Тотем

Гарберъ
Я знал, что воняю, это было отлично; с собой были попперсы, канистра спирта, таблетки. Стабилизатор, поймав в грудь мой стиснутый узким пространством удар, профессионально врубился - еще сутки назад он покачал головой и превратился в запах своей туалетной воды. Вместо него появилась слегка рыхловатая дева, которая много молчала и позволяла делать желаемое; покупая объект, Стаб учел мое скотство.
Сутки в поезде, ноль привычного драйва, пища цементом в кишках – спирт, спирт, спирт моя радость и лёгкость; сейчас мы тебя облачим во стакан, капнем твердого пара – и индейцы задвигаются вокруг костра и принесут тебе жертву, в жгучее темечко…
(…они обоссут его, и всего лишь. Если только не съедят кое-что дополнительно сверху, вдогонку. И тогда, да-да-да, я буду ****ься, с женщиной, женщиной, даа-а-а…
Иначе сойду с ума в этом поезде, точно).

Дева - черт знает, как её звали: мягкий бесформенный тряпок пучок, с синей подводкой припухших очей непонятного цвета (лицо беспородное, черной пылью дешевая тушь на замазанной коже, но в целом вроде бы, вроде бы…), отчетливо помню губы. Она мною давилась (да пусть бы и так, думал я, держа её за волосы), в провинции никогда не умели сосать. Еще помню полки, верхние; полное пыли коричневое одеяло в белую клетку было прижато между левой и стенкой, я все время смотрел на него и даже пытался считать (шахматы, шахматы, даешь шестьдесят четыре)
Индейцы, я сбился со счета, иначе натерся бы в фарш

Дева досталась излишне просторная. За входом был мега - провал, им она ловко сосала мой воздух; толкать её становилось смешно – звук подыхающих воздушных шаров заставлял меня ерничать. Помню, что падал на  женскую спину, и  неестественно ржал. Несколько раз, потом надоело, хотелось другого - я б, разумеется, высек огонь из этой звезды, выставляя ей уровень то этак, то так - в желании потереться пожестче. Повторяю – высек бы, но даже опущенным в градусы мозгом вполне понималось: безразмерная и сырая, она еще больше растянется, а я озверею. В лучшем случае.
Мне была нужна тесная, жаркая узкая глубина, с вязким трудным оттягом, жестоко…

Я лил спирт на заляпанный столик и жег его там, развлекая индейцев – синим, красиво. Дева охала и прикрывалась, совсем не врубаясь в символику действа. Я злился и пихал ей стакан, думая, что сейчас буду долго и нудно её уговаривать, пусть поэтому пьеееееееет…

Сука ты, Стаб, думалось мне, мелкая, мать твою, месть. Однако через какую-то пару минут я восславил - друг, аллилуйя!!! - ибо у девы оказался совсем беззаботный вторичный девайс. Она лишь моргнула и послушно подставилась.Резво воткнувшись ( поспешно, как кролик), я больше уж не изменял. Гигиена давно ничего не решала, немного дерьма было даже – наоборот.
Я простил своей деве решительно все, даже огромные стринги – те висели на ляжках веревками.
Падали.
Еще помню поездной коридор, слипшийся с красной ковровой дорожкой, он вел в туалет, вылезал я только туда. Инстинктивно я рвался помыться каждый раз после секса, но, дойдя, отливал в никуда и возвращался.
Я не падал лишь потому, что знал – где-то Стаб. Он мог вылезти из любого купе, проявиться на пыльном стекле, сделать пару обычных движений… и мне станет стыдно. Я геройски шатался по тертой шестым поколением ковровой дороге, воображая, что иду, например, за Пулитцером, на большую трибуну в бенгальских огнях, а в спину завистливо смотрит какой-то коричневый гоблин с нечищеными большими ушами… нельзя обвалиться в подобных условиях.
Я охранял вожделённое скотство, трепетно. Бережно .


Там было так хорошо, в моём вонючем купе: секс убил несвободу - было сивушно, спермотно-****отно по-человечески. В углу обреталась послушная дева, пусть за деньги; оттопырив мизинец, она пила чай или спирт с чаем, черт знает; опасаться её было нечего – растворяясь, Стаб вынес все ценное. Были джинсы и майка – на мне, поездные стаканы, и расходники вроде гондонов, носков и пластиковых тарелок из-под еды (кто-то её приносил, я не помню).
Бутылки с водой качались – от нас с девой, а не из-за рельсов. Мы их победили.

