Колдунья Сказы Утикача

Вячеслав Динека
         
              Сказы  Тимофея  Утикача.
         
    Скажем так: было время…  Бонопартия уже прогнали, с турком одну войну замирили, а другой пока не начали, хотя вот-вот собирались. Паскевич уже приехал в помощь Ермолову, да и начал уже «лично от себя» доносить обо всём Его Величеству… Такое уж было время…
     И был человек такой — Тимофей Утикач — в то самое, примерно, время…

Тимофей Утикач — человек тёмных кровей и смутного прошлого. Говорят, что и не фамилия это вовсе — Утикач, а знак из его бегляцкого былого, прозвище, прилипшее смолоду к человеку без роду-племени, прибившемуся к казачьим кордонам из тёмных пучин Востока, в которых кануло в безвестность немало русского люда.
     Носик у него был малюсенький, пуговкой, и чуть привздёрнутый. Щёки круглые, в молодости беленькие, с румянцем, а ныне уж не те, конечно. Были они словно бы приподняты к вискам, а между ними будто плескались озёрами удивительно светлые, с голубой дымкой, глаза. Прямо скажем, типичное было молоканское лицо,  смолоду прямо-таки бабье, а с обретением бороды с усами — мудрое и благообразное. С годами приспособился он сильно щурить огромные свои глаза, и это придало ему привлекательный вид добродушного лукавства.
Многие годы прошли, пока прижился он в не слишком благосклонной к чужакам казачьей стороне. Теперь уж, к старости, стал он и совсем своим человеком. Особенно же люб он был народу за своё удивительное умение рассказчика, за неисчерпаемость тем и неистощимость фантазии. Речь его была непривычна местному уху, особенно, говорят, в молодости. Теперь-то он пообвык, да к нему попривыкли. И всё равно, нет-нет, да проскользнёт среди русских да украинских слов какое-нибудь неведомое словечко, словно знак из былых его скитаний. То петуха обзовёт «хорузкой» , то скажет про бабу какую-нибудь:           « Ничего не делает, расселась, как батошка .»
Речь его на бумаге передать трудно—с его ужимками,  особенным говором и звукоподражаниями, со своеобразной неразмашистой жестикуляцией и мимикой.
Вот на досуге соберутся казаки в кружок, прилягут на травке, поглядывают на Тимофея искоса, ждут рассказа. А тот словно и не догадывается, и в ус себе не дует. Крякнет какой, постарше: «Ну шо, Алексеич?», а тот лишь глазами лупает: «А чего?».  Не выдержит, какой помоложе,  влезет:
 «Ну шо, розповидач, зачиняй свои побрехушки.»  Не обидится Тимофей Алексеевич, вздохнёт только, ополоснёт непутёвого голубой водой очей своих…
«Э-эх, прокуда безглуздая  не вбок повэло, а язык помело...  А и слухай, глупая душа».
И пойдёт сказ.
    
               
               
                Колдунья


     Был казак лихой—Лёха. Хлопчина был! Таких уж теперь не бывает. Возьмётся за работу—любо-дорого смотреть. Все ловко, всё складно да не суетливо. Кожа от пота блестит, под кожей бугры-горы перекатываются, грудь волосата, что чёрный лес шелковистый, а глаза озорные так и зыркают, так и вспыхивают весёлыми блисковками . И девки при нём аж хорошеют, румяней да плавней становятся. Уж очень им по нраву—девкам-то—был Лёха. А уж как сам Лёха до девок был охоч да мастеровит! Ну да вы знаете, теперь-то тож—верно, Петруха? — такие прокуды бывают-встречаются.
     А как соберётся на праздник-гулянье молодёжь, да ещё хлопнет Лёха стопочку, да как плечи-то расправит, да запоёт :
                Ой червона калынонько
                Билый цвит,
                Ты квитчаэшь, повываэшь
                Цилый свит.

