ЯВЬ

Бабаев Вася
               
   Лунки небесные. Тихие дрожащие мотыльки над речною заставой. Парадоксы совести. Нежность лилася серебристым потоком стремглав через рощу, через сад иерусалимский.
Глупые, глупые люди волочили свои вещи по пыльным тропкам грядущего тысячелетия,
тащили, не останавливаясь, не думая ни о чём. Закруглялись стены городские и превращались в неприступные крепости. Тернии и лавры. Латы и щиты. А его приколотили в тот день к скрещенным брёвнам, к сросшимся на горе брёвнышкам. И тихо-тихо, слышно лишь для посвящённых, молился дождик.
                Эмиль Бердэ
                "Альтернативная Библия", 1954г.


   Первая задача - сломать всем мозги, душу и дух.
Заставить всех увидеть свою монотонность. И   
тогда они расплещутся, возопят, превратятся в
раскалённые батареи и лопнут где-то в разрушен-
ной туберкулёзной больнице, построенной в
стиле модерн.
                Ромка Голованчиков.
                "Интермедии", 2007 г.               
               
                1.
  Войди в электричку - и увядшими телами небо твоё наполнит страх этой серой электрички: чихающие люди, чахнущие бабушки, читающие газету, и все спят, возвращаются в город.
  Вот доедем до "Медного Строя", и будут тыкаться лыжами бравые старики, жаждущие метро, как ёжик соломинку. Их головы будут запрокидываться вверх при каждой остановке, нехитро ругая нынешнюю обстановку и ничуть не умиляясь прежней. Их лыжи будут торчать восклицательными знаками, оплакивать замирающую зиму струйками воды, этого талого снега, этой невозможной и невообразимой инсталляции народного спокойствия.
  Будут бить в окна лапы ели - да ты их попробуй! Они ж мягкие! Стоят себе втихомолочку, пригорюнились, извините за выражение...
  Да куда ещё ехать! Возвращаемся в город...
  Обивая повсеместные вещи колтуном пространного несущегося и приторного, как леденец, электропоезда, обращая их в ледышки, сламывая вещие и остекляневшие сосульки, наша делегация вступает в дискуссию с многославным Иван Иванычем Липкиным, работником всесоюзного съезда печатников, кромешным героем пера и орала. Его оппонентом становится наш Коля Ссаный, наш главный по профкому и выдаче путёвок.
 Я наблюдал, как Коля говорил Иван Иванычу нижеследующее: "Вот Вы в первой своей книге утверждаете, что на всё забили и приколотили большим двухсотым гвоздём. Что Вам плевать на людей, которые Вас окружают, на государство, которое всех унижает и делает слабже духом ("все мы в рабстве" - сказали Вы), на вопросы: откуда всё взялось, куда всё денется, в чём смысл преображений, взаимодействий и зависисимостей друг от друга всего. Вы плюёте на законы, на устои и заветы. Вам нет никакого дела до прогресса, обезличивающего народ, хотя интересна Ваша мысль насчёт вселенской роли технических достижений, как инструмента для выявления, а в будущем и появления, становления, скажем, сверхчеловека, что ли. Сверхчеловека, который "сверх" не потому, что он достиг высот человечности, гуманности, абсолюта творческой мысли, а потому что он сам стал, по сути, машиной. И если прежние писаки мильон раз говорили уже на эту тему, то Вы (ха-ха) смогли неоспоримо улучшить, углубить, украсить и сделать "доступнее массам" их теории. Да, Вам несомненно обязаны присудить премию помойки или спившейся личности! Вы говорите, что нечего расстраиваться в связи со сложностями, ужасами и несправедливостями жизни. Ведь жизнь прекрасна, человек рождён свободным, добрым, хорошим (у-тю-тю). И Вы забиваете на всё, и рады этому. Рады жизни. Вы отрешились. Вы сидите дома и пережёвываете сами для себя свой путь от беспричинного пессимизма к теории забивания. Вы забили - и ладно! Вы забили - и хорошо!! Вы забили - и по ***!!! Но не стоит прикрывать свою тупость и безысходность тем, что " человек сам кузнец своего счастия". Или "человек сам себе философ". Вы забили от страха, от бессилия. И даже человек, который в скором времени станет машиной, намного качественнее Вас, нужнее. Он полезнее тех, кто, уподобясь Вам, забивает и радуется безделью, бездвижимости. Он, можно сказать, достигает своей цели жизни в борьбе против романтиков и идеалистов, против верующих в бога, против меня, наконец. И, когда он побеждает, он тоже может забить, но не из-за того, что он туп или, может быть, слаб, а из-за полного дальнейшего подчинения трудовому функционированию в поддержку своей жизнедеятельности. Жизнь здесь - цель жизнедеятельности. От человека останется лишь воля к жизни. И, Вы знаете, она будет правильная, тоталитарная такая воля к жизни.