Картинки из детства

Людмила Путимцева
            

Тук-тук, тук – тук. Стучат поезда. Мелькают вагоны, проносятся годы. Скоро я стану бабушкой. Давно, в далёком детстве у меня тоже была бабушка. Она умерла от рака желудка, когда нам с двоюродным братом Сашкой было по десять лет. Фактически умерла с голода. Я едва успела её запомнить. Это была маленькая, сухонькая старушка, вечно суетящаяся по дому. На голове, непременно повязан светлый платок, узлом назад. Лицо худое, бледное, впа-лые скулы, острый нос и очки в тёмной оправе с толстыми линзами, за кото-рыми мутно виднелись глаза.
Помню прялку, похожую на деревянную лопату, с примотанным  большим, пушистым куском овечьей шерсти. Под прямым углом к ней, при-колочена вертикально другая доска. На ней баба сидела, вытягивала шерсть помаленьку снизу двумя пальцами левой руки и, тут же скручивала её в нит-ку. Правой - проворно крутила веретено, наматывая на него готовую нитку. Потом, сматывала клубки и вязала всем на зиму тёплые носки и варежки.
Всё моё детство прошло у бабы с дедом. В их доме – в два окошка -  была маленькая кухонька да одна не большая комнатка. Как они умудрялись все семеро там поместиться, до сих пор не понятно. Баба, дед и их пятеро де-тей: Тамара, Валя, Надя – мои тётки, Галя – мать моя и Борис – мой дядя, тра-гически погибший в Армии ещё до моего появления на свет. Три железные кровати стояли в комнате, остальные дети спали на печке. В центре, между окон, как и сейчас, стоял этот же полированный  стол. Справа от него, в углу – этот же шифоньер. До сих пор в доме стоит мебель, сделанная руками дяди Бори: стол- тумба, этажерка, вешалка, полочка для полотенец. Можно потро-гать её руками. Вся мебель крепкая, из цельных досок, прекрасно сохрани-лась, а ведь если подсчитать - ей уже больше ста лет! Молчаливые свидетели прошлого. Вот почему я так люблю все эти старые вещи. Они видели и пом-нят дядю Борю, а я нет!
 На этом столе дед рисовал мне человечков. Запомнился он уже старым и больным. Дед был участником, инвалидом Великой Отечественной войны. У него болели ноги, и он ходил с тросточкой. На ногах, зимой и летом – бурки «прощай молодость» и трико с вытянутыми коленками. Всегда в рубашке и пиджаке, на котором двумя рядами красовались, поблёскивая военные ордена и медали! На голове непременно шляпа. Запомнился его большой живот, седая колючая щетина, помутневшие и пожелтевшие от старости голубые юркие глаза.
Дед сидел на стуле, а я подсовывала ему тетрадные листы. Ими был за-вален весь стол. Человечки были как обведённые силуэты. «Ротик, носик, огуречик - получился человечек», - вспомнилось мне, словно донеслось эхом с тех далёких лет. Огуречик - это голова. От него шли чёрточки: у одного вверх, у другого вниз, у третьего во все стороны – как солнце! Это волосы. Человечки были кудрявые и лысые, маленькие и большие, в юбках и с банти-ками. Были ещё уродливые собаки и кошки. Старанием себя дед не утруждал. 
Мы с Сашкой обычно рисовали химическим карандашом. Он нам очень нравился: можно было нарисовать и тут же им разукрасить.  Муслякали карандаш языком и во рту оставался привкус кислого. Тут же плевались,  раз-мазывя по ладошкам и по лицу синюю краску. Язык был синий и руки и лицо. Руки мы обтирали об платье, рубашку… Цветные карандаши появились позже, а тогда мы любили ещё грифель. Чёрный и синий. Кто - то из взрослых точковал на работе древесину. Грифель был толстый, гранёный. Рисовать им было не удобно. За то он ни когда не ломался, и его не нужно было точить. Мы рисовали им дома на бумаге, таскали в карманах. Рисовали на улице, где придётся – на деревьях, на заборе, на тротуарах. Вот он стол, так и стоит на этом же месте. Дед сидел посередине, а я стояла справа от него, на этом самом углу тридцать пять лет назад. Рисунок лежал на столе, на уровне моих глаз. Приходилось вставать на цыпочки, чтобы увидеть рисунок сверху. Если учитывать мой рост относительно стола – было мне тогда лет пять.
