Мёртвая почта

Сергей Евин
                Андрею    Пестову


                "Пересчитай людей моей земли -
                И сколько мёртвых встанет в перекличке".
                Н. Тихонов
               

               
     Он проснулся не от холода, давно пробравшегося сквозь фуфайку и влажное от пота нижнее бельё, прямо к сердцу, и деловито копошившемуся там прозрачными отмороженными пальцами; с холодом он всё равно ничего не мог поделать: остатки спирта он допил ещё вчера, последние дрова и уголь сжёг в буржуйке позавчера; холод он пытался обмануть своим безразличным отношением к нему, однако, заметил, что стал меньше двигаться, старался больше спать или просто лежать неподвижно, зарывшись телом в тряпки, а головой в неясные, тревожные сны, от которых голова потом долго зудела, как кожа в далёком детстве от крапивных ожогов; несколько обжигавших  закрытые глаза холодной тревогой - снов этой ночи, под утро смёрзлись в один, и стоя на этом сосредоточенном сне, как на большой льдине со следами крови и санных полозьев, со следами босых ног закиданных старой прелой соломой, льдине в тёмно-жёлтых пятнах; ему было непонятно, откуда тут всё это, хотя, может, осталось от чьих-то чужих снов? Когда-то давно, били говяжьими жилами беглого каторжника, да гнали за розвальнями босым; позднее, здесь прошла военная техника, подтекая соляркой и следуя поставленной боевой задаче; так, на этой, практично используемой, медленно плывущей льдине сна, он пересёк чёрную дымящуюся холодом широкую в этом месте реку ночи. И уже, будучи у самого берега, не дожидаясь пока льдина ткнётся в мёрзлый камень рассвета – побежал по краю её, разбегаясь для прыжка и лёд громко трескался под ногами и тишина вокруг тоже внезапно начала оглушительно ломаться, острыми, как битое стекло, режущими звуками осыпаясь ему, бегущему, в уши, и вот от этого громкого треска и боли в ушах он и проснулся.
 
    Вечером, дожав спирт, он лихо – головой вперёд вбурился в середину сваленных в углу почтовых мешков и торопливо заснул, и видел длинный, во всю ночь сон: незнакомая девушка зазвала его к себе, в тёмное холодное помещение и начала угощать церковным вином – кагором, он спросил её: кто ты? почему у тебя так темно и холодно? Она молча пожала плечами и вышла, а он осмотрелся и  на столе, рядом с бутылкой увидел открытую тетрадь. Он сразу её узнал, это был его юношеский дневник. Он посмотрел на исписанную его почерком страницу, и сразу понял, кто эта девушка. Шестнадцатилетним пацаном, он работал на заводе в ночную смену, помощником у болезненной маленькой женщины. Однажды, часа в три ночи, она вдруг повернулась к нему и со слезами на глазах  сказала: «Я ведь сейчас секунды на три заснула! И сон видела: доченька моя умершая мне приснилась… Говорит – мама, шубку мою, смотри, не продавай! Я её изношу!.. - А я открыла глаза и плачу: как же ты её износишь, деточка, ведь ты же мёртвая! ». Он сочувствующе кивнул, а придя домой, записал  сон про умершую девочку в свой дневник. Туда он собирал разные поразившие его случаи, мысли, сны,  но тетрадь потом пропала при суетливом  нервном переезде в военное время. Он сидел в комнате девушки и чего-то ждал, и тут в дверь застучали требовательно и часто. Он открыл щелястую сочащуюся по низу ледяным ветром дверь. На пороге стоял его бывший начальник Фёдор Яковлевич Гогонов, по слухам - недавно расстрелянный, и сердито смотрел на лежавшую на столе тетрадь. Фёдор Яковлевич быстро вошёл в комнату, схватил тетрадь и стоя уже на пороге, пролистал её. Покачал головой и поднял указательный палец вверх: «Новое распоряжение поступило от учётно-счётного отдела. Сны необходимо тоже протоколировать и контролировать! Будешь теперь и сны собирать!». Дальше - он уже шагал по коридору, едва поспевая за  быстро удаляющимся  товарищем Гогоновым и отчаянно выкрикивая в зыбкую еле видную в пепельном сизом мареве спину начальника: « По какой методике контроля и учёта - сны собирать, Фёдор Яковлевич, где инструкции получить?!». Товарищ  Гогонов  внезапно остановился, хватил ногой по ближайшей двери и вошёл в комнату. На каменном полу лежала высохшая трёхглазая – с двумя маленькими закрытыми запавшей сморщенной кожей и большим открытым круглым глазом во лбу – татуированная мумия. Товарищ Гогонов склонился над ней и сказал: «Теперь смотри, Пронозин, внимательно. Вот все тебе инструкции – устным секретным спецпакетом, в моей наглядной передаче». Фёдор Яковлевич вытряхнул из кармана красные резиновые перчатки, натянул их, и ловко просунул два пальца правой руки в глаз на лбу мумии. Пронозин нагнулся, запоминая последовательность движений, и увидел, что во лбу высохшего трупа вовсе не свирепый сумрачный открытый глаз, а понятное, строгое и неотвратимое, как игольное ушко для каната - убойное отверстие, куда давным-давно рухнула жизнь этого густо исколотого человека.