Это будет последней программой на духовном уровне. Всё остальное - от машины. В своей книге Вы не раскрываете главного. Безусловно, виден Ваш протест обезличиванию, порабощению человечества. Но к чему протестовать, если проповедуете Вы лень?! Вас сожрёт лень. Рано или поздно. Вы сгниёте в мучениях, как и Ваши сторонники, если таковые найдутся! Порадуясь недельку-другую, Вы произведёте акт самосожжения этим весельем. Вы опустыните себя, свою душу, на наличие у себя которой Вы намекаете. Ваш путь не ведёт никуда. В лучшем случае всё останется так же, как и есть на данное время, ведь после того как все, принявшие Вашу религию, разочаруются в ней, Вашу теорию углубят и улучшат другие, оказавшиеся в оппозиции к Вашей братии, так как бывшие лентяи сгорят и будут мучиться, будут кричать:  "Нет! Нет! Путь безделья никуда не ведёт! Мы прошли его, мы поняли! Мы раскаялись и предупреждаем вас!" У них даже будет намёк на жалость. Намёк на то, чтобы их подобрали и обогрели. Но их пошлют куда-нибудь подальше. Чтобы не видеть этих отморозков... Этих дебилов! И всё останется как и было во все века. Противники, враги, униженные, оскорблённые, бедные, богатые, мёртвые, живые. Да! Я слыхал: все теории правильны, но в них всегда чего-то не хватает. Возможно, правды. А правда (чтоб Вам было понятно, скажу Вашим языком) - есть истина. А, уж извините, так дано, что истины бездельем не добиться! И какую бы Вы там у себя в стране ни хотели строить религию, всё равно ни хера не получится. Даже если принуждать и карать. Вы сами этим построите так не любимых Вами людей-машин. Вы оттоталитаризуете свою страну донельзя. Как Вы этого не понимаете?! Почему управлять массами должны обязательно психи, лопухи, мертвецы, нехоршо мыслящие? Мне уже начинает надоедать быть психотерапевтом для таких как Вы! Вы навыдумываете всякую ахинею, всякую философию, которая сама себе противоречит, а мне расхлёбывай! Прежде чем садиться за письменный стол, Вам, хотя бы, следовало повзрослеть немножко, не быть ребёнком! Поумнеть, ежели это у Вас получится. Я вот очень сомневаюсь, что получится. У нас был съезд писателей, а не свихнувшихся детишек, которые норовят сунуть свой нос не в своё дело! Тоже мне, гений! Кто работать-то у вас будет в райском государстве? Вы же все с голоду перемрёте, прежде чем, хотя бы, осознать, что наделали! Ну что Вы молчите? Ну, молчите..."
  Иван Иваныч не пожелал парировать слова Коли, он лишь протянул ему второе издание своей книги в надежде, как мне показалось, на более глубокое понимание. Коля принял подарок без какой-либо неприязни. Иван Иваныч понуро поклонился и отправился к близлежащей группе сторонних наблюдателей, дабы подискутировать на услышанную им, заинтересовавшую его тему: жизнь текодонтов. Он подошёл, немного воспалённый, и, приветствием властной руки, расклеил скованость членов группы,а в общем-то, своих потенциальных жертв. Мне удалось услышать лишь самое начало разговора, начатого Иван Иванычем: " Текодонты, - говорил он, - это были такие динозавры. Они бегали на обоих ногах, и ручки ихние как бы воздвигались к солнцу, прося милостыню. Полосатые, упругие динозавры. Непонятно ещё, как могли удержаться эти славные представители рода рептилий на своих кочевряжечках! Но мило, воистину!"
  За запотелыми стёклами окон проносились строения бардового кирпича, будто торчащие из прошлого столетия. В картине не хватало только ямщиков, которых очень хорошо нарисовал бы Кустодиев.
