ФИЛ

Алиса Айсберг
Отрывок из романа «АНДЕРДОГ»

Снимок Андрея Лыженкова
ПРОЛОГ.

Время от времени я ловлю себя на том, что перебираю глазами вещи, находящиеся в моем доме и понимаю, что почти все они имеют свою историю. И почти за каждой из вещей стоит какой-то человек. Или ситуация. То есть, воспоминание.
И, наверное, все те, кого я люблю, и кто любит меня, живут в моем доме: этими подарками, сувенирами, напоминаниями. Картинами на стенах живут здесь мои друзья – художники. Кассетами и дисками – музыканты. Большой красной папкой с фотографиями – артисты, с которыми мне довелось встречаться. Лоскутный матрасик на лежанке в прихожей сшит художницей Леной Фоминой. У зеркала стоят подсвечники девятнадцатого века, раньше принадлежавшие музыканту Гене Пономареву. Деревянные доски на кухне вырезаны артистом Сережей Евсеевым. Изысканные занавеси на окнах – это Лариса Валерьяновна Черба, искусствовед и директор Выставочного зала. Оплетенная кожей бутылка привезена с гастролей в Колумбии дрессировщицей волков Катей Кореньковой. Деревянные ларцы в старорусском стиле – произведение режиссера и директора Дома культуры из Епифани Дениса Радюкина.

И когда мои друзья приходят ко мне в гости, я порой напоминаю им об этом.

– Смотрите, как прижились у меня ваши ангелочки, – говорю я Ане и Диме Мироновым.

– Как тебе сидится на твоей подушечке? – спрашиваю я у Наташи Кошелевой.

– Хорошо сидится, – отвечает она.

Я люблю говорить об этих вещах, как о принадлежащих тем, кто принес их в мой дом. Это такая игра. Как будто они просто живут у меня, эти вещи, вещи дорогих мне людей.

А еще у меня есть две пишущие машинки. Одна совсем крошечная. Это миниатюрная бронзовая модель, привезенная из поездки в Германию журналистом Леной Рябиковой.

И вторая, настоящая. Портативная, механическая, русская машинка «Любава», купленная за символические деньги в конце восьмидесятых годов у моего друга и коллеги Игоря Филимонова. На этой машинке за прошедшие годы написаны три книги, несколько пьес, множество стихов и бессчетное количество статей для разных изданий. И, вообще, я не знаю, сколько и чего на ней написано, потому что бывали в моей жизни периоды, когда я не работала, пребывая в депрессиях и испытывая отвращение к любому написанному или напечатанному слову, и тогда эта машинка временно жила в домах тех, кто в ней нуждался больше, чем я.

Но всегда оставалась она для меня «машинкой Филимонова».

– Зачем она тебе? – иногда спрашивают у меня.

– А вдруг отключат электричество, компьютер вырубится, а у меня будет в это время интеллектуальный взрыв? И что, я буду, как дура, писать при свечах гусиным пером? – вопросом на вопрос отвечаю я. – Все эти радости закончились еще двести лет назад.

Я лукавлю, так объясняя свою привязанность к старой машинке в черном пластиковом футляре. Но уже не всем можно сказать единственно для меня важное, объясняемое всего тремя словами:

– Это машинка ФИЛИМОНОВА!

Потому что тогда нужно будет говорить о самом Филимонове. А это никак не три слова. И это невозможно – коротко.

Глава 1

– Танюха, тебе машинка нужна? – однажды спросил у меня Фил.

– Нужна. А у тебя есть?

– Продаю. Портативная. Механическая. Правда, наша, не импортная. Но ничем не хуже, и сделана, кстати, по «ихней» технологии.

– А сам как будешь, без машинки?

– Да я на ней и не печатал-то! Она совсем новая.

Принес. Показал. Правда, новая. Нулевая, как говорится в таких случаях по поводу продаваемых вещей.

– Почем?

Сумму Фил назвал вполне приемлемую. А мне машинка нужна была позарез. Это был конец восьмидесятых годов, когда моя работа в «Молодом коммунаре» поглощала меня полностью. И хотя я еще придерживалась принципа, что каждое написанное слово должно непременно быть написанным от руки, газетная жизнь все равно вносила в мои принципы свои коррективы. Я уже не успевала писать от руки. Я, вообще, уже ничего не успевала.

И я купила у Филимонова машинку.

– Но как же ты?

Этот вопрос меня волновал. Я хотела купить, чтобы иметь возможность дополнительно работать дома. А он хотел продать! Хотя работали мы в одной конторе.

– А мне хватает той, что в кабинете, – сказал Фил. – Я же дома не пишу.

Это я поняла.

Фил работал легко, гораздо легче меня. Ему не нужны были длительные подходы к снаряду.

Его не раздражали и не отвлекали телефонные звонки и приходящие на перекур в кабинет
друзья и коллеги. Это мне всегда был нужен и остается нужным до сих пор покой, глухая тишина, одиночество, ночь…. Полное сосредоточение и отвлечение от всего жизненного. Комфорт, в общем. Ему было все равно. Он мог работать в любой обстановке.

– Да и кстати, я же скоро ухожу из конторы. Так что она мне больше не нужна, – сказал Фил.

Кто ему был не нужен больше: контора или машинка, я уточнять не стала.

Под конторой подразумевалась редакция «Молодого». Не мы ее так назвали, это все
придумали задолго до нас, но определение это жило и процветало.

Иногда мне кажется, что Филимонов никогда не стремился стать журналистом. Ну, не было у него такой детской мечты. Не знаю точно, мы никогда не говорили с ним об этом.
Просто по той легкости, с которой Игорь входил в профессию и выходил из нее, когда она ему надоедала, я делаю такой вывод.

И мне тоже знакома эта легкость и желание попробовать себя в других качествах.
Вот чего он точно хотел – это работать и зарабатывать деньги. Если эту возможность давала газета, – он работал в газете. Если возникали более выгодные предложения, он принимал их. И на некоторое время тульская журналистика теряла Филимонова.

Но в день похорон Игоря увидела я рядом с его домом своего приятеля, музыканта из ресторана «Отдых» Сашу Демушкина, и очень удивилась его присутствию.

– А ты здесь откуда? – спросила я.

– Ну что ты, Тань, – ответил он. – Игорь же наш, криволученский пацан.

Больше вопросов задавать я не стала. «Криволученский пацан» – этим было сказано все. Это не географическое, это ментальное определение. Криволученские пацаны пьют много водки, интересуются спортом, машинами и рок-н-роллом и дерутся по любому поводу. Они не становятся журналистами.

Игорь стал. И произошло это, наверное, потому, что имел он «одну, но пламенную страсть» к литературе. Читал всегда много, и литературу любил хорошую. И память у него была потрясающая: он мог цитировать любимые книги едва ли не страницами. В отличие от многих, не считал зазорным разговаривать цитатами. Ну, а когда читаешь много хороших книжек, обладаешь неуемным характером, любопытством, умеешь и любишь общаться с людьми – путь один. И называется он – газета. Хотя знаю, что в юные годы Игорь закончил медучилище и работал в «скорой помощи». И только потом настала пора «Молодого коммунара».

Она наступила для нас одновременно. Я пришла работать в газету  в марте 1984 года, и уже в апреле опубликовала свою первую заметку в шестьдесят строчек. Игоря я увидела на лекции в ШКР примерно в мае.

ШКР – Школа комсомольских репортеров – была жизнеспособной, необременительной и крайне продуктивной идеей редакции газеты «МК»

Осенью «Молодой коммунар» публиковал заметку о конкурсном наборе в «Школу Комсомольских репортеров». Всем желающим предлагалось написать материал и прислать его в редакцию с пометкой «на конкурс». Впоследствии лучших из лучших приглашали в редакцию и целый год совершенно бесплатно, то есть даром, учили азам журналистики, а по окончании учебы выдавали соответствующую бумагу и направление в МГУ на факультет журналистики.

Журналистика – это не талант и не профессия. Это совокупность человеческих качеств и образ жизни. 

Ты должен уметь мыслить логически, и быть стопроцентно коммуникабельным, чтобы суметь разговорить мертвеца. Быть легким на подъем. Чтобы пойти туда, не знаю, куда и принести то, не знаю, что.

 И, конечно, надо обладать умением писать, потому что настоящий журналист должен уметь написать обо всем. Для всего этого необходимы лошадиная выносливость и глобальное любопытство ко всему на свете.

Тогда мы еще не знали этого и не могли объективно оценивать ту профессию, в которую входили. В середине восьмидесятых годов быть журналистом было еще и модно. Это была творческая и даже романтическая профессия. Газет было мало, журналистов тоже, и некий ореол избранности витал над теми, кто принадлежал к подобным кругам: газетам, театру, телевидению.
 
Учеба в ШКР плюс необходимые личностные качества и давала почти стопроцентную гарантию поступления в МГУ.

– Так который из них Филимонов? – поинтересовалась я, рассматривая выпускников ШКР, и мне указали высокого худого парня с огромными очками на носу.
 
Помню, что удивилась я тогда его внешней взрослости. На вид Игорю можно было дать чуть больше его лет. Да и реальным своим возрастом он отличался от школьников, составлявших подавляющее большинство учеников ШКР.

Глава 2.

