Прибалтийская история

Василий Тихоновец
Памяти Сергея Александровича Поварницина, бывшего инспектора рыбоохраны в г. Чайковский, похороненного 3 мая 2012 года, посвящается этот рассказ.



Однажды,  я заявился к отцу, а он хоть и сказал по телефону строго: «Пить не будем», но выставил на стол початую бутылку водки, сало и слоёные пирожки с печенью. После первого же пирожка я вдруг вспомнил грустную историю одной любви…

Это случилось в прежней жизни, когда я из неподкупного охотоведа с тяжёлым наганом, мрачным взглядом, голым задом и зарплатой в сто шестнадцать рублей в один миг превратился в богатого кооператора с портфелем денег вместо кошелька. Конечно, это чудесное превращение длилось пару лет, никак не меньше. Деньги в моей жизни стали чем-то совсем другим, не тем, чем были раньше, в период хронического безденежья. Они превратились в обыкновенный инструмент для работы.

Кооператоров тихо ненавидели все, кто боялся оторваться от пуповины государственного предприятия, где платили скудную, но гарантированную зарплату. У нас не имелось никаких гарантий, но появилось непривычное и чудесное ощущение свободы,  чуточку похожее на чувство свободы, испытанное в тайге. Но там это чувство отравлялось полным одиночеством и естественным страхом, обостряющим инстинкт самосохранения. А еще рядом с тобой всегда жили два неразлучных приятеля: Холод и Голод. Свободная жизнь в тайге становилась на самом деле сложным комплексом самоограничений и жесткой дисциплины в еде, в движениях, в принятии решений и вообще во всем.

Странная это свобода, когда жизнь превращается в постоянное преодоление себя, своей лени, скверного настроения, болезненных состояний и хронического желания вернуться в нормальную жизнь, к людям. Но разве в цивилизованной жизни человеку не приходится делать все то же самое, если, конечно, ему важно сохранить самоуважение? В тайге нет свидетелей и общественного мнения. Это и проще и сложнее. А свобода, как я понимаю, может быть только внутренней. Все остальное – самообман. 
 
Но к 1987 году я уже привык к жизни среди людей, привык к деньгам. И мне хотелось втянуть в денежную орбиту всех, к кому в прежней бедной и честной жизни я испытывал хоть малейшую симпатию. Одним из таких людей я считал бывшего коллегу по бесконечной войне с браконьерами, инспектора рыбоохраны Володю. Если мне хочется представить физиономию типичного гусара, то я всегда вспоминаю именно его: бравые усы щеточкой, черные волосы, чуть подернутые сединой, острый взгляд хладнокровного и отчаянного человека, привыкшего к опасности, добродушная улыбка и добрейшие глаза в обычной мирной жизни. Во всем остальном на гусара он не походил: не пил вино, не дрался на дуэлях, не играл в карты и не волочился за хорошенькими женщинами. Вместо всего этого он любил работу с металлом. Он и по призванию своему и по образованию был и оставался инженером-механиком с золотыми руками и мыслящей головой.

Работа по охране рыбы в Свиридовском водохранилище давала ему сто тридцать рублей в месяц и полную самостоятельность по причине удаленности начальства. Он хорошо знал моего отца, а потому, наверное, очень по-доброму относился ко мне. В первый же год после возвращения из тайги на Большую землю, в Европу, мне пришлось признать себя абсолютным профаном в машинах и механизмах, что для охотоведа граничит с профессиональной непригодностью.

Володя по-дружески помогал мне обрести необходимые навыки и познания в обращении с моторами, коробками передач и прочими предметами, имеющими отношение к передвижению на колесах. Однажды он очень высоко оценил мои достижения при сборке двигателя от мотоцикла «Урал». Он задумчиво посмотрел на результат и сказал: «Понимаешь, старик, коленчатый вал можно засунуть в корпус двигателя этой мотоциклетки только одним строго определенным образом, выполнив ряд правил. Ты совершил невозможное: установил коленвал задом наперед. Я не представляю, каким образом ты сумеешь вынуть его обратно, чтобы потом поставить правильно. Если ты и это сумеешь сделать, то тебе можно смело претендовать на Нобелевскую премию». Я не знал никаких правил, а потому легко справился с задачей. Мой учитель с интересом наблюдал за ходом манипуляций и сказал только одно: «Ну, ты даёшь!»

