На завалинке тепло

Карл Шифнер 3
РАССКАЗ ОПУБЛИКОВАН В ЖУРНАЛЕ "ПАРУС" В АПРЕЛЕ 20011: http://www.hrono.info/avtory/parus/shifner.php

Как хорошо, что я приехал к матери именно в эту весеннюю пору! Она тоже очень обрадовалась: „Ты никогда не приезжал весной".
Рано утром встанет, чтобы подоить корову. Неслышно исчезнет из комнаты-спальни, открыв предварительно окно, за которым сад.
Я дремлю - наслаждаюсь майской сибирской свежестью. Сплю до тех пор, пока не услышу запах парного молока. Открываю глаза - рядом на табуретке стоит большая белая кружка с утренним молоком... Господи, всё как в далёком детстве...

Наверно, в то утро так же просилась в моё настежь распахнутое окно юная, душистая майская зелень. Так же тянулись к подоконнику молочно-белые прохладные лепестки цветущей яблони. Конечно, всё так же, потому что в этой тихой деревушке, во всяком случае, в нашем палисаднике, во дворе, вокруг маленького домика в начале мая всегда творилось такое благоухающее, весеннее чудо.
И мать моя, наверно, так же рано вместе с красной зарёй, встала, чтобы подоить и выпустить за калитку корову. А потом пошла в палисадник - насмотрелась, нарадовалась, наговорилась с цветами и ожившими от долгой зимы берёзами. Опомнившись, строго собралась вся, уселась на низкую, вбитую ножками в землю скамейку и отрешенно направила свой взор туда ... за калитку, в ту сторону, куда ушёл и откуда должен вернуться мой отец.
Хотя, что я говорю, не всё было именно так. Ведь то было полвека тому назад. Всё так же быть не могло. Не было, например, тогда нашей умной рыжей коровушки Сибирячки, поэтому и некого было доить и выпроваживать за калитку. Да, многое было тогда не так, как сегодня. И главное - мать. Ведь мать моя была тогда совсем иной - хоть и измученной страданиями, но молодой, ещё цветущей женщиной с длинной черной косой и со слегка изломанными ликующими бровями. В остальном же всё было тогда так же.

И как полвека назад, моя мать, так рано поседевшая, выходит майским утром во двор, растерянно и бессмысленно топчется вокруг могучих старых берёз, некогда посаженных моим отцом. Потом садится на скамейку, очень похожую на ту, военную, складывает задубевшие руки на колени и ждёт. Всё время кого-то ждёт.
Не помню я тот роковой день, когда отец в последний раз вышел за калитку. И очень жалею об этом. Если б мне было тогда лет девять, как моей старшей сестре, я бы, конечно, великолепно помнил отца, и видел бы, как он расставался с моей матерью, как потом прошёл к калитке, отворил её... затем резко оглянулся, чтобы ещё раз броситься к любимой. Или было бы мне лет семь, как следующей сестре, - тогда я бы тоже отлично запомнил. Чего уж говорить, будь мне даже пять лет, как брату, непременно запомнил бы. И почему мне не было тогда хотя бы трех, как младшей сестрёнке, опередившей меня всего-то на полтора годика? Я, наверное, и тогда запомнил бы, как отец вышел за калитку. И на всю жизнь сохранил бы в своей памяти такой светлый, такой живой образ отца.
Ранней весенней порой мы всей семьёй ходили за деревню на пшеничные поля и вслед за талой водой собирали оставшиеся колосья. Потом сушили эти колосья, заворачивали в мешковину и колотили до тех пор, пока в мякине не оставалось ни одного зёрнышка. Дома на самодельных жерновах мололи зёрна на грубую муку и ели себе на здоровье ни с чем не сравнимые лепёшки. И опять машинально оставляли седьмую порцию... отцу - вдруг ночью заявится. Мы оставляли отцу и пышки из мороженой картошки, которая доставалась нам не легче, чем пшеничные колосья.