Прошло больше года, Игорь продолжал сотрудничать с газетой, меня уже перевели из машинисток в корреспонденты – за мои творческие успехи и в связи со сменой руководства в газете. Пришел на работу в «МК» Костя Кириллов, которому после двух месяцев замешательства выбили должность помощника ответственного секретаря. Два месяца замешательства – это тот самый период, когда из Кости хотели сделать спортивного обозревателя. А Костя от всей души ненавидел спорт в любых его проявлениях. Он был художником-карикатуристом, играл на гитаре и потешал всех окружающих совершенно исключительным, саркастическим отношением к миру. Так что место спортивного обозревателя оказалось вакантным, и его заняла я. У меня был большой болельщицкий опыт, относящийся к лучшему клубу всех времен и народов «Спартаку», и это очень обнадежило наше руководство.
Мы уже жили в этой газете. Мы уже не отделяли ее от себя. И коллеги заметили в нас те самые проблески, по которым определяются настоящие газетчики.
Но профессионального образования ни у меня, ни у многих моих друзей не было. И в 1985 году старшие товарищи настоятельно потребовали от меня, Кости Кириллова и Игоря Филимонова, чтобы мы поступили в МГУ. Со слов матерых журналистов я поняла следующее: МГУ – бесспорно, серьезное учебное заведение. Но есть в МГУ и факультет журналистики, который, по своим жизненным принципам, плавно выпадает из общей суровой картины. На этом факультете великолепный декан Ясен Засурский, там любят студентов, а студентов-заочников просто обожают. В МГУ совершенно особенное, прямо-таки нежное отношение к студентам-заочникам журналистского факультета.
– Почему? – с нескрываемым интересом спросила я.
– Потому что там не любят очников, – парадоксально ответили мне.
Оказалось, что студенты дневного отделения – ребята модные и блатные, в основном, москвичи. Учиться в МГУ на журналистике престижно. Но это совсем не значит, что впоследствии люди будут работать по специальности. Они просто получают диплом. А на журфаке очень радеют за профессию и не любят халявщиков. Заочники – совсем другое дело. Они уже работают в своих газетах, на радио и ТВ. Они уже прошли конкурсный отбор: и не на собеседовании, а в жизни.
В принципе, заочники тоже приезжали на журфак всего лишь получать диплом. Но нам преподаватели благоволили и помогали сделать это с особым удовольствием. И я бы добавила – с профессиональным цинизмом. Они прекрасно знали, что для заочников диплом – формальность, возможность удержаться на плаву в непредвиденных ситуациях.
Тогда еще в нашей стране была Советская власть, а мы считались работниками идеологического фронта. И власть очень радела за то, чтобы все мы были ознакомлены с историей КПСС в соответствующих гуманитарных вузах. Отсутствие журналистского диплома могло быть  поводом для увольнения по профнепригодности в том случае, когда журналист  станет неугоден своей родной Советской власти. А с дипломом был шанс побороться за жизнь.
– Что не съездить? У вас в этом году хорошая компания подбирается.  Костик  Кириллов, Игорь Филимонов, Марина Морозова, кто-то из многотиражек…. Скучно вам не будет, а поступите вы обязательно, даже не сомневайся. На журфаке туляков очень любят, – говорили мне в «Молодом».
Любят! Заочников, работающих журналистов, а туляков – особенно! Надо было ехать.
….Я пришла на первый экзамен в журфаковский скверик и была потрясена обилием народу в нем. Народ-то народом, хрен бы с ним. Но такие расфранченные девицы толпились говорливыми стайками в кустах скверика, что почувствовала я себя натуральной серой мышью. Одна девица меня, помнится, очень впечатлила: в брючках-бананах и розовой шляпке с широкими полями. Нет, серые крысы вроде меня, тоже были. Но пестрых, модно одетых, чисто московских таких,  несмываемо припорошенных пылью столичной избранности было больше, гораздо больше.
Но здесь же, около входа на факультет, я обнаружила Кириллова, Филимонова и еще одного тульского молодого человека в ситуации легкой паники.
– Ты жива? С тобой все в порядке? Ну, слава Богу! – заорали они все втроем.
Потом Филимонов посмотрел на мало знакомого мне молодого человека и сказал:
– Я же говорил тебе, что это не она!
Молодой человек оглядывал меня, как привидение:
– Так ты жива?
– А почему я должна быть мертва, собственно? – вяло поинтересовалась я.
– Так ты же вчера в ДАСе с крыши упала! – сказал он мне.
– Да не она это, ты что, не видишь? – снова заорал Филимонов.
В процессе разговора выяснилось, что вчера вечером в Доме Аспиранта и Стажера на Шверника, известном всем ДАСе, девушка из Тулы упала с козырька четвертого этажа и разбилась. Не насмерть, конечно, но травмировалась сильно. История эта всколыхнула всю общагу, слухи роились, главное, что взволновало тульских ребят, это: девушка из Тулы, кажется Марина.
– Я сразу и решил, что это ты, – продолжал кипятиться молодой человек.
– Да не живу я в ДАСе!
– И потом, – сказал Филимонов и поправил очки на носу. – Не упала бы она никогда с крыши, даже если бы туда и полезла. Это не она, это Марина Морозова.
– И зачем эту дуру на крышу-то понесло, с ее габаритами! –заметил  Кириллов.
Марина Морозова весила о ту пору не менее ста двадцати килограммов. Это была двадцатилетняя красотка из славного города Щекина, которая сотрудничала с «Молодым»  и время от времени появлялась в нашей редакции. Девушка была, действительно, очень красивая. С огромными, влажными, зелеными глазами, приятными чертами лица,  и даже  кустодиевские размеры совсем ее не портили.
Уже позже, по приезде в Тулу мы узнали, что Марина Морозова была чинной домашней девушкой. Выезд на волю в пампасы произвел на нее неизгладимое впечатление. А в ДАСе иного воздуха, кроме воздуха свободы, не было и быть не могло. Он-то и задурил голову нашей шекинской красавице до такой степени, что она полезла на крышу перехода между корпусами вместе с другими барышнями. С барышнями ничего не приключилась, а Марина вместо учебы в МГУ почти год после этого пролежала в гипсе, а потом долго ходила с палочкой. Но уже после этого лета 1985 года я ее никогда не видела. Случилось это несчастье в самом начале экзаменов.
– Приехала в Москву, увидела впервые в жизни общагу и сорвалась с цепи, – подытожил Кириллов.
Но и Филимонов тоже был прав. Я бы вряд ли упала с крыши. И дело даже не в легком весе. Я боюсь высоты, и по крышам предпочитаю не лазить.
Сочинение мы все написали благополучно. А дальше почти уже не встречались. Меня определили в другую группу абитуриентов, потому что сдавала я редкий для Тулы французский язык, а ребята – немецкий и английский. Время от времени мы встречались на факультете, весело перекидывались новостями, выясняли, что идем нормально, как говорят конники, голова в голову, и разбегались по своим делам.
От экзамена к экзамену народу в сквере перед факультетом становилось все меньше и меньше. В день последнего экзамена по иностранному языку я с чувством глубочайшего злорадства отметила про себя, что легкомысленно-пестро-модные «москвички» абсолютно исчезли со ступенек журфака. А такие же, как и я – очкастые серые мыши – остались. И я еще больше зауважала журфак МГУ. Старшие товарищи послали нас учиться в очень правильный институт. И мы в него благополучно поступили.

Отступление первое.

Не так давно мой старинный друг, художник и поэт Саня Карташов, сказал в разговоре о кино:
– Говорил же я Володе, что не надо ему этого кино. Говорил: ну чем ты занимаешься? Зачем тебе все это? А после того, как все случилось, я вообще ничего не могу слышать про кино….
Несколько лет назад съемочная группа известного режиссера Сергея Бодрова-младшего поехала в экспедицию на съемки нового фильма и погибла в горах под внезапно сошедшим огромным ледником. В этой съемочной группе были два наших товарища, художника: Володя Карташов и Сережа Петнюнас.
Мы все очень тяжело переживали эту трагедию. Несколько дней спустя я была в драматическом театре, сидела в гримерке Ларисы Козловой, и собравшиеся там говорили только о последних новостях из Абхазии.
– Найдут? Не найдут?
Надежды найти их живыми уже почти не было. Речь шла о том, чтобы найти тела. Но она теплилась, надежда. Вдруг где-нибудь сидят без пищи и воды – в какой-нибудь расселине, в пустоте, в ущельице? А вдруг?
Тогда я сказала:
– Девчонки, вы еще не знаете о самом страшном.
– О чем? – спросили они.
– Найдут их вряд ли….. и вот, если не найдут, то у всех нас не будет этого, пардон, шоу: гробы, венки, рыдающие поклонницы и жены. Понимаете? Ничего этого – не будет! Мы не увидим их в гробах, не будет никакой точки отсчета.
– Да, – мрачно покивали они головами. – Мы запомним их живыми.
Мы запомним их живыми. Но вот живыми они уже никогда не будут. Некому будет позвонить, не с кем поговорить и выпить вина. То есть, с ними это будет уже невозможно.
Брат Володи Карташова Саня ездил тогда в Абхазию, искал…. Надеялся до последнего. И вот теперь, по прошествии времени, сказал:
– Я не могу слышать о кино.
Он может о нем слышать. Остались в Питере друзья, к которым он ездит в гости, остался Серега Сельянов, генеральный теперь продюсер «Ленфильма», топ-фигура в рейтинге кинопроизводителей. И они, разумеется, говорят о кино. И со мной Саше тоже приходится говорить о кино. Недавно я закончила работу над сценарием полнометражного художественного фильма, и как человек горячий, не могу не говорить об этом – еще не отболела работой, длившейся около девяти месяцев.
И еще подумалось мне: ушли они – наши близкие люди, но кино не ушло. Кино живет, снимается и показывается.
И еще подумалось мне: а могла бы я сказать так про журналистику? Про свою обожаемую и оставленную теперь уже профессию? Я не могу ничего слышать о журналистике, потому что слишком многих моих друзей, самых близких и самых лучших, смела она с этого света?
Нет, я бы так никогда не сказала. Потому что эти люди не были мне родственниками, то есть, не были даны мне при рождении, самим фактом рождения, как Сане – его брат Володя. И неизвестно, пересеклись бы наши дороги, если бы я выбрала себе другую профессию и другую жизнь? Могли и не пересечься, если бы я после школы вернулась в Москву, поступила бы в театральный институт, и судьба пошла бы по совершенно другому руслу. И были к тому все основания и предпосылки. Но так не случилось. Судьба сложилась как сложилась, и уже не будет другой. И можно быть только благодарной ей за то, что полновесно и щедро выдала она мне в первой половине моей жизни таких людей в друзья, в сокурсники и в коллеги. Честных, страстных, бескорыстных. Богато одаренных – творчески и человечески, целованных в макушку Богом. НАСТОЯЩИХ!
Я до сих пор не могу смириться с тем, что их нет рядом. Тех, что терпели и любили меня, что не забывали и не предавали. Чем дольше живешь, тем длиннее становится этой скорбный список: тех, за кого непременно пью я на всех, на любых, на самых радостных вечеринках в своей жизни. Пью, не чокаясь.
Одним из них был Игорь Филимонов.