                Умывайтесь, дивчатонька
                Молоди,
                Цвит-калыну розпускайтэ
                По води…
   
Тут уж у девок и глаза блестят, и взгрустнётся им, и пойдут тут промеж них вздохи тайные.
А то запоёт какая, пригожая — так Лёха чёрный ус повисший прикусит, чуб чёрный, к белому лбу прилипший, поправит, щёку ладонью подопрёт и заслушается так, на неё глядючи, что уж очень она, сердешная, запоет-расстарается — чуть-так и не задохнётся от пения под очами его жаркими. А пойдёт Лёха в пляс, так уж со всеми-многими, и так это забавно да весело, что нет у девок обиды-ревности. Какую приобнимет, какую расцелует, а какую и пощупает…
   Да и крепко ж любили все  Лёху—и девки молодые, и вдовицы нестарые, и мальцы безусые, и казаки-братья. Только и слышно кругом: Лёха да Лёха… Девки соберутся, балясничают, очами постреливают, похохатывают, да и слышится из кружка: «Ох, Лёха», да «Ах, Лёха...» Бабы-молодухи соберутся, ляй-ляй-шепчутся, обережно глазами зыркают, и шелестит над ними: «Ах, Лёха», да «Ох, Лёха…»  А глядишь, собрались казаки в круг, да Лёха меж ними—что-то так и чешет, руками размахивая; вот уж тогда гогот стоит да ржанье на всю станицу с хуторами. И только и слышишь: «Ай, да Лёха! Ну, Лёха!»
       Да чего там, в любом деле Лёха, если не первый, так лучший. Доведется — так по лиману пробежит, что тебе по полю, по плавням проползёт—стебелёк не шелохнётся, комарик не вздрогнет. В залоге затаится так, что на него-то и выйдет что зверь, что черкес. А штуцер возьмёт—ещё к плечу прилаживает, а пуля уже в цели лежит.
       А на коне! Глянешь — сам Сатана! Не разберёшь, где конь, где Лёха—как един зверь! Да и конь у него: глазищи —во! Блюда с кровью! Ноздри—поддувала огненные. И весь холмами бугрится-пузырится,  аж кипит. А сам Лёха на коне, как птица-зверь: глаза сверкают, зубы блестят. Сабля в руках—не сабля, а колесо свистящее, лучше не подходи.
       Такой вот был парень—смелость силе атаман — всему казачьему роду украшение. В бою трезв, да свиреп, на пиру—пьян,   да разумен. Жил бы себе, сердца радуя народу честному, завёл бы семью правильную, взрастил бы казаков лихих, да казачек пригожих…
       Да вот штука-беда какая странная створилась. Послали Лёху как-то к начальству высокому да далёкому с бумагой-документом    в столицы дальние, аж до Москвы-Питера.
Уехал он надолго, многие, дожидаючись, уж и скучать забыли… Ох, пчёлка, она далёко за каплей летит… И вот, через времечко немалое, ни свет ни заря, является, беда эдакая. Да не один является, а с прибавочкой—поехал телёнком, вернулся бычком. Привёз, значит, из краёв чужедальних жинку себе—белобрысенькую да тонюхонькую. Наших девок ему, получается, без надобности, подавай ему чего чужого-хрустящего. Девки-то,  слышь,  аж пообмерли все на неделю-другую, как какая пидемия их скособочила. Настасья Есаулова, сказывают, аж семечками поперхнулась чуть не до смерти. И то сказать—трамва какая девкам, это понять надо—зря гогочете… И кабы ещё была краса какая писаная, а то так себе, хотя конечно…Голосочек такой тонюхонький да слабенький, на слух, конечно, ничего — приятненький. Личико тож — глазки там, носик, губки и всё такое. Вот тут у неё, в общем, тоже — всё, как положено. Хотя у наших-то девок и покруче и помягше встречается — во-он Анька пошла, глянь-ка! Да и здеся тоже достаточно, хотя бывает у наших и поширше и поприваблевей .
