Воля волн

Заринэ Джандосова
Чем дальше в лес, становится мне все более очевидно, что все вообще абсолютно случайно, и от этого одновременно и страшно, и покойно, ведь что бы ни делала, как бы ни рыпалась, а все плыву, получается, привольно-вольготно – по воле волн. И воля волн проявляется ко мне то добрая, то злая, то просто безжалостная, то выносящая на какой-то незагаженный бережок, то швыряющая на хладные скалы. Собственная же воля, которую с натяжкой можно назвать желанием, не имеет ровно никакой силы.

Все решающие события моей жизни произошли по этой самой воле волн. Расскажу по порядку.

Училась я хорошо, но никаких к тому особых трудов не прикладывала. Где запомню прочитанное, где повторю услышанное, где на переменке подгляжу в учебник, где подружка подскажет. Я из тех, кого в школе называют “гуманитариями”: мне давались языки, и я считалась знатоком литературы и истории, а на самом деле просто любила читать, и читала все подряд, от корки до корки, и быстро. Другие же предметы, особенно физика с химией, были мне почти недоступны. Учителя меня мучили, тянули по этим предметам на пятерки, но точно так же тянули они по гуманитарным предметам наших “физиков”. И так дотянулись мы почти все до наших золотых медалей, и золотой дождь пролился над нашим классом. Но тут, по воле волн, мне выпала на экзамене задача, решить которую я не смогла никаким напряжением памяти и мысли, и, спасая меня от позора, золотая медаль весело помахала ручкой.

А до того, надо сказать, собиралась я поступать на исторический факультет Московского университета. И, если бы воля волн была другой, поехала бы туда спокойненько и сдала бы один экзамен тоже совершенно спокойненько (ха-ха, может быть). Но подвернулась та задача. Во-первых. А во-вторых, в тот год совершенно случайно Москву закрыли для провинциальных абитуриентов. Потому что как раз в том июле в Москве проводились Олимпийские игры – те самые Игры, на которые не приехали штатники и их сателлиты, протестуя против нашей войны в Афганистане. И вот все мои планы совершенно независимо от меня взяли и нарушились. И хотя я целых три года, как наивная волевая дурочка, согласно своему собственному заветному желанию, учила испанский язык и читала газету Granma (между прочим, не хухры-мухры, а орган Центрального Комитета Коммунистической Партии Кубы), потому что, в случае поступления на московский истфак твердо намеревалась посвятить себя латиноамериканскому революционному движению, все эти труды и занятья – естественно! – оказались бессмысленными.

Пришлось сдавать экзамены хоть и на исторический факультет, но отнюдь не в столичный, а в наш местный университет. И хотя экзамены те – история, устная литература, сочинение и английский – казались мне легкими, я, по природной наивности, весь июль упорно, по-тупому, готовилась, глупо забросив наметившуюся личную жизнь и сидя взаперти в смертоносной, Высоцкого унесшей, духоте високосного лета, и сдавала экзамены один за другим. Английский и история прошли на “ура”, и следующим было сочинение. Темы, как водится, были ужасными, непреодолимыми, и лучшая из них оказалась «по Некрасову», которого я знала очень плохо. Сидя в огромной, уходящей вверх амфитеатром, университетской аудитории, я все же собралась с духом (с волей?), отчаянно порылась в памяти в поисках подходящих цитат и сочинила некий удобоваримый текст, из которого теперь не повторила бы ни строчки. В общем, я была довольна.

Тем более, что передо мной снова замаячила Москва – миражом, конечно, но замаячила. Прямо накануне сочинения стало известно, что абитуриент, набравший максимальную сумму баллов, то есть, двадцать пять с учетом школьного аттестата, будет направлен на истфак МГУ “по целевому назначению”, от республики. О! Я ощутила себя спортсменом-олимпийцем. Волевым и целевым. Целеустремленным, то есть. Оценки за сочинения должны были появиться ко дню четвертого экзамена, когда мы сдавали устную литературу и русский. Я шла на экзамен с улыбкой, в приподнятом настроении. Пушкин с Лермонтовым, Толстой с Достоевским, Горький с Фадеевым и Маяковский с Есениным подбадривали меня из-за углов и кустов. Мне верилось, что я знаю все про случаи употребления “н” и “нн”, а также про причастные и деепричастные обороты. Ведь это была моя родная стихия, мой собственный океан, мои теплые волны. И я весело получила свою пятерку и вышла к спискам оценок за сочинение. И что ж? Напротив моей фамилии стояло – 4. Общая сумма – 24 балла. Я, конечно, удивилась и даже немного огорчилась. Но не слишком.