     Фёдор Яковлевич долго и с натугой ковырял что-то невидимое  пальцами внутри черепа. Потом вынул их, понюхал, весело посмотрел на Пронозина и пару раз ударил ногой по голове мумии. « Подмёрзли, понимаешь»,  - сказал он и снова вогнал пальцы в дырку во лбу. Затем он торжественно вытащил несколько чёрных зёрен-катышков и показал их Пронозину: «Вот они - мысли, вот они – сны! Готовься, следующим рейсом будешь их собирать». Пронозин не удивился, последним указанием было собирать бутылки с запечатанными в них посланиями, выловленные в реках и морях, в вечно бегущей и прячущей всё водной стихии. Работа становилась все ответственней и сложней. « Фёдор Яковлевич, - осмелился спросить Пронозин, - а говорят, вас расстреляли?..». –  «Допустим, – неожиданно легко согласился Фёдор Яковлевич, - однако дело своё продолжаем  дальше делать, а, товарищ?!». Гогонов осмотрел по-хозяйски мумию, выхватил из-за пазухи стальной блестящий нож и воткнул его трупу в пах. С усилием разрезал мочевой пузырь и вынул закаменевшую сферу мочи величиной с гусиное яйцо, всю в бледно-изумрудных солевых прожилках карбоната. С размаху бросил это яйцо о каменный пол и осторожно разгрёб осколки. Поднял мелкий в тёмных пятнышках голубой камешек и важно произнёс: « А это вот, наши, русские кристаллы воли! Ничего, что в сифилитических язвах… Кристаллы эти пока в разработке, нет ещё по ним полной ясности, но уверен, вскоре тоже будем собирать!». – « А почему они здесь, в мочевом пузыре?» - спросил Пронозин. – « А где же ещё им быть? - удивился Фёдор Яковлевич, -  у  какого - нибудь Ганса Кафки Зигфрида, да, кристаллы упакованы в гипофизе, да, кровь - лучше, сердце – твёрже, нервы - крепче, но, что значит, - глупое, гордое сердце! В мочевом пузыре вся сила, Пронозин, когда ссышь кровью: патроны кончились, гранат нет, но встаёшь, и грозно замахиваясь скрюченным от мороза кулаком – как ледяным молотом, - харкаешь презрительно на фашистский танк! Воля, - Фёдор Яковлевич подкинул на красной ладони тёмно-голубоватый камешек: - русская воля, заключённая в кровавой моче и туберкулёзной мокроте  и обеспечила нам победу! Вот так-то… ». Товарищ Гогонов вышел и унёс с собой кристалл русской воли и мысли-сны трупа, а тетрадь-дневник вернул, доверительно сказав: «Сожги, советую настоятельно». Пронозин понимающе  моргнул глазами и услышал за спиной протяжный мучительный стон. Он обернулся и увидел встающую с пола мумию. Блатные наколки собирались  в пугающие картины с ножами, обвитыми толстыми змеями, яростно коптящими сух.ую кожу горящими факелами, туго оплетёнными колючей проволокой, и оскаленными мордами костлявых пляшущих демонов на дыбящемся трупе.  Длинные руки мумии держались за пах, откуда капала  под ноги пенящаяся, словно бы горячая кровь. Труп встал и шатко зашагал босыми ногами по хрустящим осколкам своего мочевого пузыря, разбросанным на полу. Губы его начали шевелиться, он что-то силился сказать стоявшему перед ним растерянному человеку, но  Пронозин видел только ввёрнутое вовнутрь, страшное своей прогнившей бесконечностью забвенья отверстие во лбу трупа тащившее его в себя будто клещами, и, развернувшись – побежал прочь, крепко сжимая в руке свой юношеский дневник.