     Ну, словом, привёз беду-катавасию и расстройство в обчество. И не стало больше того Лёхи, пропал, да и только. Хатёнку свою отфордыбачил на загляденье, садик-городик, хазявство и всё такое. И живут себе, на людёв поплевывают. И уж так к друг-дружке ластятся—глядеть огидно. Только и услышишь от них: Лёшенька да Лёшенька, Лидушка да Лидушка. Тьфу, да и только… Посмотреть, как она вкруг его вьётся—дивно даже. Вот стоит Лёха, забор поправляет, а она мимо, значит, ведро несёт. Так она его сперва плечиком заденет, потом спиной прикоснётся, потом другим, значит, плечиком — так и перетечёт через него, как ручеёк через полено. А он стоит себе, улыбается, лицо дурное-предурное. Она, любовь-то,  и умника в дураки ставит… А то вот, колет он дрова — а она ему, значит, ковшик с водой подносит. Пьёт он, это, а сам всё на неё щурится, аж вода вся на грудь да на штаны выливается. А она перед ним-то: плечиками чуть поводит, искоса поглядывает,  головку в сторону отвернув, губку прикусит — хитрущая! Ну, Лёха, понятное дело, ковшик бросит, хвать её в охапку, да и тащит в хату. Хохочут! Яка уж тут работа…
       Вот вам и ха-ха-ха. Смешно, конечно… Да дальше слухайте.
       Вот идут они по станице, за руки держатся, на народ — ноль вниманья. Срам один. «Лёшенька, Лёшенька», да «Лидушка, Лидушка…» Эххх…
       Гулянки по вечерам, оно конечно, как были, так и бывают, да как-то без Лёхи не то уже. И девки какие-то.… Не то, чтобы грустные, а видно по ним, что зло их берёт. Оно ж — чего нет, того и хочется. Да и что за пляс без Лёхи. Другой какой парень и приобнимет,и расцелует, а то и пощупает, да всё как-то не так. Да и в бою… Хотя нет. В бою Лёха, что был, то и остался. Звери — что конь, что Леха. Та же рука, та же сабля-свистуха! Что да, то да.
      А вот как соберутся казаки в круг, да ждут поговорить, а Лёха — два-три слова — и уже домой, чуть ни бегом. Крякнут казаки с досады, плюнут. Да что ж, тудыть-растудыть, такое? Околдовала она тебя, что ли? Опоила чем?..
     Ну да казаки-то народ обчественный. Как он был — Лёха — братом, так им и остался. Не предаст, не подведёт, не облажается. Другое дело бабы да девки — тут сам чёрт за полати прячется. А слово — оно не горобець , оно как булыга летящая. И слово уже болканулось, пощуршало, не остановишь. И слово это было ясное, объяснительное — о к о л д о в а л а! И полетело это слово, как стая ворон, вольным лётом. Под вести-то подводы не надо — сами с ногами. И всем  зрозумило  стало:  околдовала ведьма, змея заезжая, подколодная. Окрутила парня чарами непотребными, загубительными. Возьмёт только Лёха в своём дворе жёнку за руку — и уже шуршит   с л о в о  это, со вздохами, да с переглядами сочувственными. Знаете ж, как у нас умеют. Это добрая слава в лукошке лежит, а худая, она по дорожке бежит….
     Или вот, пойдёт Лёха к Макару-пасечнику за мёдом, а жёнка макарова, Лизавета, уж как заохает, головой закачает! «Ты чего, Петровна?»  «Да как же, Лёхачка! Да что ж с тобой сталося, учинилося? Да с лица сошёл совсем, да с тела спал! Да глаза бы мои не видели такого неподобства! Да что ж она с тобой делает, подлота твоя чаривныцькая? Ах, хорошо, прости, господи, не дожили, не увидели беды такой батюшка с матушкой…» И как пойдёт, и как пойдёт! Ну да вы знаете, пустая бочка пуще гремит… Али подойдёт Лёха — где собрались казаки с жёнками, а те уж сразу ему: «Да иди уж ты, Лёха, домой от греха, как бы не осерчала на нас ведьма твоя злобущая. Ох, не сладко тебе, соколик, да что поделаешь — судьба, знать, злодейка…»  И поехали, и поехали…
     Плюнет Лёха, обзовёт дураками-дурами, уйдёт себе, сердито топая, а то и дверью где хлопнет. Ну да жизнь, она какая… Одной дверью хлопнешь, другой; раз плюнешь, другой плюнешь. Там, гляди, и обидишь кого ненароком, а оттого и сам расстроишься. Сердце-то всё одно не камень, кошки-то по нему всё одно шкребут… Стал уже Лёха лицом построжее, да глазом потемнее. И уже слыхивать стали люди: «Что ты, Лёшенька?» « Так, ничего, Лидия…»