От жаркого солнца привычно плавился асфальт. Мельком взглянула на оценки других абитуриентов. За сочинение было много двоек и троек. Несколько четверок. Пятерок, кажется, ни одной… Нет, есть одна. Двадцать пять баллов! Московский университет! Фамилия абитуриентки была мне известна. В республике она была на слуху. Девочкин папа был большим человеком, первым секретарем обкома. Исподтишка я разглядывала своих сверстников, напряженно водящих пальцем по спискам, сидящих на корточках у стены, бродящих растерянно по университетскому двору. Кто же из них она, моя счастливая соперница?

Вот так воля волн, выраженная велением одного большого папы, а также, возможно, моей не слишком большою любовью к Некрасову, распорядилась не посылать меня в Москву! в Москву! В Москву! – в которую я так стремилась, наслушавшись ностальгических воспоминаний родителей, познакомившихся именно там, в знаменитом общежитии на Стромынке, и где меня ждала, как я себе постоянно пыталась представить, чудесная, распрекрасная, разудалая студенческая юность в компании с любимым братом, уехавшим в столицу нашей родины двумя годами раньше. В Москву! – где я получила бы совсем другое образование, совсем другую профессию, совсем другой жизненный опыт. Где я познакомилась бы совсем с другими людьми, и моих драгоценных подруг звали бы совсем по-другому. И жила бы я не в той общаге и ездила бы не в те стройотряды. И ходила бы не по тем улицам и сидела бы не в тех чебуречных. И полюбила бы не ту еду и не то питье, не ту музыку и не ту одежду. И любила бы не тех мужчин, и замуж бы выходила не за тех. И так далее.

Это воля волн лишила меня моей Латинской Америки, и Че Гевара грустно и героично улыбнулся мне с постера на стене.

А между тем за второе место в том суперсоцсоревновании (и то были мои двадцать четыре балла) полагалось ехать в Ленинград – то бишь, в Питер. А отсюда и вся моя последующая судьба поплясала.

И вот училась я потом вольготно-привольно в Ленинграде, хоть и не на историческом факультете, но по исторической специальности (на восточном, так называемом, факультете), и худо-бедно, с разными приключениями и приключеньицами, добралась до конца пятого курса. И все у меня было ленинградским, питерским – и учителя, и знакомства, и улицы. Кладбище Смоленское, улица Детская, гостиница «Гавань», кинотеатр “Прибой”. Топография местности. И дышала я воздухом моря, или, как здесь говорят, Залива. И диалект местный, посмеиваясь, усваивала. Словечки эти питерские. Здесь ведь, в Питере, белый хлеб булкой называют, подъезд – лестницей, бордюр – поребриком, абонементы – талончиками, а проездной – карточкой. И я это воспринимала хоть и посмеиваясь, но не как путешественник, а как человек, уже вполне прибившийся. Вернее, прибитый. Тою самой волной.

Но целевое мое олимпийское назначение требовало возвращения на родину. Вернувшись в родительский дом, я отправилась на службу в тот самый университет, куда когда-то поступала. И потихонечку-полегонечку жизнь заструилась уже совсем по другому арыку. И когда я снова влилась в круг близких родственников и в клуб одноклассников, еще не совсем меня позабывших, огромное семиреченское небо вновь воссияло надо мной ярким солнцем, лохматыми звездами, запредельной радугой и Млечным Путем. Куда уж Питеру с его косыми поребриками! Прелесть малой родины, что сравнимо с тобой?

Но тут замаячила вторая развилка. Мда-а… Согласно существовавшим тогда теориям правильного жизнеустройства, разделявшимся многими в нашей семье, но не слишком принимавшимися мной, а также по причине постоянно разлаживающейся, а в тот момент как-то особенно разладившейся личной жизни, я, несмотря на огромное небо малой родины, в какой-то момент почувствовала, что совсем не против опять куда-нибудь уехать (ну, желание появилось из дому сбежать, короче!), и это “куда-нибудь”, не смешно ли, опять оказалось той самой Москвой, куда мне по дурости, не понимающей благости воли волн, присуще было почему-то стремиться.