  Проходящий мимо Помощник Машиниста огрел нас вопрошающим взглядом, дав возможность себя поприветствовать. Поразителен был и его костюм синей масти, намекавший на школьные годы. Он спросил у моих товарищей, в том числе и у меня, какие книги они читали в последнюю очередь. Мы отвечали сквозь зевоту что-то неумышленное и, как в сказке, въехали в туннель. Миша хватался под каждым пролётом за штаны, коих у него и не было, так - одно название, но которые гордо объявляли себя тренировочными и выставляли напоказ лукавое подобие изображения обезьяны, якобы проживающей у их достопочтенного хозяина в старой ещё, постсоветской квартире и характеризующей себя тем, что глаза она имеет с обоих сторон.
 В город! В город! Рьяные помои. Устроили разбираловку. Долго выясняли, чья очередь билеты пробивать. Оказалось - нет компостера, стащили на полустанке имени 17-го октября.
  Я невольно заснул, опрокинувшись на пластиковую панель двери, и вслушался в разговор двух победоносных старых кляч. Одна из них была с бородавками, у второй, вроде как, очки черепашечьи.
  - Ох, Семёновна, - причитала бородавчатая, - давеча ведь сынки приезжали к мени, вот скоты-то недорезаные. Не в бровь, а в глаз, всему советскому правительству, до самого Брежнева! Очертенились-то, мать их, Господи пресвятые угодники. Это надоть же - не анархисты начинаются! Я ему: книг ты начитался неправильных, дед в Соловках ох какие срока отматывал за енти противодействия. Чего ж: не знаем, мамуля, говорят. Ни духом, ни слухом, совсем другая у нас нынче ориентация: не красно-зелёные, не бардовые, не коричневы мы, говорит - прозрачные! Каки-такие прозрачные? Я к другому, представленья егойные выманивать, тут-то и наткнулась на контру заведому. Это наше, говорит. Всех перебьём, один мир останется. Формационны технологии каки-то, торнэт, говорит. Мне, говорит, скачать нужно каки-то энти там - непонятно! Да нечего говорить! Обоих я их, в шею!
  - Это, баб Клава, ещё почще моего будет, - ворчала очкастая старуха. Да ведь и не слыхала ты моей чешуи, тьфу, чепухи моей этой проклятущей. А тут вопрос, смотри - ребром! Невестка-то моя, не совру, в Восресенье Христово как в петлю влезет - шея, спина пополам, кровь хлещет... Повесилась - натурально тебе говорю.
  Я сверил термопсихические датчики в моём сердце, тем не менее пребывая в состоянии глубокого сна, и уяснил, что старухи не пороли напраслину. Здесь, где открывалась вторая страница булгаковской книги, всё было написано чётко - кто во что горазд. Они ехали из Дахау. И Этим всё сказано.
  Мы ехали в город, и сквозь каждый стук колеса до нас доносились еле слышные уханья сов и шелест ночных транспарантов. Один из них гласил: "Органичность превыше всего!" Другой возвещал: "Главной целью политических изощрений Учредительного Собрания третьего созыва было его бездействие и полное, самодовлеющее погружение в нирвану." Пока я пялился на транспаранты, мне вспомнились слова Клары Цеткин, они как бы воспроизводились у меня в голове, упоительно шипя: "Я застала жену и сестру Ленина за ужином, к которому я тотчас же была приглашена самым сердечным образом. Это был скромный ужин любого среднего советского служащего того времени. Он состоял из чая, чёрного хлеба, масла, сыра.Потом сестра должна была "в честь гостя" поискать, нет ли чего "сладкого", и, к счастью, нашлась одна бакнка с вареньем." Далее следовало восхваление Владимира Ильича, принципа его семьи жить в тех же условиях, что и трудящиеся массы, хотя крестьяне доставляли "своему Ильичу" в изобилии белую муку, яйца, фрукты и т.п.
  Я умилялся своим воспоминанием о воспоминании о Ленине. Мне стало как-то тепло, распущенно в леденящем вагоне моей последней зимы. Душа, казалось, отправилась в рай посмотреть, нет там чего интересного, да так и осталась там лежать на гальке на берегу тихого лесного озера.
