Откровения бывшего колчаковца

Альберт Деев
  В ту пятницу мне не удалось уехать домой – автобус забит до отказа, водитель даже не открыл дверь, и окна автобуса закрыты наглухо, так хоть в окно можно залезть, что я изредка и делаю, когда автобус переполнен, и хоть пассажиры первые пять-шесть минут возмущаются, но всё же я попадаю домой. Идти сорок километров от райцентра до своего села – перспективка, скажу по совести, не из весёлых, тем более, что крапает мелкий дождь. Уже около года я работаю в райцентре, снимаю угол у стариков. Угол – это, пожалуй, слишком сильно сказано. В старом, ещё, пожалуй, дореволюционной постройки, пятистенке, сплю, как на топчане, на кровати, застеленной досками, чтобы пружины не продавились. Появляюсь там не очень часто, так как работа связана с командировками, и то прихожу, чтобы переночевать.

А как хотелось попасть домой! Делать нечего. Кое-как приплёлся на квартиру. Дед один, сидит за столом, на столе расчатая бутылка спирта, хлеб, сало, порезанное на кусочки, луковица и разная огородная мелочь.

- Чо не уехал? – спрашивает угрюмо.

- Да автобус битком.
 
- А-а!

Дед налил себе пол-стакана спирта, понюхал, крякнул, вздохнул – и махом перевернул в рот. Закусил, смачно чавкая.

- Слышь, студент, - обратился он ко мне, хотя и знал, что я уже не студент, - хошь, расскажу свою жисть?

Делать нечего. Всё равно электричество не включишь – рано! Много нагорает, не почитаешь!

- Давай, рассказывай. – вздохнул я.

- До переворота я хорошо жил! – начал он.

- До какого переворота? – не понял я.

- До Октябрьского, в семнадцатом. – уточнил он.

- Не понял! Это был не переворот, а революция.

- Тебе, голи перекатной, беспортошной,- революция, а для меня - переворот! – со злобой процедил он. – Не перебивай, когда старшие говорят!

– При перевороте государственный строй не меняется, меняется только правящий клан! Это во-первых. А во-вторых, ты поменьше таких выражений говори, как “голь перекатная”! – вскипел я.

Колючие глаза деда впились в меня, ноздри то расширялись, то сужались, лицо перекосилось и приняло багровый оттенок.

– До октября семнадцатого я жил хорошо! Хозяйство было крепкое, одних коров больше десяти голов, отара овец, свиней держал, одних уток, да гусей, как выгоню, бывало, на озеро – воды не видать, про курей не говорю.

- А для чего тебе такое хозяйство? Сам как раб работал, семейных своих заставлял жилы тянуть, батраков нещадно эксплуатировал. Что ты видел в жизни, кроме скотины? Деньги? Какой смысл в деньгах, когда здоровье подорвано?

- Ничо ты не понимаешь! Деньги - власть, сила!

- Эк тебя на деньги потянуло! Ходишь в чём! Всё копишь. А какой смысл? Сам никуда не ездишь, домашних не пускаешь, а на деньгах спишь. Ведь есть деньги, а ходишь, как последний босяк. Ну, ладно, продолжай, что ты хотел рассказать?

- Не перебивай! Моду взял. Распустила вас эта власть!

Слухай дальше. Как докатилась волна Совдепии до Сибири, всё, понял я, конец моему хозяйствованию. Колчак пришёл, я сразу к нему, добровольно пришёл.

Конечно, проверили, как полагается, кто я и что я. Полковник расспросил меня обо всём, кто такой, откуда родом. Про хозяйство выпытывал. Я рассказал ему, как на духу.

– Вот что, Николай Сизов, в гвардию самого адмирала запишу тебя: рост у тебя подходящий – сажень косая, да и сила богатырская. – ощупал меня зорким оценивающим взглядом. –  По происхождению ты мужик зажиточный, таких нам и надо в гвардию. Да и конь у тебя– удила как грызёт, да копытом бьёт, любо-дорого смотреть! Где такого коня достал?

– Сам вырастил! – с гордостью отвечаю.

Записал он меня в гвардию.

И, видимо, испытывая меня, уставился своими сверлящими глазами на меня и произнёс с каким-то удовлетворением:

– Колчаку служил на совесть, не один десяток краснопузых вот этой рукой… – он поднял руку, показывая, что застрелил, а затем резко махнул, как саблей.