Не дождалась мать своего любимого мужа, моего отца. Он, как и десятки тысяч других, пропал без вести. Через все немыслимые круги ада прошла эта низенькая росточком, хрупкая, вечно худущая, на вид слабая, но какая сильная на самом деле женщина. Всю нашу ораву одна подняла, никому не дала пропасть. Даже в самые лютые годы.               
Живет она теперь одна всё в той же маленькой сибирской деревне, которая в последние годы настолько осиротела, что не часто увидишь на улице живую душу. Ни от кого ничего она не требует, а лишь безумно счастлива, когда кто-то из нас, детей, наезжает к ней в отпуск, чтобы опять же самому отдохнуть и набраться сил в родном, всё ещё сытном материнском доме. Всех куда-то унесло, словно ветром сдуло: кого на юг, кого поближе к столице, а меня аж на Крайний Север. И у всех настолько уважительные причины жить именно там, а не в родной деревне, что мать уже и разговоры не ведёт об этом. Правда, все зовут её жить к себе. Но мать в этом смысле тоже человек упрямый: из своей деревни даже в рай не поедет.

Я проснулся от запаха парного молока. Беру кружку в обе руки и медленно пью. И вдруг почувствовал себя необыкновенно счастливым. Весеннее чудо, белоснежные яблоневые цветочки, тянутся в моё окно. Какая радостная невесомость!
Напротив моей кровати, на стене, висит портрет моего отца – молодой, собранный, строгий. Он смотрит на меня и как бы спрашивает, нравятся ли мне парное молочко.
- Очень даже нравится.
Зашла мать.
- С кем это ты разговариваешь?
- Да вот, проснулся. Какой день, мама, хороший.
- Погожий день, - согласилась мать, усаживаясь на кушетку - поближе к печке. - Поди, у вас там, на Севере, ещё холодно?
- Почти так же, как и здесь. Правда, снег еще лежит на сопках. И ветра похолодней. И тайга ещё не ожила. И на улицу без пальто ещё не выйдешь...
- Совсем как здесь! У нас вон хоть весь день сиди на улице в одной рубашке - не озябнешь... И как ты там выдерживаешь?
- Привычка, мама.
- Так привычка хороша, когда к хорошему. Иди, погрейся на завалинке – там тепло. Послушай, как скворцы заливаются.
Мы вышли в сад.
- Да, у тебя тут птичьи трели, как в лесу.
Мать обиженно поджала губы, поправила:
- У нас.
- У нас, мама... Господи, здесь как в раю: зелень, цветы, птицы, тепло - живи и наслаждайся... - Тут я осёкся: мать
пристально смотрела на меня, и я понял, что она вспомнила об отце.
Мы молча думали об отце. Потом вошли в дом. Мать налила нам по рюмочке столичной водки, и мы выпили за него - за Фёдора Леонтьевича.
Долго едим из большой эмалированной миски рассыпчатую картошку, закусываем огурцами домашнего соления, умудрилась же мать сохранить их до весны.
Когда мысли мои чем-то заняты, я могу съесть машинально целые горы продуктов. Вот и сейчас я уминал картошку так, будто неделю ничего не ел.
- Ешь, ешь, - смеется мать. - Я еще наварю.
- Куда столько? Нет, мне сегодня, наверно, не встать из-за стола. Это совершенно точно, мама: такой вкусной картошки я нигде на свете больше не встречал.
- И не встретишь. Да что это я, давай-ка налью тебе вторую.
- Пожалуй, пора, мама, налить.
- Ты погляди-ка, пристрастился, что ли?
- Ну что ты? Мама, своди меня в наш лес, а?
- Ежели съешь всё, что на столе, свожу прямо сегодня.
- Не справиться мне. Ты же наварила больше, чем когда-то на всю нашу ораву.