Еще я курил.
Тамбур описывать неблагодарно – кто не мерз там? русский март за копченым стеклом бесновато хлестался снаружи недоношенным снегом; тот темнел при подъезде к большим городам. Кутаясь в собственный дым, сдавленным зрением я лениво фиксировал родимые говнопейзажи. Убогие станционные домики, захламленные рельсы; жилье с провалившейся крышей образчика клопнегодуе…
Нечесаный, кем-то зверски поломанный лес, весь в ветровале, платформы обгрызены временем – ми-мо.

Почему-то я видел только такое.

Сколько дней, я боялся спросить. Мутный мозг среагировал на нескольких граждан, составлявших мне изредка компанию в тамбуре ( все были пьяны, громогласны, в мелких перьях от местных подушек ). Ломало, что мне скажут «хех, еще ехать и ехать», и, возбудившись на свежий навоз, поползут контактировать.

Клеммы заранее отторгали: « вы из самой Москвы. из Питера еще ничего. первый раз поездом. какая большая страна… а Байкал раньше видели?»
В голове колотились одни Fisherspoonerы. Они идеально вписались в ненавистный стук.

You can never win… You can never win… You can never win… You can never win…

Поэтому я не назову то время в пути, когда это случилось. Помню, что начался отходняк, что в заляпанный спермой и сдобренный спиртом раёк никто не совался, Стаба не было, костер поутих, а индейцы устали.

Оставив бесценную деву принимать изначальные формы, я, балансируя , зашатался по заученной линии в тамбур покурить в одиночестве, как любил. Адов рельсовый пульс сделался тише, голова – впервые за многие лета – о чудо! даже она не болела, однако трясло.
Выжался в девий анал, думал я, дуя черт знает какую по счёту. Внутри оплывало, снаружи плясало в замедленной джиге ,а в черном окне пробегали какие-то блудные тени, огни…
… стук колес оказался константой, спасительной – он держал меня за уши, не позволяя растечься.
И вот тогда я услышал:
- Это гнев, молодой человек. Это всего лишь ваш гнев. Пейзаж за окном изумителен, вы не находите?
Раздалось из угла, стрекотливо-уверенно, я повернулся на голос.

Как вам сказать… это, читатель, была вроде бы птица и она разговаривала. Я даже слегка повлажнел, когда существо резко вздёрнуло пару треугольных отростков в меленьких перьях и успокоительно прострекотало вторично:
- Это всего лишь ваш гнев.
«Меня нахлобучило.У Стаба должны быть примочки от этой фигни»

Сигарета самостоятельно заходила винтом вместе с рукой, кисть перестала слушаться. Остальное же тело очнулось – из окна несло холодом, в паху вдруг заныло, зачесалось по-жгучему. Я рефлекторно попытался поскрестись через джинсы, но руки торчали крючками и не желали работать.…
А пернатый сказал:
- Все, как в нашей истории, истинно так. Сердце чует, и голова разумеется. Но наши руки винтом. Поэтому все по спирали, истинно так.

Надо было собраться. Я отлепился от стенки и посмотрел еще раз…

Объект сиял ликом, у него была рожа белой совы. Круглая, обрамлённая в волосы-перья – пего-белые, лежащие так, будто в каждой заглаженной пряди была ость, придававшая ей идеальный природный абрис, как перу. Эффект поразительный. Глаза стрекотателя были желто - прозрачными , круглые и почти без ресниц, в сизой обводке - он моргал ими часто, одолеваемый, видимо, тиком.
Зрачки чёрной луной, в пятирублёвый диаметр.

Казалось ли мне? Я пялился, продолжая исследовать, сова терпеливо ждала.

Тонкий нос сухой и крючком: закрывая невидимый ссохшийся рот, он казался утопленным в такие же перья, на этот раз бороды и усов. Кроме того, на человеке – наверное, это был человек – был наброшен какой-то киношный и древний винтаж в виде шкуры небритого мамонта, что-то вроде огромной накидки, замороченной почти до обрывков, свалявшейся. Издалека это тоже сильно походило на перья.


Из-под всей лохматени торчали тонкие длинные ноги в раритетных советских штанах под названием «трикошки» - сальные штрипки большими соплями свисали из клетчатых тапок.

- А не дадите ли сигарету? – невинно спросила сова.
Я дал ему пачку, завороженный…
- Вы мерзнете,- продолжила птица. – Нужно одеться. У вас неплохое здоровье, было бы глупо.

– Фигасе, - сказал я, наконец.