Дед продолжал буравить меня взглядом. Я не мог понять, для чего он мне это рассказывает, хмель ударил в голову? Нет, не видно, глаза чистые, без пьяной поволоки, да и речь – не похоже, что он пьян. Или, чувствуя безнаказанность,  решил высказаться?
Он хрустнул солёным огурцом.

– Самого Колчака я видел один раз. – произнёс он не то с гордостью, что видел “самого”, не то с сожалением, что всего “один раз”. – Вошёл он в казарму какой-то сгорбленный, походка нервная, не уверенная, я представлял его себе совсем другим. А мы стоим, не шелохнёмся. Немного ему осталось пройти до середины строя, но здесь кто-то в строю свистнул.Поднял Колчак голову. Посмотрел на нас хмуро, а в глазах молнии сверкают.

– Кто свистел!? – грозно спросил он.

Не шелохнулся строй, никто свистуна не выдал. И это гвардия, отборная часть!

Ничего не сказал Колчак, повернулся и вышел, ещё более ссутулившись.

Вскоре началось отступление.

До самого Красноярска я отходил вместе с армией Колчака. Ушёл бы раньше, да одному зимой в тайге не выжить. Был у нас такой Никодим Домовиков, парень неплохой, присмотрелся к нему и решил: с ним можно поговорить.

– Никодим, – говорю ему как-то, – дальше отступать – получить пулю или от большаков, или от своих же, или попадёшь в какой-нибудь Китай. В загранке хорошо с деньгами, а денег-то у нас с собой не так много. Давай-ка уйдём ночью от Колчака, а зимой кто нас будет по лесам искать, да и не до поисков сейчас, сколько уже дезертировало! А там, месяца через два-три выйдем, скажем – демобилизованные, мол, и стрелять не умеем, а там, глядишь, и настоящая власть возвернётся.

– И то, Николай, – отвечает, – я и сам хотел тебе предложить отколоться отсюда подобру-поздорову, да не решался.

Ночью, взяв винтовки и набив сумки патронами, мы оставили свою часть. Больше двух месяцев мы проплутали в тайге. Не одного крестьянина хлопнули! На санях-то ехать сподручней, да и быстрее, а мужиков тех кто искать будет в такое смурное время!

Наконец, хорошо спрятав винтовки и патроны, вышли из леса. Арестовали нас, конечно. Дали по трёшке.

Отсидев, возвернулся я на родину, сюда, а здесь голопёрдовские всем заправляют, дом мой крестовый забрали, хозяйство всё порушили. Дом свой бывший я вскорости спалил: ежели он теперь не мой, то пусть и большакам-анчихристам не достанется. Ещё под несколько домишек особо рьяных пустил “петуха”. Объявили коммунию, ну, думаю, сожрут всё, мне поклонятся, ан нет, ТОЗы придумали. А ТОЗовцы – голь перекатная, один другого нищЕе. Говорю одному, в работниках когда-то был, забитый мужичонка, вечный раб, голь перекатная:

- Федотка, вечерять будет, подойдь, поговорить надоть!

Пришёл. А натура холопская. Картуз скинул, топчется подле двери, а я будто не замечаю. Не хватало ещё голыдьбу в горницу приглашать, да за стол сажать!

- Федотка, выпьешь немного?

- Не! Зарок дал не пить, пока работы летние не кончатся.

- Немного. Никто не узнает.

Вижу, хочет выпить голозадый.

- Не буду. Не соблазняй. Говори, чо звал?

- Эк тебя прищучили в коммунии. Никогда не отказывался от выпивки, а тут на тебе!

- Жизнь я учуял. Понял, что и я человек.

Думал, сломаю, заставлю работать на меня, ан нет. Человеком, вишь ли, почуял себя. А ведь был то кто! Вечный холоп! За стакан самогону мог продать отца-мать! А теперь зарок дал! Работает в ТОЗе!

Потом колхозы придумали. В колхоз я вступил, конечно, нельзя мне было не вступать – из “бывших”, у НКВДэшников на заметке, конечно, был.