Стол есть, а деда нет…
Под конец жизни у деда болели колени, и ходить он не хотел. Мать моя, ухаживая за ним, ставила вожделённую бутылку с водкой и еду в сер-вант, тем самым побуждая дедку  встать со стула и сделать несколько шагов. Тот посылал всех к « ****и мати», грозно стучал палкой, которая всегда стоя-ла у его ног, приваленная к столу, но мать была неумолима:
- Захочешь есть, встанешь и дойдёшь, - говорила она.
- Томке скажи, пусть мне исьти завтра несёт,- кричал он обиженно.
Дед требовал, чтоб кормили его три раза в день, всегда в одно и то же время. Любил манную кашу. Когда ходил, пока были силы, ставил себе браж-ку на варении. Водку пил редко. Огромные розовые бутыли стояли на печке и за печкой. В них пузырилась пена и лезла из горлышка, сползала по бутылке, засыхала, оставляя  липкий, сладкий след. Эмалированная литровая кружка была постоянно в ходу. Из неё дедка весь день  попивал бражку, подобно тому, как другие регулярно пьют лекарственные настои и отвары. Ни когда не курил. Дожил он до девяноста лет. Так и усох со скрюченными ногами.
 Та самая кружка ещё долго служила после деда всем верой и правдой. Ей черпали воду, варили в ней яица, отмывали содой. Но ни что не могло вы-травить вьевшийся сладковатый  запах дедовского эликсира жизни.
Запах бражки так и остался неотделим от прошлого. Это был тот са-мый специфический запах, который присущ каждому жилищу. В каждом до-ме он свой. В том маленьком  домике пахло особенно вкусно. Память стара-тельно сохранила все запахи детства. 
Нас часто оставляли ночевать у бабы с дедом. Зимой, к утру дом вы-стывал. Баба вставала рано и затапливала печь. За окнами – сплошная темно-та. Я лежала под толстым, тяжёлым, ватным одеялом. Мне было уютно и теп-ло, а в холодном воздухе, с кухни начинали тянуться запахи варёной картош-ки, перловки и запаренного комбикорма. Потом к этому примешивался запах квашеной капусты и мясного бульона. Это баба варила борщ. С плиты разда-вались звуки бульканья и шипенья. В топке потрескивали дрова. Постепенно воздух нагревался. В доме становилось тепло, взрослые будили нас и звали завтракать.
Помню раскалённое жерло русской печи. Баба открывала заслонку и от туда полыхало таким жаром, что невозможно было подойти близко. Ухватом на длинной ручке баба доставала огромные, как мне тогда казалось, чёрные чугунки, в которых варилась «поросячья еда». Чугунки ставились вниз у печи на обитый железом пол - остывать. Потом взрослые брали огромную деревянную толкушку и разминали всё это до однородной массы. Поросячья жижа чавкала и булькала в такт движениям, выплёскивалась на пол. Иногда брызги попадали на меня и обжигали. Скорее от любопытства, а не от голода, мы с Сашкой вылавливали из чугунков свежесваренные картофелины. Обжигали свои маленькие, не огрубевшие ещё тогда ручки. Толкали в рот, опять обжигались. Взрослые отгоняли нас, накладывали её в железную миску. Картошка была мелкая в «мундирах», потемневшая, усыпанная мелкими чёрными точками. Мы чистили её и ели с солью и чёрным хлебом. Она была аппетитная и рассыпчатая, чуть с желта – как масло. Вверх тянулись еле видимые струйки тёплого пара. Какой вкусной она казалась!
Ещё нам мочили хлеб молоком и посыпали сахаром. По праздникам в доме были шоколадные конфеты, пряники, халва, большие круглые шоколад-ки в серебряной и золотой фольге – шоколадные медали. На них были выдав-лены какие-то завитушки, буквы. Мы дырявили их, продевали нитку и вешали на шею. Долго не ели – берегли! Нас угощали большущими конфетами в  красивых фантиках: «Гулливер», «Красная шапочка», «Кот в сапогах». Всё это обычно покупалось в «Железнодорожном».