Фриков я видел достаточно. Но всегда есть условие – или ты истинный фрик, или ряженый. Настоящий блажен; крыша фрика течет независимо от обстоятельств и времени, а его непонятный унылому социуму оргазм бытия наивен по- детски и, главное, честен. Ряженый же обычный свинот, нацепивший священное арткамуфло для эпатажа, в цели которого сам заблудился. Но она очевидна для тех, кто давно разобрался – фрик наивно и дерзко раскрывается жесткому миру, ряженый выпускает в него свое психодерьмо.


Сова был ни то, ни другое, я это почувствовал .
Бежать захотелось с таким же безумным желанием, с каким зачесалось в паху; я рванул дверь на себя – но не вышло. Я колотился в неё и туда, и сюда, пытаясь понять, железная плаха не дрогнула. А потом я увидел: щель между стенкой и собственно дверью, в которой виднелась защелка, исторгла вдруг краску зелёного цвета.
Щель заросла на глазах, нагретая ручка двери окаменела.

- Спокойно.
Получилось, наверное, вслух. Сзади послышался клекот. Птица смеялась. А потом изрекла:

- Вы отлично ругаетесь по-немецки. Мое купе рядом с вашим, все превосходнейшим образом слышно. Вы виртуоз!
- Я ругаюсь на трех языках, - сказал я. – Такая привычка. Языкам не обучены.
- Хихихихи, - сова затряслась в мелком смехе, тапки погрязли под перьями, - это даже смешно, истинно так. Полагаю, наш диалог начался? Или вы так же стремитесь покинуть меня?
- Стремлюсь, - буркнул я. – Тихо, дядя. Надо как-нибудь выйти.

- Вы сумеете. А пока расскажите, что вы знаете о Лени Рифеншталь.*
Это было смешно – застрять в тамбуре с безумной совой.

- Хуз Лени,- сказал я и повернулся к нему. – Включи голову, чучело. У нас тамбур заклинило, ты ферштейн или как? Околеем с тобой, пока люди в вагон-ресторан не пойдут. Какая еще, на хрен, Лени. В купе у меня заседает, это вот да.

Пернатое смотрело сочувственно и стало очень похоже на человека .
- Три семнадцать четырнадцать, - взгрустнуло оно. – Ноль шесть. Семь. Отчего не хотите ответить? Вы же знаете Лени. Она автор «Олимпии». Разве вы не смотрели «Олимпию»? Ваш друг смотрел, много раз. Вы тоже смотрели. Олимпиада тридцать шестого, в Берлине, гимн красоте. Ваша любимая часть «Гимн красоте».

Я не знал, что сказать, поэтому квакнул:
- Фашизм это плохо.

- Величайшее чудо по тем временам. Шедевр кинодокументалистики, вы не находите? Адольф был в восторге – как от «Олимпии», так и от Лени. Вы видели фильм, и не раз. Вы смотрели его вместе с другом. Кстати, о вашем друге…


Об этом я никогда не рассказывал Стабу, да и не стоит. Пока клекотала сова, мои мысли оформились в цифровые ключи, устаревшие коды которых я срочно менял… это сложно, когда неожиданно выясняется, что вор предусматривал множество комбинаций.

- Первый опыт прекрасной арийки назывался «Голубой свет», - сова сунула в клюв сигарету, - это была романтически нежная штучка, с печальным финалом. В чем-то пророческая, что касается самой милой Лени. Она и сама признавала это…

Я ждал.

- Это не очень относится к делу… однако имеет иронию в данном контексте. Как вы считаете, - сова затянулась, - станет ли обычный молодой человек в наше время… имея достаточно разных возможностей, пересматривать старую кинохронику? Я отвечу – он станет, если там есть исключительно красивые мужские тела. Атлетичные парни в ореоле возможной победы, азартные лица, страдание проигрыша, энергия тысяч и тысяч смотрящих на эти великолепные натуральные, без анаболиков, мышцы, свежий молодой пот… сила, которую хочется…

Я проверил, работают ли мои ноги.

- Для современного зрителя фильм выглядит так, - продолжала сова, пустив неумелый дымок, - что в контексте последующих исторических перипетий становится горько, так странно! Ведь мало кто из красивых людей, сохранившихся в кадрах, остался в живых. И вот тогда-то ваш друг – вы помните? Ваш друг сказал эту фразу. С этого все началось, весь ваш гнев.