Глава 3

Прошло не так уж и много времени, года три, кажется, и вот уже обустроен один из кабинетов на одиннадцатом этаже конторы, и сидим мы с Филимоновым в нем вдвоем.
Это было довольно веселое время. В редакции поменялся коллектив, все были настроены по отношению друг к другу более чем любовно, и жизнь в редакции била ключом.
Сначала в этом новом кабинете я сидела одна. Но потом из очередной отлучки из профессии вернулся Игорь, и его ко мне  «подселили».
Соседствовали мы с ним совершенно замечательно. Он приходил на работу утром и пропадал с нее перед обедом. В это время как раз появлялась я.
Я уже не занималась спортом, моим направлением стали культура и искусство. Когда в конторе заканчивались присутственные часы, а по закону это было в шесть, и все нормальные люди расходились по домам, я отправлялась шляться по фестивалям, выставкам и концертам. С чисто служебными надобностями, разумеется. И через довольно короткое время я выяснила, что ни на личную жизнь, ни на то, чтобы элементарно выспаться меня не хватает. Точнее, меня не хватает вообще ни на что, кроме работы. Тогда я и попросила поменять мне график присутствия в редакции. И мой рабочий день совершенно официально начинался в час дня. На утренних планерках я не присутствовала.
А Фил был ранней пташкой, и этих свободных от меня утренних часов ему вполне хватало, чтобы позвонить по телефону, отстучать очередную заметку и пропасть восвояси: то ли на поиски очередного материала, то ли на обед в ресторан «Дружба». А в ресторане «Дружба» дружба у него была со всеми: и с обслугой, и с завсегдатаями. Впрочем, пообедать в этом ресторане любили мы все. Особенно во времена приснопамятной борьбы с пьянством и алкоголизмом, и бесконечных талонов на сахар, мыло и водку.
Туда же бегали во время дежурства по газете за бутербродами, ну, и прилагающейся к бутербродам жидкости.
В те годы я не всегда принимала участие в редакционных посиделках. Хотя происходили они часто и по разным поводам. Дни рождения были святыми днями, это понятно. Здесь собирались официально, всей конторой, начиная с обеда, когда номер уже был сдан в печать, и гульванили по полной. Но еще в редакцию приходили гости: кто-то отдать материал, кто-то получить гонорар, кто-то отметить особо удачную публикацию. Тогда сидели по отдельным кабинетам, выпивали потихоньку, ожидая, пока расползется из конторы начальство. Удался материал – не удался материал, гости, хорошее настроение – плохое настроение. Приезд из командировки, отъезд в командировку. 
Ну, нет повода не выпить.
Кто-то из знакомых сказал однажды:
– Когда-то в молодости я пробовал работать в газете. Но не смог. Я почти спился. И потому ушел оттуда.
Я сразу же поверила ему. Работать в газете и не спиться – это надо иметь и силу, и волю, и силу воли тоже.
Но у меня и не было особой нужды в тихих редакционных  праздниках, потому что праздников мне, честно говоря, хватало во время исполнения своих непосредственных обязанностей. Где премьера – там непременно банкет, где вернисаж – там обязательно фуршет, все это сопровождается обильными и недетскими возлияниями, и продолжительными беседами после третьей рюмки с  непременной в таком случае ремаркой «не для прессы».
Да и была я, к тому же, девушкой семейной. А моей тогдашней семье более чем хватало моих возвращений с банкетов в половине второго ночи. Сил на родной коллектив в плане посиделок у меня почти и не было.
А к Игорю гости приходили частенько. Его старший брат Валера, Серега Рыбаков по прозвищу «Берн», еще какие-то парни. Да мало ли их было. Кроме того, здесь же, под рукой, что называется, всегда были Леха Дрыгас и Костя Кириллов, который работал тогда уже ответственным секретарем. И я уверена, что недостатка в темах, которые этим серьезным парням надо было обсудить в сугубо мужской компании, не было.
Однажды зимой случился у нас с Филом и небольшой скандал на тему этих «пацанских» вечеринок.
Придя в контору поутру, потому что срочно нужно было сдавать «досыл», я обнаружила в кабинете такой бардак, какого свет еще не видывал. Ну, не бардак в полном смысле этого слова, а эдакий залихватский беспорядок, не оставлявший сомнений относительно того, чем здесь занимались накануне. Были и пустые бутылки в разных углах комнаты, и бычки, затушенные где и как попало, и немытые (естественно!) кружки и стаканы, и консервные банки с остатками какой-то закуси.
Запах в нашем, довольно небольшом, кабинетике царил ужасающий.
И все бы было ничего, если бы не мои личные особенности. Я категорически не могу работать в беспорядке. Откуда взялась у меня эта привычка – не знаю. Но не могу – и все! Вот ритуал у меня такой: красивая чашка с горячим кофе, свежевымытая пепельница, стол без намека на пыль, и прочие дамские глупости.
Тем злополучным утром, когда я пришла на работу черт знает как рано (в девять!), с целью стремительно написать «досыл», гневу моему просто не было предела.
Но виновника торжества в окрестностях  не наблюдалось, стало быть и претензии предъявлять было некому. Со скоростью электровеника я разгребла все это, приведя кабинет в нормальное состояние, и села писать.
Около двенадцати «досыл» был благополучно сдан и подписан в печать, все у меня уже получилось и срослось, я благополучно пила свой уже «отдыхной», а не рабочий кофе и думала о том, что предстоит дальше.
И здесь на пороге возник Фил. Как ни в чем не бывало! Со своей обычной улыбкой.
– Здорово, Танюха!
– Я тебя сейчас убью! – честно сказала я, мгновенно меняясь в лице.
– А что случилось? – спросил он.
– Да ничего! – дурниной заорала я. – Ничего, кроме того, что ты…. что я…. Вместо того, чтобы работать…. С утра!….
И понеслась косая в баню! Я всерьез орала в течение минут пяти, наверное, пока не выдохлась окончательно. Если Фил и перебивал меня, то я этого совершенно не помню, настолько я была упоена своим праведным гневом. Но и он, видимо, тоже счел мой гнев – праведным, потому что закончилось все следующей фразой:
– Все понял, Тань, понял! Больше не повторится!
Прошло несколько дней после этого скандала, и к Игорю снова пришли гости. Я в это время находилась еще в конторе. Ребята терпеливо пережидали мои сборы, чтобы начать свой локальный банкет. Уже уходя, я строго посмотрела на Игоря и сказала:
– Фил! Я надеюсь…
– Тань, все будет в порядке! – и он поднял вверх обе руки. – Обещаю!
– Верю, – ответила я и отбыла.
Пришла на работу на следующий день с наихудшими предчувствиями. Слишком уж впечатлили меня последствия предыдущей мужской вечеринки. Однако даже никакого намека на беспорядок не было. Как будто и не сидели вчера здесь, нетерпеливо ожидая моего ухода, четыре бугая с явным намерением выпить водки.
Честно говоря, я этому удивилась.
Но история эта получила для меня еще и продолжение.
Прошло довольно много времени, месяца два или три. Я снова пришла на работу утром с той же целью написать «досыл», так же сдала его и пила кофе, когда, наконец, в пространстве возник Фил. Он увидел меня утром в конторе, и взгляд его сделался растерянным.
– Привет! Все в порядке? – несколько настороженно спросил у меня Игорь.
– Привет. Да, нормально, досыл сдала уже.
– Ну, а вообще?
– И вообще нормально.
– А…. Ничего такого?…
– Чего «такого»? Что случилось-то?
– Ничего? Ну, тогда ладно, – и Фил выдохнул как-то с облегчением.
Но его странная манера изъясняться какими-то междометьями и намеками уже заинтриговала меня.
– Фил, а что должно быть ненормального-то? – в свою очередь спросила я.
– Ну, как тебе сказать, – протянул он задумчиво. – Ну, в общем, ты пришла сегодня утром на работу, и все было нормально?
– Ну, да.
– Понимаешь, Танюха, мы вчера тут с товарищами выпивали….
– Да ты что?
– Вечером выпивали, когда тебя уже не было. И перебрали, в общем, лишнего.
– Ну, это со всеми бывает.
– И понимаешь, я совершенно не помню, как мы уходили. Ну, не помню – и все тут! То есть, не помню, убрали мы за собой или нет?
Меня это откровение и рассмешило, и тронуло одновременно.
– Что ты, что ты, Игорек, все было в полном порядке. Даже и предположить было невозможно, что кто-то здесь вчера был.
– Ну, слава Богу! – сказал он. – Значит, убрался я. На автопилоте, но убрался!
Последнюю фразу, про автопилот, Фил произнес с нескрываемой гордостью.
Вот что это было? Бережное отношение к близкому человеку? Потому что долговременное сиденье в одном кабинете порождает почти семейственность. Легкий ужас, который любой нормальный мужик испытывает в ожидании бабского визга? Все сделаю, только не ори, и лишь бы не было войны. Уважение к коллеге? Коллеге надо, оказывается, работать в нормальной обстановке. Чувство собственного достоинства? Дал обещание, что такое не повторится – и сдержал его, пусть даже и был на автопилоте.
Думаю теперь, что и то, и другое, и третье – в разных пропорциях и в разных степенях важности.
Прошло еще какое-то время, и Игорь снова уволился из «Молодого», а в моем кабинете появился молодой сотрудник Дима Ждакаев. И как-то утром я нашла у себя на рабочем столе дюжину пустых бутылок из-под пива, выстроенных в четкую шеренгу. Впоследствии выяснилось, что юный коллега хотел таким образом пошутить.
Надо ли говорить, что шутка у него не удалась.  Но во второй в моей жизни битве за порядок в кабинете рефреном звучало следующее:
– Щенок! Убью на месте! Даже Филимонов, ты слышишь меня – ДАЖЕ ФИЛИМОНОВ! – себе такого не позволял!
«Щенок» в ответ только поджимал уши и хвост, и клялся, что такого больше никогда не будет.
А что ему оставалось делать, если «даже ФИЛИМОНОВ!» себе такого не позволял?
Отступление второе
Нам всем не хватает молодости. Как же нам ее не хватает порой! Если бы знать это заранее, тогда, когда «фонтаны били золотые и розы красные цвели». Если бы хоть что-то знать о молодости в то время, когда она у тебя есть.
Вот тогда уж точно не станешь корпеть над учебниками, просиживать задницу в школе и институте, ссориться с родителями,  теряя драгоценное время на выслушивание их нотаций. Не станешь и работать в пошлом понимании этого слова, то есть горбатиться ради куска хлеба с маслом и бутылки пива на вечер.
А вместо этого будешь сбегать с уроков, чтобы попасть в киношку. Прогуливать постылую работу, чтобы пошлепать по весенним лужам в умытом первыми ручьями городе. Будешь влюбляться напропалую во всех встречных и поперечных, молодых и старых, красивых и просто симпатичных. Будешь писать стихи километрами, и сбивать пальцы в кровь, осваивая гитару. Читать латиноамериканскую литературу и пристально вглядываться в кадры смешной немецкой порнушки. Ездить автостопом на море. Зависать в разгромленных флетах, чтобы разговаривать об искусстве. Курить сигареты и марихуану. Пить токай и амаретто: ведь еще луженый желудок, еще все это можно – бутылками, литрами, декалитрами! И танцы, танцы, танцы, много танцев! Непременно! Каждый вечер!
Если бы все это знать тогда!
Но в молодости мы все консервативны, даже самые, как теперь это называют, «отвязные» и «продвинутые» из нас. У нас еще нет своего собственного опыта и своего личного понимания жизни. А существуют родители, а есть учителя и строгие преподаватели в институтах. И они пытаются вложить в нас свой опыт. И соединение их зерен с нашей почвой не всегда дает желаемый результат. И их выводы об этой жизни не всегда совпадают с тем, что мы от нее хотим.
Зато все они, старшие и взрослые, и умудренные тем, что они называют жизненным опытом, бесспорно, желают нам добра. Они желают нам счастья. Как будто они знают, как оно выглядит!
Но их взрослая схема – на все времена: закончить школу, желательно с отличием, потом институт, желательно – с красным дипломом, потом семья, дети, внуки, квартира, машина, дача. Такой примерно джентльменский набор существовал во времена нашей юности. Потом – интеллигентная профессия, общественное положение, защита диссертаций, выход книг, съемки в кино, воскресные обеды в окружении чад и домочадцев, всенародное признание и красивые похороны.
И мы шли по начертанным ими схемам, но все равно перекраивали и меняли их под себя. Мы повзрослели раньше времени, но жажда жизни и молодой задор били в нас ключом.
Выход всему этому был один. Университет.

Глава 4

Бывают весной такие пасмурные серые дни, когда на самых оптимистичных людей нападает тоска. Весна будто бы уже началась, но все равно еще какая-то не такая. И слякоть на улице, и дождь может пойти со снегом, и солнце всего лишь угадывается за пеленой туч.
Был такой день  и в нашей с Филом жизни. Все текущие мелкие задания были завершены и сданы, планерок и летучек не намечалось, телефон не звонил, а в кабинете висела такая долгая пауза, которую я даже не осознавала.

Я просто смотрела в окно на хмурое весеннее небо.

– Тань, а Тань! – вдруг окликнул меня Игорь.

– А?

– А хорошо было на сессии, правда?

Сессия!

Меня будто бы окунули в свежую прозрачную воду, и разлетевшиеся брызги засияли на солнце!

– Правда! – счастливо выдохнула я.

 Фил правильно понял мой выдох.

Но тут же снова я увидела заоконный пейзаж, и солнце в душе мгновенно потухло.
Фил понял и это.

– Ты не расстраивайся, Тань! Скоро мы опять на сессию поедем!

– Обязательно поедем, Фил! – сказала я.

И сразу стало как-то легче, и не весенняя весна на улице уже не показалась мне такой занудной.

Весна закончится, и мы снова поедем на сессию.

В жизни появился смысл.

Сессия была двумя дополнительными отпусками, законным временем, когда можно было вырваться из рутины рабочей и семейной жизни, людей посмотреть и себя показать, как гласит народная мудрость.

Мы приезжали, заселялись в нашей любимой общаге – Доме аспиранта и стажера на улице Шверника в Москве, – и жизнь начинала бить ключом.

Во-первых, это была Москва. А где еще можно так катастрофически, так навсегда, так безвозвратно потеряться, как в Москве! Уже при выходе на перрон Курского вокзала меня охватывало совершенно невыразимое чувство легкости и парения.
«Невидима и свободна! Невидима и свободна!» – я повторяла про себя, как заклинание, слова булгаковской Маргариты в первые секунды ее полета над московскими переулками.
Невидима и свободна – в этом была правда.

