Глава 3. Продолжение

Эдмунд Иодковский
...А с этой 13-этажной коробочкой, куда сейчас направляются наши герои, у Петра Палыча связаны тяжкие воспоминания: ведь Сорокажердьев строил это здание. Крановщик однажды на обед пошел – кран не закрепил, подлюка, от сильного ветра стрелу качнуло, врезалась она в стену – и десяток с лишним этажей вниз поехал, одних придавило, других – под суд.
    Однако именно здесь, в туннеле, ведущем к зданию, Калашников решил завести с марсианкой светский разговор: "Ну, а стихи вы любите?" Примерно в 90 из 100 случаев услышишь "да", но Ее "да" было не робко-жеманным, а каким-то многозначительным: уж не пишет ли Она сама нечто диковато-девическое?
    - Тогда называйте любого поэта. И я прочту из него не меньше четырех строк, а не сумею – ваш выигрыш. "Давайте... но вам придется трудно!"
    Руководитель "Глагола" был уверен в себе, он играл в эту игру и раньше; чаще всего Асадов шел первым номером. Есенин – вторым. Вознесенского обычно называли третьим. Так кого же назовет Она?
    Девушка сказала:
- Львов!
 Он тут же спросил:
  - Михаил – или...?
  - По-моему, тот, который танкист.
  - Отлично: ЧТОБ СТАТЬ МУЖЧИНОЙ – МАЛО ИМ РОДИТЬСЯ... – и Сергей Федорович прочел известное восьмистишие до конца.
(Калашникову вспомнилось в этот момент, как летом 39-го на пустыре за Домом Учителя грохнулась учебная машина; летчик не воспользовался парашютом, в те годы принято было думать прежде всего о технике; холодок пробежал по спине, когда Сережа узнал о случившемся. Самая первая смерть, увиденная своими глазами... Он подбежал к месту падения, когда санитары уже вытащили парня из-под раскаленных обломков, но живот еще ходил ходуном в последних конвульсиях, то вздымаясь, то опадая; молоденький летчик, похожий на теперешнего Вовку-Кузьминского, затихал прямо на глазах, неопытные санитары долго укладывали его на носилки, скрестив на груди мертвые рычаги рук с чернильными пятнышками на пальцах.)
   Решительная марсианка и не думала сдаваться:
   - А теперь – В л а д и м и р Львов!
 Цитировать Владимира Львова преподавателю не хотелось...(И его Калашников знал тоже, слишком хорошо знал, чтобы делать предметом легкомысленной игры. Когда-то, во время скитаний по Москве, Калашников волею случая снял комнату в огромной коммуналке на улице Щусева, напротив Дома Архитектора, и Володя Львов, сосед по квартире, стал для него воплощением лирического характера: в отличие от характеров здравомыслящих, трезвых, эпических – характер лирика искрится как шампанское, чародействует, завораживает.
Но при жизни он успел выпустить всего одну тоненькую книжицу – ДАЛ БЕССМЕРТНОМУ ДАНТЕ В ЖЁНЫ / БОГ НЕВЕДОМУЮ МЕНЯ: / КАК СОСУД, В ПЕЧИ ОБОЖЖЕННЫЙ, / Я НЕ ВЫДЕРЖАЛА ОГНЯ… – и погиб в бассейне "Москва", в этом уродливом, пропахшей хлоркой сооружении, воздвигнутом на месте храма Христа Спасателя. А когда воду спустили, труп Володи свинцово лежал на осклизлом бетоне – то ли несчастный случай, то ли самоубийство, то ли убийство. Разное говорили. Ходили слухи, будто в бассейне орудует некая секта, считающая купальщиков осквернителями святого места.)
   -Оказывается, Михаила знаете, а Владимира нет?.. Ура, а я знаю: ДАЛ БЕССМЕРТНОМУ ДАНТЕ В ЖЁНЫ!
   -Так, 1:1! – обрадовалась Она, как дитя. ("Но откуда у Нее такая эрудиция? Едва ли разведчицам с Марса читают курс современной русской лирики...")
   Гадкий холодок возник в животе, Калашников внутренне сжался – нет, не так, как сжимается испуганный котенок, а невидимо, по жан-габэновски: одноглазый человек с аккуратной черной повязкой на глазу - Лучший Враг! - шел мимо, выходя из редакционного здания; русая борода делала его респектабельным. А похож он был на раскаявшегося пирата, который на старости лет занялся богоугодными делами. Но это был Одноглазый, тот самый Одноглазый, Калашников узнал его и через 12 лет!.. Одноглазый шарахнулся от зеленоглазого такси, метнулся в сторону Эли – и скосил на Нее свой единственный глаз.
Одноглазый отпустил бороду, стал свободным художником… Так сказать, Хемингуэй, а не служака.
