По ком звонит рында 48. Хрусталёв, машину!

Юлия Иоаннова
*   *   *
(Подборка из мистерии 2Дремучие двери")

ГЕГЕЛЬ:

"Их можно по праву назвать героями, ибо они черпали свои цели и своё призвание не просто из спокойного, упорядоченного, освящённого существующей системой хода вещей, но из скрытого источника, из внутреннего духа, ещё не видимого на поверхности, но рвущегося в наш мир и разбивающего его на куски, как скорлупу.

 /Таковы были Александр, Цезарь, Наполеон/.

Они являлись практическими и политическими деятелями. Но одновременно они были и мыслящими людьми, остро осознающими требования времени, видящими то, что созревало для перемен.
То была истина их века, их мира.

...Именно их делом было узреть этот нарождающийся принцип, этот необходимый ближайший шаг в развитии, который предстояло сделать их миру, превратить его в свою цель и вложить в её осуществление всю свою энергию.

Вот почему всемирно-исторических людей, Героев своей эпохи, следует признать проницательными людьми; именно их действия, их речи - лучшие для данного времени...

Ведь всемирная история совершается в более высоких сферах, нежели та, в которой своё место занимает мораль, то есть что носит личный характер, являясь совестью индивидуумов...

Нельзя к всемирно-историческим деяниям и к тем, кто их совершает, предъявлять моральные требования, неуместные по отношению к ним. Против них не должно раздаваться случайных жалоб о личных добродетелях - скромности, смирении, любви к людям и сострадательности...

Такая великая личность вынуждена растоптать иной невинный цветок, сокрушить многое на своём пути".

*   *   *

СВЕТЛАНА АЛЛИЛУЕВА:

"В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного /академик В.Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме/, ужасно суетились вокруг.
Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген лёгких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни.
Всё делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.

Где-то заседала Академия медицинских наук, решая, что бы ещё предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то ещё медицинский совет, тоже решавший, как быть.
Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов, - кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться.
Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим...

Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, - это чувствовали всё - и вели себя подобающим образом.

Только один человек вёл себя почти неприлично - это был Берия. Он был возбуждён до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и дело искажалось от распиравших его страстей. А страсти его были - честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть...

Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить и как бы не недохитрить! И это было написано на его лбу.

Он подходил к постели и подолгу всматривался в лицо больного, - отец иногда открывал глаза, но по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании.

Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть "самым верным, самым преданным", - каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чём, к сожалению, слишком долго преуспевал.

...А когда всё было кончено, он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества:
- Хрусталёв! Машину!"

Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощение восточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца - которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, пало теперь пятном на имя отца.

Во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, - это для меня несомненно. И это понимали все "наверху"...

Сейчас всё его гадкое нутро пёрло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, - многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека.

Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, - я любила отца сильнее и нежней, чем за всю свою жизнь.

Он был очень далёк от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные увеличенные фото детей, - мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, - а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать.

И всё-таки его любили и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда.
А в те дни, когда он упокоился, наконец, на своём одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце моё разрывается от печали и от любви...

Когда в Колонном зале я стояла почти все дни /я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ни подсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило/, окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение.

Я ещё не знала и не осознавала - какое, в чём оно выразится, но я понимала, что это - освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнёта, давившего все души, сердца и умы единой общей глыбой..."


*   *   *

Они радовались, что кончилось Восхождение! Что можно не карабкаться по скалам к Небу, обдирая в кровь руки, задыхаясь от нехватки воздуха, поддерживая друг друга, вытаскивая из пропасти, страдая от боли и усталости.
А можно, наконец-то, остановиться, оглядеться, передохнуть, посидеть.

А потом на этой же "пятой точке" понемногу начать движение вниз. Всё быстрей, быстрей, пока не скатятся благополучно на исходные позиции...
А иные и пониже поверхности земли умудрятся...
"Обрушились народы в яму, которую выкопали; в сети, которую скрыли они, запуталась нога их".
/Пс. 9:16/.

