковременно тренировал его для ответственного вокального экзамена – терпеливо выправлял тесситурные нестабильные голосовые колебания. И очкастый не выдержал - оглушительно громко – гнусаво – затянул на весь пустой клозет известную патриотическую песнь:

       Не сме-е-еют крылья чё-ё-рные
       Над Ро-о-одиной летать!
       Поля-я-я её просто-о-рные
       Не сме-е-ет враг топтать!..

       - Ты погоди, погоди, - вежливо осадил я его. – Голос у тебя хороший, крепкий, героический… Только ты в нос поёшь, а надо бы голос вперёд посылать. Ты воздух набирай в живот и пой на опоре, - я положил ладонь на впалый живот очкарика и попросил его вздохнуть. – Во-от… А теперь смело посылай голос куда подальше – на километр вперёд, не меньше, - мягко приказал и решительно бессердечно надавил очкастому на вздутый мягкий живот, – тот покраснел, беспомощно захлопал белесыми ресницами, наморщил лоб, пукнул и громко пронзительно заблеял:

       Гнило-о-ой фашистской не-е-чисти
       Заго-о-ним пулю в лоб,
       Отре-е-бью челове-е-чества
       Сколо-о-тим крепкий гроб…

       Неожиданно в уборную коршуном влетел какой-то парень – он тяжело дышал.
       - А это мой брат, однояйцевый, - пояснил очкастый.
       - А я – музыкант. Голос вашему брату ставлю, - льстиво пожал вбежавшему руку, подстраховался.
       - Вообще-то все его хвалят, - голос близнеца в секунду потеплел. – Только он, сволочь, водку бесперебойно жрёт.
       - Да-а!.. А сам-то, сам-то!.. – очкастый не договорил, - однояйцевый схватил его за шиворот и вытолкал из уборной.
       Я посмотрел на себя в мутное сортирное зеркало и беззвучно рассмеялся; поправил на себе пижаму и вышел из уборной.
       Над моей – уже застеленной -  низкой солдатской кроватью /она стояла у стены в конце коридора/ висели часы – жестяная расписная избушка – и я удивился – часы работали – шли – небольшой металлический маятник озабоченно сновал туда-сюда, деловито-строго отмеряя время; я вынул из пакета несколько листов бумаги, карандаши – и положил их под подушку; ко мне неслышно – сзади – подкралась усатая.
       - А это кто… повесил? – я указал на жестяную тикающую избушку.
       - Больной оставил, - усатая приняла у меня пакет с гражданским бельём и ушла в глубину коридора.
       Я снял шлёпанцы и забрался на кровать – под одеяло; вспомнился гнусавый испуганный вой очкастого  - и меня мелко нервно затрясло в припадке истеричного смеха, - спасаясь от припадка, я повернулся к стене – воткнул лицо в сырой - недомашний  - чужеродный холод больничной подушки.