В конце восьмидесятых годов я поступила в МГУ уже во второй раз, потому что уходила с журфака по причине замужества, рождения ребенка и последующего декретного отпуска. Кириллов и Филимонов продолжали учиться. Когда я приехала на зимнюю сессию, они уже были на четвертом курсе. А я снова на первом. Но еще летом, на вступительных экзаменах я познакомилась с Людмилой Заманой, журналистом из «Самарской газеты», мы нашли огромное количество общих тем и знакомых из театра, так что зимой в ДАСе мне уже было, с кем дружить и делить комнату в общежитии.

Тот факт, что где-то здесь же, в огромном двухкорпусном муравейнике, обитают и Кириллов с Филимоновым, тоже согревал и обнадеживал.

В ту зиму начала девяностого года в МГУ проходил какой-то международный студенческий фестиваль, и по вечерам в общаговском баре толклось невероятное количество иностранцев.

Вечера проходили, таким образом, в теплой и непринужденной обстановке. Почти сразу же мы выяснили – языкового барьера не существует. Он пропадает после третьей рюмки.
В чем заключен сей парадокс, мне неясно до сих пор. Но при владении иностранными языками в рамках школьной программы, мы довольно внятно объяснялись, кадрились, танцевали и даже рассказывали о личных проблемах. И это вот знание, полученной на той зимней сессии очень пригодилось мне в дальнейшей жизни.
Три года назад мои друзья-музыканты привезли ко мне в гости девушку из Австралии. Девушка изъяснялась исключительно на английском языке, которым никто из нас не владел. Единственное, что смогли объяснить заморской гостье, это, что привезли ее посмотреть «рашен ранчо», как нежно окрестили мои друзья мой дом.
– Нужен переводчик. Позвони кому-нибудь, – сказали мне.
– Не нужен, – ответила я.
– А как мы будем разговаривать?
– Нормально. Лучше водку разливайте и сало режьте, – сказала я.
Через час австралийская девушка рассказала мне про всю свою родню до седьмого колена, и мы дошли до самого интересного: обсуждения ее непростых отношений с австралийским бой-френдом.
Девушка жаловалась по-английски, но я все равно врубилась во все ее личные неурядицы и сказала честно:
– Мудак он, этот твой парень! Бросай ты его к чертовой матери. И вообще, ты его, кажется, не любишь.
Девушка сказала, что ей жаль потерянных на парня лет и она, как кажется, его все-таки любит.
– Ни хрена подобного, – сказала я. – Иначе бы ты сюда не приехала на такой длительный срок. И не тусовалась бы с нашими ребятами.
– С вами весело, вы такие хорошие, – сказала она.
– Так бери любого, выходи замуж, а своего кенгуру австралийского бросай, – сказала я.
Тут я обвела взглядом ребят, сидевших рядом с нами и подозрительно молчавших и увидела такие взгляды! Оно было и понятно. Сидят две бабы…. Одна – ни слова по-русски, другая ни бум-бум по-английски, пьют водку, закусывают салом, и прекрасно понимают друг друга.
– Эх, братва, – сказал я им. – Не учились вы в московском университете!
А мы с Филом учились. И еще как учились!
Дни в общаге, вечера в баре, утра – на экзаменах. Если Фил вечером был пьян в хлам, то на следующий день на экзаменах его можно было встретить непременно в белом костюме-«тройке», что неизменно веселило и меня, и мою подругу Люсеньку из города Самары.
Но один из вечеров этой зимней сессии закончился для нас не совсем обычно.
К нам с Люськой прицепились парни-чечены с весьма конкретными намерениями. Они не учились в университете, они просто снимали комнату в ДАСе, что было возможно: так немного подрабатывали себе на жизнь наши общежитские коменданты. Ни о войне, ни о национальных трениях речи, понятно, в то время еще и не велось. Но парни были настойчивы.
– А наши девушки с вами не пойдут, – сказали им Филимонов и Кириллов.
 Парни попытались что-то возразить. Дальше нам с Люськой было велено немедленно сматываться в свою комнату и не показывать оттуда носов, а равно и других частей тела. Мы послушно отбыли.
А дальше была разборка, о которой нам даже не сообщили. Но она закончилась тем, что чечены были загнаны к себе в комнату. Обиделись они на наших страшно, а потому на завтра была назначена еще одна стрелка. К Филимонову и Кириллову присоединились еще ребята из их комнаты, а закончилось все тем, что Фил начал срывать со стен огнетушители и кидать их – и в чеченов, и в окна.
– Гулявшие под окнами дети радостно разряжали огнетушители в припорошенный снегом газон, – солнечно улыбаясь сообщил нам вечером в кофейне Кириллов.
Что в этом было правда, так то, что чечены получили по мордам.
Мы с Люськой остались цветками несорванными и клубниками ненадкусанными.
Но Фила, как зачинщика, из общаги выгнали, и три последних дня ему пришлось обретаться где-то по друзьям.
Но прошло полгода, и мы все снова собрались – уже на летней сессии. Фил приехал селиться в ДАС в своей знаменитой белой «тройке».
Комендант, глядя на Фила – в очках, при кейсе и в белом костюме, задумчиво сказала, глядя в его документы.
– Филимонов…. Филимонов…. М-да…. Был тут у нас на прошлой сессии один такой Филимонов.
– Вот тут я подумал, что мне копец, – рассказывал нам Фил впоследствии. – Все, думаю, не поселят меня в ДАС!
Но комендант подняла голову от стола, посмотрела на трезвого и красивого Игорька и продолжила:
– Но вы-то совсем на него не похожи. Сразу видно – очень приличный человек.
– Пронесло! – подытожил свой рассказ Фил.
Конец восьмидесятых-начало девяностых было материально сложным временем. Даже в Москве мало что можно было просто купить в магазине. Были проблемы с сигаретами, за которыми в провинции выстраивались огромные очереди. Были талоны на водку, сахар и мыло. Полки в магазинах были заставлены банками с солеными огурцами. И – все! Все доставалось «по блату», из-под полы, на черном рынке, по двойным и тройным ценам, против объявленных государством.
И жизнь на сессии тоже не была слишком гладкой, потому что мы все время и все друг у друга «стреляли». Чай, кофе, сигареты, сахар, бульонные кубики, спички и прочую ерунду. Не потому что не было денег. Были. Но если в десять часов вечера заканчивались сигареты или чай, то купить их было негде. Ни ночных магазинов, ни ночных ресторанов и кафе в ту пору просто не было. Страна переживала переходный период, а мы переживали его вместе с ней.
Но молодость! Но студенческий быт! Так что с трудностями переходного периода мы справлялись довольно легко: мы просто шлялись из комнаты в комнату, то ребята к нам, то мы к ним, и добирали недостающее на сегодняшний вечер.
Предположим, у них были сигареты, а у нас – чай! У них вино, которое только что привез приехавший погостить Серега Степанов, а у нас – картошка. И – без проблем.
– А сегодня мы были в Кащенко! – сообщали нам ребята вечером за преферансом.
– Что вы там делали? – удивлялись мы.
Кто не знает, «Кащенко» – это известная московская психиатрическая клиника.
– Загорали! – блаженно улыбаясь сообщал Кириллов и делал очередной ход.

Рядом с клиникой находился большой пруд.
А потом сессия заканчивалась, мы возвращались по своим домам, и снова попадали в круговерть обыденности, в рутину повседневной газетной работы. Мы вновь становились журналистами, отцами и матерями, мужьями и женами.  И были мы очень серьезными людьми.
И по негласному уговору, по закону, который никто никогда не устанавливал и не проговаривал вслух, мы молчали, как партизаны про свою другую, вольную и школьную – студенческую жизнь.
И только однажды, в пасмурный весенний день, когда мы с Филом остались совершенно одни, коллеги к нам в кабинет не заходили, а телефон не звонил, когда повисла долгая пауза, Фил неожиданно спросил у меня:
– А ведь хорошо было на сессии?
И после моего тягостного вздоха добавил:
– Ничего, скоро опять поедем.

Отступление третье.
Наша жизнь и судьба никогда не принадлежат нам полностью. Даже в те моменты, когда кажется, что ты, именно ты сам формируешь собственную действительность и управляешь ею. И я не имею здесь в виду понятия религиозные или философские, хотя и не сбрасываю их со счетов. Я думаю о другом. О тех людях, которые входят в нашу жизнь и влияют на нее. Много или мало, положительно или отрицательно – это тоже не вопрос, каждое такое соприкосновение судеб уникально и оно отдельная тема. Но наша собственная, как мы считаем, жизнь, – это еще и жизни тех людей, что находятся рядом. Это атмосфера, которую создает время вокруг нас. Время и люди.
Как справедливо заметил какой-то поэт двадцатого века:

Времена не выбирают.
В них живут и умирают.

И бывает так, что людям не удается жить в своем, отведенном им времени. Они тоскуют о прошлом, они восторженно вздыхают, обращая свои взгляды в другие века и страны, они в буквальном смысле слова не находят себе места в реальности. И таких людей множество. Это  особенно заметно сейчас, когда привел нас всех Бог жить во времена перемен. Это люди мечущиеся, ищущие другой доли, не понимающие глубинной и простой мудрости: где родился – там и сгодился.
 Такие люди становятся философами, революционерами и дворниками. Они выбирают себе тернистый путь поэта или музыканта.
Они не становятся журналистами.
Потому что журналист – это здесь и сейчас. Это земля, на которой ты твердо стоишь обеими ногами. Это сегодня, в котором ты живешь. И это совсем чуть-чуть – завтра. Потому что жизнь и работа нацелены не в отдаленное будущее, а именно в конкретное завтра. В завтра, когда выйдет номер газеты с твоей статьей. И ты обязан быть интересен не потомкам – ни о каких грядущих веках и речи не идет! Просто тем людям, которые завтра откроют номер газеты, где стоит и твоя фамилия. И ты немножко шаман, и немножко провидец, и совсем на толику колдун – ты знаешь, что будет опубликовано в завтрашнем номере газеты. И еще ты – конъюнктурщик, беспардонный, откровенный конъюнктурщик. Потому что ты точно и четко осознаешь время в себе и себя во времени. Ты слышишь звук времени, чуешь запах времени, ты растворяешься и кайфуешь в нем. И не существует такого, что было бы тебе не понятно. Почти звериное, до дрожи в ноздрях, чутье времени и есть твой талант.
Тогда ты становишься журналистом.
Фил обладал этим чутьем.
Он был настоящим журналистом.

Глава 5

Фил всегда работал легко. Или это мне просто казалось?

Так бывает: легкость стиля мы воспринимаем как легкость самого автора. Хотя на самом деле человек может долго и натужно рожать и переписывать эти, кажется, что на одном дыхании написанные строчки.
Но читать материалы Фила всегда было очень приятно. И, повторюсь, легко. Потому что обладали они, кроме всего прочего, необычайным изяществом слога. Большое количество прочитанных книг далеко не всегда является причиной этого. Это уже талант, это уже от Бога.

