Оглянуться назад. Вторая часть. Гл. 17

Людмила Волкова
                ГЛ.17  «…И СЧАСТЬЯ В ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ»


       В начале пятидесятых годов эпистолярным жанром владели абсолютно все – домашние телефоны имели только избранные. Прочие граждане посылали письма друг другу, а к праздникам и  дням рождения – открытки. Мы получали свою порцию поздравлений  от маминых подруг  и знакомых, а  из Самбора –  от дяди Натана и его жены,  тети Дуси,
       Простой народ сильно голову себе не ломал над текстом, штампуя  внизу:  «жду ответа,  как соловей лета» и «желаем крепкого здоровья и счастья в личной жизни». Но дядя Натан был не таков – писал персонально. Так что  к Первомаю  каждый член семьи получал  конкретное пожеланье – с учетом  возраста и характера адресата.  Ляле, например,  – «расти большой и красивой, да   побольше пятерок в табеле», а мне ко дню рождения, 3 мая, пожелал «замечательного здоровья и первой любви».
       Насчет первой – это  дядя просчитался. В первых любвях у меня уже числился Петя Трескунов из детсада и Коля Артамонов из дома номер пять. А к середине восьмого класса  список пополнил Шурик Михайлов. Этот черноглазый мальчик из соседнего класса поглядывал в мою сторону и ответно стрелял в меня взглядом. Дальше переглядываний дело не продвигалось, зато вполне хватало для душевного томления.
       Девятый класс обрушил на мою голову столько разнообразных переживаний, что их бы хватило на всю оставшуюся жизнь.
       Теперь-то я понимаю, что такое «счастье в личной жизни». Его и было навалом в мои шестнадцать с половиной лет.  К понятию счастья я теперь отношу и душевные  страдания, и лопнувшие мечты, и несправедливость учителей, и неразделенную любовь. Потому что страдания проходили, мечты превращались в надежду, неразделенная любовь сменялась нормальной, ответной, и не все учителя были ужасными.
       К таким я относила нашу классную, преподающую украинский язык, Дарью Федоровну, женщину крикливую, сварливую и меня откровенно не любившую. Она четко знала, с кем надо разговаривать сладким голосом, на кого можно наорать. У нас  учились дети преподавателей Транспортного института (ДИИТа). Были среди них и профессорские дети,  и сын декана  крупного факультета, и сын проректора. Но они как раз свою избранность никак не подчеркивали, вели себя вполне демократично, потому что у большинства учеников родители были рядовыми.
       Это Дарья Федоровна выделяла их из общего коллектива, подчеркивая разницу между нами всеми своим отношением. Одним своим подопечным раздавала комплименты, другим прощала плохое поведение и учебу,  понимая, что так куда проще сохранить нервную систему.
       Я не раз слышала, как она отчитывала в коридоре вызванного родителя из простых. Попробовала бы она так разговаривать с папой-деканом!
       Словом, мое отношение к ней определилось с первых дней. Я терпеть не могла несправедливых людей.
       Уже после первой переклички мне прицепили кличку – Курочка.
       –  КурОч! – громко прочитала Дарья Федоровна, знакомясь с новичками в классе.
       Я встала:
       – Моя фамилия КУрач.
       – Тут написано «О».
       –  А надо писать «а».
       Дарья без улыбки уставилась на меня.
       – Значит, ты КурАч?
       – Нет, КУрач.
       Сколько раз в своей небольшой жизни я это слышала! Безударный  слог звучал двояко, что вносило путаницу. А виноват был папа, который фамилию КурАч произносил неправильно. Ну, не нравился ему правильный вариант!
       – Пусть будет КУрач, – согласилась Дарья, исправляя в журнале ошибку.
       – Курочка! – тут же выкрикнул Ульченко.
       Естественно, что фамилию тут же связали с этой безмозглой птицей – курицей.
       Так что с великим удовольствием я впоследствии приняла фамилию мужа. Уж лучше быть Волком, чем курицей!
       Мы со Светой Меркушовой  с первого дня  в новом классе облюбовали предпоследнюю парту возле окна и так  за ней и просидели до окончания школы.
       Мальчиков в классе было меньше, чем девочек. И ни один из них не нравился мне. Самый  видный и высокий, еще и блондин да отличник, Игорь Лиепа, был какой-то вялый, ко всему равнодушный, а скорее всего – просто заносчивый. Самый харизматичный и симпатичный  – Женя Дзюра, танцор, известный всей школе,  был невысокого роста. А для меня рост в те годы  имел большое значение.
       Конечно, талант танцора не мог меня оставить равнодушной. Я, как и все мы, во время праздничных школьных концертов восхищенно смотрели, как наш Женя буквально летает по сцене, исполняя   немыслимые пируэты. Мы им гордились, будто сами научили своего одноклассника так танцевать!