Речь идет об аспирантуре.

Оказавшись случайно в Москве (на свадьбе одного близкого родственника), улучив денек и предварительно  созвонившись, я отправилась к одному довольно известному московскому профессору напрашиваться в аспирантки. Я притащила с собой, современным языком выражаясь, Curriculum vitae, пакет рекомендаций и собственный исследовательский проект. И это был виток совсем в другую сферу, в область философской умозрительности и культурологической любознательности. Совсем далеко от той узкой специальности, которую получила я в Ленинграде. Ну конечно, я старалась говорить умным наукообразным языком и производить серьезное впечатление. Профессор кивал и поил меня чаем. Он оценил наши азиатские конфеты. Мы практически договорились. И дело оставалось за малым. Чтобы мне дали “целевое назначение”. А его, конечно, у меня не было. Все места были давно забронированы. Дело известное, тем более на Востоке. Раскланявшись с профессором, я догуляла на свадьбе, вернулась домой и продолжила читать на местном истфаке курс новой и новейшей истории Востока. Императрица Цы Си и Махатма Ганди стали моим настоящим.

И читала бы я этот курс до сих пор (а, может быть, и нет), и работала бы на этом факультете (а, может быть, и нет), и выучила бы родной язык (а, может быть и нет), если бы – как та Московская Олимпиада – не случилось опять нечто историческое, из ряда вон выходящее и от меня никоим образом не зависящее.

В нашем городе произошла маленькая революция. Дело было уже на излете тоталитарной эпохи, в начале так называемой перестройки. Новая метла по-новому мела, но метение это было лихорадочным, хаотичным, безрассудным. Это было похоже на волю волн. На волющу волнищ! Головы летели, а на их место прилаживались новые, и часто никуда не годные. В нашем специфическом случае это выглядело так. Вместо пожилого, в застойную эпоху поднявшегося и тем как бы скомпрометировавшего себя руководителя, которого в одночасье отправили на пенсию, из Москвы прислали другого. Чужого. Ни разу в нашей республике не бывавшего. А главное – русского.

И произошел студенческий бунт. Студенты –  главным образом, сельские ребята из общежитий, – вышли бунтовать на площадь. А перед тем прошли по улицам в колоннах. Они требовали уважения к себе и своему языку, попранному и униженному. Они любили и уважали прежнего руководителя, считали его достойным аксакалом, вождем нации. Они знать не хотели пришлого, чужака. Они стояли не на жизнь, а на смерть. Пролилась кровь.

Бунт тот подавили, конечно, и тут же полетели головы. Волной пошли аресты, отставки, увольнения. Был снят с работы и ректор одного из вузов, студенты которого были среди самых активных бунтовщиков. А у того ректора была дочь, для которой было забронировано место в аспирантуре, и это место у нее забрали. Место повисло в воздухе. Место горело. И его предложили мне. Просто раздался звонок. Потому что специальность наша, востоковедение, – очень редкая. И я заметалась, заволновалась.

Все это совпало – ведь все в жизни всегда совпадает, а в хорошо закрученных биографиях вообще всегда такие узлы наплетены и такие сети! – все это совпало у меня с такой жуткой необходимостью немедленно куда-нибудь – все равно куда – уехать (ну, в общем, мне надо было бежать, я же уже говорила), да и атмосфера в университете и в городе после декабрьских событий (а бунт тот студенческий был в декабре-месяце) стала такой удушающей, такой противной, что я, пометавшись, поволновавшись, поплакавши, согласилась.
А аспирантура эта, тоже “целевая”, тоже “железная”, уводила меня навсегда и от амбициозного московского проекта, и от смутных московских перспектив. Потому что аспирантура эта, выпавшая мне как козырная – но мрачная, пиковая – карта, была ленинградская. И вернулась я в Питер в модных тогда голубых хэбэшных штанах и “с пером в башке” (ободок у меня такой был, с перышками), и воле волн было угодно, чтобы на этот раз я тут задержалась.
И ведь я ничего не делала для этого, просто читала себе лекции об императрице Цы Си и Махатме Ганди, проводила семинары с ушлыми третьекурсниками, писала слезливые стихи и не знала, как кончить – иначе, чем побегом – многостраничный, многоплановый, многотрудный печальный роман, взъяривший против меня всю мою азиатскую родню.

