Искусственно одушевлённое

Ольга Литера Туркина
– Но я делаю тебя вечной.

Так сказал он, поместив её слова в массовый продукт литературы. Это было оскорбительно – что может быть живее её слов? Замуровать живую воду – не увековечить, а изувечить. Убить.
– Но я Писатель, – говорил писатель.
Пойманные её зёрна не взращивались, а просто ложились на почву его повествования или – если камни – тряпочку, и под стёклышко. Прилавок готов.
Она кричала, что не хочет быть продуктом, товаром, а потом, всхлипывая, привыкла. Даже пробовала улыбаться покупателям по мере надобности, поняла, что от неё хотят удобности, съедобности, раз уж подогнана под марку.

А было это так. Ночами, забывая себя, бумажного оборотня в его руках, она шептала сумасшедшие вещи, сходя с ума от него тёплого и живого, разом светлела, бело смеясь, бело плача.
Простое созерцание его рядом, но такое сложное созерцание, что задохнуться от  погружения в микроузоры кожи; что ляпнуть, мол, таких ощущений не было ни с одним человеческим телом, и что оргазм душ объединяет оргазм тел, бесконечно резонируя, продлевая. Это действительно было удивительно, они много прошли порознь, они, разные на посторонний взгляд, абсолютно совпали, и с этим глобальным совпадением совпало совпадение длин их наслаждательных органов... Как и глубин их душ.

Откровение зацепило как материал для рассказа. Он немедленно вырвал эту страницу из неё и вживил в тут же возникший рассказ. Рассказ ожил. Она – стала искусственным искусством.

Ладно бы дневник! Так ведь здесь была очередная «она», прямоугольная женщина в возрасте, в которой не угадывалась его девочка. Описанная в рассказе баба никогда бы так не выпалила. Ни тени, ни намёка.
Писатель добавил, что герои помогают ему воспитывать людей.
– Но я не героиня, я – женщина, ТВОЯ женщина! – и в эти её слова он щурился, выстраивая стекло, за которым искажения онемевшего для него лица складывались то одной, то другой буквой. Одержимые глаза округлялись в новую идею, побуквенно отражая зрачками свою женщину в слова, предложения, абзацы.
Слабенькие мелкие кулачки всё беззвучнее стучали в непроницаемое стекло.
Девушка осыпАлась по слогам.

Она уже успела забыть, как прошлой зимой, с его тёзкой, фотографом, прошлым «будущим мужем» путешествовали и ночью выбежали на лёд залива… Она радовалась, растопыренно носившись среди свалки льдин, похожих на гору столешниц и вообще не собранную мебель, пока не ухнула по самый пах в ледяную расщелину. Удерживаясь на дрожащих руках, она вскинула испуганное лицо на любовника – он фотографировал лунную дорогу, делал бесконечные дубли, просматривал, вновь прицеливался горячим глазом. Тогда она крикнула. Звук страха вонзился, лёд треснул. Молодой, но взрослый, лёгкий, но нечужой человек подбежал ближе, воскликнул и сильными руками подхватил… фотоаппарат. И полетели дубли из-под безумной улыбки, запечатывая, запечатляя то, как тонет …любимая?
Она, тоже человек творчества, не задумалась о том, как спасала бы человека. Задуматься было больно, ибо ответ очевиден - дороже, чем искусственное искусство - живой родной человек. Конечно, открыла второе дыхание, двойное дно – чтобы продолжать падать, тоже нужен запас дыхания. И конечно, стала сильнее, ещё, ещё, оставив мечту об ощущении слабости. И конечно, восторгалась вместе со всеми, когда он в компании приводил себя в пример: «Настоящему творческому человеку дороже КАДР…» Успела забыть.


Всё рушилось: садистски медленно отламываясь, падали огромные куски башен их замка, оглушительно громыхала текучая каменная насыпь. Незамечаемая в их же доме, героиня теперь звонила ему в соседнюю Вселенную – сидя бок о бок, Вселенных уже было две, он разветвил единое целое – и восклицала в трубку, рыдая рубиновыми воплями о спасении ИХ. Но взрывная волна её (ИХ!) катастрофы (его – строфы, строфы…) не доходила. На другом конце провода, в том же конце комнаты, била тишь и лупило спокойствие: попевали редкие птахи, глаза Писателя растворялись в зеленеющих травах, а здесь, с ней – визг стекла и лопающийся скрежет трещин. Было горько, что для него одного вырванные с мясом слова стали вырванными страницами, переподаренными им тётке, множеству тёток – равных количеству читателей: каждый, читая, увидит в его постели какую угодно тётку, но не её, живую. Ставшую обезличенной.

Рассказ сварганен, сейчас он рассылается к издателям, чьи старческие слюни вот-вот расползутся по её свежевыжатой душе.

– Но она научилась быть третьим лицом, – сказала она неожиданно вслух, примолкла от себя, названной собой же в третьем лице, но тут же ещё естественнее прежнего продолжила. Вслух: – да, это оказалось не так сложно, ведь в другом смысле она всегда была третьим лицом: первое – его, лицом к лицу с цитатной литературой – со вторым, а третье – ОНА.
У неё не может быть имени и в этом тексте, несмотря на повторяющееся «она». Это и есть её безымянное имя.
Договорив, Она выплакалась всеми буквами, и к приходу Писателя улыбалась…ШУРША БУМАЖНЫМИ ЩЕКАМИ.


– В тебе есть целые поля… – говорил Писатель, когда ещё она была вторым лицом.

Теперь же - на полях её лица беспокоились заметки и поправки.

Вместо глаз появился штамп «До востребования», а вскоре на месте зрачков зияли рваные проткнутые пером в неполадках вдохновения – дырочки.
Она распрямлялась перед каждой своей востребованностью и обугливалась ожиданиями. И нутро горело, но не сгорало, как сущая рукопись.
Многажды скомканная голова уже не держалась, да и улыбка измялась и побурела.
Впрочем, оставшиеся торчащие из неё страницы оставались загнуты в качестве закладок на особо любопытном, или даже проглажены его большими крепкими ногтями. Ногтями пальцев, не дошедших до сюжетов, живущих в ней, пальцев, сводящих с ума её некогда женское тело.

Бумагой быть ненадёжно, особенно разосланной куда только возможно и измельчённой на осадки. Поэтому она стала авторучкой.
Немо катаясь по плоскости, однажды она невменяемо, бессознательно пронзилась неясным острым чувством, и – выплеснула чернильную кляксу. Было это чувство то ли любовью, запиханной в предмет – в том числе в предмет речи. …То ли обширной концентрацией памяти, неизживной, литературной.
И я вам скажу, вот какие слова вытекли из неё до этой своей выплеснутой кляксы, вот что выводилось её чернилами на лежащие под ней листы:
– Она осталась в сути той же, изъяснялась словами на бумагу. Делала это через его руку, через его ручку, как и вначале, при женской жизни. А иногда – хулиганской, безудержной, вырвавшейся, – и вместо слова «КЛЯКСОЙ» она опустошилась, залив и свой, и все его –тексты.
Это не месть. Это оргазм. По любви. Последних судорог любви.




Написано 22.01.2010 как ответ на "Клонов" http://www.proza.ru/2011/03/01/37