Это был маленький деревянный магазинчик – у вокзала, похожий на обыкновенный старый домишко. Здесь отоваривались железнодорожники. Рядовым покупателям продавали не всё. Некоторым давали «по блату». У нас там, одно время работала тётя Тамара – мать Сашки. Слух о том, что завезли дефицит, распространялся быстро, с помощью «сарафанного радио». Очередь занимали с раннего утра, ещё до открытия. Родственники ходили, сменяя друг друга - караулили очередь. Отпрашивались с работы. За дефицитом можно было простоять целый день. В очередях знакомились, «собирали сплетни», давились, ругались, даже дрались. Часто вся толпа в магазин не вмещалась. Длинный хвост очереди тянулся за дверью на крыльцо, по ступеням вниз. Последние подпирали стены магазина, сидели на завалинке. Нас, детей, обычно посылали стоять за хлебом. Мы занимали очередь и «бегали» у магазина. В одни руки давали по одной булке, по этому, все, кто был дома, приходили и пристраивались к нам, когда приезжала долгожданная  хлебовозка.
Ездили за дефицитом в Верхотурье. 
Помню то радостное возбуждение, когда родители брали нас с собой. Полумрак вагонов. Твёрдые деревянные полки, пол, окрашены тёмно-коричневой краской. Тёмно-зелёные стены, запах угля… Электричка шла из Серова. Вагоны были переполнены. Много ехало пожилых женщин и совсем уже дряхлых старух – в церковь. Нам, детям  было всё равно, кто едет, куда и зачем. Только, помню, бегали и  кричали как поговорку - «Лоба, Ляля, Хаха-тули». Не выговаривали буквы или дурачились? Сейчас не узнать, да и не важно уже.
На перроне из вагонов высыпала куча народа и все бежали на автобус, который шёл до города. Автобус набивался битком. Нам, детям  приходилось стоять. Было нам тогда лет по восемь, девять - середина семидесятых.
Как-то, перед первым сентября ездили «одевать меня к школе». Обош-ли в Верхотурье все магазины. В «Детском мире» купили школьную форму: коричневое шерстяное платье с длинными рукавами. На груди, слегка пришитый, болтался белый сменный воротничок с кружевами и такие же манжеты. Их полагалось отпарывать, стирать и пришивать снова. Эта единственная красота, которая школьникам тогда позволялась.
На несколько часов центр города становился многолюдным…
Все магазины были в центре, рядом с храмами. Никто не говорил то-гда о зодчестве, памятниках архитектуры. На полуразрушенные православные церкви почти не смотрели. Да и не на что, было смотреть. В то время, они представляли собой плачевное зрелище. Монастыри походили на послевоенные руины, случайно уцелевшие после бомбёжки. Крыши и стены поросли травой. Кое -  где даже торчали не большие деревца. Люди бегали по магазинам, а заброшенные, осиротевшие храмы молчаливо и словно с укоризной взирали со своей высоты на нашу мирскую суету. Мы, дети, ходили со взрослыми. Лишь изредка подняв голову, со стороны, издалека, мы посматривали на эти величественные мрачные здания. Их выбитые чёрные окна, как пустые глазницы покойника, пугали. Над разрушенными стенами кружили стаи ворон и непрерывно каркали. Это унылое зрелище напоминало кладбище. Становилось жутко…    
На колокольнях Крестовоздвиженского собора виднелись силуэты ох-ранников. Когда тёмные фигуры двигались, у каждого из них угадывался на плече автомат. Со страхом и трепетом мы замирали….
Но вот родители берут нас за руку и вокруг снова праздник, покупки, подарки, толкотня...
            В мужском монастыре была детская трудовая колония. Ещё со времён Сталина здесь отбывали срок несовершеннолетние «дети врагов народа». На огромных куполах не было крестов, на их месте торчали короткие пики. По верху полуразвалившихся высоких каменных стен тянулась колючая прово-лока. В женском монастыре размещалась библиотека – в одном из зданий. В каком-то из них была городская баня. В центре города возвышалась огромная кочегарка. Под неё приспособили Спасо-Воскресенскую церковь. Действую-щей оставалась только та, что на кладбище. Туда и ехали богомольцы со всех городов и весей. Остальные здания были  закрыты, заброшены и пустовали. В разрушенных стенах гулял только ветер, да мальчишки устраивали свои игры – «войнушки». 