Но мне казалось, что и работается ему легко. Он приходил в кабинет, скидывал дубленку, включал машинку и – уже через какое-то время шел сдавать материал в секретариат. Ему не нужно было долгих и неоднократных подходов к снаряду, как говорят спортсмены. Он садился и делал. И помешать ему было совершенно невозможно. Он спокойно отвлекался на звонки и разговоры, а потом с тем же спокойствием возвращался к оставленному материалу.
На меня это производило впечатление потому, что у меня так не получалось. Я долго собиралась с мыслями, работала натужно, переписывая по несколько раз, безумно раздражалась, когда меня кто-то отвлекал. Моя работа никогда не казалась мне легкой. Хотя та же легкость стиля присутствовала.
Работа меня выматывала. Моей мечтой было провести выходные в халате и тапочках, не вставая с дивана. Это была настоящая голубая мечта. В ту пору осуществиться ей было не суждено.
В зиму конца девяносто первого года я начала писать детективную повесть. Это была моя первая проба пера в этом жанре. Героиней повести, разумеется, была журналистка провинциальной газеты, которая и находила преступников, но по сложившемуся закону детективного жанра у героини непременно должен был существовать визави. Свой собственный доктор Ватсон.
Мне не надо было напрягаться, чтобы придумать такого героя. Он сидел со мной рядом в кабинете, стол в стол, поправлял очки на носу, относился ко мне с нежностью и любопытством, и чего еще оставалось желать? Чего искать? Далеко ходить?
Другое дело, что были они в ту пору неразлучной парочкой, два наших замечательных журналиста – Леша Дрыгас и Игорь Филимонов.
Потому герой моей повести был симбиозом: его звали Алексей Филиппов. И мои коллеги, которые стали первыми читателями моей рукописи, очень умилялись этому «сиамскому» союзу.
Так получилось, что в ту зиму девяносто первого - девяносто второго годов что-то не заладилось с личной жизнью у всей нашей конторы. Кто-то разводился, и потому был одинок. Кто-то, наоборот, женился, что добавляло не столько восторгов, сколько стресса – от  вхождения в новый способ жизни.  Стабильность и надежность были у всех нас только в работе, в нашей общей дружбе, в нашей родной конторе. И мы вовсю работали друг у друга психотерапевтами, приправляя это дело спиртными напитками, легкими наркотиками и затяжным преферансом.
Сказать, что нам было от этого плохо? Нет.
Тогда еще жизнь наша не рушилась, она всего лишь выходила на новые витки. Работа у нас была интересная. Люди вокруг – прекрасные. Успехи у публики – стабильные. Нам было, чем гордиться.
И еще всем писалось. А это очень хорошо, когда пишется. От радости ли, от гадости ли, но если пишется – это и есть главное.
Наверное, к этому периоду времени относится и знаменитое интервью Фила с чемпионом Волком-Ханом. Волк-Хан выиграл чемпионат мира, стал на время фигурой номер один в городе, а Филу удалось взять у него интервью. Материал занял почти всю газетную полосу. Игорь несказанно гордился этим интервью. Он сделал то, чего не удалось никому!
Есть, есть такие праздники в газетных буднях.
И повесть мою тоже напечатали. В нашей же газете, с продолжением. И мне тоже было за себя гордо. Костя Шестаков даже придумал мне прозвище «Дюма-мать». Дело было не столько в семейном клане писателей Дюма, сколько в моей неизбывной любви к нецензурным выражениям.
Знаю, что многие журналисты завидовали той самой легкости Фила, о которой я уже сказала. Да и делал он свои заметки, будто играючи. Да и жил будто бы так же. И никогда не мучился из-за того, что недобрал существующей в газете «нормы строк», нашей, так сказать производственной обязаловки. Хотел – писал. Что-то задевало его – писал. Одним из таких завистников был, как ни странно, мой тогдашний муж. Фамилия Филимонова действовала на него, как красная тряпка на быка. Сергей работал тоже тяжело, натужно докапываясь до себя, с неимоверными усилиями завоевывая каждый кусок своей территории в журналистике. Филимонова он считал баловнем судьбы, любимчиком начальства и прочая, и прочая в том же духе. И разгорались у нас по вечерам на кухне нешуточные споры по этому поводу. Разумеется, Игорь ничего об этих спорах не знал. Что говорится дома – то дома.

– Да отстанешь ты от него, наконец? – как-то не выдержала я очередной подобной атаки.

– А почему ты его так защищаешь все время? – недоуменно спросил мой муж.

– Да потому! – рявкнула я. – Потому что он мне жизнь спас! Если бы не Филимонов и не Кириллов, ты бы, может, свою жену сейчас живой перед собой не видел! Они отбили нас с Люськой в общаге от чеченцев! – проговорилась я. – Они дрались там за нас, как звери, чтобы ты знал! И чтобы больше я ничего плохого от тебя о Филимонове не слышала! Никогда!

Муж был натурально ошарашен подробностями нашей жизни на сессии.

– А почему я об этом ничего не знал? – спросил он.

– А чем гордиться-то? – вопросом на вопрос ответила я.

Поспорить с этим утверждением было трудно. Хоть и нарушила я в тот раз наше неписаное правило не рассказывать о том, что происходило на сессии, зато и тема творчества и личности Филимонова была закрыта для семейных обсуждений раз и навсегда.

В середине девяносто второго года я ушла из «Молодого коммунара» и уехала работать в город Толятти. И наши пути с Филом разошлись почти на полтора года.

Но успех моей первой детективной повести не давал мне покоя. Были отклики читателей, были звонки, письма и даже подарки от поклонников. Люди спрашивали, когда я напишу следующую вещь. И когда я обдумывала сюжет новой книги, я решила для себя, что с главными героями расставаться не буду. Останусь в рамках классического жанра. В моих повестях всегда будет присутствовать трио главных героев: журналистка Алина и ее коллега репортер Филиппов, а также следователь Смирнов.

Отступление четвертое

Ах, какое все же это было время! Я бы не назвала его золотым, не сочла таким уж свободным. Но это было ВРЕМЯ. Время перемен. Много раз за последние годы растиражировали китайскую поговорку: не дай тебе Бог жить во времена перемен. А почему, собственно? Да, жить во времена перемен сложно, приходится ломать себя, привыкать к каким-то новым условиям игры. Кто-то теряет, кто-то находит…. Зато – нескучно.

Разве жить в затхлом воздухе сдохшего и разлагающегося социализма было лучше? Я не могу говорить за всех, разумеется. Кому-то было там лучше. Их так вырастили и воспитали. Но только дураки не меняются вовсе: родились и умрут растениями. Для меня и моих друзей перемены конца восьмидесятых-начала девяностых были нормой жизни. Мы глотали и не могли напиться этим воздухом – даже не свободы, а вольницы. Еще не воли. Вольницы.

Хулиганства, бесшабашности, открывающихся возможностей. Это время перемен дало нам возможность найти себя и выбрать свой путь, заняться своим делом, не оглядываясь на партийные авторитеты и приоритеты.

Люди затевали авантюры и аферы, рисковали и умирали. Но у них была такая возможность. Это был их выбор. Мы получили право выбирать: родину, жизнь, профессию. И еще мы были молоды, а потому с головой, с удовольствием, как в море жарким днем нырнули в эти перемены. И сколько красивого и интересного оказалось вокруг!

А в школе? Что было лучшего в школе, разве не перемена? Один скучный урок, вслед за ним – еще более скучный. Но – перемена! Именно такой представляется мне наша жизнь в последние двадцать лет. От появления Горби, говорящего своими смешными словами, а не заикаясь, по написанному, через тернии, к нынешнему кислому капитализму с бесцветным лицом. Но каковы были тернии! В них хотелось кувыркаться, не замечая впивающихся в задницу колючек, до полного самозабвения, до полной одури. Что мы все благополучно и делали.

