К

Виктория Любая
      «У меня был Ка…»

                (Велимир Хлебников)


1

Мы летим над Средиземным морем вторую ночь.

- Скоро? - спрашивает нетерпеливая Цветка.

- Скоро, - кивает Иван.

Я сижу молча, вжавшись в иллюминатор самолета, и никто не обращает на меня внимания. Только Яцек. Он следит за каждым моим движением из-под правой руки и тоже молча.

- Как, как ты можешь отсюда определить, где ты его закопал, свой клад?! - недоумевает Цветка.

- Я его не закапывал, я скинул его за борт. Это совсем не одно и тоже, - невозмутимо объясняет Иван.

- И ты точно его найдешь?!? - не унимается Цветка (на месте Вани, я бы давно отправила её туда же, где он, до поры, до времени, оставил, на хранение, свой клад, так она надоела мне своей стрекотней).

- Конечно, - абсолютно уверенный в своей правоте,  отвечает Иван. Ему нравится Цветка,  и он наивно полагает, что чувство это - взаимно…

- «Кефир» принесли! - кричит Цветка так, словно никогда не видела ни молочных ликеров, ни того, кого их вносит.

- Тебе взять? - спрашиваю я Яцека,  и он коротко кивает в ответ.

Я беру с подноса со стаканами два «кефира» и пробираюсь на свое любимое место, возле иллюминатора.

- Смотри, - обращаюсь я к Яцеку, - Луна, и совсем так, как ты любишь: лунная дорожка, семь сахарных слоников, ходики с фарфоровым циферблатом над гребнем прибрежной волны … 

Девушка-стюардесса переставляет пустые стаканы на край подноса и предлагает ягодный мусс.

- Из какой ягоды? - Цветке, разумеется, до всего есть дело. Она терпеть не может молочных напитков, но не участвовать в разговоре (на любую тему) - выше её сил.

- Гм.. - стюардесса крутит упаковку с муссом: - Кажется, из ананаса.

Начинаются оживленные споры вокруг ананаса, арбуза и дыни, - что из них - ягода, что - фрукт, а что и вовсе - овощ…

- То платье, помнишь? - воспользовавшись всеобщим оживлением, говорю я Яцеку, - Мне пришлось его продать. И книги. И книжные полки. И котов, и цветущую гортензию на окне, и, искрящиеся в темноте, тюлевые занавески, и протяжные телефонные гудки, и волнистый узор перины, и  градусник на магните с дверки холодильника, потому что пришлось продать и холодильник, и телевизор, и пылесос…
Но кое-что, все-таки, осталось. Стиральная машинка на багажнике старого велосипеда, жидкость для протирки стекол  (полфлакона), темные очки от солнца китайского производства, кастрюлька с гречневой кашей, на краю погасшей конфорки… Теперь, ранним утром (а особенно, по поздним вечерам) мне приходится накалывать, свалявшуюся за день, сонную тополиную июньскую пыль  на мельхиоровый трезубец, для гипотетической рыбы,  и отпускать пух туда, откуда он прилетел…