У Володи я заметил одну странность: с какого-то момента своей механической жизни он начал каждый день слушать радиопередачу «В рабочий полдень». В это время разговаривать с ним было бесполезно. Он как будто ничего не слышал. Казалось, что если все вокруг начнет гореть и взрываться, то он по-прежнему будет смотреть в одну точку, слушать какую-нибудь ерундовскую песню и улыбаться. Эта загадочная радиоболезнь продолжалась несколько лет и не давала покоя моему любопытству. Став кооператором, я как минимум раз в месяц устраивал для Володи «шабашку»: ехал с ним на его машине с прицепом куда-нибудь подальше за каким-нибудь дефицитным материалом, необходимым для кооперативного производства. Он получал за это приличные деньги, а я – удовольствие от общения с удивительно приятным человеком.

Если «рабочий полдень» заставал нас в пути, то я деликатно умолкал, а он останавливал машину и слушал радио. Однажды, в одной из таких командировок он, немного смущаясь, поведал свою историю: «Ты знаешь, я несколько лет назад попал на курсы ихтиологов в Москве и встретил там женщину… С тех пор мы с ней в одно и то же время слушаем эту передачу и думаем друг о друге. Она – в Таллинне, а я – где придется. Вот так, оказывается, бывает в жизни. А чего уж там поют или говорят в этой передаче, я даже и не слышу». Он долго молчал. Потом читал мне свои стихи. Они оказались удивительно чистыми, светлыми и беспомощными. И очень грустными.

***

Дальние дороги всегда располагают к размышлениям. В моей очередной жизни, начавшейся совсем недавно, новым оказалось всё, вплоть до трусов и места работы. Я ушел из первой семьи, и поставил жирный крест на всем, что хоть как-то напоминало о профессии охотника или охотоведа. Я выбросил даже походную одежду, пахшую кострами и лосиной кровью. Но от воспоминаний из прежней полудикой и вольной жизни избавиться не получалось. Став обычным домашним гусем, я чувствовал с приходом осени смутное волнение, хлопал крыльями и рвался в небо.

Мне снились длинные остросюжетные сны. То я бежал по тайге на далекий лай собаки, загнавшей соболя, но лай все время удалялся от меня. То гнался за браконьерами по затопленному половодьем лесу, по грудь в ледяной воде, но не мог их догнать. В этих назойливых снах я десятки раз гордо показывал первой жене, другу и соратнице по таежной эпопее, гору ружей, изъятых прошедшей ночью, а она десятки раз говорила мне с холодным презрением одно и то же: «Когда-то ты был профессиональным охотником, и тебя хоть за это можно было уважать, а теперь ты стал обыкновенным ментом…». И я не мог доказать ей, что браконьер – это двуногий и безжалостный хищник, вооруженный огнестрельным оружием, а значит, он самый опасный зверь, достойный быть объектом моей новой охоты. «Не-е-е-т, ты – всего лишь примитивный мент», - повторяла злорадно жена и брезгливо улыбалась. И я хотел в этом повторяющемся сне ударить ее или, лучше, убить.

Разводились мы с ней уже в Свиридовске, очень больно и беспощадно, топорами обидных слов разрубая, как попало, сросшуюся плоть нашей общей жизни. Десять предыдущих лет истратились на борьбу за первенство, в которой нам, как оказалось, важен был не результат, а сам процесс взаимоуничтожения. Каким-то чудом мы избежали смертоубийства и развелись с позором и шумом после полутора лет судебного разбирательства. Мои сыновья навсегда сохранят в душе обиду на меня. Как ни горько, но точнее следовало бы сказать – её сыновья. Они стали козырной картой в руках моей жены, но не могли ничего изменить. Я уходил не от них, так мне казалось. А ушел именно от своих мальчиков. И этого не исправить.

С тех пор прошло почти два десятка лет, но я боюсь даже произносить слово «любовь». Это слово, если его не хранить в глубокой тайне, становится отсроченным приговором к будущей взаимной ненависти, который неизбежно и неотвратимо вступит в законную силу. Если мужчину и женщину тянет друг к другу, то зачем выяснять, а уж, тем более, многократно уточнять причину взаимного влечения? Разве нельзя без объяснений быть рядом с человеком, без которого ты просто не можешь жить? Если без физического ощущения тепла его тела жизнь кажется тебе бессмысленным ожиданием конца, то стоит ли говорить об этом вслух?