Глава 6

Стояла осень девяносто третьего года. В моем маленьком домике в центре города, где я жила после возвращения из Тольятти и развода с мужем, уже топилась печка. Значит, был примерно октябрь. В один из вечеров раздался звонок в дверь, и на моем пороге возникла парочка моих коллег и друзей: Игорь Филимонов и Костя Кириллов. Честно признаться, их визит был для меня полной неожиданностью.
– Мы к тебе по делу, – сказали они.
Но я об этом и сама уже догадалась. Наши дружеские рабочие отношения почти не выходили за рамки общения в редакции. Визит домой мог быть только по делу.
– Я буду делать новую газету, – сказал Фил. – И хочу, чтобы ты у нас работала.
В то время я числилась сотрудником «Тульских известий», где вела криминальную хронику. Как-то плавно переквалифицировалась из эксперта по культуре в эксперта по криминалу. Впрочем, моя увлекательная работа в Тольятти в течение полугода этому не могла не способствовать. В Тольятти в ту пору шли большие бандитские войны по разделу знаменитого автомобильного завода, там стреляли и бились большие ребята за большие деньги, и отзвуки этого всего колыхали весь город и даже сотрясали всю Самарскую губернию.
Прожив некоторое время в славном городе у Волжского моря, я предпочла вернуться домой. Но мои рассказы о житье-бытье за границами родной Тульской области, сподвигли редактора «Тульских известий» сделать меня ведущей криминальной хроники. Я не стала отказываться. И даже придумала для себя новую рубрику «Отвратительные новости». Все складывалось настолько удачно, что через совсем короткое время я вела ту же криминалку на одном из кабельных каналов телевидения.
Уже вовсю шла новая и интересная жизнь. Перед нами открывались те самые возможности, о которых при Советской власти мы и мечтать-то не смогли бы. Вот и еще одна: Фил открывает свою газету, где он будет редактором, куда он может набрать, кого хочет. При другом режиме такая возможность светила ему не в тридцать с небольшим, а в сорок лет, не раньше.
– А что я у тебя буду делать? – спросила я.
– То же, что и всегда. Писать о культуре, – сказал Фил.
– Мне надо уволиться из «Известий»?
– Совершенно не обязательно, если сможешь совмещать, то совмещай. У нас будет другой график работы. Мы делаем еженедельник. Никаких сидений в конторе, планерок, дежурств и прочей ерунды у нас не будет. Если хочешь – работай дома, материалы только приноси. Если дома работать не можешь – будет место в конторе. Но конторы у нас тоже пока нет.
– А зарплата?
Мне назвали сумму, которая в полтора раза превышала мой заработок в «известиях».
Короче, поставленные условия меня очень устраивали.
Фил раскачивался на стуле, вытянув ноги далеко под стол, и кажется, был не готов к тому, что я так просто и быстро на все соглашусь. А мне было интересно: и делать с ребятами новый еженедельник, и снова заниматься культурой.
Мои обязанности криминального репортера были не слишком сложными и не отнимали у меня много времени. К тому же у меня, как у заправского трудоголика, была такая привычка – работать в нескольких местах сразу. Западный стиль жизни не давал мне покоя. Когда-то я вычитала, что преуспевающие на Западе журналисты обязательно имеют свою колонку в газете, передачу на радио и время на ТВ. Я стремилась к идеалу. Колонка в газете была. Телевидение, пусть и кабельное, тоже. Радио в то время было еще государственное и консервативное, разгула ФМ-станций не существовало. Да и деньги, как выяснилось, никогда не бывают лишними.
Я была готова вернуться к должности обозревателя по культуре и искусству.
Наш еженедельник назывался «Проспект». Во многих смыслах это было уникальное издание. Оно родилось именно в то время, когда в нем была необходимость. «Проспект» никогда не был «желтым» в том смысле, который вкладывается сейчас в это понятие. Наш еженедельник был, бесспорно, левацким, отчасти эстетским, но при всем этом – интеллигентным и демократичным. Как все это совмещалось в одном, отдельно взятом издании – черт его знает, но совмещалось же!
Поначалу у нас не было своего помещения, и газету делали, как говорят в таких случаях, «на коленках». Материалы приносили к Инне Кирилловой, Костя Кириллов их верстал, Фил решал организационные проблемы, а сотрудники редакции покупали собственную газету в киосках и практически не общались между собой. Но газета отличалась единым духом и стилем, имела «лица необщее выражение», и становилась все более и более популярной у тульской публики.
Как это удалось без единого общего собрания, без планерок, летучек, грызни, разбора материалов, претензий друг к другу, что отличает любой, в принципе, творческий коллектив? Мы не виделись, повторюсь, и коллективом в общепринятом понимании этого слова, не были. Зато газета – была!
А секрет, как мне кажется, прост. Это Филимонов собрал в газету людей, которым он стопроцентно доверял. Друзей и единомышленников. Примерив этих самых единомышленников по себе. Все мы были довольно зрелыми людьми и имели в своей профессии и имена, и репутации. Имена были по тем временам громкие, а репутации – прочными. Игорь собрал нас всех в «Проспекте» и с той легкостью, которая его отличала всегда, отдал нам его на откуп.
– Ребята, да пишите, что хотите! Да делайте, что вам нравится! Вы же все опытные и нормальные люди! – сказал он мне тогда, во время первого нашего разговора о «Проспекте». – Как я буду вами руководить? Чему я могу вас научить? Вы же сами все знаете!
Высокопарно сказать сейчас, что мы «отрабатывали кредит доверия»? Да никогда и никто из нас, сотрудников того «Проспекта» так сроду не скажет! Ничего мы не отрабатывали. Мы с легкостью в нем работали, мы резвились в свое удовольствие, мы делали то, что каждый из нас считал нужным, и это получалось хорошо.
Только сейчас, оглядываясь назад, я анализирую и понимаю это: Игорь дал нам возможность впервые жить по той самой схеме, по которой он всегда жил сам. Интересно – пиши, решил – делай. Считаешь нужным – дуй по зеленой!
В начале 1994-го года, когда газета уже выходила вовсю, но своего помещения у редакции все еще не было, мы решили, все-таки, все собраться.
– Надо хотя бы посмотреть друг на друга, – задумчиво заявил Фил, и все с этим согласились.
Повод нашелся мгновенно – наступало Восьмое марта. Мужская часть коллектива закупила дамам мимоз по такому случаю, а собрались в чьей-то квартире на Серебровке.
Так что даже первое редакционное собрание в «Проспекте» получилось беспутным, щедрым и веселым. Никакого официоза! Об этом даже и не думалось в то время. Все мы были знакомы, прекрасно знали, кто чего стоит, и что-то выяснять между собой причин не было. Как мне помнится, выясняли, сыграть ли нам партию в преферанс. Но преф требует сосредоточенности и специального настроя, потому роспись пули отложили до лучших и более подходящих времен.
Через некоторое время я написала для «Проспекта» два судебных очерка, которые Костя Кириллов разместил на последней в газете, шестнадцатой полосе. А потом потребовал от меня сдавать в каждый номер по такому же материалу.
– Но я же собиралась писать о культуре! – пыталась я слабо отбиваться.
На Костю мои аргументы никакого впечатления не произвели.
– Люди привыкли видеть тебя на последней странице, – строго сказал он мне.
– За два раза? – ехидно спросила я.
– Все равно! – ответил Костя, и я поняла, что спорить с ним бесполезно.
Если Костя решал, что для газеты это надо и так будет лучше, никаких отговорок для него не существовало.
– И потом: никто не мешает тебе писать о культуре, – великодушно кивнул он.
Журналисты поймут меня – публиковаться на последней странице еженедельника очень престижно. Я тщеславна, как и вся газетная братия. И я, конечно же, была польщена, когда увидела свой материал, поставленный в газете так круто. А отговорки  мои и были всего лишь отговорками, слабым дамским кокетством. Филимонов идею Кириллова тоже поддержал. За такой вот «откат» в виде судебных очерков я могла развлекаться и отсыпаться на нашей тульской культуре, сколько душе моей угодно. Проходили такие материалы об искусстве, которые никогда не увидели бы свет в любом другом тульском издании.
Еженедельник «Проспект» прикладывал кого и как хотел. Для нас не существовало ни власти, ни ментов, ни бандитов.
У нас публиковались фотовернисажи авангардных фотохудожников. Мы перепечатывали снимки и тексты из «Плейбоя», что доставляло властям особенную радость.
Но при всем этом, как я уже сказала, газета наша не была желтой, в ней не было ни грамма пошлости. Удивительно ли, что уже через год после выхода в свет первого номера тираж газеты удвоился. Специалисты поймут, о чем я говорю. Это была газета без рекламы, без частных и брачных объявлений. Выходила она на средства Комитета по делам молодежи, преемника Тульского обкома комсомола. За нами по-своему бдили, но не так, чтобы уж слишком.
– Ребята, ну давайте не будем их трогать, они же нам, все-таки, деньги платят, – время от времени говорил Фил, когда кто-нибудь из нас готовил серьезный разгромный материал.
Сначала у нас появилось одно помещение, затем другое, в большом здании на улицы Болдина. У нас теперь были столы и телефоны, и компьютеры. Можно было приходить на работу, сидеть на ней и даже проводить планерки и летучки. Но никто ничего подобного все равно не делал. В редакцию мы появлялись, чтобы сдать материалы, выкурить пару сигарет, обменяться сплетнями и заявить темы в следующий номер.
Мы все в достаточной степени наелись официальных мероприятий и «мер по усилению дисциплины в редакции» в свои молодые годы. Мы это уже проходили, мы это помнили, и нам было, с чем сравнивать. Когда же, благодаря Филу, возникла возможность жить по-своему, мы и стали это делать. И редакция еженедельника «Проспект» напоминала отчасти парочку молодоженов, которым родители подарили на свадьбу отдельную квартиру, в которой можно вести свою собственную жизнь и устанавливать свои порядки. Конечно, готовить еду, мыть посуду и выносить мусор все равно надо, от этого никуда не денешься.
Потому мы писали и сдавали материалы, верстали газету, Фил ездил встречаться с нашими кураторами из «Белого дома».
 А во всем остальном это была большая игра. Жизнь в свое удовольствие. Настоящая команда, где все друг друга любили и уважали.

Отступление пятое.

Журналистика очень выматывает. Слишком большое напряжение и колоссальная отдача сил. Огромная ответственность – многослойная, как торт «наполеон». И, скорее всего, эта самая ответственность, к которой с годами привыкаешь и воспринимаешь ее, как должное, – это и есть самое страшное в профессии журналиста.
Потому что надо выбрать очень точные слова для описания того, что ты видел, слышал и чувствовал. Надо выбрать правильный объем, грамотную композицию и заключить все это в четкие рамки газетной статьи.

Но есть еще и такая вещь, которая давит на тебя, как атмосферный столб, обязательно сидит где-то на самых задворках сознания: завтра сто тысяч человек в городе прочтут твой нетленный шедевр. И скажут, что ты молодец, или покрутят пальцем у виска, прочитав всего лишь первые два абзаца, и газету отложат.

Временами наступают периоды, когда начинаешь ненавидеть свою работу. Потому что кажется, что ничего ты в этой жизни не делаешь. Другие вот – делают, а ты только описываешь то, что эти другие делают. И столько всего нужного! Ставят спектакли, создают номера, пишут музыку, картины и книжки! А ты только потребляешь, смотришь, пишешь. И единственное, что ты делаешь – это умное лицо на очередном вернисаже, и глупое лицо – когда задаешь вопросы людям. Это одна из знаменитых примочек нашей профессии: сделай лицо поглупее – и тебе расскажут буквально все. Потому что дураков у нас любят. Учить дураков – в особенности. Такая вот не слишком вкусная кухня.

Понимаешь, что ресурса внутри – нет, исчерпано и вычерпано все. Страшное состояние. И слов – главное, слов! – тоже уже нет. Кажется, что все приемы, все словосочетания, весь запас их исчерпан. Все конструкции предложений переброваны на вкус. И уже оскомина ото всего. Возникает желание поменять работу – найти такую, где деньги платят, а писать, вообще, ничего не надо.

Игорь Филимонов тоже иногда уходил из тульской журналистики. Ну, совсем-то, положим, мы из нее не уходим никогда. Не бывает завязавших разведчиков, врачей, и журналистов. Невозможно завязать с этой профессией навсегда. Так или иначе, боком или раком выскакивает она из тебя в самые непредсказуемые моменты жизни, когда, казалось бы, ты уже простился ты с ней. Журналистика – это хронь, это пожизненный диагноз.

Мы никогда не обсуждали с Филом эти вот уходы и приходы, что обсуждать, когда и так все ясно. Просто была эта легкость: ушел – и все. И пусть коллеги смотрят на тебя слегка искоса, а читатели интересуются, когда же состоится триумфальное возвращение. Состоится, не переживайте. Захочу – вернусь. В разные периоды жизни мы оба прошли через это. Ну, достают, конечно, поклонники: «А в какой газете вы сейчас работаете?»

Да ни в какой! И не собираюсь.

Может, потому мы и не говорили об этом, что с внешней стороны казалось, что легкость эта – необыкновенная. Не думаю, не так уж и легко все это. А легкость внешних проявлений не суть – легкость внутреннего проживания момента.

И даже слово журналист – не слишком оно подходящее: ни ему, ни мне, ни многим нашим коллегам. Газетчик – точнее, проще и честнее. Рабочая лошадка, белка в колесе, Корреспондента, как и волка, ноги кормят. Все зоологические какие-то ассоциации.

Глава 7

Подходил к концу девяносто четвертый год. Газета и наша в ней жизнь обрела стабильные формы. И тут у меня появилась возможность поставить спектакль в цирке. Новогоднее представление для детишек. Цирк был и остается моей неизбывной любовью, пропустить мимо себя такое предложение я не могла. Да хочется же, наконец, сделать что-то самой, стать, как нынче говорят, информационным поводом, ньюс-мейкером.

И я согласилась. Но работал эта – по постановке спектакля требовала двухнедельных постоянных репетиций с цирковыми артистами. Да и много еще с кем. Подбор музыки, закупка реквизита, написание сценария. Правка этого сценария по ходу дела.

Я рассказала Игорю про предложение и попросила две недели отпуска. Я привыкла так в «Молодом»: свои личные дела решаются за свой счет.

– А зачем тебе отпуск-то, я не понял? – спросил Фил.

– Но меня же не будет две недели! – объяснила я.

– Ну и что?

– А материалы? Я могу оставить задел, – заторопилась я, оправдываясь.

Это все были отзвуки «Молодого коммунара» и его блажного редактора Бори Играева. У меня в ушах так и стоял его голос: «Мариничева, мне все равно, где ты находишься, что делаешь и с кем спишь или пьешь. Материал должен стоять в номере, а все остальное – безразлично». Боря Играев иногда патологически ревниво относился в «своим», как он считал, журналистам, которые начинали что-то делать на стороне.

– Танюха! Тебе две недели надо, чтобы спектакль поставить? И денег заработать? – снова спросил Фил.

– Ну да.

– Так и делай, что тебе надо. А в газете мы две недели и без тебя обойдемся.

– Я буду забегать иногда.

– Хочешь – забегай, кто тебе запретит? – пожал Фил плечами. – Если время будет. Нам же
тоже интересно, как там у тебя все будет двигаться.

Это был аттракцион неслыханной щедрости, с моей точки зрения. Это был прямо-таки царский подарок! Но кто еще сделал бы его с такой непринужденностью, как Игорь? Он понимал во мне что-то такое, чего я и сама, может, не до конца понимала.

И я ушла в цирк: на две недели, с головой, с нервами, со всеми силами, которые у меня тогда были. В редакцию я зашла всего лишь раз.

– Как твои дела?

– Продвигаются.

И я рассказала, как это – ставить спектакль в цирке.

– Удачи тебе. Когда премьера? Приглашай – придем.

И правда: на премьере моего циркового спектакля были ребята из нашей редакции. Не по службе, а просто так, меня поддержать.

Но желание попробовать себя в новой профессии не прошло для меня бесследно. Постоянный двухнедельный стресс в период репетиций, переживания на тему «смогу ли я оправдать доверие старших товарищей», категорическое нежелание ударить в грязь лицом, когда во всех средствах массовой информации сообщено, что автор спектакля – Татьяна Мариничева, завершились двумя сердечными приступами 1 января.

Начинался 1995 год….

Но время шло, и все переживания забывались, и жизнь втекала в привычное русло.

В конце марта я поехала в Приокско-террасный заповедник за очередным материалом. Мы с подругой, родственник которой Евграф Сергеевич Литкенс и был директором заповедника,
жили в «домике Громыко», коттедже, где обычно останавливался во время охоты один из бывший руководителей Советского Союза.

