Клюевщина

Тарас Фисанович
               
 (размышляя над статьёй Л.A.Аннинского „Николай Клюев: „Мы любим только то, чему названья нет...“ . В кн. „Красный век“. – М.: Молодая гвардия, 2004. с. 27-41)

Проблема опубликования наиболее мучительна для начинающего автора. Доброкачественный материал в конце концов могут принять в издательстве. А если не cтоль доброкачественный? Вот и пускается новичок во все тяжкие, чтобы заинтересовать редакторов своим творчеством. Тут годится и беспредметная игра словами, дабы изобразить недоступную рядовому уму глубину и самобытность авторской мысли, и надсадный авторский новояз – имитация говора, якобы бытующего в некой глухомани, и скоморошное одеяние автора, должное создать впечатление о нём, как о самородке, выходце из «простого народа».
Николай Алексеевич Клюев избрал именно такой путь. Читающий в подлиннике немецких и французских поэтов, он появлялся в столичных редакциях в посконном крестьянском одеянии и лаптях (дома носил городскую одежду), нечёсанный, обросший бородой, с торбой через плечо, в которой лежала очередная рукопись. Отрепетированно придавал лицу наивное выражение и олонецким говорком сообщал о своём новом опусе. Извлекал тетрадь. Стихи в ней были густо пересыпаны словами, часть которых оставалась никому неведомой, в том числе и жителям Олонецкой губернии. Звучало необыкновенно, непонятно, загадочно. На столичных демократов и редакторов начала ХХ века действовало безотказно, побуждая покровительствовать  „неотёсанному, но без сомнения, с божьей искрой“ пейзану. Так, втайне посмеиваясь над одураченными интеллигентами, спекулируя на их представлениях о долге перед порабощённым народом и классовой справедливости, Клюев снискал гипертрофированные похвалы и восторги, приобрёл подражателей (в их числе начинающий Сергей Есенин), был многократно опубликован и стал заметен в русской поэзии. В этой связи уместно вспомнить Григория Распутина, примерно в те же годы аналогичными уловками добивавшегося успеха в аристократических салонах. 
Пример Клюева заразителен. На мой взгляд, среди его многочисленных последователей особое место принадлежит А.И.Солженицыну: заковыристая, туманная фразеология, благолепный облик, натужная народность, почти карикатурная русскость. Эту беду в русскоязычной литературе справедливо назвать „клюевщиной“. Именно ею, её продолжением и развитием объясняется сравнительно недавний пласт стихов и прозы, использующих в качестве «народного языка» откровенно нецензурную  лексику. А ведь народным русским языком, не впадая в недостойную крайность (даже, когда пародировался народный говор), писали известнейшие поэты и писатели: Кольцов, Некрасов, Есенин, Бабель, Шолохов, Зощенко, Галич, Высоцкий, Шукшин (читатель без труда расширит этот список).
Обретя кое-какую известность, Клюев наглеет. „Мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы вашим“, – пишет он А.А.Блоку. И неповторимый поэт, тонкий и глубокий критик Блок странным образом пасует перед нахалом, хотя мог бы ответить зарвавшемуся корреспонденту, что у него, у Клюева-то, времени предостаточно – сиди и пиши равноценные или лучшие образы, кто мешает. Далее Клюев сообщает, что его грудь „много вмещает строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!“. Узнаёте говорок, этакий балаган перед развесившим уши интеллигентом? Загляните в поздние сочинения Солженицына. Что сдерживает Блока? Политкорректность? В те годы этого слова в обиходе не было.
А Клюев, не получивши отпора, прямо-таки заходится: „О, как неистово страдание от „вашего“ присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без „вас“ пока не обойдёшься! Это-то сознание и есть то „горе-гореваньице“, тоска злючая-клевучая, кручинушка злая, беспросветная...“. Ещё раз обращаю ваше внимание, Клюев, безусловно, хорошо знаком с русской литературой, к тому же свободно читает по-французски и по-немецки. Однако Блок опять глотает эту мерзость, почему-то не сказав Клюеву, что обойтись можно, лишь обладая по меньшей мере равноценным творческим потенциалом, основанном не только на отточенном таланте, но и на феноменальном  трудолюбии. Тут нахрапом не взять. Конечно, не спасовал бы Блок, будь он знатоком русской глубинки, её быта, говора, чаяний. А так – молчит барин, рассиропился, тем паче, что маскирующийся под кондового мужика хитрован в невнятном стихе снизошёл до обещания благолепия и классового мира: „...в безбрежном поцелуе души братские сольём“ („Голос народа“). Слили – офицеров в Мойку, попов – под вышку, интеллигентов (поначалу) – в Европу, а оставшихся в ГУЛАГ.