- Вот и работай теперь за всех. Имел бы жену да детишек, как у Лизы или у Эдика, так живо бы всё умели. А так - сам справляйся. Когда у человека нет детей, он должен жить и работать за троих. Тебе надо помнить об этом, - и вся засияла…

Лес начинается прямо за нашим огородом. Раньше, целая вечность тому назад, я пропадал здесь каждую свободную минуту. Сюда я убегал в минуты радости и отчаяния. С разгона бухался в буйную пахучую зелень - и думал думушку свою о самых невероятных вещах. А зимой я ставил здесь петли на зайцев и рябчиков.
- Мама, неужели это тот самый лес?
- Тот. Твоё убежище. Бывало, не докричишься до тебя.
- Где тот чудный, сказочный лес моего детства? А помнишь, ты мне показывала всякие лесные чудеса: то найдешь пенечка-старичка, то какую-нибудь «колдунью» или «жар-птицу»?
- Сейчас уже редко что замечу - глаза потеряли остроту.
Лес тот и не тот. Вижу те же самые деревья, но почти не узнаю их. Какие они обыкновенные, по сравнению с теми - из детства. Они совсем огрубели, упростились, нет в них никакой былой таинственности. Неужели и они постарели? Нет, это я так огрубел без них. Настолько, что не узнаю своих милых друзей детства. Наверное, и они меня не узнают. Да, когда мы долго не общаемся с друзьями, мы перестаем их узнавать...
Мы остановились у большой старой березы. Мать отыскала рядом толстый пень и села на него, словно на стульчик.
- Почернел весь, а все торчит - цепляется мертвой хваткой за корни. Рухнуть бы уж пора, - заговорила мать с пнём, на котором сидела.
Рядом с пнём расположились золотисто-жёлтенькие цветочки. Прилетела крупная, вся перламутровая пчела - села на цветок и самозабвенно, с каким-то наслаждением заработала мордочкой и лапками.
- Она сейчас майский мёд собирает, да? - спросил я у матери.
- Работает.
- Янтарный майский мёд - какая сладость!
- Для нас мёд - сладость, а для пчёлки - работа, - рассудила мать.

Мы уходим всё дальше вглубь леса. Все чаще останавливаю я мать, чтобы выяснить названия многих цветов и трав.
- Ты всё забыл, сынок, - с сожалением вздыхает она, однако с готовностью отвечает на мои наивные вопросы.- Скучал, поди, или нет, по родному-то?
- А как же? Иногда во сне приснится дом родной, наш лес. Проснусь - и так домой захочется.
- А на другой бок повернёшься - и как рукой сняло! - усмехнулась мать.
- Думаю, брошу всё и улечу к маме, в свою тихую, зелёную деревушку, и буду там жить.
- Вот-вот! Это же голос родной земли зовёт тебя. А ты всё не откликаешься. Давно вернуться бы надо. Навсегда!
- Я-то, мама, понимаю, что надо. Но не могу – потянет меня туда, на Север, со страшной силой. В город потянет.
- И что вы там, в городе своём, находите?
- Да ничего там особенного нет. Я вот, когда поживу немного дома, похожу по лесу - мне радостно на душе становится, и жить втройне хочется. А потом, возвращаясь в шумный, загазованный город, мне всегда жаль людей, не знающих прелестей деревенской жизни.
- Не пойму я тебя. Почему тогда тянешься в город? Да ещё на край света?
- По мне, так вроде бы больше по душе деревня. Здесь тишина, покой, чистый воздух. Здесь я чувствую себя бодрее душой...
- Так чего же ты?
- Понимаешь, мама, без города я тоже не могу, там острее чувствуешь жизнь. Да и Север... очень уж он притягивает к себе… Там я себя нашёл...
Мать пристально смотрит на меня:
- Пожалуй, пора возвращаться, не то заблудимся.
Плетусь за нею, моей старенькой, сутуловатой матерью, и запоздало думаю: «Как же так получилось, что она в такое лихое время сумела поднять нас, всех пятерых, посвятив нам всю свою жизнь, и, несмотря на всё это, осталась под старость одна?».      