***

Через полгода после нашего разговора с Владимиром о его любимой женщине я придумал какую-то причину для поездки в Прибалтику, в город Таллинн, бог знает за чем. Дело сладилось в конце февраля, браконьеры еще вязали свои сети в теплых избах и готовились к разбойным весенним акциям на Свиридовском водохранилище. Я приехал к Володе в контору и долго мурыжил его пустыми разговорами о том и о сём. А в самом конце вялотекущей встречи лениво сказал, что, мол, в Чебоксары  нужно ехать, а потом в Таллинн заскочить, а большую машину гнать дорого, да и груза не так много… Может он сможет рвануть со мной в этот рейс? Тем более что на его работе полная тишина, рыба под толстым льдом в полной сохранности, браконьеры сети плетут. Оплата, правда, будет умеренная, но вполне приличная… Я до сих пор не могу без улыбки вспоминать его реакцию. Он потратил, наверное, все свои силы, чтобы сдержать себя. Но он не мог закрыть глаза, а из них пошло прямо-таки обжигающе радиоактивное излучение счастья. Я тихо радовался и за него и за своё посильное участие в этой деликатной истории.   

Мы выехали из города утром следующего дня. Моя вторая и последняя женулечка-жена без лишних слов и вопросов еще вечером напекла нам в дорогу чуть ли не целое ведро тех самых слоёных пирожков с печенью, которые тают во рту, не успев попасть в желудок. Владимир полночи готовил машину, кажется, он и не спал вовсе. Его ГАЗ-69, созданный из деталей разных машин, нержавеющей стали и собственной души, всегда шел с одной и той же скоростью без ускорений и торможений, без остановок в пути для приема пищи или ночлега. Оказалось, что у женщины, к которой наш экипаж и летел днем и ночью с крейсерской скоростью 80 километров в час, через четыре дня случится день её рождения. Я прекрасно об этом помнил, но сделал удивленные глаза и сказал скучным голосом, что в этом случае сам бог велел начать свои дела именно с Таллинна, какая нам, в сущности, разница…

По ночам я развлекал Володю рассказами о таежной жизни, он ел лимоны прямо как яблоки, вместе с кожурой, пил крепчайший чай, закусывая его слоеными пирожками, и безостановочно гнал машину. А я тратил дневные часы на сон. Или думал о своей жёнушке, о нашей странной встрече и той радостной легкости, с которой мы с ней вошли в жизнь друг друга, бережно, как драгоценный подарок, приняв всё хорошее и плохое, что уже сидело в каждом из нас. В голове тихо звучала песня Вертинского:
«Ты не плачь, не плачь моя красавица,
Ты не плачь, женулечка-жена…
В нашей жизни все еще поправится
В нашей жизни столько раз – весна…»

Кажется, за все время мы никогда и не произносили слово «любовь», и не пытались анализировать свои отношения, считая это нелепым и неуместным делом. Часы или дни друг без друга превращались в терпеливое ожидание встречи, нежного прикосновения или доброго взгляда. Мы встречались, и у каждого из нас сразу исчезало какое-то детское чувство смутного беспокойства и потерянности.

Рядом со мной за рулем  сидел взрослый, уже седеющий мужчина, который тихо и обреченно любил единственную на всей земле женщину, предназначенную только для него одного. И он, я не сомневался в этом ни на секунду, родился специально для нее. Он получил, наконец, шанс встретиться с ней и переменить всю их жизнь. Как он поступит? Решится или нет? Я молчал или говорил какую-нибудь чепуху о промысле соболя, о тайге и обо всем, что никогда в жизни не могло пригодиться моему несчастному слушателю, собственноручно прикованному к рулю и дороге. Но все это время, как жестокий и спокойный экспериментатор, я хладнокровно наблюдал за его мучениями, сомнениями и страхами, которые помимо воли отражались на его красивом и очень мужественном лице.