    - Что я хочу сказать... – пробормотал Калашников, потрогав подбородок, – вы, Эля, идите, а я пока побреюсь... у вас тут парикмахерской нет?
    Марсианка вдруг посерьезнела.
   - О, вам с бородой будет лучше! Так что бриться не надо, я вас не отпускаю, я хочу познакомить вас с мамой.
    Очевидно, все марсиане мужского пола бородаты, разнообразные бороды носят... секунды три помешкав для приличия, Калашников согласился идти небритым.
  "Хм... с бородой лучше! – подумал он, – но что скажут на факультете?.. Свое лицо, свою манеру одеваться и держаться с людьми всё труднее искать с годами!"
У Сергея Федоровича – при всей его подспудной самоуверенности и маяковском росте – наличествует и некая робость, и эта робость фатально мешает ему всюду, кроме узкого круга друзей и учеников. Лишь на занятиях 'Глагола" он чувствует себя в своей стихии, с коллегами по факультету держится уже несколько стесненней, а с людьми преуспевшими предпочитает вообще не общаться – ему стыдно за свои неосуществившиеся возможности. Сковывает Сергея Федоровича и отсутствие ученой степени, и тот факт, что в штатном расписании он всё еще числится преподавателем-почасовиком, так сказать, не вполне полноправным членом коллектива.
   «Социальное твое положение», – констатировал Ася, – «зависит от защиты диссертации. Она у тебя как, подвигается?»
   Южная поездка прошлым летом – в Тбилиси и Батуми – дала прекрасный материал для 1-й главы, где феномен вдохновения рассматривался на примере Есенина.
"...У нас нет сомнения, что именно  б а т у м с к а я  зима стала "болдинской осенью" Есенина; при всей любви Есенина к Грузии ("Грузия меня очаровала", – писал он в марте 1925 года Тициану Табидзе), он, тем не менее, из Тифлиса сообщает Бениславской: "Пишу мало", а в письме к Чагину уточняет: "Закрутил я в Тифлисе довольно здорово. Если б там ос-тался, то умер бы от разрыва сердца". Но в Батуми, куда его пригласил старинный друг Лев Повицкий, который был воистину "добрым гением" его жизни, Есенин нашел то, к чему стремился: "тихую обитель", приют трудов и вдохновенья.
Может поразить воображение уже само количество написанного за неполных три месяца: за это время были завершены "Персидские мотивы", выстроено – вчерне – многоплановое здание "Анны Снегиной", а также написаны еще 9 стихотворений: "Цветы", "Льву Повицкому", "Письмо деду", "Батум", "Метель", "Весна", "Капитан земли" (к 1-й годовщине со дня смерти В.И. Ленина), "Воспоминание", "Мой путь"... Есенинская работоспособность во многом объясняется и тем простым тактом, что Повицкий, утром уходя на работу (он был сотрудником "Трудового Батума"), по взаимному уговору запирал Есенина на ключ, и до 3-х часов дня поэт не мог выйти из дома; это ограждало Есенина и от случайных посетителей, и от прочих соблазнов. Замечу, что Повицкий и сам был человеком трудолюбивым, и строго следил, чтобы поэта ничто не отвлекало от работы (см. приписку в письме Есенина Бениславской: «Лева запирает меня на ключ и до 3 часов никого не пускает. Страшно мешают работать.»).
    Важно подчеркнуть, что за эти три месяца вышли в свет  т р и книги поэта – "Стихи /1920-24/" (московское издательство "Круг"), "свидетельство острогов и болезненного перелома", по словам В. Ходасевича; "Русь советская" (издательство "Бакинский рабочий") и "Страна советская" (тифлисское издательство "Советский Кавказ"); была сдана в набор и четвертая книга – "О России и революции" (московское издательство "Совре-менная Россия"). А, главное, Г. Бениславская закончила сбор материалов для собрания сочинений, запланированного в Госиздате, того самого, о котором Есенин писал: "Этого собрания я желаю до нервных вздрагиваний. Вдруг помрешь – сделают всё не так, как надо"... Батумский период жизни Есенина почти не освещен в литературе, хотя это "самый значительный период в его жизни" (из письма сестры поэта А.А. Есениной батумскому поэту-переводчику Георгию Салуквадзе, автору лучших переводов Есенина на грузинский язык).
   Есенина не причислишь к поэтам, склонным к эпистолярному жанру, хотя он нередко использует форму "письма в стихах" ("Письмо матери", "Письмо к женщине", "Письмо деду" и т.д.); анализируя чисто эпистолярное наследие Есенина, надо иметь в виду, что большинство писем вовсе не раскрывает богатства его личности (в отличие, скажем, от писем Пушкина). Личные письма переполнены фамильярными интонациями или сугубо деловыми указаниями и, за немногими исключениями, написаны весьма небрежно, наспех.