После длительной прогулки по лесу я впервые спал ночью без проблем. Но особо поваляться в постели мать и в это утро не дала, приготовив для меня новое задание - обновить покосившуюся изгородь. Работы не много, но быстро и тут не отделаешься – контролёр у меня строгий, при малейшем браке не жди пощады.
- Сядь, посиди рядышком, - говорю матери, зорко наблюдающей за моей работой.
- А что мне ещё делать? - сетует она.
- Посиди рядышком... Песню вон, какую передают по радио - послушай.
- Задушевно поют.
Сев на очищенное бревно, мать примолкла, словно пригревшийся под солнышком воробей.

Травы, травы, травы не успели-и
от росы серебряной согну-уться,
и такие нежные напе-евы, ах,
отчего-то прямо в сердце льются-а-а...

Песня закончилась - мать встрепенулась и вопросительно, с виноватой улыбкой посмотрела на меня: извини, мол, что не вовремя задремала.
И не мудрено, что задремала - как выпустила в четыре утра корову за калитку, так и закружилась. К девяти обычно, как солнце пригреет, глядишь, исчезла - значит, завалилась на свою любимую кушетку. Минут через пятнадцать - получайте совершенно свежего работника!
- Пойди в дом, соcни малость, - советую ей.
- А я уже... пока песню слушала. Чудно пели,- и пошлепала в дом, но тут же вернулась с кружкой кваса.
Вышла соседка, приблизилась к забору, что разделяет наши огороды, и повисла на нём своим грузным телом.
- Гляжу я, Семёновна, у тебя помощничек объявился. Стало быть, обновляетесь?
- Надо малость, - скромно так, но не без гордости соглашается мать, подходя к ней.
- Гляди-ка, не разучился мужиковскому делу-то, хотя с виду интеллигентный такой,- заметила соседка.
- Чего ему разучиться-то? Ежели знал дело, так всю жизнь не разучится. - И уже полушепотом давай расхваливать меня на все лады.
Вообще-то, надо сказать, мать всегда заботилась о том, чтобы заслуги мои не оставались незамеченными. Причём делала это довольно-таки ловко. Помню, в детстве я любил охотиться на зайцев и рябчиков. Ружья не было, поэтому орудовал петлями. Уж я к ним приловчился - ни один заяц мимо не проскочит... Хотя и не попадался. И чтобы страсти моей придать солидный толк, мать моя проявляла недюжинную изворотливость, дабы не пошатнуть мой авторитет охотника. Если я возвращусь без добычи, что бывало зачастую, она сделает так, чтобы никто, в том числе и она сама, не заметил этого. Но если уж я что-то несу - это она определяла по моей походке, - то тут всполошит не только весь дом - всю деревню. Купаться мне в славе до следующей вылазки.
Вот и сейчас деревня знает, что я обновляю изгородь на всём её огромном участке. Ограда эта вполне ещё продержалась бы год-другой, но такой уж я заботливый сын. А если разобраться, так здесь главная заслуга её: сама во всём помогает и советами, и в качестве "тягловой силы» - подтаскивает жерди, норовя схватить что потяжелее, засыпает ямки под столбики, обеспечивает квасом. Словом, увлеклась мать забором, да так вошла во вкус, что у нас не обходится без конфликтов.
- Зачем тебе, мама, такой плотный забор? Ты же вначале хотела загородиться только от телят, что лезут на твои посевы.
- Оно, конечно, телята теперь не просунутся... Так ведь гусь почище телка баламутит мне зелёнку.
- Да? Ну, хорошо, давай отвадим и гусей... Потом загородимся и от цыплят. Можно и от... воробьёв, - ворчал я себе под нос.
Мать рассмеялась:
- Ладно, от воробьёв не будем загораживаться. Делай по-своему.
