Искупление. 1

Катерина Ромашкина
«Но тут уже начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа…»
Ф. М. Достоевский «Преступление и наказание».




I.
 
    Семь лет (долгих ли?) ждал Родион Романович Раскольников этой минуты, хотя и не ждал он ее так, как остальные, грезя во снах, поминутно рассуждая о будущем, целуя украдкой портреты жен и, будто стыдясь своей слабости, быстро вытирая слезу над полученным, редким письмом. Раскольников, как и в том мире, где был заключен в своей жалкой, узкой, как сундук, комнатушке, так и здесь, на свободе, жил, но будто и не жил. Внимательно, с проскальзывающем порой любопытством во взгляде наблюдал он исподлобья за существованием и поступками других каторжников; в случавшиеся драки не лез, а потому его часто допрашивали, кто был зачинщиком беспорядков и что являлось причиною, и с неохотой, в двух словах, а редко и в трех Раскольников хмуро отвечал на вопросы. 

  Многие называли его поведением примерным, говорили даже, что, может, и срок сбавят, но и это в Раскольникове не порождало никаких чувств, и, если происходила беседа на нарах, то, хмыкнув, он лишь отворачивался к стенке, а, если за работой, то просто-напросто отходил в сторону. Не было ему дела до того, сбавят или прибавят ему срока. Порой он даже боялся наступления другой свободы и даже хотел как-нибудь отсрочить грядущее мгновение. Бывало по ночам, когда кто-то храпел на полке выше него, а другой тихо постанывал от ноющих при сырости костей, он, лежа с открытыми глазами, уставший до такой степени, что не чувствовал ни ног, ни рук, не мог спать; он думал. Нерешительно, боязливо оглядываясь по сторонам, кралась в его голову мысль о том, какова будет его жизнь через шесть, пят лет (мысль оставалась та же, а вот сроки по истечению времени все уменьшались), когда в один день (прекрасный ли?) перед ним распахнутся главные ворота, и он с узелком в руке шагнет вперед. Дождется ли его Сонечка?…

  Впрочем, этот вопрос его как раз и не сильно-то волновал, потому с некоторой беспечностью, самоуверенностью он пропускал его, но, оказываясь лицом к лицу с главным вопросом, каждый раз хотел воротиться обратно, к тому, что был проще. Но также неумолимо, как безудержно катилось время, главный вопрос становился все ближе и актуальнее, и все больше волновал он Раскольникова, ломающего над ним голову по ночам.

   Днем он был сплошь окружен разношерстным народцем и помышлять о будущем своем среди них, глядя на разорванные рубахи, грязные волосы, красные от пыли глаза, он просто-напросто не мог. Все они тоже мечтали о другой жизни, о жизни после освобождения, о том, как устроятся и что будут делать, а Раскольников не хотел и не мог быть таким же, как все.
  Ночами же перед ним был лишь человек с прошлым, которое надлежало забыть в обществе, настоящим, которое не представляло никакого интереса, и будущим, пугающим своими неясными очертаниями. И этим человеком был он сам, и от него невозможно было убежать.

  Как легко было строить планы, лежа в своей каморке, пусть даже без свечи и крошки в желудке! Как уютно становилось от мысли, что на деньги старушонки-процентщицы можно многого добиться и сделать в жизни! Нет, вовсе не жалел Раскольников о том, что так и не воспользовался он деньгами ее, которые, вероятно, давно уже вытащили из-под камня и непонятно куда передали следователи. Он просто вновь чувствовал себя тем же опустошенным человеком, который сейчас просыпается каждое утро и есть у него занятие до вечера, но который через несколько лет вот также проснется и будет лежать с открытыми глазами, не зная, к чему приступить, за что взяться.

  Именно эта неопределенность дальнейшего положения своего в обществе, жизни, судьбе и беспокоила Раскольникова, и с замиранием сердца бормотал он порой в исступлении: «А если не выдержу? А если вновь? А если вдруг?». И этих «А если…?» становилось все больше, лишь сердце его начинало стучать быстрее, лишь сводило челюсть и сжимались кулаки.