Однако и в них встречаются поразительные по силе поэтические обра-зы ("Здесь солнышко. Ах, какое солнышко. В Рязанской губернии оно теперь похоже на прогнившую тыкву, и потому меня туда абсолютно не тянет", – пишет из Батума Есенин Чагину). Конечно, есть в батумских письмах и драгоценные свидетельства внутренней жизни поэта, раскрывающие истоки его вдохновения.
   Основываясь на письмах Есенина, воспоминаниях современников и газетных свидетельствах, попытаемся день за днем восстановить атмосферу этой  удивительной батумской зимы. Подшивок "Трудового Батума" за интересующие нас месяцы, к сожалению, нет ни в самом Батуми, ни в Москве (ни в Государственной библиотеке СССР имени В.И. Ленина, ни в газетном хранилище Книжной палаты СССР), – и лишь недавно нам удалось найти полный комплект "Трудового Батума": он хранится в Тбилиси, в библиотеке Института истории партии при ЦК КП Грузии.
   Знаменитый поэт приехал в Батум 4 или 5 декабря 1924 года вместе с журналистом, сотрудником "Зари Востока" Н. Вержбицким и художником К.Соколовым /датировка устанавливается косвенно по следующим данным: первая статья Льва Повицкого "Сергей Есенин. К приезду в Батум появилась в "Трудовом Батуме" 9 декабря, причем, по свидетельству ныне здравствующего Повицкого, была помещена в газете через 3-5 дней после приезда поэта) А что потянуло Есенина в Батум? Решающее воздействие оказало приглашение "старинного друга" ("Из Батума получил приглашение от Новицкого. После Персии заеду", – сообщает он Бениславской).
   Есенин действительно собирался поехать в Персию, но ее в планах поэта вскоре заменила Турция – не исключено, что под влиянием очерков Лидии Сейфуллиной "Турция наших дней", которые печатались в "Заре Востока" во время пребывания Есенина в Тифлисе (точнее, с 3 августа 1924 г. до последних дней декабря); писательница рассказывала о "цветущей, как библейский рай, стране", с которой у молодой Советской республики установились добрые отношения. Щедрый на "дозу художественного вымысла" друг поэта Н. Вержбицкий пишет в воспоминаниях: "...Поэт настойчиво, просил меня достать документы на право поездки в Константинополь... Разрешение, заменяющее заграничный паспорт, уже выдавалось некоторым журналистам."
    Есенин же в письме к московской знакомой Анне Берзинь так уговаривает ее: "Я Вас настоятельно просил приехать. Было бы очень хорошо, и на неделю могли бы поехать в Константинополь или Тегеран. Погода там изумительная и такие замечательные шали, каких Вы никогда в Москве не увидите".
   Автор этих строк считает, что: "Заря Востока", при всем добром отношении к поэту, вряд ли могла направить в Турцию еще одного спецкора. Всё же, по словам Вержбицкого, "один из членов закавказского правительства, большой поклонник Есенина, дал письмо к начальнику батумского порта с просьбой посадить нас на какой-нибудь торговый советский пароход в качестве матросов; с маршрутом: Батум – Константинополь – Батум". Таким образом, 4 или 5 декабря, в ослепительное солнечное утро, поезд прибыл в Батум – и вот трое "матросов" сходят: на землю Аджаристана. Самое прекрасное в мире – бродить утром по незнакомому городу...
   "Рано утром, когда город еще спал, – вспоминает Вержбицкий, – нас осенила мысль – совершить прогулку по Батуму, когда ещё никого нет на улицах. Отправились. Первым долгом посетили большой и красивый городской сад. Тут я обратил внимание на то, что Есенин с полным равнодушием взирал и на бананы с могучими листьями-опахалами, и на гигантские эвкалипты, и на всю другую тропическую флору..." Автор этих строк напоминает, что к воспоминаниям Вержбицкого надо относиться с долей осторожности, поскольку этот мемуарист (в письме к тбилисскому литературоведу Г.В. Бебутову) так формулирует свою позицию: "Все факты, изложенные мною... вполне соответствуют действительности, если не говорить о небольшой дозе художественного вымысла, без которого я не мыслю себе мемуарной литера-туры" (письмо от 28 июля 1958 г., хранится у Г.В. Бебутова). Доверимся лучше самому поэту...
    У Есенина в письме Бениславской красочно описаны первые дни в Батуме: "...Из Тифлиса со мной приехал в Батум Вержбицкий и Костя Соколов. Однажды утром мы едем к Леве /Повицкому – С.К./ и видим такую картину: идет на костылях хромой старик, тащит привязанную за пояс тележку, в тележке два щенка, на крыльях тележки две курицы, а на голове у него петух. Зрелище поразительное. Я соскочил с извозчика и попросил, чтоб он продал мне одного щенка. Он посмотрел на меня и сказал: "Только для тебя"... Что это такое, Галя? Я боюсь, что это что-то вроде шуток Мефистофеля..."