     Он бежал, а звук торопящихся тяжёлых ног догонял его, становился всё громче, увесисто-судорожно бился эхом: "На-ледь-лёд-люд!" о деревянные стены коридора и осыпался с них ему на плечи полуночным холодом, который, несмотря на бег - постепенно, начав с сердца и закончив пальцами ног – обесцветил яркую разогретую спиртом кровь, сделал её  похожей на ртуть. Звук шагов становился всё громче и громче, и Пронозин понял, что он давно уже не спит, а лежит и слушает чьи-то шаги у вагона.

     Он начал медленно шевелиться, круговыми движениями рук разваливая на обе стороны от себя мешки с почтой, но они упрямо наваливались снова, откуда-то сверху и осаживали его назад, и тогда он вспомнил про едва початый осьмак чая лежащий в его дорожном майдане и добавил остервенения  своим откидывающим мешки рукам. Наконец он выбрался в пустое порожняковое пространство вагона и на одеревеневших ногах побрёл в тёмный тамбур, где приник к стылому забранному снаружи мелкой стальной сеткой стеклу в двери. Прижавшись к стеклу губами, он тремя сильными проспиртованными  выдохами пробил серую наледь и затем, дыша часто и коротко – выдышал маленькое пятнышко, похожее на волчок в тюремной камере.

     Его «почтовый-особый» был прицеплен в самом хвосте  последним вагоном и глаз в «волчке» взял под наблюдение сразу всё бесхозное слабо светящееся отражённым лунным светом поле. Состав стоял, вероятно, вот уже несколько часов на этой молчаливой ночной сибирской равнине полной сухого, как порох снега и старого, отсечённого когда-то со звёзд и упавшего на землю тягостной плотью - льда, к которому, видимо и примёрзла сталь колёс вытянувшегося почти на километр состава. Такое уже бывало в этих краях, рядом со станцией Ерцево; они могли запросто простоять полночи, пропуская вперёд, то воинские литерные, с северной техникой под брезентом, не терпящие промедления поезда, то шедшие порой косяками – один за другим – эшелоны в сторону колымской низменности, на Воркуту, да Инту.

     Он оторвался от ставшего мутным зыряка и, расстегнув ширинку с усилием попрыскал под дверь, а потом еле смог застегнуть пуговицы негнущимися пальцами. Этим же негнущимся набором костей и мороженого мяса он с надеждой похлопал по карману штанов, где должны были лежать спички, и встретив ответную уверенность коробка, вошёл в сырую глубину вагона. Из своей дорожной изрядно похудевшей торбы он вынул пятидесятиграммовую пачку и почти всю её засадил в пол-литровую кружку. Поставил на буржуйку большой закопченный чайник с водой налитой ещё в Боготоле семь суток в прошлое и задумался о растопке. Вскипятить чайник было не на чем. Хотя вокруг него, в вагоне, повсюду было топливо для огня. Бумага. Завалы мешков с «мёртвой почтой». «Мёртвую почту» он собирал вот уже двадцать лет, с тридцать пятого года; месяцами бывало, длилась его всесоюзная командировка, где только не стоял его «почтовый-особый» вагон, ожидая, когда прицепят к проходящему в нужном направлении составу. А свозил её в итоге – в Москву. Дальше, «мёртвая почта» шла по ведомству Л.П.Берии, в учётно-счётный отдел при ГУГБ НКВД, откуда её отправляли для  разборки и изучения в спецотдел Глеба Ивановича Бокия.   
 
     «Мёртвой почтой» - почтовые работники страны называли между собой – попадавшиеся изредка среди прочей корреспонденции – письма с непонятными адресами, например, в несуществующие в СССР города, или же, письма, адресованные давно умершим людям, или, более того, письма не значившимся в паспортных столах людям, а то и вообще  – никогда не жившим. Работники крематориев в крупных городах тоже добавили свою толику писем: они неоднократно видели, как некоторые родственники сжигаемого тела – вкладывали напоследок в гроб, чуть ли не в руки мертвеца, какие-то почтовые отправления. После оперативного сигнала в органы – оттуда поступило указание изымать из рук сжигаемых мертвецов корреспонденцию. Органы подозревали, что в этих письмах – хула и жалобы Богу на власть.

