Глава 8. Иллюзион

Эдмунд Иодковский
     Удивительный, вещий сон приснился Калашникову сегодня ночью. Даже подольше он не просыпался, чтоб досмотреть все до конца, и так здорово все запомнилось.
       Юношеский сон – о том, как он с какой-то девушкой бродил по арбатским переулочкам и увидел домок-теремок, уже брошенный жильцами: покосив¬шаяся парадная дверь, полукруглая мраморная лестница... Сергей затащил девушку по этой лестнице на второй этаж, а потом почему-то на чердак, и целовал ее на чердаке. Вывел пальцем на пыльном чердачном окне: МИР ДОМУ СЕМУ...
       Округлилась, отвердела девушка. Превратилась в стальную шар-бабу...
     Стала раскачиваться на стреле экскаватора – и визгливо смеяться. "Арбат сносят, АРБАТ СНОСЯТ!!" Но Сергей успел выбежать из теремка.
     Затем девушка – она же шар-баба, – разлетевшись, вдарила в стену. И дом-терем рухнул, взметнулась туча пыли, как при взрыве.
     Успев спрыгнуть в последний момент, девушка опять превратилась в себя. Молодая, нагая...
       Она взбежала на груду развалин. Калашников нашел в ней сходство с античной скульптурой, обнаруженной при раскопках.
       И вдруг, они очутились у эстакады на Остоженке. Над нею прорублен Комсомольский проспект, где справа – бело-красно-зеленая, редкой красоты церковь Николы в Хамовниках, а слова – многоэтажные дома.
     "Я иногда бываю в подвале этого дома, тут мастерская скульпторов, в последний раз мы были тут с Вовкой-Кузьминским, есть в Москве такой начинающий гений... не позвонить ли ему, ведь четвертого июня у него день рождения..."
     - Нельзя ли Вову к телефону?.. Есть новости?.. Щас буду!
       ...Отчего-то в этом сне соединились все комплексы Калашникова. Резкая тоска по женщине. Печаль по снесенным арбатским особнякам, тревога за Вовку-Кузьминского.
Таинственный редакционный мир втягивает в такое количество общих знакомых, что Калашников боялся: и у них с Элей они вот-вот обнаружатся. Едва пройдешься разок-другой по Москве с какой-нибудь студенткой, а назавтра уже весь факультет об этом знает... "Нет, Эля, пешком мы не дойдем до "Иллюзиона", – говорит он, усаживая девушку у троллейбусного окна. И все поглядывает, меняя трешку у водителя, – на месте ли марсианка.
     Июньской Москвой они едут к Центру – мимо клуба милиции, мимо Бутырской тюрьмы, откуда Маяковский глазел в глазок 103-й камеры. Лесная улица справа, а слева Палиха, где во время оно Калашников снимал подвал и писал при свече трактаты...
     И любил девушку Светлану – ту, что приснилась сегодня ночью. Та Светлана работала кем-то вроде горничной в американском посольстве.
       Случилось это еще в годы "холодной войны", и характер работы Светланы очень не нравился будущему преподавателю МГУ... А вот и Садовое кольцо. Где от садов одно название, начинается Малая Дмитровка, где во дворе большого дома – маленький, квадратный домик Чехова. Рядом, в Успенском переулке, живет милейший карлик Женя Жезловский, а живший в том же дворе Вовка Латушов переехал на Есенинский бульвар, в Кузьминки, где и стал Вовкой-Кузьминским. Здесь же, напротив Успенского, в Дегтярном - мастерская Романа Вакса, рядом временно обитает кандидат философских наук А.Т. Никитин, он же Ася, – и кого-нибудь из них Калашников надеется застать. Ася онемеет от зависти, а потом шепнет мне на ухо: «Прекрасная  л и б и д у х а !». Ромку надо будет уговорить написать Ее портрет; лицо Ее по-прежнему светится изнутри, смотреть на него так же небезопасно, как на Солнце... впору чадрой такие лица завешивать!
- Аля, Аэлита, давайте выйдем у Дегтярного, – говорит Калашников, – надо бы на минутку заскочить к другу... У меня такие друзья, если б вы знали! Железные ребята!
     И Она нехотя поднимается с троллейбусного сидения – чего-то боится или о чем-то догадывается – а, может, Она умеет читать мысли? Как хочется, чтобы этот день продолжался как можно дольше!