Весь день вкалывали, и матери это нравилось. Спалось опять очень сладко, без неприятных снов, не говоря о кошмарах. Однако утром,
не успел я проснуться, слышу её озабоченный голос:   
- Чего лежать-то без конца в постели? Да и завтрак уже стынет.
Знаю я ее хитрости. Будто печётся о завтраке, а как встанешь и поешь - тут тебе и работы непочатый край. Хотел бы я знать, когда у неё не было работы? Встанет ни свет, ни заря и давай вертеться до поздней ночи, пока не свалится на свою любимую кушетку. И главное - ведь и другим покоя не будет.
- Мам... ну, еще чуточки дай поспать.
Дверь тихо прикрывается, и я сквозь сладкую дрёму возвращаюсь в своё далёкое детство. Слегка задремал, и снова слышу:
- Я вот пойду к соседу и приведу его поднимать тебя трактором, - заявляет мать, но дверь не открывает.
- Да я встаю уже. Встаю, мама... 
Наконец-то, мать добилась своего. Солнце едва показалось над лесом, а мы, вооружившись длинными тяпками, идем по огороду, вдоль цветущих картофельных рядов, словно два солдата вдоль парадного строя. Лидия Семёновна, разумеется, шествует впереди - на правах командира. Я иду, едва волоча ноги, как провинившийся на казнь. Из-за меня прозевали восход солнца, что ложится на мою совесть великим позором.
- Мам, ты только не срами меня принародно. Не ругай. А я уж отработаю честно до самого заката.
- Посмотрим, - неподкупно заключает мать, интонацией давая понять, что разговор окончен.
Было росисто, свежо. Работалось хорошо. Мать, дорвавшись, наконец, до дела, махала тяпкой, как одержимая. Чтоб не отстать, мне пришлось здорово подналечь - дело-то непривычное, хоть и знакомое. Если в таком темпе соревноваться с нею ещё полчасика, то мне вполне можно будет складывать оружие. Для нее же, давно разменявшей седьмой десяток, едва достающей мне до плеча, этот темп само то. Иначе не умеет.
Надо придумать что-нибудь, не то угрохает меня раньше обеда. Уж она по своей воле не сбавит темп. Из такой уж они, Семеновны, породы. Старшая её сестра носом уж землю пашет, а как сойдутся с моей матерью, дорвутся до работы, включатся, то погибать тебе рядом с ними. Перекура ждать не приходится, и я иду на маневр с дальним обходом:
- Скажите, пожалуйста, Лидия Семёновна, почему вы до сих пор держите такой большой огород? У вас что, всё ещё изба полна детишками? - говорю я официальным тоном какого-нибудь важного уполномоченного, могущего докопаться до её незаконно большого огорода. - Или это просто кулачеством попахивает?
- Не попахивает, - неохотно отвечает мать, так рубая тяпкой налево и направо, как мог орудовать мечом разве лишь Спартак в своём последнем бою.
- Нет, серьёзно. Зачем тебе, мама, полгектара картошки? Ну, согласен, огород твой никому не нужен - кому нужен клок земли на чужом участке? Но зачем сажать из года в год столько картошки, когда тебе корм нужен для коровы? Посеяла бы побольше зелёнки...
- Теперь не те времена, сынок, чтоб трястись и выгадывать - жизнь пошла другая,- ввязалась-таки мать в разговор, не сбиваясь однако с темпа.
- Не понял.
- А ты не останавливайся, я объясню по ходу дела... Оно, конечно, я могла бы вырастить на этой земле хороший корм. Воза три зеленки снимала бы. Да ведь стыдно было бы.
- Отчего же?
- Травы в лесу мало, что ли? Чем ей там пропадать, лучше побольше картошки накопаю.
- А сено привозят, между прочим, не за спасибо.
- Ежели картошки людям не хватит, то, что же, зеленкой их кормить будешь?
- Опять не понял.