     Все долгие глухие годы железнодорожных скитаний по подводным путям – начальник «почтового-особого» относился к своему бумажному грузу – ответственно. Тогда так – о т в е т с т в е н н о  - ко всему в стране относились: от алфавита и правил хождения людей по тротуарам до поведения в бою. Но когда умер Отец, всё переменилось в худшую сторону. Напрочь исчезла ответственность. Это он видел прежде всего на примере своего груза: если раньше «мёртвую почту» у него принимали с каменным лицом, под роспись, то сейчас, приёмщик раскрывал загодя в улыбке гнилозубый хохотальник и громко, наплевав на секретность, кричал: «Привет, Проноза! Смотрите, помощник смерти пришёл! Ну, сколько  «мёртвых» мешков привёз?!». А получив в  руки мешок с бутылками внутри которых были разные неизвестного содержания записки – поднял его и засмеялся: «Ты ещё и посуду приволок! Вот это кипяток! Чичи-гага! Тащим всё, что не прибито!».

     А в последний раз приёмщик просто схватил его за руку  и остановил словами: « У внутрь не заноси вовсе. Сразу пожгу. Погода позволяет». – «Как жечь?!» - осунувшееся в дороге лицо начальника «почтового-особого» посуровело. – «А так и жечь. А что ещё с непонятно кому нужной бумагой можно делать?» - простодушно кривил ряху улыбкой приёмщик. – « Раньше, конечно, эти головастики-мрачнецы геморройные, психофизики – моргачи, голова босиком, в кабинетах кумекали, что со всей этой трёхнутой тоской людской делать, но как Лаврентия Палыча не стало, так и весь его «спецотдел» и другие затеи накрылись медным тазом!» - злобно сплюнул приёмщик. – «Инструкции мы новые получили. Не до почты твоей… Да оно может и к лучшему, вон, брательник мой, он, конечно, изменник, власовец, - «Восточной звездой», к тому же награждённый, что ясно, только усугубляет, но всё же – братан… Письмо, говорю, пришло: живой он! После десяти лет лагеря! Живой! Пишет, что раз в год посылал домой весточку, а где все эти десять писем?! Может у тебя, Проноза, в мешках твоих были… Может, конечно, и у кого другого, в деле подшиты… Но теперь, по грузу твоему новое указание получено – жечь по поступлении… Ты вот, положительно, месяцами по всей стране мантулишь, голодуешь порой, но делу верен, собираешь, как приказали когда-то… А я всё, что ты за три месяца собрал – теперя пожгу за три часа! Сегодня жечь буду. На задворках пакгауза. Да недолго и тебе осталось. Думаю, сократят должность  твою скоро. Ты куда приписан то?». В нагрудном кармане начальника «почтового-особого» лежала справка, выданная народным комиссариатом обороны о зачислении его в конвойный полк, относящийся к управлению шоссейных и железнодорожных дорог НКВД. – « А с бутылками, что будешь делать? – сухо спросил он приёмщика, брата власовца. – « Побью, натурально, побью!» - заржал приёмщик.

     Вечером он пришёл к пакгаузу. Большой металлический бак был полон остывающей золы, в которой темнело битое бутылочное стекло. Когда он медленно проходил мимо всегда молчавшего репродуктора, тот внезапно захрипел ему вслед песню: «Мы отцовскому долгу верны – сыновья не пришедших с войны…». От неожиданного этого хрипа, он вздрогнул, поднял голову вверх и долго глядел на прибитый под репродуктором выцветший перекособоченный от времени и дождей плакат с едва читаемой надписью: «Могила Ленина – колыбель челове…».