     И давай запомним: Москва, суббота, четвертое июня 1966  года, один-два таких дня в году – и год прошел не напрасно. Начнутся  скоро тополиные метели, ночи станут легкими, призрачными, тающими от порывов внезапного ветра, в переулках зазвенят гитары... но вот Сергей  Федорович и Эля огибают молочный магазин и входят в прохладный Дегтярный переулок, теперь он пахнет молоком, а не дегтем (когда-то тут был Дегтярный двор, запах выветрился, а название осталось).
     Жаль, что наши горсоветы одержимы страстью к переименованиям, Митя Елисеев боится за судьбу Дегтярного. Есть в нем и современная достопримечательность – красная кирпичная школа, в которой учился один из будущих космонавтов. Но так хочется, чтобы переулочек на веки вечные остался Дегтярным!.. "Спросить бы, как Она соотносится с космосом, – подумал Сергей Федорович, – но любопытствовать раньше времени – спугнуть воробышка..."
     Девушка спрашивает: "Куда мы идем?", подозрительный двор большого доходного дома смущает Ее. О, стоит ли уточнять, что в кармане у Сергея Федоровича – два рубля с мелочью, и он хочет перехватить красненькую у кандидата философии? Попадаются же такие друзья: идешь к  нему занимать трешку, а он сам выкладывает червонец!               
     - Есть тут кто?.. Выходи, Ася! – кричит Сергей Федорович в форточку подвала, в затхлую темноту.
       - Видно, философ уехал за город... – разочарованно сообщает он.
     Ася любит говорить: "Если я раз в неделю не  бываю на природе – я больной человек". Вот и сегодня, наверно, укатил куда-нибудь.
     ...Однажды Сергей догадался,  что Москва переполнена пустыми подвалами: людей из подвалив  переселили на Юго- и Северо-Запад, заселять подвалы запрещено. Роскошные подвалы пустуют в центре Москвы, и кто не видел эти сводчатые потолки и окна под затейливыми решетками - тот не до конца почувствовал душу этого города.
       Крохотной бумажки из художественной организации достаточно, чтобы занять пустующий подвал на законном основании.
     С подвалом Сергею помог Ромка Вакс, он затащил его в организацию с дву-смысленным названием "Худплакат"; у Ромки приняли эскиз на антирелигиозную тему, не хватало подписи. Сочинив экспромтом: НАШИ ЧУДО-РА-КЕТЫ ЛЕТЯТ В НЕБЕСА – ЧЕЛОВЕК, А НЕ БОГ СОЗДАЕТ ЧУДЕСА! – Сергей был приятно удивлен, когда за две строчки ему выписали 60 рублей – месячную зарплату уборщицы (убеждения Ромки и других ребят из "Глагола" не мешают им время от времени заниматься халтурой, без этого не проживешь...) А все же халтура к  Сергею и Ромке не липла, души не марала, не то, что некоторым – присосались, прилипли, оторваться не могут... Лихие ребята из "Худплаката" верили, что продолжают тра-диции "Окон РОСТА" (на чем особо настаивал шеф "Худплаката"), но их гладкие картинки и не менее гладкие подписи отдавали липкой халтурой; отчего так получается, что новаторство в одном поколении становится халтурой в другом?.. Конечно, тороватый "Худплакат" выдал Сергею нужную бумагу: дескать, нашему сотруднику для работы срочно требуется мастерская.
     А для пущей видимости Сергей вооружился мольбертом и превратился как бы в свободного художника. Начальник ЖЭКа, повертев в пальцах красивый художественный бланк с печатями и визой Отдела Нежилых Помещений, отвел Сергею две просторные комнаты в подвале дома в Дегтярном, рядом с мастерской Вакса; подвал достался прекрасный, хотя всё напоминало, что еще недавно тут обитали люди; по следам на обоях можно было догадаться – вот тут стояла, кровать, а тут был прибит коврик; "творите, но помните, – добавил начальник ЖЭКа, воздев палец, – ночевать и распивать спиртные напитки не положено!"; объяснять, что вдохновение приходит и по ночам, Сергей не стал.
     Старинный друг Ася пришел на новоселье в мастерскую и взмолился: "Не будь буржуем, уступи подвал"; он решил-таки жениться на актрисе-травести из Рязани, которую не прописывали в Москве. С матерью и сестрой Ася жил на Петровских линиях, в гигантской коммуналке. Актрису решил прописать туда же. Лукавый голубой чертик всё время прыгал в его глазах, молодоженам требовалось уединение. "К чему тебе такой дворец, ты же холост, живешь за городом, мама тебе и брюки гладит, и носки штопает"; так и не удалось Сергею пожить в шкуре свободного художника.