- А что тут понимать? Сколько я продаю её, этой картошки! И из райцентра едут, и даже из самого Омска. Картошка нынче дефицит. По весне ищут её днем с огнём. Уж некоторые крохоборы дерут за неё дороже, чем за яблоки. В прошлом году картошка редко где уродилась. Где её взять людям? Зато у меня она всегда родится отменная - всем на радость.
- Тебе-то какая выгода? Все равно отдаешь её почти даром. Каждому, кому не лень за ней приехать. Какой резон спину гнуть-то в твои годы? Ты о себе подумай.
- Спина не железная - не разломится. А люди излишкам моим всегда обрадуются. Картошка, она сытная, каждый день требуется, без неё никак нельзя. Я понимаю так: коль тебе Бог дал земли, то ты обязан использовать её на самое нужное и в полную силу. Разве это не великий грех, что нынче брошенные колхозные поля сорняком зарастают? А наша картошка, сынок, особенно всем нравится.
- Да, картошка – объедение. Видать, и нынче уродится. Смотри-ка, как распустилась!
Картофельное поле застлано густой, пышной зеленью. Смотришь на него - и видишь бесконечное полотно с множеством переливов самых разнообразных оттенков зелёного цвета.
Мать подзывает меня к тем кустикам, на верхушках которых в небольших чашечках цветка вспыхивают жёлтые лепестки.
- Картошка может и не цвести - на урожае это не скажется, - увлеченно рассказывает мать. - Но когда она зацвела, тут уж не сомневайся - пошли в рост молодые клубни. Я не об этом хотела сказать... Хорошо на душе становится, когда цветет картошка.
Мать вся засияла и не обратила внимания на то, что я, слушая ее, совсем перестал работать.
- Ну, сядь, отдохни, вижу - тянет тебя к земле, как магнитом. А я сбегаю за квасом.
Тут же я повалился пластом на спину. Мягкая, прохладная земля блаженно прижалась ко мне, и я весь исчез в пахучих картофельных зарослях.
- Ты не заснул случайно?
Небо надо мной сомкнулось, и вместо голубизны его я вижу над собой большую кружку, с донышка которой срываются сверкающие бисеринки пахучего кваса и шлёпаются на моё лицо.
- Да, да, всё правильно, - бормочу я.
- Что правильно? - спрашивает мать.
- С картошкой ты это правильно придумала... Однако, спинушка моя, Лидия Семеновна...
- Да уж, пожалуй, и хватит на сегодня. Разве лишь вечерком, по прохладцу малость ещё поработаем.
- Конечно, вечерком! - немедленно подхватываю я.
- А ты уж и рад,- не одобрила мать. - Всё бы тебе лежать.
- У тебя полежишь...

Солнце печет невыносимо. Мы сидим во дворе в тени палисадника. Мать чистит морковь стекляшкой - мелко брызжет ароматный сок. А я с наслаждением хрумкаю сладкой прелестью: на Севере люди научились ценить такое.
Морковку трескать - не в огороде работать. Поэтому настроение моё резко улучшается. Мать это заприметила и тайно, про себя, улыбается.
- Ешь, ешь, - радуется она, весело глядя на меня. - Морковь своя, не с Тарабаниховой грядки, - и тут уж вовсе смеётся.
Есть над чем посмеяться. Полвека минуло с тех пор, как польстился я вместе с мальчишками на колхозную морковку. Шли мимо неё из леса, как всегда голодные, а тут набрели на такое богатство. Как сейчас помню, выдрал этой морковки ровно семь штук, и тотчас рядом с нами раздался истошный крик Тарабанихи, всем известной в деревне звеньевой-огородницы. И столько чувств она вложила в свой крик, что мы не то чтобы убежать – не догадались даже отбросить морковку в кусты. И какое ликование, какое откровенное наслаждение было на её лице, когда мы стояли перед ней, cхваченные с поличным.