И так вдруг опять оказалась в Ленинграде.

Пришла на улицу Детскую улицу, побродила по кладбищу Смоленскому, поглазела издалека на неприступную гостиницу «Гавань», посмотрела американскую фильму в пустом зале кинотеатра «Прибой». На набережной Лейтенанта Шмидта встретила старого приятеля и не отказалась разделить с ним коньячную фляжку. А потом на родном факультете пошла пить кофе и встретила в буфете еще одного старого приятеля. И с этим старым приятелем в первые дни пила только кофе, а потом стала пить вино, выстраданное в огромных очередях тогдашних времен, совпавших с антиалкогольной кампанией. И эта  кампания привела к тому, что у нас сколотилась совсем неплохая компания в моем аспирантском общежитии, где мы периодически так славно распивали отвоеванные под дождем и снегом ячменные и иные напитки.

Еще я начала писать диссертацию. Но, конечно, не закончила, потому что как-то незаметно, по воле волн, втянулась в скромный роман, а потом и брак с одним из старых приятелей, как ни предостерегали его от неразумного шага остальные приятели, пугавшие его, тем, что, свяжись с азиаткой, и дом тут же пропахнет бешбармаком и пловом. Я вышла замуж, покинула общежитие, забросила науку и стала рожать детей. Я рожала детей каждый год, хотя это и совпало с демографическим кризисом начала девяностых. И в доме  и в самом деле запахло бешбармаком и пловом. Диссертация пылилась себе в коробках из-под макарон, а я катилась по воле волн, тоскуя тихой тоской и растя растущих детей.

Но тут появилось третье независящее от меня судьбоносное  историческое обстоятельство: Советский Союз распался. И, как об этом говорится с серьезных трибун, возникла новая геополитическая реальность. Это произошло помимо моей воли. Но очень кстати для тоскующей многодетной матери и – параллельно –  авторши покрывшейся пылью полочной диссертации. Потому что в свете новой реальности вышел указ о создании новой кафедры. Кафедры, призванной изучать бывший сегмент великой империи, превратившийся в ее так называемое ближнее зарубежье. Хватились специалистов и – о, чудо! –  обнаружили мирно домохозяйствующую меня. “Зарина! – сказал мне наш декан, академик Стеблин-Каменский. – Не хотите ли у нас поработать?” –  “Хочу!” – жизнерадостно ответила я. И ведь я ничего не делала, для того, чтобы реализовалось это желание. Просто варила свою любимую кашу из сарацинского, так сказать, пшена, да катала саночки с погодочками по скрипучему снегу Сосновой Поляны. А мне позвонили и пригласили на работу в Санкт-Петербургский университет. Отчего в моей жизни произошел подъем, и все вообще пошло совсем-совсем по-другому.

Но что было бы со мной, если бы в тот давний год не летал над Лужниками “ласковый Миша”, если бы у того первого секретаря обкома партии дочка не оказалась моей ровесницей, если бы другой “ласковый Миша” не назначил тогда первым секретарем республики того совершенно постороннего нашему народу человека, и если бы не приключилась, совсем в духе Айзека Азимова, новая, необыкновенная для нас для всех реальность, разметавшая нас всех по разным странам и при этом подарившая мне работу?

Я жила бы не здесь, у меня был бы другой дом, у меня был бы другой муж, другие дети, другая жизнь. И я была бы не я, а может быть, меня бы уже вообще не было. Потому что были, на самом деле, и другие вилки-вилочки. Вся жизнь из них состоит.

Кстати сказать, та моя соперница, что тогда в Москву вместо меня поехала, проучилась там всего год-другой, а потом перевелась домой, на нашу с ней историческую родину. Под папино, так сказать, крыло. И теперь она большой человек. Но это наши мелкие, провинциальные разборки. И к стратегическим вилкам они отношения не имеют.

Волна пожирает волну, говорит Лоик Шерали, а река течет и течет.