Он не услышал от меня ни одного слова одобрения или порицания, ни одного слова, которое хоть как-то могло повлиять на самостоятельность предстоящего выбора. Моя скромная роль заключалась в том, чтобы обеспечить лишь материальную возможность физической встречи двух влюбленных сердец, разделенных тысячами километров равнодушного пространства. Что произойдет в результате этой встречи? Что окажется сильнее? Любовь или страх перед крутыми переменами в жизни? В любом варианте я становился неприятным свидетелем чужих страданий, живым напоминанием о том, что хотелось бы забыть навсегда. И сам я, осознавая эту свою роль,  не очень хорошо понимал: а зачем мне все это нужно? Наверное, в то время мне не хватало верного товарища, который мог бы заменить Ивана. Или я соскучился по моделированию вокруг себя желаемой жизни. Не так уж часто нам удается быть свидетелями и участниками настоящей драмы, когда нет придуманных слов, когда неизвестно, чем все закончится, но роли уже распределены и действие началось. Зачем-то я пошел на эту авантюру и хотел довести начатое дело до конца.

В нужный день мы оказались уже в пригороде прибалтийского города Таллинн. Снега на земле почти не осталось. Жухлая трава, какие-то кочки и голые деревья – больше я ничего не запомнил. Бриться и умываться пришлось около первой попавшейся лощинки, залитой прозрачной и холодной мартовской водой. Владимир был бледен, его глаза лихорадочно блестели, и волнение он даже не пытался скрывать. На каком-то городском рыночке удалось купить охапку красных тюльпанов. Их число точно соответствовало юбилейной дате. Потом наш экипаж подрулил к дому, где проживала таллиннская Дульцинея вместе со своим мужем и сыном от первого брака… На самом деле она звалась Еленой.

***

Мне едва удалось заставить влюбленного приятеля оторвать побелевшие пальцы от руля, закрыть машину, взять в руки цветы и следовать за мной. Я сказал ему, что если удастся без боя войти  в квартиру его Лены, то никто не сможет выкинуть нас из нее, пока мы сами не захотим уйти. Мы шли на штурм этой квартиры во имя Любви.
Дверь открыла она сама и, увидев Володю, собралась потерять сознание, помутившееся от радости и страха. Позади Лены замаячила хилая фигура, похожая на мужа. Я отодвинул растерявшуюся женщину в сторону и прошел в глубину прихожей, чтобы познакомиться.  Я должен был рассказать «фигуре» легенду о нашем с Леной знакомстве в Москве, о случайно сохранившемся адресе, о своих кооперативных проблемах с гобеленами и дизайнерскими разработками, о таллиннской фирме «Стандарт», с которой я хочу сотрудничать, о том, что жить нам с водителем придется здесь, в этой квартире, правда, недолго, в гостинице мест нет, и не будет никогда, а Лена должна припомнить давнишнего знакомца, то есть меня, и так далее.

 Сзади произошло нечто волшебное: то ли от домашнего тепла, то ли от переизбытка счастья в ограниченном пространстве прихожей все тюльпаны в руках Володи мгновенно раскрылись. Влюбленные молчали и так смотрели друг на друга, что от одного этого взгляда кое-кто из них мог непоправимо забеременеть.

Я шумно потребовал у фигуры мужа немедленно, прямо вот сейчас рюмку чая или чашку водки. Я очень хотел выпить за знакомство с таким замечательным человеком, как он, Ленин муж, которого, если можно и он не возражает, я буду называть просто «Ленин», потому что я и сам – Ленин, ха-ха-ха, как здорово, что наших жён зовут Еленами… Я вел себя, наверное, безобразно, но не умел иначе прикрыть Володю и его Лену, и их Любовь. Андреас, сын Лены, поступил гораздо естественнее: он повел Володю смотреть игрушечные машинки, а цветы попали, наконец, в руки прелестной женщины (нет, не красавицы, нет), и она смогла спрятать лицо в огне распустившихся тюльпанов.

***

Через пять минут два кооператора, я и «Ленин», пили водку, а через пятнадцать стали почти друзьями. Нас связывали общие проблемы кооперативного движения, общие хозяйственные заботы, суть которых заключалась в том, что в нашей тогда еще общей стране деньги не имели практического значения. Чтобы купить тонну поролона для изготовления мебели мне приходилось везти на завод-изготовитель десять тонн каких-нибудь дефицитных труб или сотню унитазов «компакт». Всё это стоило в десять раз дороже, чем поролон, но денежные расчеты шли своим чередом и не имели особого значения: без предложения дефицитного товара я не мог решить «поролоновый» вопрос. Трубы и унитазы просто так, за деньги, никто не продавал. За них от меня требовали сахарный песок и муку, а за сахар и муку нужно было платить пиломатериалами, а за доски – корпусной мебелью. Получались длинные бартерные цепочки, в которых всё начиналось с дачи взятки. Самая безобидная и простенькая цепочка выглядела примерно так: взятка за возможность покупки мебели – сама мебель – доски за эту мебель – мука и сахар за доски – трубы и унитазы за муку и сахар – поролон за трубы и унитазы. По мере знакомства с руководителями предприятий и появления у них уверенности в том, что ты не агент милиции, цепочка сокращалась: дал взятку – получил возможность купить трубы с унитазами или сразу необходимый кооперативу поролон.