  Тут мой соратник, пассажир слева, ошарашил меня: "Куда мы едем?" Я понял, что он совсем выжил из ума, заглядевшись на домики станционных смотрителей. Мне было нелегко найти в себе силы, чтобы взять друга за плечи, взглянуть в его глаза и напыщенно-учтиво заявить: в город! Он расплакался. Давно я не видел таих зычных, каплющих слёз. Они падали, встречаясь на паркете линованной, кровавой электрички,
заплетались в свои скорбные водяные узоры и вновь расходились, разбредались в разные углы, блестели во тьме горько-горько. Это был шок. Меня повергли в него спросонья, не дав расшевелиться, дали только едкую щепотку соли, дабы унизить мои раны, чтоб заставить их кричать.
  Совсем скоро это прекратилось. Как вы заметили, в течение всего пути все наши злоключения, случаи, казусы, нонсенсы и действительности пробегали как-то мимолётом. Но ведь иначе и не могло быть - всюду на нас налегал поезд.
  По Фрейду, увидеть во сне поездку, какую-то дорогу, означает подсознательное тождество со смертью. Да и вообще, издревле отъезд человека вызывал в его родных и близких эмоции сродни тем, как если бы он умер. Когда скончался мой дедушка, и у меня на замызганном столе в этот миг погасла лампада, я хотел написать эссе на тему дороги; перед смертию деду снились только такие сны. Потом желание усилилось, и я представлял себе развёрнутое на три-четыре трактата философское сочинение. Я думал об этом, а со стола на меня взирал запылённый Бродский, что тоже умер к тому времени. Было желание опереться в своих трактатах на экзистенциализм, но, к сожалению, не вышло ни трактата, ни эссе, вообще ничего. От этого я был как в воду канутый. Бабушка объясняла всё погодой, но я-то знал, до какой степени в моём случае всё запредельно.
  Теперь, чувствоваось, подходило самое время свершить своё детское желание и накропить по вопросу отъездов на бумаге всё, что до сих пор глодало. Я повернул остывшее ебло к членам нашей делегации, те покачивались в лёгкой полудрёме в унисон пронизывающему птичьему холоду и голоду, что кромсал, сочился из дверей. Некоторые соратники поджигали спички, держа их во рту, тем самым поддерживая живую деятельность мозга. Двое наших активистов, Нестор и Грицко, как всегда пребывали в глубинах изучения даосизма, держа в обеих руках долговязую подарочную книгу издания пятого века. Маришка рассматривала, не под пальцами ли у неё глисты: микроскоп она забыла, естественно, дома.
  Я понял - здесь мне каши не сварить, не достать мне ручки и бумаги. Я будто ослеп. Стократно был ослом. Тысячекратно - блудницей. Мне пришлось заблудиться в смятении где-то между ухающими вагонами, чтобы забыться сладким сном. Так оно и произошло. И приснилось мне следующее.
  Подобно упоиреблению разных сортов сигарет за одни и те же сутки, я пребывал в некоем подобии прострации, граничащей с небытиём. Я искал человека, которого вырвет от моего таланта. Я был маленьким варшавским тошнотворным мальчиком, начитавшимся "Тошноты", рассекавшим на "Яве" по многообразным просторам своей социалистической Родины. Всё что мне было надо, зависало у меня в кармане: кусок гашиша, верёвка да мыло - суровый ответ рутинной жизни, плевкам из-за спины и вообще, страстный ответ всем этим интригам скотного двора. Я слушал "Криденс", "Дип Пёрпл", был прилежным учеником и хранил одну только малюсенькую тайну - тайну о том, куда уходят облака. О, я знал, куда они уходят! Это было немного подсудным знанием, но, вместе с тем, знание се придавало моей жизни почётный привкус избранности, авангарда бытия. Я плевался своими причудами в картавые глотки недоброжелателей, был всегда наоборот, но одно тяготило меня, с другой стороны - делало воздушным: моя маленькая тайна, с которой было связано фактически всё, с котрым я носился, как кура с яйцом, яко Иисус с терновым венцом, как Николай Второй и его выкопанные кости. Так вот. Однажды