     После этого случая у пакгауза, он долго приходил в себя. И спасло его – рождение сына. Заботы навалились и заняли всё предназначенное для раздумий время, отменили любопытство, добавили хмури и недосыпа.Сын быстро рос - вытягивался в молчаливую, объяснявшуюся только на языке странных жестов, длину; он мог подолгу глядеть на висевшую над кроватью журнальную репродукцию картины "Героический бой канонерской лодки "Ваня-коммунист" с белогвардейской флотилией на реке Каме под Пьяным Бором"; на своё имя - Георгий, не отзывался, словно бы давал понять, что оно - бесполезная, преждевременная, несогласованная с ним выдумка родителей. Но они всё равно, продолжали упрямо и медленно произносить его, преследуя свою, явно чуждую сыну цель. Непринятое имя, как мёртвая рыба, безжизненно болталось на поверхности горьких родительских разговоров, а сын терпеливо и безучастно наблюдал за ним и ждал, когда оно утонет. И,однажды, отец не выдержал,он спросил, глядя в жестокие глаза сына - "Тогда, скажи сам, как тебя зовут?", и сын, будто давно ожидал этого вопроса, - тут же ответил:"Саша".
     И снова замолчал.
     Но однажды жена, встречая, прямо на пороге радостно закричала:"Заговорил, о тебе спрашивал!" - "Что спрашивал?" - растерялся он, - "Кем папа работает, спрашивал, я сказала, - начальником почтового вагона...", - "Почтового особо специального" - поправил он, а жена продолжала:"...и тогда, он письмо тебе написал! Правда, с адресом начудил, написал "Папе", и всё. Да, ещё спросил у меня, папа точно письмо получит? А как же, говорю, ведь он - начальник почтового вагона!",- "Где, письмо, где?" - закрутил он головой, - "Мы пошли за хлебом, и он, сам его в почтовый ящик бросил! Достаёт!" - гордо выделила рост сына жена.
Но рождение омрачённого молчанием сына, как оказалось, лишь добавило начальнику "почтового особого" - внутреннего сиротства; ночью, во сне, он часто озирался, будто бы искал кого-то, потерянного то ли в прошлом, то ли в будущем.
      А днём, он иногда начинал судорожно чиститься, ему всё казалось, будто лопнул какой-то гигантский гнойник, и заражённая зловонной злобой слизь потекла наружу, пятная прошедшее время и прожитую жизнь; и наравне со временем, что-то лопнуло в нём самом…
      Везде, и снаружи и внутри, всё стало одинаково н е п р о ч н о .Что-то казавшееся надёжным и прочным на раз разваливалось, стоило лишь дрыгнуть головой в нужном направлении лысому оратору с трибуны, открывая постыдную правду ненужности и несоответствия времени – людей делавших когда-то казавшимися важными дела. Вот и почтово-бумажное сырьё, которое он исправно подвозил для укрепления фундамента власти, в чём он был уверен, теперь оказывалось никому не нужной золой на задворках пакгауза. Да и само время,  пропитанное студенистой суетой новых противоречивых указаний, часто не выдерживало разрушающей его нагрузки, рвалось, и многие выпадали из него, проваливаясь во внерассудочную жизнь.

     Он дёрнул посильнее и гнилые нитки мешка сданного ему на станции Сарепта, судя по бирке, - легко разошлись. Он зачерпнул рукой из мешка письма и забросил их в зев печки. Он черпал и забрасывал, черпал и забрасывал, утрамбовывая бумагу кулаком. В результате вошёл почти весь мешок, лишь несколько писем упали. Он вытянул из кармана коробок, чиркнул спичкой, и – с а м – поджёг «мёртвую почту»!

     « Понятно ли, во имя чего трудишься, человек? –  спросил его однажды крепко выпивший товарищ Гогонов, когда они обмывали в сорок пятом - награждение Пронозина знаком "Заслуженный работник НКВД" ( за то, что в слепом улове писем, сданных им в сорок первом, оказались три поминальных открытки сорок третьего года с именами немецких гефрайтеров погибших в Сталинграде ), и не дожидаясь ответа продолжил: - Во имя порядка установленного здесь Отцом. Хаос с изнанки мира рвётся сюда, к нам.  Этот бес-порядок атакует со всех направлений: из, якобы, случайных, не поддающихся логике совпадений, из безудержных, пропитанных горечью несбывшегося – «а могло бы быть иначе» - снов, из тюремных, открытых до срока исправления камер, из мечтаний подвальной крысы о крыльях, да что там, уже и из родильных домов! Из этого бесконтрольного хаоса  прорываются полулюди жившие до этого в абцессах времени скрыто, будто сухарящиеся  вши на швах зэковской робы. У существ этих одна цель – убить Отца. Любым способом. А,чекистская, наша задача, Пронозин, бля, она, тяжелее, чем у того сфинкса! Проверять  появляющиеся в мире существа и предметы на соответствие, подобие и лояльность Отцу. Не допустить, чтобы иудин дым предательства выел глаза нашим детям! Вот и твоя работа с неучтёнными письмами тихой сапой подплывающими из небытия в нашу реальность – дело большой политической важности! Помни это всегда! Вскрытие абсцесса времени, - подчеркнул он рубящим движением руки, - требует только хирургического вмешательства!».