2

До утра мы пьем пиво и жарим рыбу на кухне. Иван делает Ване Цветковой предложение, и она принимает его. В  опочивальне.
- В детстве я ужасно злилась, что родители называли меня Ваней, - жаловалась раскрасневшаяся Цветка. - Они говорили, что называют меня так в честь болгарской красавицы-киноактрисы. Ту, звали - Ваня и фамилия - Цветкова, и меня так называли, на счастье. Но одноклассники всё равно дразнили меня Иваном-дураком, - размазывая туш, вспоминала вслух свое бесправное болгарское детство в курортном местечке «Солнцев бряг»,  Цветка.
- А, по-моему, - высказывает свое мнение при всех, захмелевший от счастья,  Ваня: - Светка Иванова - это самое классное имя на Земле!
… Я вся пропахла жареной мойвой, поэтому выхожу из кухни и решаю принять душ. Включаю свет в ванной комнате, подхожу к раковине, чтобы сначала хорошенько  вымыть руки с душистым мылом. Следом за мной заходит Цветка, горячо и ласково шепчет, уткнувшись мне в ухо:
- Сейчас - уйду, а ты не говори, что я ушла совсем, ладно?  А я совсем ухожу. А Ване скажи, что он - дурак, и я таких - не люблю. Но тоже, не сразу, а когда уже далеко уйду.
- Я не могу так сказать, - отвечаю, глядя на отражение Цветки в зеркале.
- Обидеть боишься? - Цветка, известна своими некрасивыми манипуляциями. - Ну и глупо! - выпаливает она раздраженно. -  Он сам про себя всё знает. Разве, это -  новость?
- Он любит тебя, - возражаю я мягко, намыливая душистую пену и растягивая между ладонями, радужные пузыри.
- Любит, - презрительно фыркает Цветка. - Как будто ты, своего Яцека,  не любишь?..
Это - «запрещенный прием», закрытая,  для обсуждений тема. Но для Цветки, не вникающей в такие тонкости, как этика, манеры приличия и тому подобное, ясное дело, всё это, попросту, не существует.
- Это другое дело, - отвечаю я,  и она, как ни странно,  соглашается:
- Вот именно. И я тоже хочу, чтобы так: по-другому.
Затем, она привычным жестом красиво подтягивает чулки, подкрашивает губы и выходит из ванной комнаты.
- Как тебе,  весь этот сюр? - усмехаюсь я, поглядывая в сторону Яцека, ловко разместившегося на краю пустой ванны. - Я имею в виду разговор о любви,  возле сковородки с пережаренной мойвой? По-моему, впечатляет? На кухне твоей бабушки случалось ли, что-нибудь подобное? Или утюги и ступы с пестиками беседовали только между собой, как белые иностранцы у трапа лайнера, ненадолго пришвартовавшиеся, возле плавучей тропической лачуги туземцев с убогими местными сувенирами? ..

(Когда-то, похожим ранним утром, я точно также готовила завтрак. Он подошел неслышно - спросонья и босиком - положил подбородок мне на плечо и нежно обвил сильными руками за талию. Без слов….
Долгие годы я помнила это его тепло и тяжесть подбородка. Больше того, я была уверенна, что это и есть - Любовь)…

3

- Ты - влюбилась, - давится пережаренной и, как оказалось, пересоленной мойвой, Иван и плачет прямо в тарелку.
- А ты - нет, - подбадриваю я Ваню и завариваю целую кружку какого-то необыкновенного зеленого драконьего чая. На упаковке написано, что этот божественный напиток возвращает тонус мышцам, а голову делает ясной и позитивно мыслящей. Как раз то, что сейчас нужно. (Ваня мне симпатичен, но дело-то ведь не во мне).
- Когда уже она перестанет убегать от себя? - спрашивает Ваня, как можно культурнее отплевываясь от, прилипшей к языку, бумажной салфетки.

Мне нечего сказать. По-моему, все - очевидно. Но я оборачиваюсь к Яцеку и, как по эстафете,  задаю ему тот же идиотский вопрос.
«Ответы здесь, как и прежде, мало кому нужны, их здесь, все еще, не умеют слушать», - читаю я в хитрых глазах.

4

Мы, наконец-то, проводили гостей и остались одни. Под лапкой старой швейной машинки до сих пор прижат лоскут недошитого покрывала в стиле пэчворк; в клетке для канареек доверчиво порхает, с перекладинки на перекладинку, пыльный солнечный луч…
Я высыпаю на стол горсть разноцветных пуговиц и иду поливать цветы на террасу, чтобы, когда вернусь, мне снова было, чем заняться. Но неожиданный звонок в дверь смешивает мои грандиозные планы.

В дверях стоят Цветка с Римасом. Похоже, ему здорово досталось.
- … Может, у него перелом руки? -  спрашиваю я. - Почему вы сразу не пошли в травмункт?
- Потому что…, - растерянно хлопает ресницами Цветка.
- Ваня?!
- Нет. Другой… - скулит Цветка. - Придурок. Амбал…
- А, как вы оказались в это время здесь? - стараясь оказать, хоть какую-то, помощь, но, не очень понимая, в чем она может быть выражена, машинально продолжаю спрашивать я.
- Когда я ушла, Римас, как раз, узнал, что я - здесь. А я уже -  помнишь? - ушла. А Римос не знал и сидел, ждал возле двери, в парадном. Потом - заснул…
- «Проснулся - гипс», - невесело цитирую я. - Ясно. Могу только предложить чай или кофе и узнать по справочной, куда вам следует обратиться.
- Можно, Римас ляжет на диване? - спрашивает Цветка, отлично зная, что я не смогу отказать.
- Конечно, - киваю я. - Только снимите с него разобранную байдарку.
- Куда?
- А,  куда хотите, - говорю я и иду звонить в круглосуточную справочную.