Мы провели несколько замечательных дней: с прогулками по весеннему, еще заснеженному
лесу, с вечерами у камина в двухэтажном многокомнатном особнячке с прислугой, с долгими разговорами. Днем я читала материалы об истории создания заповедника, об его прошлом, о текущих научных и хозяйственных проблемах.

Но нашу газету научные и творческие проблемы не взволновали. И тогда я рассказала Филимонову и Кириллову о «царской охоте», которая проходила в тех местах в период нашего светлого социалистического прошлого. О том, как привязывали к деревьям заранее приговленных животных, чтобы Брежнев и иже с ним не промахнулись во время выстрела и не огорчились неудаче. О быте, который до сих пор сохранился в заповеднике: тех самых особнячках, построенных специально для культурного досуга первых лиц страны, и в одном из которых нам довелось пожить.

– Так об этом и напиши! – сказал Фил. – Как раз отличный материал получится!

Кириллов согласился с мнением Филимонова, я, не мудрствуя лукаво, назвала статью «Царская охота», и командировку мне зачли, как очень продуктивную. А наука, а биосфера, а разведение зубробизонов…. Да кому это, в принципе, надо? Только узкому кругу специалистов, но не широкой публике.

Только вот жить нашему «Проспекту» становилось все труднее и труднее. У нас начались материальные проблемы. Если раньше зарплату задерживали на полмесяца-месяц, и это было вполне сносно, то теперь эти паузы увеличились до двух месяцев. Мы как-то приспосабливались, уже не ждали «красных дней календаря», и с большим удивлением воспринимали те редкие факты, когда деньги выплачивались с задержкой на недельку.
Но никто не отчаивался, потому что у всех были какие-то дополнительные заработки и приработки, посторонние контракты и мелкие халтуры. В нашей газете не было рекламы! Совершенно никакой, что для сегодняшних газетчиков прозвучит, разумеется, дико. Мы полностью финансировались Областным комитетом по делам молодежи. Но даже так – без рекламы, без посторонних вливаний, мы жили и выходили в свет.
Хотя неприятностей у Фила на этой почве хватало. Время от времени нудящий о зарплате коллектив, настроения не прибавляет.
В один из августовских дней мне вдруг пришло письмо из Москвы, из сценарного отдела Российского авторского общества. От меня требовали моих полных паспортных данных, текста сценария новогоднего циркового представления и личного присутствия в Москве, в том самом авторском обществе.
Я позвонила в Москву, чтобы узнать, зачем это я им потребовалась.
– А у нас лежит ваш гонорар, – ответили мне.
– Какой еще гонорар? – потрясенно спросила я.
– За ваш сценарий, – ответили мне.
– А сколько? – не удержалась я от вопроса.
– Такую информацию по телефону мы не сообщаем. Нужно ваше личное присутствие.
Ну, личное присутствие по радостному случаю получения гонорара я им обеспечить, естественно, могла! Я откопала из своей архивной папки двадцать страниц сценария и поехала в столицу.

 Отступление шестое.

Вернисаж фотовыставки «ПРОЯВЛЕНИЕ» в художественной галерее «Ясная Поляна» на улице Октябрьской в Туле. Июнь 2005 года. Интерес к выставке такой, что публика едва-едва помещается в самой галерее, снует вверх-вниз по лестницам, курит и болтает во дворике, из-за спин людей нельзя и разглядеть открывающего вернисаж Владимира Толстого. И самих виновников торжества: Владимира Белтова, Андрея Лыженкова, Игоря Терехова, Михаила Кудряшова. Серега Павлов даже не почтил своим вниманием вернисаж собственной выставки. Может, приболел….

Есть, есть, на что посмотреть, на чем остановить глаз. Но замираю перед стеной, где помещены работы Сережи Шмуня, моего коллеги и товарища, моего боевого напарника по «Молодому». Все фестивали, выставки, концерты, премьеры и гастроли – это две подписи под материалами: «Татьяна Мариничева, фото Сергея Шмуня». Равно как и все социальные и специальные репортажи со свалок, из детских домов, с кладбищ и из психиатрических клиник – это тоже две незыблемые подписи: «Ольга Подъемщикова, фото Андрея Лыженкова».

Вот такое было у нас распределение ролей в «Молодом» разлива начала девяностых.

У нас со Шмунем – комический склад характера, а у Ольги с Андрюхой – трагический.

Я знаю, что за огромный архив у Сережи Шмуня. Я знаю, что ему есть, что выбрать и что показать публике, чтобы публика сказала: «Неужели? И это вы? И это – тоже вы?» Потому что всех звезд, когда-либо посещавших Тулу, лучше всего фотографирует именно Сережа Шмунь. И если бы он выставил эти красивые и странные портреты, которые наработаны им за годы его фотокарьеры,  широкие массы просто не отлипли бы от стены с работами Шмуня.

Лично у меня есть целая папка его «карточек», как он их называет, где я запечатлена со многими гражданами, украшающими экраны наших телеящиков. Иногда после третьей рюмки я показываю их своим новым друзьям в порядке политинформации. И не для того, чтобы показать, какая я еще крутая, нет. По большей части на этих снимках я замученная, вымотанная, плохо причесанная, в тертых джинсах и с неизменным диктофоном в руках. И выражение личика у меня тоже не очень. Я так объясняю, что никакого восторга и придыхания от общения с так называемыми звездами, в процессе работы журналист не испытывает. Это не знакомство со звездой, это очередной сбор материала. И нет желания обаять, и нет желания выглядеть. Есть желание задать вопросы, получить ответы, пойти домой и отписаться в газету за проделанную работу, чтобы утром начать все сначала.
Оживление, восторг и придыхания – это все в зрительном зале.

Но и среди артистов есть – любимые. Один из таких, наших с Серегой любимых артистов ушел недавно из жизни. Миша Матвеев. Артист, который всю свою биографию проработал в Тульском театре драмы. С той еще поры, когда театр не был академическим и был имени Горького. И мы со Шмунем всегда с удовольствием общались с ним, отмечали его работы, делали с ним интервью и фотосессии, и рассказывали анекдоты в его гримерке. В рабочем, так сказать, порядке. Миша Матвеев умер, как настоящий артист, на сцене, на глазах у изумленной публики. Тогда, когда этого никто не ожидал, не дожив года до своего пятидесятилетнего юбилея и красивого бенефиса. Он был настоящим любимцем города. Его по полному праву похоронили на почетной аллее городского кладбища.

Были слезы, цветы, косноязычная речь старого губернатора и аплодисменты-скандежка на вынос тела из театра. Последние благодарные аплодисменты ЕГО поклонников.

Сергей Шмунь отобрал для выставки несколько портретов заслуженного артиста России Михаила Матвеева. Матвеев в белом парадном костюме  – и в трусах. Матвеев с корзиной цветов – и в кулисах театра. Матвеев в гриме – и без него.

– Спасибо тебе, Серега. Просто спасибо: большое и человеческое, – сказала я Шмуню.

– Да, Танюха, я решил вот так, – ответил Шмунь.

– Правильно решил. Достойно.

Когда мы работали с Серегой в паре, я поначалу пыталась режиссировать его работой.

– Сережа, – говорила я, – из-под этого артиста мне нужно примерно вот это….
И объясняла, что я здесь вижу.

– Танюх, понял, – коротко отвечал Шмунь.

И шел к сцене, к манежу, к концертной площадке.

На следующий день мы встречались в редакции.

– Я тебе карточки принес. Это то, что ты просила?

Я смотрела «карточки» и оборачивалась к Шмуню радостная, как черт знает что.

– Серега! Гениально! Точно так, как мне и надо для материала!

– Ну, ладно, – говорил Шмунь, чесал в затылке, а потом добавлял: – А это я сделал просто
так, для себя….

И Шмунь выкладывал на мой рабочий стол еще пару карточек. И здесь, глядя на эту пару «карточек для себя» я замирала. Потому что на них было тоже то, что я хотела, но там было и еще нечто: человек, которого увидел фоторепортер Сергей Шмунь. А вот это было по-настоящему гениально. Там было, над чем замереть.

– Я поняла. Я полная дура, – признавалась я Шмуню.

– Ну, зачем уж так-то, – по-королевски снисходительно к моему дамскому умишке говорил Шмунь и ехидно уточнял: – Так что ставим?

Мне оставалось только развести руками.

И я перестала режиссировать Шмунем. Потому что он всегда видел то же, что и я, но – точнее и лучше.

Когда уже на закате своей журналистской карьеры я стала обладательницей «мыльницы» и отщелкала несколько своих первых пленок с пикников, семейных торжеств и шашлычных вечеринок, мои друзья удивлялись:

– Откуда ты это умеешь?

– Я за Шмунем по разным мероприятиям столько лет протаскалась! Я у Шмуня за спиной стояла! – говорила я им.

Смысл моих слов был ясен только журналистам и фоторепортерам.

На стене с работами Сергея Шмуня не было записных звезд из телевизора, там был Миша Матвеев. Во всей красе: в кураже, в грусти, в задумчивости, в напряженке перед выходом на сцену. Михаил Матвеев в жизни.

А на стене с работами Андрея Лыженкова я увидела себя. Не сразу. В центре был огромный крест, который нес над головой Костик Леонов, нынешний соредактор «Молодого коммунара». И сначала я узнала Костю с этим большим, почти неподъемным крестом в руках, который Костик Леонов нес через трамвайную линию, как хоругвь. Потом, на дальнем плане, вполоборота – лицо Бори Играева. Очень напряженное и усталое, худое Борино лицо. Значит, этот крест: похороны кого-то из своих? И только тогда на этом снимке я нашла и  узнала себя – со спины: по прическе и по белому до пяток плащу.

– Я нашла себя. Это я, – сказала я молодому человеку, стоявшему рядом.

– Ты?

– Да, это мой белый французский плащ…. А рядом со мной – Леша….

На Лешу молодой человек внимания не обратил. Зато заметил другое:

– Ну, ты даешь! Классический белый плащ, и – кроссовки!

– А мне тогда не до приличий было. Мне, вообще, тогда ни до чего было, – сказала я.

….В тот день я впервые в жизни поняла, что словосочетание «шатает от горя» – это не фигура речи, как я всегда предполагала. Шатает от горя – это чистая правда. От горя может шатать. На снимке Андрея Лыженкова была похоронная процессия. Это были похороны Игоря Филимонова.

Глава 8

Административные проволочки в Российском авторском обществе должны были продлиться около месяца. Получить гонорара с разбега не удалось, и я вернулась в Тулу, везя с собой только надежду на грядущий прибыток. А на следующий день отправилась в редакцию газеты «Тульские известия», с которой у меня был мой второй, крайне необременительный для меня контракт, чтобы занять немного денег на житье.

Я сидела у заместителя главного редактора Тамары Пузановой, когда в дверях ее кабинета появился Саша Ермаков.

– А ты хоть знаешь, что у вас редактора убили? – спросил он.

– Кого убили? – растерянно переспросила я.

– Вашего редактора, – сказал Ермаков.

– Редактора чего, прости?

– Редактора вашего «Проспекта», Игоря Филимонова.

– Как убили?

Я ни на секунду не поверила в то, что Ермаков говорит правду, и не восприняла его текст
вообще.

– Ну, он сейчас в реанимации, – сказал Ермаков.

– А ты говоришь – убили! – возмущенно ответила я Ермакову. – А что случилось?

– Да, говорят, подрался с кем-то в Заречье ночью, его ударили по голове и проломили череп. Теперь в реанимации, – сообщил Саша подробности.

Я даже не удивилась. Впрочем, Саша же не видел, как Фил и Костя метелили в общаге чеченов! И все произошедшее было совершенно в духе Филимонова: пойти ночью в город, сцепиться с какими-то гопниками, подраться и попасть в «Семашку». Понятно, что реанимация – это не простое травматологическое отделение. Но, с моей точки зрения, это было на два, максимум три дня. Потом переведут в обычную «травму», и все будет в порядке.