Однажды, в начале восьмидесятых, мы со взрослыми забрались на ко-локольню Свято – Троицкого собора. Запомнились каменные ступени, иду-щие вкруговую. Под ногами битый кирпич, обвалившаяся штукатурка. Во-круг проломанные, разрушенные стены, на которых кое-где виднелись плохо сохранившиеся красочные изображения святых. Местами в стенах зияли пустоты - выкрошился кирпич. Но цементная кладка – раствор, на удивление, сохранилась как новая. Холодный и сырой полумрак заброшенных церков-ных сводов пугал и заманчиво притягивал своей таинственностью. Было страшно и интересно – как в сказке.
На колокольне, на самом верху, разом забылись все страхи. Здесь было просторно и светло. От высоты и размаха увиденного захватывало дух. От-крывался вид на весь город. Мы осматривались, опасливо держась за толстые, многовековые стены. Стояла осень, и погода в тот день была пасмурной. Воз-можно, поэтому картина, открывшаяся нам, была вдвойне безрадостной. По-луразвалившиеся, серые стены монастырей, далеко вокруг рассыпаны ма-ленькие серые домишки. Серая лента реки Туры убегает куда-то в даль к ок-раине города, к лесу. Прямо внизу под нами площадь, где те самые магазин-чики, люди, машины. Всё маленькое и убогое. Мышиная возня.
Казалось, что здесь, наверху, свершается всё грандиозное, великое и вечное. Наверное, сам создатель смотрит на нас такими же глазами. Смотрит с укоризной, всё видит, но ни во что не вмешивается. Всё уже давно запро-граммировано и предрешено - Прошлое, Настоящее и Будущее.
Никто в то время не говорил о религии. Всем полагалось быть атеи-стами. Ни в одном доме не было икон. Никогда не видела, чтоб взрослые мо-лились или крестились. В городе не было церквей. Вроде, они были и не нужны. То было время первомайских демонстраций, митингов, пятилетних планов, ударных строек и партийных съездов. Но, думаю, неосознанно все  думали о Боге, полагались на него. Раньше, как и сейчас, незримо он был рядом – в наших мыслях, словах, поступках, надеждах. «Боже мой! Ради бога!» - сколько раз за день мы произносим эти фразы, сами порой, не замечая. Начиная с рождения и до последних дней жизни, Бог живёт в нас, рядом с нами. 
А сколько народных примет связано с христианскими праздниками! Все, от мала до велика, верующие и атеисты с незапамятных времён отмечали Пасху, Рождество, Вербное воскресение, Родительский день.
Когда умерла бабушка, из угла нижнего ящика шифоньера достали её скромный алюминиевый нательный крестик на верёвочке. При жизни она его никогда не носила. Оттуда же достали белую простынь, украшенную надписями чёрной краской с текстами молитв и ангелами. Ею накрыли гроб. Посередине, почти во всю длину тела, нарисован контурный резной чёрный крест. Это погребальный покров православных - саван. Голова была повязана белым платком с таким же крестом на лбу.  Только тогда, на похоронах я узнала, что бабушка была крещёная. Засыпанный яркими искусственными цветами, гроб стоял посередине комнаты в окружении траурных венков. Это был праздник Смерти. Повинуясь тягостно нависшей всеобщей скорби, мы, дети, не до конца осознавая трагедии случившегося, так же, как и взрослые, говорили шёпотом, ходили на цыпочках.
Мать учила нас не бояться: мы подходили к гробу по очереди и оста-навливались подержаться за бабины ноги. На ногах были обыкновенные но-венькие домашние тапочки- белые в зелёную клеточку. Тряслись коленки, от ужаса хотелось обернуться. Но мы шли, держались, и страх отступал! Так мы учились быть смелыми! По народным приметам!
Сейчас, по прошествии стольких лет, родственники при встрече вспо-минают и гадают, кто из них был крещёным, а кто нет.
Тёмная форма, серые одежды, мало пёстрого, яркого. Все, в те годы носили одинаковые кофты, юбки, туфли. Бежит время. Вновь над Верхотурь-ем ветер разносит звон колоколов. Обрели свою былую красоту и величие древние храмы. Распахнули свои двери для верующих и всех, кому дорога история родной страны.
Поезда всё стучат: «Лоба, Ляля, Хахатули». …  Как давно всё это бы-ло в том домике в два окошка. Дед и баба остались там, в далёком детстве…  Прошлого не вернёшь и вперёд не заглянешь. Но живут они в моей памяти до голосов, до вздохов, до запахов.  Что ждёт впереди?  Не увидишь, пока не доедешь. Тук-тук, тук-тук…. Мелькают вагоны, проносятся годы.