       Женя меня не замечал. У него была своя насыщенная жизнь за пределами класса и даже школы, как он  сам мне признался при встрече через полвека после окончания школы.
       Мы встретились впервые после окончания школы, и  я не узнавала в этом приятном мужчине, успешном бизнесмене с ученой степенью «доктора  химических наук» ни одной черты прежнего мальчика!
       – Мы с тобой и двумя фразами за два года не перекинулись, – сказала я ему после двух часов свидания, пролетевших как одна минута – настолько он оказался интересным собеседником и приятным в общении.
       Ни намека на ту отстраненность, которая меня отпугивала в школе, когда мне так хотелось, чтобы этот темноволосый и кареглазый мальчик,  интеллигентный в каждом своем жесте и слове ( с другими), просто посмотрел в мою сторону!
       А теперь мы сидели и рассказывали друг о друге в каком-то радостном волнении. Женя, с двумя моими книжками в руках, слушал меня с улыбкой и, надеюсь, с  искренним  интересом.
        «Боже мой, – думала я изумленно, – какими же мы были наивными и глупыми в своих оценках другого человека – в то счастливое время!»
       Женя меня не замечал, зато другие мальчики с репутацией  ПОЧТИ  хулиганов,   часто не давали мне проходу. Ульченко, длинный и худой парень, на переменках не пропускал меня на место, загородив проход. Расставит свои руки и на весь класс нежным голосом воркует:
       – Цы-ы-понька моя, цып-цып- цып! Ты куда, Цыпленочек? Не пущу!
       И хохочет, наблюдая, как я пытаюсь то нырнуть под его руки, то обойти  их с тыла. Только приход учителя и спасал меня.
       Но все эти заигрывания ничего общего не имели с любовью.
       А любовь настигла меня за стенами школы. Я снова угодила в больницу, было это  в начале весны. На сей раз с плевритом. Меня положили в «земскую»,  как тогда все называли областную больницу Мечникова.
       Терапевтическое отделение располагалась на третьем этаже здания, которое и сейчас смотрит на Соборную площадь ( тогда – Октябрьскую), отступив от забора немного вглубь.
       Все палаты в этом дореволюционном здании были огромные и вмещали до пятнадцати коек. Высокие потолки и  большие окна, много воздуха и солнца – все здесь мне нравилось. И женщины в палате  –   тоже.
       Как обычно, попав  в  компанию взрослых, я оказывалась самой юной, а потому опекаемой. А как только обнаружилось, что я «втрескалась» в палатного врача,  женщины окружили меня самой нежной заботой, любовно подтрунивая надо мной, хотя я ни с кем не делилась   своим секретом. Но по моей физиономии всегда можно было читать без особого труда.
       Василий Николаевич нравился всем женщинам, и я подозреваю, что к этому факту тоже не оставался равнодушным. Он  был красив, голубоглаз, но почти старик. Аж тридцать два года прожил, вдвое больше меня!
       – Бабоньки, а поглядеть бы на жену нашего Василька, –  говорил кто-нибудь, начиная тему, отвлекающую от болезни.
       – Говорят, красивая и молодая.
       – А ты откуда знаешь?
       – Кто-то видел вечером в парке. Идут себе,  обнявшись, без всякого стыда. У нас в селе попробовал бы так!
       – Дуры вы сельские потому что! Что ж он свою жену обнять не может?
       – Кто же его видел?  И кто сказал, что она – его жена? А  если он бабник? Я вчера на дежурстве его видела, это да!  Сидит за столиком с Надькой, медсестрой, лясы точит!
       – Лясы?: На дежурстве?! Ты спятила? Они ж обсуждали, какие и кому уколы на ночь делать! – возмущался кто-нибудь.
       – А ты что – подслушивала?  Он же глазки строил этой… Надьке!
       – Это она строит, Надька!
       Когда ты влюблен, то само имя любимого хочется произносить или слышать от других. Даже такие пустые разговоры заставляли меня прислушиваться.
       «Значит, женат, – грустно думала я, словно и у меня были какие-то коварные планы. – Жена красавица, а он глазки строит медсестре»…
       Обхода все ждали с волнением. Женщины прихорашивались – каждая как привыкла. Городские расчесывали волосы и подкрашивали незаметно губы. Сельские упаковывали голову в крапчатый белый платок, словно в палате мороз стоял. Принимали соответствующую позу. Женщины  помоложе ложились на бок, выгнув красиво бедро и распахнув  вырез рубашки, вроде им жарко. Бабы постарше, сельские, вытягивались по стойке «смирно», как покойницы, а глаза – в дверь.