Но дни шли за днями, а «порядок» не наступал. У всех нас стало обязательным правило ежедневно звонить в реанимацию и справляться о здоровье Филимонова. Потом уже звонил и выяснял все Костик Кириллов, а мы перезванивали в редакцию: чтобы не отрывать от дела и не злить понапрасну врачей из реанимации.

Прошла одна, вторая неделя, а Игорь даже ни разу не приходил в сознание. Но мысли о том, что он может умереть, даже не было и в помине. Игорь был высоким, жилистым, спортивным парнем. Он должен был выздороветь! Преодолеть эту болезнь.

Он еще поборется – в этом никто из нас не сомневался ни секунды. Каждый день мы ждали перелома в его болезни, ждали, что он выйдет из этой проклятой затянувшейся уже комы! Игорь был сильным человеком.

….Теперь я точно знаю, что свой гонорар в РАО за цирковой спектакль я получила двадцатого сентября 1995 года. Я вернулась из Москвы вечером: уставшая, но довольная, с
солидной суммой денег, и уже заранее думала о том, что именно я на нее куплю. На вторую половину следующего дня я наметила поход в редакцию «Тульских известий» – отдавать долги. А с утра с удовольствием прошлась по магазинам и накупила разных мелочей. А после обеда я пошла в редакцию «Тульских известий».

Моим основным кредитором была Наташа Блинова из отдела рекламы, и к ней я направилась в первую очередь. В кабинете Наташи сидели Тимур Тепленин, Ваня Чубаров, сама Наташа и еще кто-то. На столе стояла початая бутылка водки. Я радостно поздоровалась с коллегами, с ходу вытащила деньги и отдала их Наташке, и только потом спросила:

– Ребята, а что это вы так борзеете-то посередине рабочего дня? – и показала глазами на водку, безо всякой конспирации стоящую на столе.

– Да вот…. Поминаем, – сказал мне Чубаров.

– Кого? – не поняла я.

Ваня кивком показал мне на небольшую фотографию, прислоненную к стаканчику с письменными принадлежностями. Я мельком глянула на снимок и застыла. С фотографии на столе мне улыбался Фил.

– Как? Когда? – только и смогла я проговорить.

– А ты ничего не знаешь?

– Нет, – я ахнула и зажала рот рукой.

– Сегодня утром, – ответил Ваня и вдруг подскочил со стула, схватил меня за руки: – Ты сядь, Тань, сядь.

Он почти мгновенно налил мне половину чайной чашки водки и усадил на ближайший стул.

– Ты еще ничего не знаешь…. Не знаешь, – как заведенный повторял Иван. – Ты выпей, Тань, выпей, сейчас тебе надо!

Я послушно выпила теплой водки из чайной чашки с отколотой ручкой. Был теплый сентябрьский день. В окно светило солнце и были видны желтеющие деревья рядом с помещением редакции. Через минут пятнадцать я позвонила в редакцию «Проспекта».

– Костя, это я. Вы там на месте?

– Да, – ответил Костик.

– Вы не уходите никуда! – попросила я. – Я приеду. Я сейчас приеду.

– Ты куда? – пытались удерживать и отговаривать меня Чубаров с Теплениным.

– Я в «Проспект» к ребятам. Мне надо быть там, – объяснила я и уехала.

По дороге в редакцию я купила сумку водки и сумку жратвы, еле дотащила все это и молча вывалила на стол.

– Ты с чего разбогатела? – удивились ребята.

Зарплату в «Проспекте», по обыкновению, задерживали, и все были на мели.

– Гонорар в Москве получила. Да не важно все это, – ответила я.

Мы долго, до отупения пили водку и почти ни о чем не разговаривали. А потом разъехались по домам. И только дома со мной случилась бурная, совершенно неподконтрольная мне истерика.

Глава 9

Всего три дня осталось перед десятым двадцать первым сентября в моей жизни. Уже десять лет, как нет с нами Игоря. Десять лет с того памятного дня, когда я побывала на печально знаменитой Мыльной Горе первый раз в своей жизни. До той поры никого и никогда не приходилось мне провожать туда. В последний путь.

Я не то чтобы плохо помню тот день. Я помню его отрывочно. Я помню только какие-то куски, обрывки, слова, взгляды, жесты. Я не могу восстановить картину 21 сентября полностью.

Я не помню, к примеру, того огромного дубового креста, который нес Костя Леонов, и который увидела я, не узнав, на недавней фотовыставке среди работ Андрея Лыженкова. Я не помню многих лиц. Не помню слов. Я много чего не помню. Да и не надо это, наверное. Ни мне, ни кому-то еще. Память человеческая обладает давно всем известным свойством: удалять, исторгать из себя многое трагическое и печальное. Говорят, что и зеркала в доме, где есть покойник, закрывают по этой же причине: чтобы оставшиеся в живых не видели собственного отражения, не запоминали бы выражение скорби и печали на своих лицах. Не запоминали бы, как это выглядит.

Но что-то я все-таки помню?

Я помню рыдающего Лешу Дрыгаса на земляном холмике непосредственно у могилы. Рыдающего в
голос, совершенно отчаянно и по-женски.

Я помню, как не хватало мест в ресторане «Дружба», где проходил поминальный обед. Помню,
как сомкнуло, сжало что-то внутри, как не хотелось ни пить, ни есть. Помню, как окликнула знакомую официантку.

– Ты тоже здесь? – удивленно спросила она.

– А где мне еще быть? – не менее удивленно ответила ей я.

А потом, позже официантка сказала своему мужу:

– Были сегодня поминки в нашем кабаке, и все твои друзья-алкаши на них присутствовали.

Ее муж, мой приятель, совсем некстати передал мне эти слова, и с тех пор я возненавидела ее, эту глупую и довольно несчастливую бабу.

Помню и Валеру, старшего брата Игоря, который был в то время уже неизлечимо болен.

Помню, как говорила ему:

– Валера, мы же ничего не сможем сделать, и менты никогда не найдут тех, кто убил Игоря. Сделай это хотя бы ты.

Валера, черный от горя и от болезни, сжигавшей его, сказал мне, что сделает все, что от
него зависит. Выполнил ли он свое обещание, я не знаю. Валера тоже вскоре умер.

После поминок мы с друзьями отправились ко мне домой. Нам хотелось побыть вместе, нам было страшно расходиться. На следующее утро я проснулась первой и, не будя никого, закрыла дверь и ушла в магазин за пивом, водкой и едой. Мне очень хотелось сделать хоть что-нибудь для тех, кто еще жив. Кто рядом.


Только не слишком понятно было – как жить дальше и что теперь делать? Совсем не понятно.
Было очень странное ощущение. И оно не покинуло меня до сих пор. Будто рухнула стена, которая защищала, охраняла и оберегала меня.

Игорь не был так уж близок мне. Мне так казалось, что не был.

Он просто был. И я даже не подозревала о том, что он – стена. Что он – надежность и
защита. Это ощущение жило во мне. Сидело тихо и почти не шевелилось.

Но как завопило это все, когда Игоря не стало!

Я даже не знала о том, насколько этот веселый и красивый человек дорог мне и любим мною. О том, как он нужен мне. О том, как это нельзя – жить без него. Ни разу в жизни мы не сказали друг другу каких-то высоких или нежных слов.

Только однажды в шутку на редакционной посиделке, возникла тема о вероятности лирических отношений между нами.

– Ну, когда-нибудь у нас с тобой будет роман?

– Может, и будет. Но лучше не надо, – ответила я. – Слушай, Фил, у нас с тобой такие отличные отношения, мы такие клевые друзья, и столько много знаем друг про друга, что не стоит это все портить какой-то там лирикой.

– Да, ты права, – согласился Фил, и тема была закрыта.

Много времени спустя он приснился мне. В черном длинном кашемировом пальто, которого у Игоря никогда не было. Он стоял, прислонившись к стене, а я отчаянно висла на нем: со слезами и неразборчивыми воплями о том, что теперь я его уже никуда не отпущу.

– Ну что ты, Тань, со мной все в порядке, не волнуйся, – говорил мне Игорь.

Я рассказала об этом сне матери Игоря тете Маше, и она вдруг сказала:

– Знаешь, а незадолго до смерти он говорил мне, что хочет купить такое пальто. Но так и не купил его. Не успел.

В тот год, в середине ноября мне исполнилось тридцать лет. Вечером в мой день рождения собрались друзья, было многолюдно, шумно и весело. Но третий тост мы выпили, не чокаясь, за Игоря. Впервые в своей жизни я пила за кого-то, не чокаясь.

Зимой закрыли еженедельник «Проспект», в Комитете по делам молодежи не стало денег на его производство. Ни никто из нас не боролся за нашу газету, не думал об обновлении концепции, о деньгах и рекламе. Мы просто разошлись в разные стороны, оставаясь при этом друзьями и вспоминая время от времени, как здорово нам работалось в газете, созданной и руководимой Игорем.

Более пяти лет со времени смерти Фила преследовала меня одна и та же мысль, одно раскаяние: я никогда не сказала Игорю, что любила его. Не сказала потому, что сама не знала, насколько глубоко и прочно это чувство внутри меня. Я не знала об этом!

В 2000 году в моей и не только моей жизни случились еще две громадные потери. В феврале в городе Самаре убили мою однокурсницу и близкую подругу, журналиста Людмилу Заману, ту самую Люсеньку, которую вместе со мной отбивали в ощаге Филимонов и Кириллов от рук зарвавшихся чеченов. Тяжелую эту весть принесла в мой дом журналист и поэт Ольга Подъемщикова. Люсенька не раз приезжала ко мне в гости в Тулу, ее здесь многие знали и любили. Тогда зимой Ольга написала стихотворение, посвященное памяти Люсеньки.

А в начале октября не стало и Ольги.

Снова, как и пять лет назад, я почувствовала себя брошенной, беззащитной и никому не
нужной.

Но почему-то не покидала меня мысль, что там, где они сейчас, они обязательно встретятся. И им не будет ТАМ скучно.

Прошел еще год, была поздняя осень 2001. В одну из октябрьских ночей они приснились мне обе – вместе. Я сидела в какой-то комнате, похожей на общежитскую. Ольга разговаривала со мной, а Люська собирала на стол.

– Ой, я так и знала, что вы обязательно найдете друг друга! – обрадовалась я, увидев их вдвоем. А почему вы не снились мне раньше? Когда я так плакала, так переживала?

– Тогда было не время, – сказала Ольга.

– Девчонки, у меня столько новостей! Я вам сейчас такого порасскажу! – сообщила я.
Они засмеялись.

– Да неужели ты думаешь, что мы здесь не знаем все твои новости!

Я поняла, что сглупила.

– А зачем же вы меня тогда позвали?

Я даже не сомневалась, что это именно они позвали меня.

– А так, – задумчиво проговорила Ольга. – Соскучились. Вот и позвали: выпить водки и повспоминать ЗА ЖИЗНЬ.

Я задавала вопросы, Ольга отвечала мне. Но один из главных был:

– А Игорь?

– Игорь тоже здесь, – сказала Ольга, помолчала немного и добавила: – И кстати, Игорь просил тебе передать, чтобы ты больше не плакала и не убивалась о нем. Он знает, что ты его любила.

– Правда?

– Да, – веско сказала Ольга.

В то утро я проснулась совершенно счастливым человеком. Они не забыли меня. Они со мной. И наша встреча всего лишь откладывается – на неопределенное для меня время.
ЭПИЛОГ.

…. В 2004 году в Москве напечатали мою книгу. В обеих повестях, вошедших в нее, живет
худой человек в очках, журналист Фил.