Почему-то мы не удрали, хотя вполне могли – иди потом докажи, кого видела. Но властный её голос вышиб из нас сообразительность. Так и отконвоировала нас в колхозную контору, где принародно на весах взвешивали наши морковки. Двое из нас были чистыми сиротами, поэтому тут же решили ограничиться изъятием краденого. У меня же была мать, и самодеятельный суд надо мной отложили до окончательного завершения следствия. Морковка, которую я еще там, в поле, грыз, буквально застряла в горле. Стоял я, беззащитный, в залатанных штанцах, среди взрослых и даже пожилых людей, собравшихся по такому редкостному событию, не решаясь проглотить морковь, за которую теперь всё равно придется отвечать. А надо мной, заливалась Тарабаниха, громкоголосая, с орлиным носом старуха. Все, даже мы, пацаны, знали за ней грехи не чета нашим. Где-то кому-то эта Тарабаниха могла нагрузить целый мешок огурцов, но где-то кого-то надо было и топить, дабы самой выслужиться. Меня она явно топила. И дело, очевидно, было не столько во мне, сколько в моей матери: мать работала под её началом и нередко в сердцах высказывала свои соображения насчёт личности Тарабанихи. Заступиться за меня в то время было некому, и Тарабаниха всё более обостряла ситуацию, попутно редактируя уже и формулировку приговора.
- Год назад, в войну, за такое дело в тюрьму сажали! А сейчас я не знаю, что мы будем делать. Я думаю, товарищи, тут надо мать его привлечь к ответственности! А уж с ним потом решим...
Толпа не возражала, хотя в глазах людей я видел сочувствие. Меня отпустили. Однако свободы я не почувствовал. Это был лишь серьезный сигнал бедствия. Примчавшись домой, я по обыкновению своему забился под кровать, в самый тёмный угол, и стал ждать своей дальнейшей участи. Я был готов просидеть там всю оставшуюся жизнь, только бы это дело как-то уладилось.
Вечером мать, едва переступив порог, расстроенным голосом справилась у моей сестры обо мне - значит, уже знает. Потом подошла к моему укрытию и мягко пошурудила палкой под кроватью.
- Вылезай, не то прибью совсем!
Я ответил наитягчайшим вздохом. И сразу заметил, как палка будто сникла, я мог схватить её руками, как бывало раньше. Но тут случай особый, и надо было вести правильно выбранную линию до победного конца. Я вздохнул ещё раз, да с таким прискорбием, что у самого чуть слезу не вышибло.
Утром я увидел во дворе заплаканную мать и успокаивающую её председателя сельсовета.
- Ну, ничего, Лидия Семёновна. Ничего, всё будет хорошо. Обещаю вам, что ничего страшного не будет.
Я ожидал капитальной трепки, если не от матери, то от старших - сестры или брата. Но... пронесло! И не без старания матери. И тогда я дал себе клятву: пусть меня разразит гром, если ещё когда-нибудь притронусь к чужому.
      
Время летит так быстро. Всё чаще выхожу я вечерами в сад и смотрю туда, в сторону моего Севера. Всё тщательней скрываю я свою грусть. Всё тщательней скрывает мать свои переживания. Оба мы понимаем, чем кончится эта наша краткая радость совместного пребывания в родном доме. И оттого, что понимаем, безотчётно ловим каждую минуту, чтобы побыть ещё вместе. Кто знает, когда снова увидимся? Надо бы мне остаться, томлюсь я раскаянно. Но мать не примет эту жертву. Хотя и уговаривает каждый раз остаться, но стоит моему отпуску подойти к концу, сама начинает собирать меня в дорогу. Что душа моя томится по Северу, она чувствует прекрасно. И поэтому приглашает меня посидеть в саду.
- Расскажи мне про Север, - просит она.