     Так, когда-то говорил товарищ Гогонов. Но что он сказал за секунды до расстрела, ловя бритым затылком рыскающую пулю, изготовленную хаосом из чёрного человеколюбивого металла; что говорил он, вглядываясь с  подозрительным прищуром в убивающие его новые времена глазами цвета заплесневелого серого хлеба? - Не удержали плацдарм?  Или их дело всегда было зряшным: Отцу никто, никогда не угрожал, и нет никакой гибельной, парализующей изнанки у нашего мира, а есть только одна жизнь – сначала живая, а потом – мёртвая, подлежащая сожжению, как вот эта почта?

     Письма загорелись сразу, пламя шустро перебегало с одного конверта на другой. Он поднял упавшие письма и стал разглядывать их перед тем, как сжечь. На одном из конвертов пляшущие дрожащие буквы старческого почерка складывались в строчку-адрес: «Поручику Тенгинского полка», - этот ветхий конверт он бросил в огонь не задумываясь; на другом  было написано  – « в город Китеж»,  и он упал в печку; на третьем вместо адреса было крупно: «Письмо-счастье». Этот конверт он вскрыл и начал читать нечёткую машинопись: «Само письмо-оригинал находится в городе Манопелло. Это копия. С получением письма, его надо послать дальше, даже если вы не верите в счастье из параллельных миров. Сейчас всё в ваших руках. Отправьте письмо и вы благополучно доживёте до глубокой старости, но если…». Он втянул в себя холодный воздух,  и  с силой смяв бумагу, отправил письмо в печку. Всегда он делал свою работу не размышляя, что в мешках, какие письма, и сейчас, убедился, что не стоило ему их читать… Он смотрел на следующий конверт в его руках. Конверт был сложен знакомым военным треугольником, но вот только треугольник этот был из какой-то жёсткой серебристой бумаги. Вместо адреса стояли непонятные значки, цифры. Он хрустнул треугольником и обнаружил внутри русский текст: « Привет хозяйка губ своих и плеч! Шлю тебе письмишко в стиле ретро, как прадеды мои писали с Великой Отечественной. А моё тебе с фронтов Третьей Мировой. Устраивайся поудобнее, я расскажу тебе, как  ревёт в небе мой «русс-фанер» - ракетоплан «Василиск», и как от его мертвящего (хисатс!) дыхания, небо кипит, словно ртуть в адском градуснике! Как падает вниз сбитый мною хвалёный арабский «Сирруш» разваливаясь на три свои составные части, и дымный шлейф его выводит в небе напоследок мне проклятие:  «Аузубилляхиминашшайтани!», а радуга от разрывов висит над городом, как мост Ал-Сират, и вот уже по нему пошли, оскальзываясь в геенну и джаханнам, первые обугленные тени сожжённых марабутов и чучас…
А внизу, подо мной – целая секунда Ада! Это чистит теперь  н а в с е г д а нашу землю – выжигалка «Буратино», а ракетная система «Гармонь Сталина» рвёт, растягивает пространство, решительно и открыто поёт русскую духовную песнь о всепоглощающей любви к человекам и загадочной, всепостигающей нашей душе – наигрывая своими каскадными залпами попеременно: "Славянский марш", «Сербскую фантазию», а то и «Петрушку» - и эта честная русская победная музыка  освобождает неблагоразумную гневную плоть восставших ракшасов ото лжи и греха, а все их «летающие колесницы» просто стекают с неба жидкой магмой к той середине мира, где всё сходится! Шурави вернулись! Наш Император снова собирает Русскую Империю и мы, его солдаты, верим  в правду "окопного капитана", давно сказавшего, что "лучше гибели невесты не найти!". Ждёшь ли Ты меня девочка - недотрога?! Мне сверху видно всё, ты так и знай! Но вот прозвучала козырная фраза:  «Полковник Нюк укололся!», - и в небе появился африканский ракетоносец «Газурмах» и воздух тотчас загудел от  криков – «Джеронимо»! Это пошёл вниз десант янки. Америкосы, наконец-то поняли, с кем делить мир пополам. А высоко - высоко в колоземице, - парит боевой космический крейсер «Улликум» и после нас он накормит оставшихся, недобитых кракенов десертом из плодов дерева Заккум, что растёт в ихнем адском саду! Ну, на этом круглю. До встречи, Твой киберкровник,  вирус сербской мести - «Руски Хрт».
 