Сова, вероятно, была напрочь лишена интуиции.
Скрестив тощие синие голени, она вальяжно, словно знающий опер, предъявляла мне факты, о которых доселе не ведала ни одна живая душа. Ни одна.
- Он сказал : каждый из них – это мы. Вы заплакали, вам было четырнадцать. Вы помните, что случилось потом. Между вами…


Я прыгнул на птицу, сунув руки чуть ниже лица; там было пушисто – где-то должна была быть его шея.
Теплое содержимое ошеломило, я зашарил внутри в поисках чего-нибудь жесткого. В лицо полез пух, расширенный недоуменный зрачок был напротив, я, как дурак, шарил под перьями, не находя ничего из того, к чему прикреплялось бы всё существо.
Руки утонули по локоть, встречаясь пальцами, я хватал сам себя – ни костей, ни ости, ни каркаса…

Параллельно, ещё не доделав убийства, я мысленно припрятывал труп. Если удастся её придушить, то дверь расколдуется, наверняка. Я оттащу эту тварь в наше купе и выброшу на хрен в окно. В любое, которое удастся открыть.
Не найдя ничего и выдрав огромный кусок, я отбросил сову от себя. И чихнул.

Тамбур был мутным от пуха.
- Это слишком, - просипела сова, поднимаясь. – Я не хотел прикасаться к запретному. Мне было нужно, чтобы вы выслушали меня. Простите.

Я спустился по стенке, обдирая наросшую изморозь.
- Сделай так, чтобы мне было тепло.
- Это легко, - клекотнула сова, наклонилась и клюнула в темя. И я провалился.

***
Все картины имели два цвета- черный и белый, иногда попадались коричневые полутона.

Женщина была высокой, белое платье ниже колена, каблук низкий, но икры понятные – сильные, танцовщица, быть может? Короткие темные локоны прикрывают лицо, несомненно, красивое – она что-то прячет, отвернувшись к столу. Нечто продолговатое, вроде пробирки, да – темное стекло, очень толстое. Женщина вор, это точно; руки трясутся, когда она спешно запихивает предмет в длинный резиновый - грелка? Мешочек?
Она прячет предмет на груди – под платьем, в атласный плотный бюстгальтер, выравнивает холмы, накрывает шейным платком, улыбается.
- Мой фюрер,- насмешливо бросает она и оглаживает себя по бедру. Откуда-то появляется офицер в черной форме, фуражка лежит у него на руке, с неё, нвозможно блистая, улыбается череп. Офицер преувеличенно вежлив, он кланяется, приглашая даму пройти, пропускает вперед, картинка меняется…

- В том же году, когда снимали «Олимпию», - клекот совы проносился субтитром, - в советских совхозах был поставлен успешнейший опыт – искусственное осеменение овец , в масштабах страны. Вопросы по сохранности исходного материала по возможности долго, сделались для наших биологов довольно серьёзными. По распоряжению Сталина была создана группа ученых, которая занималась лишь этим. И хотя первый удачный опыт по замораживанию человеческой спермы получил огласку лишь в 1949 году, все состоялось гораздо раньше. Эти двое… они действовали удивительно слаженно, просто каждый по-своему, каждый в продиктованной им ситуацией схеме. Немудрено, что они так трагично столкнулись. Как говорят в старых вестернах, должен был остаться только один.


Передо мной чистая улица, это Германия, всюду вывески на немецком – корпуса чистых зданий, аккуратно пронумерованные и подписанные. Чистый сквер, идеально подстрижено – все, что возможно, идиллически мирно. Слишком мирно, чтобы не походить на кошмар. «Источник Жизни»** - вывеска маячит вдали, на железных воротах. Они распахнуты приглашающе, там время от времени появляются девушки; ступив за границу ворот, они исчезают.
На газоне я вижу коляску, огромную, белого цвета, крутобокую и не слишком устойчивую, несмотря на большие колеса. Из неё висят ноги, обутые в черные сапоги, те сияют, слепят меня – солнца тем временем нет. Поперек арки коляски что-то болтается – обычно там бывают игрушки, но я не верю и подхожу ближе – коляска увешана женскими грудями, сосками вниз, с них капает полупрозрачное молоко.
В глубине колыбели я замечаю сияющий череп. Он там зреет – цвет расы, исключительно сильный и умный.

Сзади прыгает в классики девочка :«Лидице, Лидице»*** , считает она. Ей можно жить, потому что нос с прямой спинкой, у неё голубые глаза и правильный череп, тело её близко к параметрам, группа крови и волосы, зубы – все соответствует. Девочка играет сама с собой, лучшее, разумеется, классики, потому что можно упрямо считать под нос – Ли-ди-це, Лидице… айн-цвай, так похоже.
Светлые кудри подпрыгивают….