5

Вопреки моим ожиданиям, Цветка возвращается, оставив Римаса спать на диване, одного.
- Ты думаешь, я - ****ь? - спрашивает она серьезно, глядя, как я перетягиваю ниточки для душистого горошка и взрыхляю почву в садовом ящичке, возле хрупкой,  небесно-голубой камнеломки.
- Нет, я так не думаю.
- Все так думают.
- Не все.
- Когда я ушла из дома, родители прокляли меня, сказав, что на коленях приползу обратно, а они еще посмотрят, простить меня или нет; что всё равно не смогу жить самостоятельно, что ничего из меня не выйдет…
- Чушь. Ты прекрасно знаешь, что всё это с тобой может приключиться только в том случае, если ты сама захочешь доставить своим родителям такое удовольствие.
- Ха, верно: такое сомнительное удовольствие - вряд ли!
- Ну, так прекрати соревноваться в перечне этих самых удовольствий, которые тебе по плечу, со своими родителями, - предлагаю я, собирая в ладонь сухие листья и отцветшие лепестки.
- Как?  Так просто? - Цветка смотрит на меня, будто видит впервые. - Это тебе Яцек сказал? - почему-то добавляет она.
- Цветка, иди сюда!.. - слышится из комнаты.
- Римас… - вздыхает Цветка. - Я обещала сама заварить ему кофе и…
- Иди, конечно, - киваю я, не прекращая своего увлекательного занятия. - Там, кажется, еще полбуханки бородинского осталось, и кто-то непочатую банку креветочного паштета забыл, наверху, возле раковины.

6

У нас  с Яцеком всё было иначе. Никаких засижеваний до утра в пьяных компаниях малоизвестных молодых и, не очень, людей, никаких разборок, с оскорблениями и членовредительством.
Иногда, когда я пребываю далеко не в благостном расположении духа (а это, к счастью, случается всё реже), то думаю, что, может, все эти Вани, Римасы, Цветки, с их полоумными родителями и прочие… - правы?! После бессонной ночи выяснения отношений, начиненной колющими и режущими предметами слов, как выдвижной ящик кухонного стола, они, хотя бы, могут завалиться, вот так,  по утру,  к малознакомому человеку за вожделенной кружкой горячего  (пусть и пустого)  кофе  и, сделав (всего-то!) глоток - другой, ощутить такое блаженство, которого мне (трепетно и безвозмездно оберегающей свою любовь от всей этой грубости, мерзости, бессмысленной грязи и жестокости),  по-видимому, не суждено ощутить никогда…
 
К моему искреннему удивлению, Цветка отправляет Римаса в травмпункт, а сама звонит родителям. Поначалу, она, как бы,  просит прощения.  Но,  вероятно, услышав со стороны «оппозиции» не слезы умиления, а победный клич - переходит на прямые угрозы: если предки вздумают запереться на нижний ключ или опять придвинут к двери в прихожей платяной шкаф, - она выбьет все стекла в квартире и, вполне вероятно, нанесет, попутно, урон и частной собственности соседей.

На этой стадии разговора конфликт переходит в перемирие, и Цветка, благодарно кивнув и послав мне воздушный поцелуй, растворяется в глубине лестничного проема.
Я провожаю взглядом её шаги, закрываю входную дверь и, наконец,  сажусь сортировать, рассыпанные на столе, разнокалиберные и разнофактурные пуговицы.

7

Каждый раз, когда я сажусь перекладывать пуговицы своего детства, наступает зима: настоящая, снежная, с морозами, заносами и каникулами.
 
Семь слоников слоняются по квартире в поисках кружевной салфетки, на которой они беспечно топтались летом;  ночник, в виде старинной пагоды, стряхивает, налипшие пушистые снежинки с тонких веточек, нарисованной цветущей сакуры; доверху наполненная воспоминаниями и небрежно перевитая пестрой шелковой лентой соломенная шляпа, уютно скребет по обоям, сдвинутая (кем?!) с места, где она несколько лет скромно и безмолвно выцветает на, единственном в доме, обойном гвозде…
Что-то само варится на плите; что-то само перелистывается, лениво, лежа на старом клетчатом пледе, небрежно перекинутом на сиденье и спинку собранного дивана.