     Он долго, прежде чем бросить в огонь – держал в руке этот серебристый листок. И думал, что зря тогда Отец остановил в Берлине победоносную русскую лаву.

    Последнее письмо в его руках  было сильно помятым. В графе от кого – наискосок было: Рящинский детский дом, от Саши Живцова. В графе - кому, - написано лишь одно слово печатными буквами: ПАПЕ. Он напоролся на это слово, как на гвоздь, торчащий из доски и спешно надорвав конверт, вынул и прочёл исписанный детским почерком тетрадный листок. - «Здравствуй, Пап! Как у тебя дела? У меня всё хорошо. Знаешь, Пап, ко мне приезжала мама, всё хорошо. У нас в приюте все живут по группам: мальчишки, девчонки и малыши. Там мы ходим в школу. Знаешь, Пап, мне тут скучно без тебя. А мама приезжала ко мне всего один раз. Знаешь, Пап, мне снилось три сна. В первом - мы: ты, мама и я - вместе делали пельмени. Во втором, как будто ты зарезал маму, и я тебе говорю: Пап, зачем ты зарезал маму, а ты говоришь, да пускай, и мы с тобой ушли, и всё. А третий сон снился, будто тебя выпустили из тюрьмы,  а потом к нам в приют приходят два милиционера, и я так, спрашиваю, а что моего папу выпустили, а они такие, говорят, да, только тише. Ну, вот и все мои сны. Знаешь, Пап, мне мама сказала, что ты от меня отказался. Я всё равно тебя люблю, только вспоминай меня, и всё будет хорошо. Только не переживай, Пап. Ты не расстраивайся, и всё будет хорошо.  Ну, давай, пока, пиши мне и не забывай про меня».

     Он бросил письмо в жерло топки и неожиданно состав резко дёрнуло; эшелон потянулся, расходясь, и тут, в тамбурную дверь отчаянно, с криком, застучали.
     Крик был надрывный, оглушающий:
     - Парняга! Служивый! Пусти в теплоту! Зусман долбит! Обмороженный я!
     За дверью кто-то скрёбся, бился о неё телом.
     Он молча, сжимая в кармане стальной трёхгранный ключ "выдру" подошёл к двери тамбура и остановился.
     За дверью кто-то загнанно дышал.
     "На тебя, наша последняя надежда, Пронозин, - услышал он голос товарища Гогонова, - вот, они, те, про кого я говорил, помнишь? Рвутся с изнанки... Держись стойко! Не дрожи!", - "Это я от холода, Фёдор Яклич", - вслух сказал он и прижался к стеклу, силясь рассмотреть враждебную темноту за дверью.
     Тот, снаружи, услышал его голос.
     - Старшой! Живой я! Впусти! У меня пи.здюк в детдоме. К нему бегу!
     Эшелон набрал ход, и крик за дверью оборвался воем:
     - А-аа! Бесявая нелюдь! Падаю! Ну, пусти же! А-аа!..
     Смачно чавкнувший набрызг крови на стекло заставил его резко отшатнуться от двери, но наступившая затем тишина, лишённая чужого дыхания - укрепила его, и он, вытерев влажные руки о штаны, пошёл туда, где, в удалении, выкипал чайник. 

                2

               
 Привокзальный милиционер железнодорожной станции Канаевка Пензенской области - сержант Трухмаев пил горячий чай и смотрел в окно залитое дождевой водой. За окном  мелькали темно-зелёные вагоны притормаживавшей электрички, обычно здесь никогда не останавливавшейся, и почему-то надсадно-раздражающе  выл её гудок.

Минут через пять в дверь дежурки забарабанили:
- Сержант! На переезде машину замяло электровозом! Заглохла, встала на путях, а тут…
Трухмаев, выбегая, сбил дверью с ног тщедушного мужичка и быстро рванул к переезду.
- Да там водила наглушняк! Не торопись! – обиженно закричал ему вслед мужичок.