  Безудержная злость на себя и свою беспомощность овладевала им каждый раз, как представлял он, что придется ему жить некоторое время на скопленные Соней средства, есть заработанный ею хлеб. Да, пусть только что некоторое время, ведь он поскорей попытается найти какую-нибудь, пусть жалкую, работенку, и все же это подлое чувство нахлебника не покидало его. По-прежнему не сознавая себя виноватым в содеянном, Раскольникову, тем не менее, несколько раз приходилось ощущать чувство вины, когда встречал он Соню и видел ее бледный, истощенный вид, хотя и крепилась она, и улыбалась, и чуть ли не говорила, что здесь-то она и счастлива. Знал он, что ради него одного держится и крепится она, но об этом, как и много другом, как прежде, так и сейчас, не говорили они.

Однако, не признавая чувства вины в преступлении своем, он не кричал, как другие, о своей невиновности, ибо чувствовал себя сполна виноватым в другом, а именно в положении, в котором оказалась Соня. 

    Еще на закате той, старой, больной жизни своей в удушливом, пьяном Петербурге и в ранний период своего заточения Раскольников догадывался, что начало новой жизни надо дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом, но тогда счастливое осознание любви к Сонечке посетило его, и отодвинул он мысли о подвиге этом, поступке и даже жизни своей новой. Тогда лишь любовь, верность и преданность, спокойствие и радость владели им. Решением принять ее убеждения бредил Раскольников и даже изредка, осторожно представлял себе, как когда-нибудь они вновь сядут рядом, и своим тихим голоском начнет она читать ему Евангелие. Он же будет слушать ее, затаив дыхание, и не будет она плакать, как тогда, в тот страшный вечер, не будет его бояться, голос ее будет дрожать уже от радости, что они вдвоем прикасаются к вечной тайне Вселенной. Сердце Раскольникова замирало от таких фантазий, и, лишь представляя это, он засыпал беспредельно счастливым в течение нескольких лет.

  Но сейчас, при необыкновенно быстром приближении порога этой самой новой жизни, радость в воображаемых сценах померкла, а само Евангелие, а с ним и Сонечка, отошли на второй план, и Раскольников понял, настало время определить подвиг свой и, вероятно, составить новую теорию, по которой теперь следовало жить.

  Да, вначале он всецело полагался на Сонечкины убеждения, которые, как ему казалось, приведут его к правильной жизни и прощению, но совершенно внезапно заговорил и другой голос, да так отчетливо, что вскоре напрочь заглушил всякое другое.

   Нет, не мог Раскольников питаться ее хлебом, да еще и ее убеждениями жить, слишком много вольных, разных, порой диких мыслей рождалось в его голове, а, принимая веру Сони, следовало ему отказаться от них. Не мог он позволить себе жить на всем, что было ее, гордость его не сломилась по истечению времени, а любовь не смогла ослепить настолько, чтоб дошел он до такого.

   При приближении срока становился Раскольников все угрюмее и задумчивее, на вопросы Сони отвечал с неохотою, а та не смогла обрадовать его даже новостью, что, наконец, к ним приехали сестра его Дуня с мужем и ребенком. Раскольников лишь неопределенно качнул головой, пробормотав что-то, на этом время их свидания закончилось.

  Взволнованной и обеспокоенной Сонечке лишь оставалось найти успокоение в объятиях Дуни, которой также передалась тревога за брата. Потому вечером, оставшись наедине с мужем своим, Разумихиным, спросила она его, как продвигается их скромное издательское дело, а после, получив положительный ответ, нерешительно начала беседу о судьбе брата после освобождения. Разумихин прекрасно знал, к чему клонит Дуня, потому без вступлений отвечал, что они, безусловно, возьмут Родю к себе в какую-нибудь должность. Дуня кинулась обнимать мужа, даже не подозревая, что своими благими намерениями, могла оскорбить доведенную до предела гордость Раскольникова.

   А гордость его действительно была раздута до неузнаваемости, и Раскольников сам себя подхлестывал, рассуждая, что лишь вступит он в дом свой новый, то всё там за него делать будут, а он, неудавшийся студент, да еще и бывший убийца (хотя почему это бывший?), из-за никчемности своей не будет даже знать в какой угол приткнуться, да чем вообще заняться.  Гордость и полное отсутствие идей по поводу сотворения нужного поступка лишь вселяли в нем уверенность, что лучше оставаться до самой смерти в остроге и даже не выходить на свободу, хотя твердо говорил он сам себе, что говорит в нем вовсе не страх, а только забота о близких, на чьих спинах он сидеть не намерен.

  И все-таки хорошо, что время оно само по себе идет, бежит, замирает, и от наших человеческих судеб никак не зависит, и что все в этом мире состоит даже наоборот.