         А время-то идёт себе, наматывает. Девки встретят Лёху —насмешничают. А то как запоют песни-частушки, да такие, что и огурец враз покраснеет… Стал Лёха посердитее, поохочее до самогонки огненной да дурной, что Лизавета на пчёльем яде , да на табаке настаивала. И вот раз как-то, сказывают люди, хряпнул Лёха стаканов с полдюжины самой крепкой задурости, пришёл домой, хлопнулся перед жёнкой, обнял колени её, лицом уткнулся, да и взвыл хрипучим голосом: «Не могу я так больше, Лидушка! Расколдуй ты меня, змея подколодная. Отпусти ты меня от чар своих гадостных. Мне и жить-помереть без разницы, и слышать-глядеть ни об чём не хочется. Отпусти, прошу, от себя меня, окаянного. Пропадаю, и сам — отчего — не ведаю…»
       Говорят,  побелела-захолонула тогда жёнка его билявая. И враз вся сила её колдовская улетучилась. Запустила она ему в волосы пальцы свои тонкие, запрокинула голову, уставила в потолок глазищи свои здоровущие, помокревшие. И сказывают — глаза у неё в темноте так и светятся. Ведьма ведьмою.
      «Если так уж заплохело тебе, Лёшенька,— отвечает — тут уж всё-всё колдовство моё найподлейшее всякой силы лишается. Отпускаю тебя, ненаглядного, на все четыре конца-стороны. Только дай мне сроку немного дён, соберу я в дорогу вещички свои малые, да и улечу на помеле своём гадкомерзостном в края непроглядные».
      Так, сказывают, она ответила. И слова эти её доподлинно слышали Анна Петровченко, да Парашка Павленко, да Лизавета макаровская, а ещё Трофимовна с Баландихой, да и ещё несколько — всех уж и не упомнишь теперь.
      Вот так-то вот…
      И большое вышло промеж всех облегчение. И бабы подобрели к мужикам своим, и гулянки стали певучее, и казаки на кругу приосанились — ждут от Лёхи прежних рассказов-побасенок. Да только ведь — дуля с маком!
     Знать, от колдовства так просто не лечатся. Стоит Лёха промеж казаков-братьев, что твой мерин сорокалетний, голова клонится, глаза слезятся, рожа хмурая. На шутки-прибаутки не улыбается, по плечу похлопают — качается. В бою за рекой вчетвером казаки метались вокруг — Лёху спасать от черкесов налетающих, а сам Лёха, что куча навозная. Конь стоит, как ишак понурый, сабля у Лёхи — уж не сабля, а хвост коровий, только мух отгонять. На супротивника и не смотрит даже, так себе, отмахивается, головы не поворачивая. Насилу вытащили квелого из-под сабель бусурманских .
     Да-а-а, почесали тут головы станишники. Ну что с энтим воином делать? И рукой не махнёшь, свой ведь брат-казак, сколько вместе голов рублено, да кровушки с потом розбрызкувато, да сколько друг-дружку выручали — и не считались  николы.
     Тут и бабы с девками стали расстраиваться — пропадает такое, значит, сокровище. Да только ведь,  что поделаешь? Уж и девок распригожих под самые очи ему совали — не глядит. Уж за помощью к нему обращались — пособить, мол, по хозяйству — не хочет. Как не при службе, так лежит себе поленом в своей неприбранной хате, а то возьмёт штуцер и айда себе один на охоту, чуть ни на неделю. И вернётся без всякой добычи. Так и жил волохом.  Отощал, грязью зарос, завонючел. Ясно — один, он и в каше сгинет. Долго оно такое тянулось неподобство. А потом вот что случилось…
     Дай-ка, Петруха, тютюнчику, что-то притомился я малость…
     Да-а-а…
     Так вот… Был праздник какой-то, кажись, масленица. Народу на улице — да почитай, что все там. И все, значит, разнаряженные да весёлые. Гуляют, спевают. А тут как раз Лёха на коне — возвращается с кордону, понурый,  паморочный какой-то… Увидали его бабы с девками, окружили толпой, давай шуткувать, да завлекать-уговаривать:
- Ходи, Лёха, до нас, у нас весело!
- А полюби нас чёрненькими, а беленьких всяк полюбит!