Но папочка и мамочка заснули вечным сном, а Танечка и Ванечка - в Африку бегом!
Прямо Бармалею в лапы!.. Свобода, блин...

*   *   *

Вместо культа личности - культ наличности.

*  *  *

МОЛОТОВ-ЧУЕВ:

"- Деньги при социализме должны быть или не должны быть?
Они должны быть уничтожены.

- Снижение цен, постоянная зарплата, хлеб в столовых бесплатно лежал... Приучали, - говорю я.

- Бесплатно - едва ли это правильно, рано. Это тоже опасно, это за счёт государства.

Надо думать и о бюрократизме в государстве, потому что, если государство будет бюрократизироваться, оно постепенно будет загнивать.

У нас есть элемент загнивания. Потому что воровство в большом количестве.

Вот говорят, отдельные недостатки. Какие там отдельные! Это болезнь капитализма, которой мы не можем лишиться, а у нас "развитой социализм"!

Мало им развитой - зрелый! Какой он зрелый, когда - деньги и классы!

- Не могу понять, что же такое социализм. У нас начальная стадия развитого социализма - я так считаю.

- Какой зрелый? Это невероятно уже потому, что кругом капитализм. Как же капитализм так благополучно существует, если зрелый социализм?

Потому капитализм ещё и может существовать, что наш социализм только начал зреть, всё ещё незрелый, он ещё только начинает набирать силу.
А ему всё мешает, всё направлено против - и капитализм, и внутренние враги разного типа, они живы, - всё это направлено на то, чтобы разложить социалистическую основу нашего общества...

Ругают наш социализм, а ничего лучшего нет, пока что не может быть.
А то, что есть, - социализм венгерский, польский, чешский - они держатся только потому, что мы держимся, у нас экономическая основа принадлежит государству.
У нас, кроме колхозов, всё государственное...

У нас единственная партия стоит у власти, она скажет - ты должен подчиняться. Она направление дала.

- А если направление неправильное?

- Если даже неправильное направление, против партии нельзя идти.

Партия - великая сила, но её надо использовать правильно.

- А как же тогда исправлять ошибки, если нельзя сказать?

- Это нелёгкое дело. Вот надо учиться...

Лучше партии всё равно ничего нет. Но и у неё есть недостатки.
Большинство партийных людей малограмотные. Живут идеями о социализме 20-30 годов, а это уже недостаточно.

Пройдены сложные периоды, но впереди, по-моему, будут ещё сложнее...

- Сейчас бытует такое мнение, что неплохо бы нам устроить небольшой процент безработицы. Некоторые так считают, - говорю я.

- Найдутся такие. Это мещане, глубокие мещане.

- Много бездельников.

- Меры должны приниматься.

- А вот как при социализме заставить всех работать?

- Это, по-моему, простая задача. Но так как мы не признаём уничтожения классов, то и не торопимся с этим.

Это имеет разлагающее влияние. Воровства, спекуляции, надувательства много. Но это и есть капитализм в другой форме.
С этим борьбы нет, на словах борются.

При капитализме это вещь обычная, а при социализме невозможная. Коренной разницы не признают и обходят вопрос.

- Революционность очень сильно утратили.

- Её и не было, - говорит Молотов, - социалистической революционности. Демократическая была. Но дальше не шли. А теперь теоретики совсем отказались от уничтожения классов.

- Они говорят: колхозы и совхозы - теперь одно и то же, всё подчиняется плану, райкому партии, разницы больше уже не видно.

- Большой разницы нет, но она имеет разлагающее влияние, эта разница. Об этом как-то надо особо говорить. Пока это очень запутанный вопрос.

А если мы до этого не додумаемся, пойдём назад к капитализму, безусловно".
/ 1984г./

*   *   *


Иосиф заставлял их восходить, грести против течения, ибо "Царствие силою берётся". Теперь, как пишет Светлана, "наступило некое освобождение"...