-Ирония, - стрекотала сова, - ирония всей нашей истории еще впереди, особенно та, что, касается Лени. Сняв свой «Триумф воли» она спела осанну фашизму, дальше она исполняла лишь реквием. Она не могла быть нацисткой – после гибели рейха она многое сделала для Африки. Ей подарили сто лет для того, чтобы доказать это миру. А вы сам никогда не задумывались, почему вы живёте и имеете силы ругаться на трех языках после того, что случилось когда-то с вами?

Передо мной были горы, черные пики смягчены белоснежными шапками, под ногами плато, вероятно, зелёное, иначе что делать там овцам. Их великое множество, долина кипит ими, движение стада направлено кем-то – я озираюсь. Рядом, в полусотне шагов, стоит человек, неброско одетый; на голове его большая папаха, на ней стикер наискосок, белым шрифтом на нём коротко: Друг. Человек ловит овцу, зажимает меж ног и берет её за нос; другой рукой он давит на череп, что-то щелкает – шкура слезает вслед за рукой. Под ней голая кожа, она человеческая, четко торчат позвонки. Друг повторяет движения, очищая животное, словно банан; брезгует лишь животом. Вскоре он отпускает ободранного, и существо поднимается – это мужчина, на животе его все еще шерсть и он торопливо сдирает её, низко сгибаясь. Прикрыв гениталии, он убегает, благодарно склоняясь к земле – но Друг уже занят другим, у него много работы…

- Дайте-ка вспомнить… Кажется, Бруно**** писал так: если бы Гитлер не был одержим идеей уничтожения народов ради жизни германской нации, возможно он выиграл бы войну и завоевал бы большую часть мира. В этом была его слабость, как видите, по крайней мере, так считал Бруно. Он думал, что и евреи, и поляки и русские могли бы пойти за Адольфом, если бы не это. Возможно. Но тут есть момент – его оппонент занимался примерно таким же, будучи сильно хитрее. Он говорил – братья и сестры, ибо для человека не бывает ничего достоверней семьи. Он сделался членом её, и даже главой. Поэтому у него все получилось… Убивая, он не думал о расе и её превосходстве, он сам назначал её. Каждому.
Однако я сильно отвлекся. Ведь мы об иронии. А она в том, молодой человек, что именно благодаря милой Лени пузырек с семенем великого Гитлера оказался в Москве. Это был ироничный и иезуитский ответ оппоненту на европейские завоевания, и милая шутка на его Лебенсборн, фабрику нации. Именно после этого глубоко уязвленный Адольф повернул на восток – сразу, как только узнал.
Между нами – он осторожничал долго, перекладывая бумаги туда и сюда. Ему было куда как достаточно смирной Европы. Он ведь был на вершине.
Но подобные шутки… ну вы понимаете. А если бы родился ребенок? В Москве, скажем…

Кино кончилось.

Я ржал так, что заросшие краской дверные проемы потрескались, ручка задергалась, кто-то ломился в наш тамбур; свет уже брезжил через вершины деревьев – мимо неслась красивенная чудо-тайга.
Сова щурилась, зрачки помертвели и сузились, видимо, ей приходилось несладко при свете.
- ****ый в рот, - кричал я, - я почти что поверил! Ну ебаный в рот, ну сова! Это ж блять анекдот! Конча фюрера в шкапике Сталина!!! Он камлал на неё? Слышишь, пернатое, он её демонстрировал на партсобрании, хвалясь, что добыл её лично? Увещевал типа - Адик, не надо блиц-крига, я сгноил комсостав? Нет, он знаки мистические ему посылал через сперму! Он мазал ею стрелы и стрелял в куклу Вуду? Курил её?!!

Я бился в здоровом человеческом хохоте, чувствуя себя превосходно. Было тепло, за окном возвышался заснеженный лес, страстно мною любимый, реальный, живой – март сиял, заливая очищенный тамбур солнечным светом, гренадеры-столбы сообщали о приближении станции. Скоро Байкал, я выпаду в снег, поцарапаюсь настом и налью на башку чистейшей воды, неа… я весь обольюсь и ни фига не замерзну.
Сова задыхалась в углу, и её было жаль. Это была просто птица – малая, залетевшая неизвестно откуда, видимо, я разговаривал с ней. Всю эту ночь.

Довершая веселье, в тамбур вломились три пары китайских резиновых тапок, люди-зомби в «трикошках», и я выпал за ними в вагон.