Отсидевший в 1905 году шесть месяцев в тюрьме за распространение прокламаций Крестьянского союза, Клюев до конца жизни так и не смог найти своё место в разрываемой противоборствующими силами России. „О, матерь-отчизна, какими тропами/ Бездомному сыну укажешь пойти,/ Разбойную удаль померить с врагами/ Иль робкой былинкой кивать при пути“, писал он в 1911 году. „Былинкой кивать“ счёл для себя недостойным, а „разбойная удаль“ требовала разбойных убеждений и разбойных сил. Таковых у Клюева не было. Состоять в „попутчиках“ Советской власти показалось делом нехлебным. В 1918 году вступил в компартию. Вскоре выяснилось, что посвятить себя большевистскому делу не готов – выгнали. 
До конца своих дней Клюев так и не определился в своих творческих задачах. „О, кто ты, родина? Старуха?/ Иль властноокая жена?/ Для песнотворческого духа/ Ты полнозвучна и ясна“ („В морозной мгле, как око сычье...“). Не будем обсуждать качество метафор. Важнее: „ясна“ ли? Следует ли это из первых строк катрена? А при очевидной неясности о какой «полнозвучности» речь? У Клюева открылись глаза тогда, когда Советская власть ударила наотмашь: „Есть две страны: одна – Больница,/ Другая – Кладбище...“. В 1933 году Клюев был выслан в Сибирь и осенью 1937 года в возрасте пятидесяти трёх лет расстрелян. Свершилась очередная, типичная для тех времён злая бессмыслица: для большевиков Клюев был абсолютно безвреден.
Подмена продуктивного литературного творчества  спектаклем, когда нарочито простонародный язык и внешний вид автора должен убедить тех, от кого зависит опубликование сочинений инициатора спектакля, что перед ними «истинный самородок», – типичная клюевщина. Клюевщина – это пастораль на российский лад, подмена образа глубинки, не подвергшейся воздействию цивилизации, лубком, как правило, с умалчиваемой корыстной целью.
Заметим, что Аннинский отлично понимает, что представляет собой Клюев. „Клюев вообще слишком сложен, хитёр и лукав, чтобы верить его простонародным ухваткам“ („Николай Клюев“, с.31). Понимать-то понимает, но принимает условия игры и настраивается на клюевский лад. Если его слова про кошку „душегрейный комоче“ ещё так-сяк, при желании можно и дифирамбом разразиться, то „непродышливая ткань клюевского стиха“, „уходит в сокрыть“ и т.п. для серьёзного исследователя литературного творчества явный перебор. Но Аннинскому не остановиться. Выписав, „Рассвет кудрявич, лихой мигач,/ В лесной опушке жуёт калач“, он со смаком комментирует невнятный стих Клюева: „из чего калач, не разберёшь, но „жуёт“. Не поперхнулся и автор панегирика.
            Клюевский стих бывает столь поразительным образом натянут и маловразумителен, что задаёшься вопросом, для кого это написано. Если для крестьянина, то содержание стиха явно противоречит жизненному опыту жителя села. Если для горожанина, то за кудреватостью слога кроется совершенно противоестественная образность. „От кудрявых стружек тянет смолью. / Духовит, как улей, белый сруб./ Крепкогрудый плотник тешет колья,/ На слова медлителен и скуп“ („Рождество избы“). Даже если не цепляться к слову „рождество“, неуместному для процесса возведения избы (сочтём его неудачной метафорой), то „крепкогрудый“ плотник невольно воспринимается женоподобным. В памяти тотчас возникает горьковская крепкогрудая Мальва. О могучем мужике скажут «широкоплечий», ну, «крепкоплечий» – для сохранения ритма в стихе. Далее: не будут жить пчёлы в шибающем хвойной смолой улье, улетят. Даже неприхотливые осы выберут под стрехой место без запаха и натёков смолы. Иными словами: ассоциативный ряд несостоятелен, метафора не работает. И для  „рождества избы“ в кольях нет нужды. Клюевскому плотнику независимо от его стати не к чему „тесать колья“. Колья готовят для ограды, а для избы обтёсывают брёвна.