*   *   *

СВЕТЛАНА АЛЛИЛУЕВА:

"Дыхание всё учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели...

В какой-то момент - не знаю, так ли на самом деле, но так казалось - очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвёл ими всех, кто стоял вокруг.

Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошёл всех в какую-то долю минуты.

И тут, - это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть - тут он поднял вдруг кверху левую руку /которая двигалась/ и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам.

Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился...

В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.

Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик, через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым.
Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, - не знаю сколько, - кажется, что долго...

Пришли проститься прислуга, охрана.

Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шофёры, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, - все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слёзы, как дети, руками, рукавами, платками.

Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача...

Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, - Валечка, как её все звали, - экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать.
Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне.
Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей.

Все эти люди, служившие у отца, любили его.
Он не был капризен в быту, - наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой. А если и распекал, то только "начальников" - генералов из охраны, генералов-комендантов.

Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость - наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа.

А Валечка - как и все они - за последние годы знала о нём куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчуждённо. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света.

Очень много видела она интересного, - конечно, в рамках своего кругозора, - но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором.

И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец.

И не переубедить их всех никогда и ничем...

Было часов пять утра. Я пошла в кухню.
В коридоре послышались громкие рыдания, - это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала.
Она так плакала, как будто погибла сразу вся её семья.
- Вот, заперлась и плачет - уже давно, - сказали мне.

Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шесть часов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это УСЛЫШАТЬ, как будто бы без этого мы не могли поверить.

И вот, наконец, шесть часов.
И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, - голос, который всегда сообщал что-то важное.
И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали - мужчины, женщины, все...

И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна. И что все эти люди понимают, что случилось, и плачут вместе со мной.

Здесь всё было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем не демонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет.

Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом. И то, что отец всё-таки любил меня, а я любила его.

Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, - его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга всегда судит безошибочно...

...Я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку /старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией/, и меня всю раздирало от печали.

Я чувствовала, что я никуда не годная дочь, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своём Олимпе человеку, который всё-таки мой отец.

Который любил меня, - как умел и как мог, - и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром..."


*   *   *

СПУСТЯ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ.

ДАЧА СТАЛИНА:

"Дом ходил ходуном.
Из-за невесть откуда появившейся стойки прямо у входа давали в бумажных стаканчиках виски и шампанское. На пиршественном и одновременно политбюровском столе в гостиной валялись пустые бутылки из-под пива; под немыслимые в этих стенах рок-н-рольные ритмы отплясывала развесёлая молодёжь.

Кто-то нежно целовался в углу, кто-то лежал поперёк коридора; кто-то развалился на Его диване, где издал он последний хрип; а с балкона кабинета на втором этаже кто-то затаскивал заначенные бутылки и упаковывал их для завтрашнего похмелья.

И невозмутимый стоял Роберт Дювалл, исполнитель роли Сталина, уже разгримированный, в красном пуловере с натуральным орденом Ленина на груди.

Потом давали гамбургеры, воздушные куски торта, вкатили огромный торт из мороженого, по-моему, с надписью "Сталин" и, кажется, с его головой.

Не хватало только 112 свечей, а заодно и помела, рогов и копыт, приличествующих этому случаю".
/Свидетельствует А.Авдеенко о работе съёмочной группы Ивана Пассера с амер.компанией Эйч-би-оу/.

*   *   *

ЮНЫЙ СОСО ДЖУГАШВИЛИ (СТАЛИН):

Шёл он от дома к дому,
В двери чужие стучал.
Под старый дубовый пандури
Нехитрый мотив звучал.

В напеве его и в песне,
Как солнечный луч, чиста,
Жила великая Правда,
Божественная мечта.

Сердца, превращённые в камень,
Будил одинокий напев,
Дремавший в потёмках пламень
Взметался выше дерЕв.

Но люди, забывшие Бога,
Хранящие в сердце тьму,
Вместо вина отраву
Налили в чашу ему.

Сказали ему: "Будь проклят!
Чашу испей до дна!
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!