Свою собственную продукцию можно было, конечно, продать за деньги. Но рубли годились только для выплаты заработной платы и налогов. Хотя работники любого предприятия, в том числе и кооператива, с гораздо большим удовольствием получали зарплату не деньгами, на которые ничего нельзя купить, а каким-нибудь «дефицитом»: дешевым мясом, сахаром, консервами или холодильниками. Ничего этого в советских магазинах в то время просто не водилось. Талант кооператора и заключался в том, чтобы найти нестандартные решения на всех этапах изготовления и продвижения своего товара. Продавать его в то время за деньги считалось очевидной и непростительной глупостью: только обмен, и только на дефицитный товар. Вот, например, мягкий гарнитур собственного производства я мог продать покупателю за пять тысяч рублей, но вместо этого менял его на тонну мяса, из которого на одном из предприятий мне делали примерно семьсот килограммов сосисок. Сосиски в таком количестве самому мне были не нужны. Но их оптом покупали у меня грузины уже за десять тысяч рублей. Грузины, наверное, считали меня идиотом, потому что сами продавали сосиски в составе горячих бутербродов, поштучно, и имели на этом больше, чем я. Но меня вполне устраивало, что гарнитур я продавал в два раза дороже, чем его можно было продать на самом деле.

С мужем Елены, тоже кооператором, мы разговаривали взахлеб. Видно соскучились друг по другу за всю предыдущую жизнь. В гостиной тем временем накрывался праздничный стол, за который нас почти насильно перевели из-за стола кухонного, чтобы уже там мы имели полную возможность продолжать свое кооперативное токование, как два подвыпивших глухаря. За столом собрались, естественно, одни только аборигены, считающие все земли к востоку от Москвы глухой Сибирью. Я оторвался от братана-кооператора и пригласил симпатичную туземочку потанцевать. В то время я еще пребывал в уверенности, что танцую как бог. Мы с ней непринужденно беседовали о литературе, и мне удалось доказать, что рядовой житель глухого Свиридовска знает предмет разговора гораздо лучше туземцев из столичного Таллинна. Если бы не требования моей старшей сестры, предъявляемые с восьмого класса средней школы, то я не смог бы чувствовать себя так уверенно. В те минуты я поминал её участие в своем бестолковом образовании самыми первыми словами. Краем глаза я наблюдал за Володей и Еленой. Они, естественно, ничего не ели. Сидели за противоположными концами стола и только иногда обменивались взглядами, от случайного попадания которых горлышки бутылок казались слегка оплавленными. Слава богу, к этим горлышкам никто не прикасался руками.

Ничего интересного больше не произошло: мужички оказались какими-то мутными и невнятными, барышни – пристроенными к семейной жизни. Свободному самцу за этим столом делать было нечего, кроме как пить водку и закусывать, что по сути своей неправильно. С мужем Елены я пил до тех пор, пока ему не стало дурно. Я немедленно пригласил его жену танцевать и почувствовал, как она трижды крепко сжала мою ладонь. В Лене чувствовалось что-то такое, что превращает обычную внешнюю красоту женщины в досадную помеху, мешающую разглядеть самое главное. Лена и была этим главным в самом чистом, честном и первозданном виде – обнаженной и беззащитной Любовью, открытым огнем, обогревающим окружающее пространство.  Не дожидаясь конца музыки, я бережно передал Лену с рук на руки Володе, сославшись на необходимость подышать чужим свежим воздухом, и пошел караулить «Ленина».

***

На следующий день «Ленин» повел меня на экскурсию в свой швейный цех. Я с интересом смотрел на автоматические машины, которые самостоятельно вышивали какую-то ерунду на полотенцах, купальниках и халатиках. Мы с ним еще что-то пили и о чем-то говорили. Все это время Володя имел возможность общаться с любимой женщиной. Когда два кооперативных аксакала пьют коньяк, то обычному шоферу не место в их компании. Я приготовился жить в Таллинне достаточно долго – был бы результат. Но влюбленные только держались друг за друга при каждом удобном случае, как будто прощаясь навсегда. Один раз нам удалось выехать на берег Балтийского моря. Муж Лены вовремя куда-то умотал за тканями для дамских купальных халатов и полотенец.