- Иди ко мне, сокол, ох и жарко ж я обниму-расцелую тебя, сладкого!
    Хмурится Лёха, глядит волком. А тут какая-то... Кажись Лушка, возьми и тявкни: «Женится тебе надо, А-а-а-алёшенька, Да вот хоть на мне. Дывысь, яка ягодка, тёплая да упругая!»  И спину-то выгибает, бесстыжая, груди свои неподъёмные выставляючи.
    И тут вдруг  Лёхин конь напружинился, ушами запрядал. Лёха голову подымает — глазищи, что твоя молния, зубы оскаленные сверкают, аж светятся. Сабля из ножён вылетает, конь – на дыбы! И орёт Лёха таким страшным голосом, что ежели второй раз услышу — помру.
      « Ах, вы — орёт — гниды пузобрюхие!» «Да я — орёт — щас пошинкую вас заживо!» А сабля в руках, как в былые дни — не уследишь. И: р-р-раз! Не поверил бы, кабы сам не видел — воз с молочными кринками вмиг пополам. Конь с дыбков копытами — бац! — ворота симутенковские вдребезги. А у Лёхи уже нагайка в руках, али кнут кишошный, конь на дыбах, на передние ноги даже не опускается, так и крутится в толпе. И пошла потеха!
      Бабы с вищаннем вроссып, перепуганы аж до смерти. Авдотья — кузьмичёва матка — с перепугу головой в свинячью лохань, Лизавета всю лужу на площади на брюхе проехала. А лужа там была знатная, что тебе окиян! Свиньи, овцы, бабы, куры — всё в кучу, всё верещит, визжит да кудахтает. А этот, сатана, по площади носится и только — вщих, вщих, вщих — ногайка вщихает!..Чего гогочите? Нагнал ужасу на баб… Да что там бабы — казаки бывалые стоят, побелевшие, с места не двинутся. А кое-кто — можа — и радуется, что бабам ихним такое ндравоучение вышло. А этот Лёха, когда уж всё обчество разогнал — да ведь с рычанием, с криком каким-то диким — вдруг напрямую через огороды ка-а-ак сиганёт, только пыль завилась.
      Долго ещё народ прятался, долго охи, ахи да стоны слышались, и ещё шёпотом крестили Лёху сатаной да иродом. Потом уже кинулись — а Лёха где? Пропал Лёха. Сгинул, незнамо куда. Это позже, когда поехали поискать его, наткнулись вот на что… Когда он, значит, из станицы скакал, перехватила его, видать, шайка конных горцев. Воины они знатные, упаси бог! Прельстила их, по всему, лёгкая добыча — одинокий всадник. Ловили-то корову, да поймали медведя… Так вот, нашли наши, значится, семь коней мёртвых, да семь всадников. Все порубаны так, что самым бывалым воякам смотреть тошно. Не в свой, видать, час повстречались они на Лёхином пути…
      Во-о-о-от… Подкури-ка, потухло… Ну а потом — нескоро — когда уже поля снежком первым запорошило, видят люди: едет, значит. Нате-здрасте, Лёха! Да не один. Сидит впереди, за шею его обнимая, жинка его белобрысая. И глазёнки прикрыты — дремлет.   А лицо у Лёхи такое!.. Кой у кого от зависти аж пид грудьми засосало. Счастливое такое лицо…
       И пошло всё, поехало — ходят себе в обнимочку да впритирочку. «Лёшенька-Лёшенька, да Лидушка-Лидушка…» Ну, чего ж — где лад, там и клад.   И вот что ведь —  народ как-то подобрел, поулыбчивел, будто полегчало всем как-то…
  Сколько уж годов прошло, с меня уж вон потеруха сыплется, а у них, сказывают, всё: Лёшенька-Лёшенька, да Лидушка-Лидушка. Только вот переехали они — недалече, а всё ж…
       Вы про Семена слыхали? Того, что за Лабой семерых горцев порубил в сече, а ещё за восьмерыми гнался? Не слыхали? И я не слыхал, да може и правда… Вроде, сынок ихний.
       А Лёха теперь знаете – кто? А нет, не скажу, ладно.
       Притомился я что-то…
       Барахло, Петруха, твой тютюнишко…
       А ты, Яков, иди, иди — вон тебя твоя, глянь, с коромыслом уже ищет…
       Да-а-а, такое, значит, колдовство приключилось.
       Э-хэ-хэххх…   Пойти, эта, напиться, что ли?..
      
___________________________________________