мы с братом пошли на рыбалку, но карту позабыли дома. Обнаружили мы это совсем скоро, да возвращаться совсем не хотелось. Брат успокоил меня, сообщив, что немного сведущ в звёздах и иных светилах, тыкал в морду своим разрядом по спортивному ориентированию. Так ушли мы по картонному полю совсем далеко, до самого Грибного залива, где и раскинули свои добропорядочные удочки, с ног до головы оснащённые уродливыми озимыми червями, любезно предоставленными нам нашим отцом фон Негро. Мы удили рыбу, купались, прятались, тасали червивое ведро по берегу и просто жили. Жили как дети. Как надо, стремительно. Никого не боялись, тем более самих себя. Брат читал мне на ночь древние заговоры, и засыпал я в тот вечер безмятежно и густо. Но к утреннему подъёму, во сне, меня пробрала такая неувядаемая тоска, такое столпотворение грусти на поле брани, такое предчувствие неотвратимого, что я вскочил на ноги, распухший, и распухшим взором вперился в брата. Он лёг слишком близко к воде. Его сжевала волна и выбросила на берег как оскалабившегося кита. Я видел мертвецов в телеэфире, но это было выше моего страха. Это была бочка, бездонная глухая бочка. Это была страшная усмешка тысячелетия. Бедуин в воде. Кошмарная скоба, способная исцелить твою маму от жизни. Я завопил и ушёл, навсегда ушёл. Под палящим зноем, не прибегая к помощи фляги, я прошёл двадцати миль и остановился у голодного источника. Что-то серое сидело за камнями - то был старец из тех, что встречались мне в Кунсткамере. Он подошёл торжественно и близко, и я ощутил,как кровь струится по прикушенному моему языку. "Что ты здесь?" - вопрошал старец, и я поведал ему всю свою жизнь, заканчивая особенно живописно безудержной смертию моего брата, брата, которого я любил как никого. "Если ты любил брата как никого, вполне возможно, что ты не любил его вовсе, ибо, ежели любить никого (а именно так ты его и любил), значит, не любить вообще" - высказался старец по-философски - "А любить кого-то - это значит жить. Значит быть всем. Это предполагает нечто вещественное; быть миром, быть может. А? Сечёшь, парень?" Но я ничего не сёк - старик вошёл в мою жизнь, но что-то я его в ней не наблюдал. "Наешься кокосов как следует и ложись спать. Завтра ты проснёшься иным человеком. Это будет весьма резко и мучительно, но, в награду за страдания, я расскажу тебе одну волшебную тайну. Спокойной ночи" - так молвил стрец, протягивая мне поджаренный кокос, который я впоследствии съел и заснул в итоге шибко быстро. Первой мыслью вопящего утра было: лучше б меня не рождалось. Старик лил на меня свинец или кислоту - я это чувствовал. Сказать больно - значит, молчать всю жизнь. В то утро я обжёгся адом. Что это было - не изъяснить, старик ничего не сказал мне, да и слов таких не бывает. Но это было верным, безмолвным уроком на всю мою оставшуюся жизнь. Когда я смог встать (а это случилось через неделю), мой учитель спросил, не желаю ли я ещё чего-нибудь остренького. Хотелось, конечно, ответиь нет, но я, естественно сказал:"Да!" Тогда он поднёс свою ладонь тыльной стороной к моему лицу. Пальцы плотно прилегали друг к другу. Но посереди пальцев я узрел что-то вроде прозрачной телескопической дыры. "Взгляни сюда"- молвил учитель, и я припал к круглому иллюминатору в его ладони. Вот это да! Несметные караваны облаков, бредущих в гудящую даль, увидились мне. Они были всех цветов радуги, но сознательно - белыми. Они завихрялись вширь и вскользь, задавали вопросы и снова уходили, небольшие, белёсые, взрывоопасные, как летящий валун. Облака поглощали меня, и я спал, пребывая наяву, и плакал от потрясающего великолепия. Вдруг старик резко отдёрнул ладонь - чтобы я не пропал навеки (хотя я очень хотел этого) - и объяснил мне, что если захочу увидеть всё до конца, понадоятся годы тренировок. Что ж, моё согласие было безоговорочным.
  Электричка. Снова явь. Наверное.