             Разумеется, технические подробности строительства избы в стихе не нужны. Однако вносить в текст очевидную путаницу, переиначивая называемые производственные операции, значит работать против образа, разрушать его. Восхитивший Аннинского стих на самом деле создаёт ощущение нелепой суеты и неумелости. Вот так оборачивается в глазах читателя „крепкогрудый плотник“. Да ещё тугодум: спорящаяся в умелых руках работа требует шутки-прибаутки, песни, на худой конец, ядрёного матерного слова, а тут работник с натугой творит бессмыслицу и, видимо, оттого „на слова медлителен и скуп“. Уж не комические ли нелепости клюевских стихов побудили М.М.Зощенко написать рассказ „Крестьянский самородок“?
Литература есть искусство слова. Человечество обрело речь прежде всего для передачи информации. Эмоциональный, но лишённый смысла звук, издаваемый речевым аппаратом человека: вопль, стон, рыдание, хохот, мат (в роли междометия), звукоподражание, вокализ, – никак не является словом – носителем мысли. На литературу возложена обязанность донести до читателя заключённую в словах информацию, некую мысль, порождённую и выношенную или подхваченную автором. Информация может содержать сухую конкретику, и тогда мы имеем дело с научной, служебной или технической литературой. Информация может быть орнаментирована яркой образностью, насыщена эмоцией, отличаться стилистическими особенностями авторского языка, содержать метафоры и т.д. – это художественная литература. Наиболее эмоциональную разновидность художественной литературы, использующую ритмику, рифму и соразмерность стоп, называют поэзией. Бессмыслица, абсурд, если таковые не заложены автором в качестве характеристики персонажа, события или эпохи, не являются искусством слова. Разумеется, требовать от литератора следовать энциклопедически точному смыслу слова в ущерб образности, значит вмешаться, а то и разрушить глубинный смысл произведения. В целом для художественной литературы очевидна необходимость соблюдать тонкое равновесие между буквальным смыслом слова и навеянными словами автора образами, пусть даже нереальными, фантастическими, мифическими, но придающими произведению особенный, яркий, эстетический и эмоционально воспринимаемый смысл.
Вместе с тем погрешности в изложении мысли, прорехи в смысле свидетельствуют о плохой литературе (поэзии в том числе). Однако, это бесспорное положение у некоторых поэтов, делающих упор на образность, метафору, эмоциональность, порой занимает вторичную, подчинённую позицию. Б.Л.Пастернак (которого М.И.Цветаева охарактеризовала словами „поэт без развития“, почему-то полагая это качество похвальной особенностью, а его раннюю поэзию А.А.Ахматова и Д.Л.Быков назвали „невнятной“) признал: „Мы (поэты первой трети ХХ века, в том числе В.В.Маяковскй, Н.Н.Асеев – Т.Ф.)... писали намеренно иррационально, ставя перед собой одну-единственную цель – поймать живое. Но это пренебрежение разумом ради живых впечатлений было заблуждением... Высшее достижение искусства заключается в синтезе живого со смыслом“. В дань литературной моде того времени иррациональная составляющая и в клюевских стихах очевидно имела превалирующее значение.
            Должен сказать, что против Клюева лично ничего не имею. Ну, был, ну, писал, ну, публиковали... Но не всё, написанное в форме стиха, является поэзией. Успех некоторых сочинителей стихов, если судить по объёмам книжных продаж или по кассовым сборам во время публичных выступлений, особенно в наше время, подчас объясняется их разрекламированностью, „раскрученностью“. В обширнейшей русскоязычной литературе наряду с гениальными, талантливыми, яркими поэтами есть неисчислимое множество стихотворцев, чьи сочинения имеют, скажем так, спорные достоинства. Имена многих из них пребывают в забвении, некоторые же попадают в поле зрения наших современников. В последнем случае очень важно не переусердствовать в славословии, выискивая совершенство и расписывая достоинства там, где их нет. В сущности, это та же клюевщина, свившая гнездо в работе критика.
             В заключение статьи замечу: с подмостков отечественной эстрады и из телевизионных программ вместе с навыками декламации практически исчез короткий содержательный рассказ и стих, безвозвратно ушли задушевная песня и мелодичная музыкальная миниатюра, одухотворённый танец, деградировал юмор, заметно оскудела литературная составляющая русской речи. На смену им пришли недостойный балаган, бездарное скоморошничество, намеренно и назойливо вытесняющие какие бы то ни было представления об этике и эстетике в первую очередь у нового поколения зрителей. А о профессионализме выступающих перед публикой и говорить-то порой бессмысленно. Наблюдаемая тенденция развития масскультуры знаменательна  выхолащиванием искусства. Так что пока торжествует клюевщина.