     ...И Сергей подумал, что, раз Аси нет, к Ромке заходить бесполезно, он сам сигареты стреляет – в последнее время перестал появляться в "Худплакате", увлекся большим полотном; Сергей всё же пригласил Элю зайти к художнику, но уговорить Ее оказалось трудно ("а вдруг это неприлично?"); черная дыра подвальной двери, окованной железом, и впрямь выглядела подозрительно. "Ладно, подожду здесь", – сказала Эля.
     - Если можно, пять минут,  только пять минут! – пробормотал Сергей, спустился в африканскую тьму и  постучал условным стуком. Маэстро отсутствовал, но Сергей знал, где лежит ключ, ему не терпелось взглянуть на новую работу Вакса; аккуратно сняв покрывало с мольберта, стоявшего напротив подвального окошечка, он увидел почти законченную картину.
       Удивительное полотно оказалось вариацией на тему калашниковского зонга о Гостье С Дудочкой: таинственный фон городской улицы, провалы на месте разрушенных домов, недостроенные небоскрёбы Нового Арбата, на одном из которых трудятся прораб Сорокажердьев и плотник Вовка-Пресненский; синий окуджавский троллейбус, переплетения проводов... Существо с дудочкой в руке взирало на мир в центре полотна, туловище было вырезано из газетной бумаги; этим коллажем чудак-художник как бы намекал, что Афродита родилась из морской пены, а его Гостья – из пены газетной.
  (- Ты обожаешь делать коллажи, – говорил Сергей художнику, – из сегодняшних и старых газет, из объявлений и всякой чепухи. И благодаря искусству монтажа на них ложится чуть ли не отблеск Истории...)
       Веселое, замысловато-лукавое личико Гостьи удалось Ваксу, она чувствовала себя по-свойски в нервном Городском мире, была его порождением.
       "А моя марсианка родилась, пожалуй, не из газетной пены, а из красных неоновых отсветов на мокром асфальте. Родилась..." Тут он вспомнил, что реальная Аэлита Ильинична Зверкова родилась 9 мая 1945 года – и вдруг до мельчайших, уже легендарных подробностей увидел этот день.

                ОТСТУПЛЕНИЕ В 1945 ГОД

     ...А когда Левитан объявил Девятое мая нерабочим днем, – радовался я сперва не столько сообщению о безоговорочной капитуляции, которого ждали со дня на день, сколько тому, что можно не идти в школу. Надо же – новый праздник родился!
     - Может, все-таки пойдешь, – говорит Бабушка, – в праздник надо быть с людьми!
- Если сможешь, ландышей набери Варваре Александровне, сыновей-то двоих у нее на войне убили...
     И я зову приятеля Рэмку в Тимирязевку. Сосновый лес, обычно пустынный, сегодня полон народу.
       С Рэмкой мы забираемся в самую глубь, в тишайший сумрак, где под соснами белеют ландыши. Опрометью мчимся через железную дорогу – в школу, что напротив нынешнего Центрального аэровокзала. Ребят полно и в школьном дворе, и в классе, ландыши, до слез трогают Варвару Александровну, и если я сегодня чего-то стою – то, может, потому, что она читала вслух перед классом мои сочинения на вольную тему...
     Стайка ребят отправляется по Ленинградскому шоссе к Белорусскому вокзалу – сегодня это Главный вокзал столицы.
     И я припоминаю, как этим же маршрутом въезжал в Москву 1939 года. Лишь двухэтажных троллейбусов не осталось – вымерли, как мамонты...
       А возле Белорусского столпотворение, один за другим прибывают поезда из Германии, улица Горького вся запружена народом, кумачовыми лозунгами и портретами Верховного Главнокомандующего. Люди качают офицеров – от лейтенанта и выше, нежно позвякивают в воздухе ордена и медали, исхудавшие девушки целуют победителей.
       Еще немного – и я, растеряв друзей, оказываюсь в круговерти толпы у американского посольства на Манежной. "Джип" стоит у тротуара, и толпа так обступает его, что американцам приходится лезть на крышу кабины. Симпатия к союзникам переполняет людей, и толпа начинает петь залихватскую песенку: "Зашел я в чудный кабачок – кабачок!.. вино там стоит пятачок – пятачок!.."
     - Товарищи, кто знает английский?! – кричит кто-то. Странно,  никто из взрослых не знает английского.