В купе было тихо и чисто, пыль лениво играла в бирюльки в переменчивом столбике солнца. Дева пропала, Стаб мирно сопел под шахматным ворсом, все клетки дышали теплом…
- Рота, подъём, - сказал я, - Байкал подъезжает.

Мы выползли из вагона на белый утоптанный снег, был мороз – волны великого моря покоились неподалеку, но ручей я нашел. Вода была адски холодной и сладковатой на языке потом, через пару минут. Мы прикинули время, отойдя за расчищенные пути; на свежем снегу я увидел большие следы – трехпало-когтистые. Кто-то прыгал рывками, чертя по бокам неравномерные полосы, будто метелкой…
- Опа, красотка какая,- сказал Стаб, – это Сова. Наверное, здесь мышиные тропки под снегом, вот она и охотится.
Друг был тих, непривычно. После таких передряг он обычно с неделю долбал меня нравоучениями, издевался, язвил, подсчитывал деньги, которые я просадил в вакханалиях.
Я поймал себя в том, что за несколько суток впервые внимательно рассмотрел его – да, Стаб был грустен.
Поезд присвистнул.

- Этот ребенок родился, - раздалось неожиданно. – Более полувека назад. Он учел все ошибки, свои и чужие, собрал нужный опыт, дождался момента. Сейчас он не говорит лишнего, и умеет так много, что его невозможно ни в чем обвинить. Уничтожает всегда незаметно. Не повторяется, словом. У него была цель, такая же, как у отца. Тот хотел быть один – этот сделался. Никаких Лебенсборнов, просто тотальное уничтожение путём поощрения негативных специфических черт ментальности. Ассимиляция, алкоголь... а чего там. Ты сам видишь, как это работает. Я бы сказал - идеальная месть.
Вероятно, мы это заслуживаем…


Я бухнулся в снег.

- Сова твой тотем, - сказал Стаб. - Ты не знал?
Он смотрел, не мигая, на солнце. Чисто выбритый, глухо застёгнутый в серую гладкую кожу, он не интересовался мной. Казалось, он забыл и про поезд.

- Мы можем никогда не победить, - выдавил я.

Стаб засмеялся. Из-под пепельных лохм его что-то спланировало, и опустилось – рядом со мной, на сияющий снег. Это было перо.
Где-то вещах у меня был блокнот. И рабочая ручка. Еще гнев. Проиграть мы успеем, подумалось мне, а пока...


Наверное, что-то мы все-таки сможем.



* Лени Рифеншталь (нем. Leni Riefenstahl, настоящее имя Берта Хелена Амалия Ри;феншталь, нем. Berta Helene Amalie Riefenstahl; 22 августа 1902, Берлин — 8 сентября 2003, Пёккинг) — немецкий кинорежиссёр и фотограф. Также актриса, танцовщица.
Рифеншталь является одним из самых известных кинематографистов, работавших в период нацистского господства в Германии. Её документальные фильмы «Триумф воли» и «Олимпия» сделали её активным пропагандистом Третьего рейха.

** Лебенсборн (Lebensborn) — «Источник жизни» (нем.уст. born — источник) — организация, основанная в 1935 году под эгидой рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера.
Организация давала матерям-одиночкам возможность рожать детей в приютах, где после родов государство заботилось о матери и ребёнке. Матерей побуждали выходить замуж за отцов своих детей, но поощрялось и их усыновление другими отцами. Эта организация финансировалась СС и в соответствии со своей идеологией ставила определённые условия приёма в приют: оба родителя должны были быть здоровыми, арийского происхождения и не иметь судимостей. В прессе союзников эти приюты называли «гиммлеровскими фабриками детей» и «центрами онемечивания детей, увезённых из оккупированных областей»

*** 10 июня 1942 года. войска СС (дивизия «Принц Евгений») окружили Лидице (Чехия); всё мужское население старше 16 лет (172 человека) было расстреляно. Лидицкие женщины (172 чел.) были отправлены в концентрационный лагерь Равенсбрюк (из них 60 погибли в лагере). Из детей (105 чел.) были оставлены дети возрастом до одного года и дети, годные для онемечивания. Остальные (82 чел.) были уничтожены в лагере смерти близ Хелмно, еще 6 детей умерли. Все строения посёлка были сожжены и сровнены с землёй. К утру 11 июня посёлок Лидице представлял из себя лишь голое пепелище


**** Бруно Беттельхeйм, «Просвещенное сердце»