Я не могу забыть «скульптурную группу» на обрывистом берегу: Лена, Володя и Андреас. Они стояли, обнявшись втроем, и молчали. И плакали, не стесняясь меня. Я до сих пор не могу понять: почему не заставил Володю украсть любимых людей из этого города? Почему он сам не решился на это? Все равно «Ленин» собирался навсегда уезжать в Израиль, а Лена даже говорить не желала об отъезде на заведомую чужбину.

В обратный путь наш экипаж двинулся с тяжелым грузом, который лежал не только в прицепе. Двое суток мы молчали, а потом, до самого Свиридовска, если и говорили, то совсем не о том, о чем действительно стоило говорить. Грустная история чужой любви так и закончилась ничем. Впоследствии Володя развелся с женой, и жизнь его пошла совсем другой дорогой, без Елены и Андреаса. Ему пришлось пережить инфаркт и инсульт. Он по-прежнему живет в Свиридовске, но был ли он счастлив в выбранном варианте жизни? Этого я не знаю.

***

Так ли часто встречается на белом свете настоящая любовь? Нет, пожалуй, слово «настоящая» здесь ненужное уточнение. Что на самом деле сложилось между мужчиной и женщиной? Это сможет понять и оценить только тот из них, кто умрёт вторым. У большинства мужчин не хватает смелости остаться на Земле в полном одиночестве, и они, эгоистично думая только о себе, спешат покинуть этот мир чуть раньше своих любимых.
Я как-то нечаянно пришел к мысли: любовь только в одном единственном случае может стать абсолютной истиной. Условие простое и страшное, оно одинаково и для мужчины и для женщины: если ты любишь, то хочешь умереть вторым, потому что не можешь позволить любимому страдать от холодного анализа вашей жизни, вопросов, оставшихся без ответа, и бесчисленных напоминаний о твоей смерти.

***

Очень сложный вопрос: ты видишь, что близкий тебе человек совершает ошибку и, возможно, упускает свой единственный шанс на обретение счастья. Ты должен промолчать? Или ты обязан вмешаться? Есть лишь один ответ, зашифрованный в детской дипломатической игре: «Да» и «нет» не говорите, «черное» и «белое» не берите…». У тебя есть только одно право: разделить горе или радость с тем, кто самостоятельно сделал свой выбор. Никаких других прав нет и быть не может, даже если вопрос касается собственных детей.

В мою жизнь очень многие успели забить длинные гвозди участия. Если почему-то не получалось забить гвоздь в меня, то его заколачивали в дорогого мне человека, и он исчезал. Такова уж разрушительная природа безглазой человеческой доброты. Кто может знать: какой могла бы стать моя жизнь? Наверное, она получилась бы какой-то другой, менее искореженной и более обыкновенной. Возможно, кто-то еще тайно или явно принимал участие в моделировании моего счастья. Я об этом или не помню, или попросту не знаю, хотя заранее прощаю всех собратьев, присвоивших себе права Бога и творивших зло, принимая его за добро. Прощаю только потому, что каждый из нас будет жестоко наказан обретением мудрости и холодного понимания незыблемой истины: в нашем прошлом  уже ничего нельзя исправить.

***

Интересно, а смог бы я всю свою жизнь прожить по одному варианту? Так поступает большинство людей. Они плывут себе по течению, выполняют свою функцию и умирают, причем иногда даже не успев родиться. Учеба, работа, семья, пенсия, смерть. А перед смертью –  единственный вопрос: «Зачем я жил?». Это запоздалый признак рождения: наконец-то Человек выполз из кокона общественных представлений о его индивидуальном предназначении. Оказалось, что он слаб и немощен, как ребенок, потому что успел состариться. Последние силы уходят на поиски смысла в том, что уже прошло и никогда не повторится. Не следует ли задавать этот вопрос каждое утро, когда солнце поднимается над горизонтом?

Вся наша жизнь – отрезок времени до смерти. И хоть длина его неизвестна, но с каждым днем он становится короче. Чтобы вовремя задать главный вопрос самому себе, нужно как можно раньше родиться. Зачем же я жил?