    Словом, цитировать диссертацию руководителя "Глагола" можно и дальше, но и без того ясно: пока что он не приблизился к разгадке тайны вдохновения.
    Основным же содержанием жизни Сергея Федоровича стал именно "Глагол"; проще говоря, он полюбил этих бесшабашных, ищущих, иногда безалаберных, но всегда добрых людей, – а то, что было задумано как эксперимент, как некий довесок к ненаписанной диссертации, переросло свои рамки ("Глаголы" спасут мир!" – запомним эту странную фразу Петра Палыча).
    - Иногда мне кажется, что "Глагол" – просто один из способов человеческого общения. Человеческого! – вторит ему Калашников.
    Между прочим, порой это общение происходит в заштатном ресторанчике на Савеловском, напоминающем старый русский трактир, где официантом – Анисим Голов. Руководитель "Глагола", несмотря на скудные средства, еще недавно любил московские рестораны, а теперь предпочитает простые забегаловки, где русские мальчики всё еще спорят о мировых вопросах. Официант Голов – лошадинолицый, худой как йог, пятидесятисемилетний человек с аристократической сединой, офицерской выправкой, врожденной интеллигентностью и неисчезающе мрачным выражением лица – интереснейший экземпляр рода человеческого. Как-то вечером, года три назад, познакомился он с Калашниковым, когда после очередной любовной неудачи тот царапал стихи на бумажной салфетке.
    Разумеется, странно, что такой человек пошел в официанты, но Калашникову приоткрылись мотивы его поступка: Голов убежден, что вокзальный  ресторан – то место, где лучше всего изучать жизнь. Есть у Анисима Александровича тайная страсть – по утрам упрямо и одержимо он пишет роман, в котором должно быть 100000 страниц; заглавие – "Кошки мышки" (именно так, без дефиса). Мысль в заглавии та, что некоторым кажется – они кошки, а они на самом деле мышки, и наоборот.               
    Очевидно, головские идеи не новы, но дневниковость манеры его не   лишена интереса и остроты. Патологическая наблюдательность и феноменальная память позволяют ему, например, запомнить не только все детали какой-нибудь картины в Третьяковке, но даже инвентарный номер на ней. Он с первого же взгляда определяет, классифицирует людей, рассовывает их по полочкам своей памяти. Но они представляются ему микробами, мельтешащими под микроскопом Наблюдателя, он видит людей как бы голыми.
   Часто Сергей Федорович поражался, когда Голов с точностью до рубля угадывал, сколько у клиента денег в кармане. Истинную неприязнь Голов испытывает только к старосте Петру Палычу: "Этот отец семейства ни разу в жизни не позволил себе побывать в хорошем ресторане".
   Насчет пухленькой Ирочки Арфовой, совсем еще девочки, старый циник высказался в том смысле, что содержание женщин – это её формы. Распутник и мизантроп, Голов доживает жизнь в однокомнатной кооперативной квартире. Он пишет роман на так называемых "портянках" – больших листах серой оберточной бумаги, заранее отвергая мысль о напечатании: признания в кругу "Глагола" ему вполне достаточно. Тем не менее он убежден, что открыл новый жанр в литературе – Бесконечный Роман. Воистину – сизифов  труд!
   Калашников считает, что Голов находится на неуловимой грани между графоманом и... и гением, как говорит Доскина. А у прораба Сорокажердьева отношение к официанту – взаимно – резко отрицательное, лягнул прораб официанта в тонком по мысли рубайи:

                ПОЭТЫ ИСТИННЫЕ – СОЛЬ ЗЕМЛИ,
                А ГРАФОМАНЫ – В СУЩНОСТИ, НУЛИ,
                А СКОЛЬКО ТЕХ, ЧТО МЧАТ ПОСЕРЕДИНЕ,
                КАК ИХ ЗОВУТ? ЕЩЕ НЕ НАРЕКЛИ!..

    Так и Сергей Федорович не знает, как "наречь" Голова, к какому сорту пишущих  отнести; "Скорее всего, Лена права, – думает он, – нет китайской стены между графоманом и гением:

                ТОЛСТОЙ БЫЛ ТОЖЕ ГРАФОМАНОМ,
                У ГРАФА МАНИЯ БЫЛА:
                ОН ЦЕЛЫЙ ДЕНЬ ПИСАЛ РОМАНЫ,
                ЗАБРОСИВ ПРОЧИЕ ДЕЛА..."