«Что это?» - спрашиваю я, разглядывая ту или иную пуговицу, продевая взгляд, то в одну, то в две дырочки, а то и вовсе, перетекая на другую сторону через единственное оттопыренное ушко… И, сама же, и отвечаю: «Твоя жизнь»…

8

Бабушка Яцека, воспитавшая его, практически,  одна,  снилась мне чаще всех. Маленькая аккуратная старушка в ситцевых платьях и фартуках переходила из одного сна в другой, как гости во время свадьбы, в настежь распахнутые двери. Она никогда не сидела на месте: вечно что-то стряпала, полоскала или вязала, покачиваясь в большом уютном плетеном кресле-качалке, с высокой спинкой, возле плетеной корзины для клубков из неяркой, но прочной и теплой, шерсти.

Иногда она читала, неслышно шевеля губами и ведя пальцем по листу, испещренному буквами. Пару раз мне даже удалось разглядеть - о чем. Первый раз, вообще-то,  текстом было старое истертое письмо, написанное полувыцветшими сиреневыми чернилами, какими я сама любила рисовать в далеком детстве  на почтовом бланке, царапая «железным» пером, до дыр, мягкую второсортную казенную бумагу. «… сразу, по приезде в Варшаву…», -  было написано крупным, отрывистым почерком. Остальное я тоже успела прочесть, но когда проснулась, так и не смогла вспомнить, что именно.

А, в другой раз,  объектом моего любопытства оказалась маленькая книга в коричневом переплете. Сначала бабушка читала сама, а потом, заметив меня, предложила прочитать, тоже самое, вслух. Это были стихи. Грустные, но очень красивые. Когда я закончила читать, бабушка сама назвала автора: «Адам Мицкевич», - сказала она.  «А книгу мне, после войны, подарил один красивый крещеный еврей, Олесь»…

Стихи я помнила долго. Впрочем, для верности, я их успела и записать. Но, пересмотрев с тех пор великое множество сборников польского поэта, к сожалению, так и не сумела отыскать тех замечательных строк.

Яцек очень любил свою бабушку и часто рассказывал о ней, практически, продолжая вплетать её энергетику  в свою жизнь, будучи  вдалеке от нее. Мне казалось,  неловко говорить о том, что во снах я узурпировала чужую бабушку,  но, однажды, все-таки, проговорилась.
 
… Не то, чтобы эти сновидения были какой-то моей особенной тайной, однако, «рассекретив» их, я, странным образом, «виртуально осиротела»…

Яцек долго смеялся, выслушивая мои «откровения», а на следующий день принес коробку фотографий и писем своей настоящей бабушки: в свои семьдесят лет она все еще ходила на службу в какой-то (кажется, строительный) трест, носила темные, приталенные пиджаки, удлиненные юбки и светлые шелковые блузки. У нее было, что называют «абсолютно шляпное лицо»,  и она никогда (на памяти Яцека) не носила платков, кроме, как на шее. И звали её, совсем обычно,  - Люся, а не Беата и не Ядвига, как  мне, почему-то, казалось. (До этого разговора Яцек всегда называл её только «моя бабушка» или «моя старушка», возможно, суеверно, охраняя  границы самого ценного для себя и, подсознательно, никого туда не пуская).
 
«Она сумела создать в доме такую атмосферу, - восхищался Яцек, - что даже тогда, когда ей приходилось оставлять меня одного, мне никогда не было страшно!  Все предметы в доме были наделены её душой, и, в её отсутствие, добросовестно заменяли мне бабушку. Я мог обратиться к любому из них, если мне становилось вдруг грустно или одиноко, и они, тотчас, развеивали эту тоску, как если бы на их месте, в эту минуту, оказывалась она сама».

Ничто  не могло заменить ему той атмосферы, но, частично (я поняла это много позже), он бережно носил её в себе самом.
В этом и заключался настоящий бесценный дар бабушки Люси: теперь, в этом огромном эгоистичном и прагматичном мире её любимый, ненаглядный, романтичный  Яцек нигде и никогда не был покинут и одинок, но всегда -любим, защищен и нужен (чего, порой, нет даже у тех, кто вырос в полной семье).