  Когда я проснулся в поезде, нас трясло. На шапку валился снег из резиновых сочленений совагонья. Я приземлился на корточки и поел немного хлеба, сосредоточившегося в моём заспинном мешке. Мой сон обвинял меня; он, безусловно, разразился не просто так. Но размышлять об этом не было причины. Самокопание обычно погребает ещё глубже. Психоанализ заваливает тебя тобой же. Смутные вопрошания, страданья и надежды, овладевающие мною после каждого пробуждения, должны были быть уничтожены решительно и никак уж не постепенно. С этим должно было покончить разом. Так я решил. Это было условием свободы свободного выбора. Требовалось отбросить всю накипь логического сознания и якобы мудрого возраста. Человек, идущий по жизни инерционно, как бы по инерции рождения, к тому же позволяющий общественной и родовой чехарде облеплять себя, не понимающий относительности окружающих его законов, смехотворной и унижающей его достоинство системы обычаев и нравов, оказывается в положении плачевном, невольном и сомнительном. Ах, если бы он мог остаться ребёнком, если б он только мог сохранить в себе всю чистоту детского мировосприятия! Если бы он остановился на секунду, кинул взгляд назад, почувствовал каждой щекочущей клеточкой своего тела окружающую природу, обрадовался зелёной осоке в равной степени, что и горам золота, восхитился бы конкретным, этим мгновением и побежал бы босиком по весенним угольным лужам в переулок, где раздают свежие и жареные пирожки, пышущие мучным жаром, для того, чтоб проглотить их, почувствовать во рту сладость и соль выпечной вкусной радости, окружить неведомые молекулы этого яства всеми розовыми сосочками своего языка, продвинуть пережёванную ароматную кашицу в пищевод, с сиюсекундным удовольствием поглотить её, отдаться пощипывающему волоски и поры кожи летнему ветерку с солнцем, тогда бы человек хоть на шаг провинулся вперёд, тогда б он стал на пол-микрона ближе к цели, к задумке Всевышнего. Но возможен ли этот поворот? Не поворот назад, не деградация, далеко не регресс, как могут подумать некоторые "жизнь не имущие", это, скорее, поворот к рубиновой лестнице в небо, к звёздному эскалатору. Так можно ли нам стать самими собой в природном, органическом смысле? Я вспоминаю Гессе, который говорил, что осознал наступление "взрослости" в момент рождественского утра, где его младший брат непринудённо радовался подаркам и конфетам, не вызывавшим внезапно (и отныне) у него, старшего брата, никакой радости. Это очень правильно и грустно сказано. Гессе повзрослел. Все повзрослели. Взрослость -  это, по сути, психическое расстройство, патология. Но вопрос здесь встаёт такой: чем был вызван переход, был ли это внезапный прыжок или плавное перетекание детства в некую смердящую субстанцию, именуемую взрослой жизню. Обязательный вопрос! Я был божественно обязан отринуть накипь сегодняшнего своего состояния. В этом-то и состояла первостепенная задача, ибо разбор снов, их скурпулёзный логический анализ, пахнущий некоторой душевной бюрократией, относился уже, по моему мнению, к чему-то крайнему, к чему-то такому предсмертному, карикатурному и надуманному, как, впрочем, и многое "всё" нашей жизни. Нашей пакостной псевдоинтеллектуальной цивилизации.
  Я тёр себе шею запечатанными руками и, пока крошки хлеба размещались по моему организму, придуывал способ всё позабыть и предусмотреть дело, способное скрасить нынешний безликий день нашей поездки и повеселить как моих собратьев, так и обычных пассажиров тоже.
  Но для устроения в этом всевечном поезде хоть каких-нибудь ничтожных вечеринок, требовалось разрешение свыше. Тем не менее скукота стояла смертная - ехали мы третью неделю и тело с душой вопиюще требовало роазрядки. Для верховного дозволения нужно было держать серьёзный разговор с Машинистом, ведь только с его кропотливого согласия возникали все мероприятия, развлечения и предприятия, какие только были мыслимы для нашего поезда.

                2.
  Густое всеобъемлющее святотатство надвинуло на него свои чёрные когти, и он уже не мог пошевелиться. Он сидел за своим штурвалом как Патенист, как безымянное столпотворение, вперив звучащие смехом глаза в блесконечность дальнозорких рельс, синих лесов, говёных проходимцев, собирающих обезглавленную посуду меж заснеженных просторов железнодорожного полотна; он сидел строптиво, как баян, как натянутая пружина. Воистину, Бог нашего поезда, правитель, глава, его Высокопреосвященство, Высокопарность, Невообразимость.



  От автора.

 К сожалению, сей труд был предпринят мною столь давно, что прошло много лет, и я абсолютно не представляю, чем он заканчивается и даже начинается. Но, всё же, кое-что я помню, а именно: сие произведение должно было поведать о революции в масштабах планеты или даже сознания людей.
 Ещё у меня где-то валяются рукописи, но, видимо, я их вряд ли найду, а скорее всего, я их сжёг.
 До свидания.