Бомбёжка

Вячеслав Сергеечев
                (глава из повести "Чухлинское детство".)

        Чой-то зимы тогда были уж очень суровыми? Сейчас таких и не бывает. А, – это чтобы фашисты замёрзли  под Москвой. Уже совсем близко, изверги. Вся Москва днём настороженная, озабоченная. Тихо в Москве днём. А к вечеру над Москвой поднимаются в воздух аэростаты на стальных тросах. Ночью, когда начинается бомбёжка, фашистские самолёты натыкаются на стальные тросы аэростатов. Хорошо. Можно и не так уж часто по ним стрелять из зениток – сами наткнутся на тросы. Ловко придумано. Но на всякий случай всё небо в прожекторах. Они мечутся в поисках самолётов. Захватывающее, впечатляющее зрелище.

        Прожекторов было много. Вы когда-нибудь стояли у такого прожектора? Нет?  Огромный диаметр. Наверное, метра два будет. А может боле. Ведь близко не подпускают, не замеришь рулеткой. Но, скорее всего три метра, потому что из него прёт с электрическим треском такая мощь голубоватого света, что дух захватывает от восхищения. Столп узкого света достаёт до облаков. Такое запоминается навсегда. Что там  Максим Горький, со своими воспоминаниями о детстве? Разве он видел собственными глазами, как вражеский самолёт попадал наконец-то в перекрестье этих мощных прожекторов, как по нему начинали взахлёб бить наши зенитки, как, наконец-то, они попадали, и самолёт, задымившись, начинал падать вниз. А тебя при этом гонят в бомбоубежище, для твоей же безопасности. А ты увёртываешься, хотя ещё совсем маленький. И так хочется на всё это смотреть и смотреть.
 
        Но вот ты в бомбоубежище, вырытом на поле за сараями. Ты надёжно защищён и долго томишься, пока бомбёжка не кончится, а потом можно и домой. Только вот опять истошно завыла сирена. Новый налёт. И снова прожектора бешено шарят по небу. И снова он попался в перекрестье. Теперь, сволочь, никуда не денется, но всё-таки фашист срывается. Опять прожектора взбесились. Это на западе, наверное, над Кремлём. Всеобщее возбуждение! Так хочется, чтобы опять было перекрестье. Так хочется! Вот это переживания, вот это впечатления, вот это экстаз! Горький отдыхает. Что он в жизни видел? Так, пустяки. О чём он подобном мог  написать? Ведь он такого не мог видеть. Его отравили свои же ещё в 36-ом. Конечно, если бы он мог это видеть, то написал бы получше меня. Как ни крутись, а он классик.  А я кто?...   

     Война, когда ещё даже и не закончилась, была примечательна своими толкучками. По-нашему, если сейчас, то это были блошиные рынки, где продавалось всё, что только можно было продать. Толкучек было много. Одна из них была рядом с нашими бараками, если идти в сторону 48-го завода к Рязанскому шоссе.

    На толкучках неторопливо «толкались» несколько сот людей, одетых далеко не в смокинги. Продавали пожитки, военные трофеи в виде немецких губных гармошек и аккордеонов, патефоны, пластинки и бог весть что. Особенно нам, ребятишкам, нравился жмых. Жмых – это корм для скота, но нам, вечно голодным, – это казалось лакомством. Жмых был в виде плиток, которые были рифлёными, как шоколад, о котором мы тогда и мечтать не могли.
Отломишь ломтик жмыха и сосёшь его полчаса, наслаждаясь его вкусом, напоминающим семечки, которые нам, ребятне, редко были по карману. Жмых хорошо утолял голод. Вот если бы в стране было много жмыха, то ни о каком голоде говорить и не приходилось бы. Но жмыха на всех людей не хватало: дай бог, хватило бы на скотину. В то время даже жмых был в дефиците.
Бывало, пошлёт тебя мать за керосином в палатку у Симоновки. А Симоновкой мы звали насыпь окружной дороги, по которой тогда ходили товарники.

    В далёком будущем, работая над этой книгой, я посетил Симоновку. Рельсы заржавели. По этой колее уже давно не ходят товарники. Перед Симоновкой раньше была Воняловка. Так мы звали длинный пруд, который простирался от самого Рязанского шоссе до платформы Чухлинка. Теперь этот пруд засыпали. На месте Воняловки сейчас гаражи. Жаль. Раньше было живописнее.
Брожу я по Симоновке в расстроенных чувствах, вспоминая своё детство, когда я с друзьями купался в Воняловке и загорал на склоне Симоновки. Снимаю на цифровую камеру.

    – Здравствуйте! – слышу детские голоса сзади.
    Оборачиваюсь. Это два нынешних мальчугана забрели в это неприглядное место, заваленное разным мусором.
    – Что это вы такие некрасивые места снимаете? – продолжают парнишки.
    Я отвечаю, что это места моего дорогого мне детства. Мол, по этой насыпи я вот таким же парнишкой любил бегать.
    – А зачем вам эти фотографии? – не унимаются ребята.
    –А я эти фотографии вставлю в книгу о моём детстве, – отвечаю я им.
    – Вы писатель? – удивлённо спрашивают они.
    Я замялся… Затем ответил утвердительно и сказал, что книга будет называться «Чухлинское детство».
    – Вы её поместите в Интернете на «Яндексе»?
    Я удивился их подготовленности и оснащением. Подумать только, – сейчас даже маленькие дети имеют компьютер и не вылезают из Интернета.
    – Товарищ писатель, – просят они, – сфотографируйте и нас, пожалуйста.
    Я сфотографировал, тем боле, что за спинами этих сверстников моего детства была когда-то Воняловка и наши бараки.

    Живут эти парнишки в современных домах со всеми удобствами, включая Интернет – слава Богу! Моются в собственных ваннах, не то что мы в то послевоенное время, когда до бани надо было дойти пешком примерно за 30-ть минут. В  каждом доме в те времена были только керосинки летом: ни о каком газе никто никогда и не слыхивал. Зимой – печка, летом – керосинка, да керосиновые лампы: со светом были частые перебои. Возьмёшь канистру и пойдёшь за керосином. Путь пролегал через толкучку. Купишь на керосиновые деньги жмыху, забьёшь им рот до отказа и идёшь к керосиновой палатке. Купишь пол канистры керосину и несёшь домой. Опасливо заходишь, ставишь канистру в угол, где за полупрозрачной занавеской была у нас кухня с кухонным столом и керосинкой. Мать смотрит на полиэтиленовую канистру, видит, что керосину-то там пол канистры, и строго спрашивает:

    – Почему пол канистры? Я тебе давала денег на целую канистру.

    Ты стоишь, виновато потупя голову, и, дожёвывая жмых, понимаешь, что в следующий раз придётся обойтись без жмыха, иначе ремня не избежать. Но проходит время, и ты снова стоишь всё в той же самой позе, и с той же половинкой канистры, но рот твой опять набит до предела всё тем же жмыхом.