  У покореженного москвича толпился народ – расступившийся при виде сержанта. Стекла машины побились и голова водителя вся в крови, свесилась из бокового окна.
- Доктора бы надо, - растерянно сказала из толпы женщина.
Трухмаев сердито сопя дёргал ручку двери. Дверь неохотно поддалась. Водитель вывалился под ноги сержанта.
- Я доктор, - сказал подошедший мужчина, - правда, психиатр.
Сержант показал ему взглядом на продавленную грудную клетку водителя и начал шарить по карманам мёртвеца, ища документы.
- Доктор не нужен, - сквозь зубы произнёс он, окровавленными руками раскрывая паспорт погибшего.
- Георгий Пронозин, из Москвы, интересно, какого его сюда занесло в моё дежурство…- покачал головой милиционер.
- Простите, сержант, как фамилия человека? – заинтересованно спросил стоявший рядом доктор.
- Пронозин, - повторил Трухмаев и присел на корточки –  смывать кровь с рук водой, скопившейся между шпал.
- А вам-то зачем, доктор? - поинтересовался он, стряхивая капли воды  и вытирая руки о пиджак мертвеца.
- Я ехал этой электричкой на работу. Как  уже говорил, работаю психиатром, в Пензенском стационаре. Александр Живцов меня зовут, так вот, у меня там старичок-пациент есть с такой фамилией. Вялотекущая шизофрения у дедушки, отягощённая синдромом капюшона, ожиданием третьей мировой войны… И навязчивой идеей получения важного письма от сына… В общем профессиональная деформация личности, поскольку он долгое время работал каким-то секретным почтальоном… Так вот я подумал, может это его сын и он ехал к своему отцу, моему пациенту…
- Капюшон, - повторил сержант, - да, накрыть его надо, пока труповозка едет.
Сходите, кто-нибудь, поищите какую-нибудь дерюгу! – зло крикнул он  в толпу.
Толпа немедленно начала расходится, потянувшись к автобусной остановке.
 
Сержант сплюнул и пошёл в сторону станции.
Доктор Живцов задумчиво смотрел на  разбитую голову водителя. Затем,вдруг щёлкнул пальцами и побежал к автобусу.

Добравшись до стационара, он заперся в кабинете и раскрыл больничное дело Пронозина. Галоперидоловая терапия, инсулин, ничего не помогло, пациент навязчиво ждёт письмо от сына. Глаза доктора хитро блеснули: что же, будет ему письмо, есть такой метод в современной психиатрии – шоковая терапия! Нужно написать что-то лёгкое, оптимистическое, что поможет старику набрать воздуха  в сморщенные лёгкие…Доктор намеревался растворить в письме каплю надежды словно кусок рафинада в горячем кипятке… Да ведь однажды он уже писал такое письмо…
Доктор вырвал листочек из тетради, сильно смял его, затем разгладил и начал:
«Здравствуй Пап! Как у тебя дела? У меня всё хорошо…»
Написав письмо, он вышел из кабинета, дошёл до палаты, где содержался старик, заглянул внутрь, увидел Пронозина усиленно трущего правый глаз, в котором постоянно лопались кровеносные сосуды и глаз всё время был залитый кровью.
Войдя в палату, он бодро начал:
- Пронозин, а вам письмо пришло долгожданное! Но я вижу у вас снова глаз красный, сможете ли прочитать сами, или, лучше позвать санитарку?
Старик дрожащей рукой взял письмо и, заплакав, затряс головой:
- Не надо… Сам, сам…

Придя утром на работу доктор Живцов от  медсестры узнал, что пациент Пронозин – умер час назад.
Медсестра протянула доктору  конверт.
- Вот это было в его руке.
Доктор забрал письмо, заляпанное подсохшими красными отпечатками пальцев. Прошёл в палату. Посмотрел в тёмное,  уже нелюдимое лицо Пронозина и засунул конверт во  внутренний карман, прямо под  щит и меч знака "Заслуженный работник НКВД"  на старом френче. У доктора Живцова вдруг появилась сумасшедшая уверенность, что мёртвый почтальон сможет доставить это письмо, его сгинувшему в сибирском лагере отцу. Они обязательно должны встретится в некогда святой и грозной, а теперь, уже, дарованной им навечно, земле.
 Ведь только они - мёртвые - несмущённо наследуют её.