А там новый начальник НКВД приехал, прежнего-то убили. Встренул я его случайно – и обомлел – наш, офицер бывший! Он меня тоже узнал, но виду не подал. Навёл я справки – под чужой фамилией он! Вона как! А вскоре встренулись мы, зимой дело было, в сумерки, на улице. Холодишша! Подозреваю, не случайно встренулись.

– Ну, вот и встретились! Ты смотри, не проболтайся, кто я, а то я  и  без “тройки” шлёпну  тебя. А  я  тебе, через  верных людей, задания буду давать, на кого донос капнуть, а кого и шлёпнуть. Винт-то не выбросил?

- Как можно!

- Спрячь получше, дома не держи!

- Спрятал. Никакой обыск не найдёт.

- Это хорошо! Винт пригодится.

– А ты-то как, ваше благородие, в начальники попал?

– Не твоё дело! Меньше будешь знать – крепче будешь спать!

У меня от его последних слов мороз по коже пошёл.

– Буду передавать, на кого анонимки строчить. Да смотри, разным почерком чтоб написаны были, жену заставь, сына, людей надёжных. Один почерк не должен быть – примелькается, а ты ведь “бывший”, не забывай. Возьмут в оборот, и я не смогу помочь!

Не одного голодранца подвели мы под монастырь, а одного я сам шлёпнул, другого промазал.

– Погоди! Моего отца не ты стрелял? – с ненавистью в голосе прервал я его словоизвержение.

– Не! Не я. Хотя и стоило – несколько “несгибаемых” вытащил от суда “тройки”, хотя сам при этом здорово рисковал. В то время я отбывал срок, “за хищение казённого имущества“. Об этом покушении я знаю, - усмехнулся он, - отец-то твой тогда в райкоме работал.

–Тебя надо бы к стенке! – вырвалось у меня. – Мой дед  вас, колчаковцев, в хвост и в гриву колотил.

Бывший колчаковец с яростью посмотрел на меня и сжал стакан в кулаке так, что тот с жалобным хрустом треснул. “Силища! – подумал я. – Такой схватит, и амба”!

– К стенке! Руки коротки! – отрезал он. – Дед твой слабак был, он и не воевал совсем и помер-то рано.

– У меня, как у каждого человека, было два деда. Дед Варфоломей не воевал, но красным партизанам помогал, чем мог.  Дед  Сергей с  Первой Мировой на Гражданскую пошёл, вот он колчаковскую сволочь с земли Русской гнал!

Бывший колчаковец колюче усмехнулся.

– Слухай дальше! Весной сорок первого снова на “казённые хлеба” попал. Началась война.
Ну, думаю, наконец-то большаков прищучат! А когда немцы к Москве подошли, хотел добровольцем в армию проситься, с Яковом Хлестуновым переговорил, уговорить его хотел, чтобы вместе, значится, перейти к немцам, да он отсоветовал.

–Ты, – говорит, – уверен, что до фронта доедешь, не попадёшь под бомбёжку? А на фронт попадёшь – под немецкую пулю можешь попасть, пуля ведь не знает, свой ты али чужой. А лапы раньше времени  подымешь – пулю в спину получишь! Так  что сиди, не рыпайся. А немцы придут – ослобонят, и жив останешься, ещё и героем будешь – от власти большевистской пострадал, смотришь, начальником  каким  сделают! Им Москву только от большаков ослобонить, а там этот проклятый Союз, как карточный домик, рассыплется, вот увидишь! Москву они скоро возьмут! Силища-то какая прёт! – уверенно произнёс Яков. – А Москву возьмут, не успокоются, две-три недели – и всё, война кончится, и наши страдания кончатся.

Мы и списки расстрельные приготовили! Но не сбылись наши мечты. Пришлось нам срок сидеть от звонка, до звонка.

После отсидки я не видел того НКВДешника, может, раскололи его и в расход пустили, а может, и к власовцам подался.

Озлобился я на эту власть шибко – сильна оказалась, окаянная! Гадил я ей всегда, и до конца дней своих гадить буду.

Он замолчал и не произнёс больше ни слова.

Я не хотел оставаться с бывшим колчаковцем, и вскоре шагал под мелким дождём домой.

 Сорок километров – не такое уж большое расстояние.

Через несколько дней я нашёл себе другую квартиру и съехал от деда.

Почему дед разговорился, я до сих пор не могу понять.