 9

… Светка Иванова вышла замуж за м.н.с. Крюкова, родила, одного за другим, двух мальчиков, потолстела и успокоилась. Ей тяжело подниматься в мой скворечник, как прежде,  без лифта, под самую крышу, поэтому она лишь изредка дергает меня за рукав, где-нибудь, в магазинном маркете и говорит полушепотом, словно нас кто-то может подслушать или, как если бы, мы замышляли, что-то неприличное: «А,  помнишь?...». И я всегда говорю ей: «Ага».
Родители построили внукам дачу, дед ходит с ними на рыбалку, зять помогает теще в огороде, а Светка записалась на курсы вождения.

Светкин «другой» так и не появился в её жизни, как и в жизни м.н.с. Крюкова не оказалось места  для, стреляющей в порту темные сигариллы с  золотой полосочкой,  Цветки…
Ваня стал профессиональным подводным археологом. Он путешествует по миру, пишет путеводители и серьезные петиции об охране всемирного наследия и окружающей среды. Говорят, на свои собственные деньги, положенные ему за его работу в качестве вознаграждения, он учредил какие-то благотворительные фонды, проводит передвижные фото-выставки и безвозмездно помогает тем, кто оказался в непроходимой нужде…

Римас уехал к себе на Родину,  и о нем ничего не было бы известно, если бы, однажды, он не решил баллотироваться в местные президенты.
«Ты погляди, у него на голове почти не осталось волос!» - тыкала Светка в большую черно-белую фотографию, какой-то политической газеты, которые, по пятницам, читал её м.н.с. Крюков. «Представляешь, тогда, на диване… он позвал меня лишь затем, чтобы процитировать Ницше и сказать, что сексуальную энергию гораздо продуктивнее трансформировать «в волю к власти»!.. Кретин».

Вероятно, Римас не стал президентом, иначе бы мы, хоть что-то, были бы вынуждены о нем слышать…

Яцек остался жить в Нью-Йорке. По-началу,  от него приходили длинные «бумажные» письма о том, «что всё какое-то  не такое, и глаз не возбуждается…». Но очень скоро (с точки зрения текучести человеческой жизни), писем становилось все меньше, а рисунки из них и вовсе исчезли. По обрывкам из чужих Интернет-публикаций можно было узнать, что он проиллюстрировал книгу «такого-то», совершил совместную поездку с «тем-то», в очередной раз развелся или женился на «такой-то», переехал на жительство «туда-то»…  Он «раздобрел» и больше не мог умещаться ни в одном окошечке портмоне.  Не говоря уже о самодельном хипповом браслете,  где в «пуленепробиваемом» медальоне,  некогда молодой, тощий, с вечно голодными, но счастливыми глазами Яцек,  доверчиво положил подбородок, перед бесстрастно-взведенным объективом фотокамеры, на  цветастое плечо той, которая,  так навсегда и осталась для стороннего наблюдателя,  за кадром…

… А мне больше не снятся сны про летающие стога сена; про то, как наши бабушки, начистив до блеска кухонную утварь, идут петь протяжные «страдания», отмахиваясь от мошек и комаров нарядными бузинными ветками, вдоль долгого- долгого деревянного крашенного забора, поверх которого перегибаются, то спелая  груша, то лопоухие подсолнухи, то серебристая облепиха; про терпкий ветер, пахнущий прохладной ботвой бурака и душистой моркови-каратели,  беспрепятственно залетающий в широко распахнутые глаза и ноздри; или про то, как в мелких лужах копошатся изумрудные лягушата, в то время как, над ними, в небе,  проталкиваются, друг через дружку, кучевые фигуристые облака…
………………………………………………………

Изо всей моей прежней жизни со мной остались только толстая книга Брэма, начиненная, как волшебная шляпа фокусника,  засушенными горстями истончившихся лепестков растений, росших, когда-то, на нашей сказочной террасе;  голубой «Иконостас» Павла Флоренского; самиздатовский  сборник  верлибров и буква «К»,  на картонке с карикатурным веселым рисунком: маленький человечек («палка, палка, огуречик…», без глаз, носа и рта) стоит, гордо уперев руки в бока,  поверх одной единственной, вздыбленной доски, окруженной  морем. Чудом уцелевший во время шторма изо всей своей корабельной команды, он, похоже, еще не осознал, полностью, произошедшего с ним, а может, и вообще искренне считает, что случившееся - закономерно…
   
… А всё остальное?  Всё остальное - это, пожалуй,  уже совсем  другая «Моя жизнь». Соответственно, и совсем другая история.



(худ. Яцек Йерка
http://blog.i.ua/search/?type=label&words=79518)