Может, она просто хочет, должна знать, что же перевернуло душу её сына, что приколдовало к этому непостижимо далекому Северу? Она поймёт, всё поймёт. Я всегда поражаюсь, как она, безграмотный человек, удивительно тонко всё понимает. Ни разу не сталкивался я с тем, чтобы мать в чём-то не понимала меня. Мои мысли, мои поступки, даже мои философствования - всё ей понятно.
- Понимаешь, мама, - начинаю я издалека, и поэтому получается как-то слишком напыщенно. - Истинные северяне живут вразрез со здравым смыслом, чувства у них берут верх над рассудком.
- Бывает. Это когда сердцу не прикажешь.
- Вот-вот! Северяне умом понимают, что там, на Севере, они люди временные и что когда-то они обязательно вернутся в свои родные края.
- А то!
- Да. Все они вернутся когда-нибудь на теплую, благодатную землю, куда их, кстати, постоянно тянет. Но вот они делают попытку выехать в свои края, на эту самую теплую землю - и сразу их скручивает тоска...
- Ты смотри-ка. Вроде как женщина присушила.
- Вот именно, так и разрываешься между двумя чувствами: тоской по Северу и по родному дому.
- Надо же, так приколдовать живую душу.
- Ездил в прошлом году на Чукотку, в тундру. Можно сказать, на край света. Жил там несколько недель с чукчами-оленеводами. Днём так набегаешься за оленями, несущимися по тундре, что к вечеру деревенеют ноги. Зато ночью спишь, как убитый. Как-то я проснулся рано утром - такая тишина стояла непривычная, что я забыл о том, где нахожусь. Но, когда я, затаив дыхание, прислушался, мне показалось, будто среди этой первозданной тишины вдруг послышался крик перепёлки. Я выкарабкался из-под шкур, выскочил из яранги и всмотрелся в бесконечную даль тундры... Конечно, мне только показалось - слишком далеко я от деревни моего детства, чтобы наяву услышать перепёлку...
- Туда тянет?
- Если честно, то...
- Я тебе вот что скажу, сынок. Если ты душой всё время там, то тебе не следует идти ей наперекор. Север ведь не чужбина, а всё одно - наша земля. Это та же наша Сибирь, только дальняя. Так что полно тебе томиться. На твоём месте я бы не ломала голову, где жить. Где хорошее применение себе нашёл - там и сподручней жить... Стало быть, нынче я накопчу побольше сала - возьмёшь с собой, там ты такого не поешь.
- Зачем? Не надо.
- И моркови немного укутаю потеплее, в шерстяные носки, чтобы в самолёте не замерзла.
- Да есть же там всё.
- Варенья малинового баночки две прихватишь - от простуды незаменимое средство.
- Мама...
- К празднику домашней копчёной колбаски отвезешь.
- Мама…
- Гуся прихватишь, там такого не достать.
- Мама...
- А зимой можно будет сальца переправить посылкой.
- Ты меня...
- Помалкивай до самого конца, пока я говорю! Лень твоя, она ни к чему хорошему не приведёт. На свой Север вернёшься - обрадуешься всему...
И так каждый раз и со всеми. Нагрузит тебя и ещё вслед вышлет. Пошлёшь ей денег – она тут же на них отправит одну за другой посылки. Если б были у неё всегда деньги, она бы каждый день что-нибудь высылала нам.

…Тихо в саду. Тягостно на душе от сознания своей вины.
А мать вроде бы успокоилась. Но вся в заботах – готовится к моему отъезду.
...Автобус ещё стоит. И я, ловя последние мгновения, смотрю в окно на мать. Но вот мотор взревел, автобус тронулся.
Пошла за ним и мать. Лицо её обращено ко мне. Только оно там, с той стороны стекла. Лицо загорелое, иссеченное мелкими морщинками. Похоже, она улыбается. Улыбается? Нет, это выше моих сил! Я хватаю в охапку свои многочисленные сумки и, еле-еле продираясь сквозь людскую стену, вываливаюсь наружу.
Мама, мама! Я больше никогда от тебя никуда не уеду!