       И тогда я, двенадцатилетний школьник, вызываюсь быть переводчиком. Ну, тут американец с шикарными часами на запястье просит: "Синг э рашен сонг...", и я кричу: "Он просит русскую песню!", и сам начинаю срывающимся фальцетом: ШИР-РОКА  СТР-РАНА  МОЯ  Р-РОДНАЯ, и дирижирую поющей толпой.
       Удивительно, но люди слушаются команды двенадцатилетнего охламона,  американец кричит: "Лонг лив Раша!", потом лопочет: "Кэлынка-мэлынка",  и я догадываюсь, что он просит "Калинку-малинку". Моя Россия для него – непонятная двойная ягода, и площадь то ли поет, то ли скандирует: ...В  САДУ ЯГОДА МАЛИНКА МОЯ!
       Моего жалкого английского после "Калинки-малинки" все-таки хватает на целую дискуссию, и я спрашиваю, почему они так долго не открывали второй фронт. Он, американец, длинно и путано объясняет, что его соотечественники – изоляционисты, не вмешиваются в дела других стран... (Кстати, если он ещё жив, этот американец, я бы спросил его сегодня, зачем он изуверствует во Вьетнаме.)
Очевидно, вина страны ложится на каждого ее гражданина, нравится ему это или не нравится, а победа страны  – это и твоя победа... Тут, юркнув в толкучке, кто-то ловко срезал часы с руки американца; вся толпа почувствовала, что задета честь России. "Часы... часы спёрли!"
     Москвичи ринулись искать вора – и вскоре обнаружили бледного подростка в блатном восьмиклинчатом картузе с пуговкой и кожаным козырьком, налезавшим на лоб (такой картуз назывался "дармоедкой"). А допрашивал "дармоедку" наш капитан, благодушный и подвыпивший. "Козявка, ты у кого украл?!.. он у нашего союзника украл!" Еретический, политический оттенок принимало преступление подростка, и я, замирая от собственной смелости, вступился за паренька на правах переводчика и, так сказать, почти дипломатического лица: "Отпустите его ради Дня Победы, товарищ  м а й о р!" В общем, часы вернули американцу, а воришку – он назвался Васькой Салазкиным – после внушения отпустили с миром.
- Кореш, век не забуду... выручил! – проворчал Васька.
     А потом мы шли по ликующей, поющей и плачущей Москве – 15-летний уркаган и 12-летний вундеркинд (так, во всяком случае, считала Бабушка).
     - Салют! – и тысячи ракет одновременно взлетели в небо. Юные граждане России-победительницы, мы ликовали вместе со всеми, и ощущение было, что все люди – братья.
А на Манежной площади всю ночь шли танцы под перламутровые трофейные аккордеоны. Щекотливая история с часами была забыта.
       Американец – тот самый американец! – танцевал танго с нашей девушкой. Россия и Америка нежно прижимались друг к другу.
       Было около полуночи, когда я вспомнил, что пора домой. Однако сквозь толпу мы продирались еще часа два. Я радовался, что шагать нам было по дороге – Васька жил на Большой Грузинской.   
 Мы подошли к Тишинскому рынку, и Васька неуверенно предложил: "Зайдем ко мне, что ли..." Ах, в тот вечер на Большой Грузинской, в подвальной каморке дворничихи, я впервые в жизни выпил стопку водки - и вернулся домой после полуночи! Влетело же мне от Бабушки, несмотря на День Победы! Конечно, не нравилась ей эта странная дружба. Еще бы – довоенное детство и военное отрочество мы с Васей прожили в разных плоскостях. Не соприкасаясь друг с другом. Архаровец Васька уже знал, что такое женщина, а я был теленок и младенец. Талантливое дитя Большой Грузинской не умело разговаривать без мата, а меня коробило даже такое невинное слово, как "ж...". Салазкин кончил 4 класса, а я учился уже в 6-м.
    Если в тот день я не чуял ног под собой, то не только из-за всеобщего торжества. Мне показалось, что я нашел друга.  О, не какого-нибудь там Эдика по прозвищу "Китаец", с которым выпало сидеть за одной партой... Готовить уроки в его отдельной комнате... (Отдельная эта комната находилась в кремовом доме с лоджиями у метро "Аэропорт", в бывшей квартире большевика Чубаря, занятой новыми жильцами. Лучший друг Васька жил в подвале.)
   Именно поэтому резоны Бабушки не имели силы. Не благодаря ли Ваське, интеллигентный хлюпик начал тверже ступать по Земле? Главное, вряд ли бы я решился пойти каменщиком на стройку МГУ, если бы Вася не ввел меня в мир рабочих забегаловок...