       Вот он входит с улыбочкой (понимает свою неотразимость!),  ласково и весело шутит, приветствуя всех сразу:
       – Здравствуйте, гражданочки болезные! Как ночь спали?
       – Здрасьте! Плохо спали! – дружно рапортует палата.
       – Что же так?
       За Василием Николаевичем тянутся студенты, окружают первую койку, возле которой врач останавливается. Он тут же присаживается на подставленный стул, и начинается осмотр с элементами лекции.
       Мы ждем своей очереди. Не знаю, что там испытывали другие женщины, а у меня поднималась температура, горели щеки, трепыхалось сердце. Сейчас, сейчас он подойдет…
       И наступает моя очередь.
       – Ну-с, красавица, как дела? Вижу – температурка? Так, ложись на спинку.
       Он отбрасывает одеяло и задирает подол рубашки.
       – Обратите внимание, товарищи студенты, на эту осиную талию.
       Все смеются, перешептываются. Я умираю от стыда и  пытаюсь прикрыть самую «позорную» часть тела, грудь, невольно сползаю ниже. Но  Василий Николаевич  пересаживается на мою постель, нежно улыбается:
       –  Ку-уда от меня удираешь?
       И снова отбрасывает рубашку,  слушает сердце, потом легкие:
       – Дыши, не дыши, А ну, послушайте вот здесь, – говорит кому-то из студентов, передавая фонендоскоп.
       Меня обстукивают спереди и сзади.
       Я больше любила те дни, когда мой доктор приходил без студентов. Мне кажется, тогда он был каким-то домашним, немного уставшим. Но выслушивал дольше, расспрашивал подробнее.
       Мне особенно нравился тот момент, когда Василий Николаевич говорил:
       –  Садись  и повернись спиной.
       И сам присаживался сзади. Тогда я словно  оказывалась в его объятиях. Через белый халат чувствовала тепло его тела, запах каких-то сигарет и одеколона (запах мужчины). По-моему, он тоже не торопил процесс выслушивания. Пусть у меня еще не было всех женских форм, но тонкая талия и высокая грудь имелись!
Вечером, перед сном я переживала заново эту процедуру осмотра  и выслушивания в кольце его теплых рук и просто умирала от блаженства.
       Ради этого доктора я вставала раньше всех в палате, чтобы снять бумажные папильотки и расчесать волосы. Других способов обольщения в моем возрасте тогда не знали. Такой отчаянный шаг как смотреть в глаза могла бы себе позволить только взрослая женщина. С мальчиками мы ведь не смотрели в глаза, а переглядывались! То был миг! Мы стреляли глазами, не  понимая, что взглядом можно и целовать!
       Перед сном женщины откровенничали, часто забывая о моей персоне. Я ведь помалкивала. Мне нечем было поделиться с ними. Зато они вываливали на мою неискушенную душу такие интимные подробности своей замужней жизни, о каких ни в одной книжке я пока не прочитала. Мне даже расхотелось замуж!
       Правда, если бы Василий Николаевич бросил свою жену ради меня, я бы не устояла.
       Так мне мечталось тогда…
       Конечно,  приходилось ломать голову, как себя украсить. Больничный халат явно не годился, но тогда домашние вещи запрещали носить. Губы я не красила, только пышные волосы и могли меня спасти.. Накручивала я их перед сном, когда все уже лежали в постели и болтали о своих детках да мужьях. Эту процедуру я никогда не проделывала в ночь дежурства нашего  врача – боялась, что застукает меня.
        Но однажды Василий Николаевич   остался на внеочередное дежурство, о  чем не знал еще никто. И вот вечер, все улеглись в постели, свет выключили, но не спят. А я накручиваюсь. На животе  стоит кружка с водой, разведенной пивом – для крепости локона, вокруг лежат мои бумажные папильотки со шнурками внутри. Процесс длинный, противный: сначала макаешь в жидкость ватку, потом смачиваешь  прядь волос, накручиваешь старательно, завязываешь тесемки.  Руки мокрые, получается не сразу…У-ужас! Кровать моя прямо против двери, верхняя часть ее стеклянная, туда падает свет из коридора…
       И вдруг – дверь осторожно открывается, чья-то рука тянется к выключателю и – свет заливает палату. А в нем – фигура моего  кумира! А у меня половина головы в папильотках, торчащих, во все стороны.
       Я ойкаю  и натягиваю одеяло на голову. Вместе с кружкой, в которой вода. Самодельные бигуди сыплются на пол, вода льется на голову, постель. Запах пива расползается по палате. А я, укрывшись с головой, замираю.  Слышу, как капает вода с одеяла на пол,
       – Женщины, дорогие, а кто тут пивко тихонько потягивает? – спрашивает озадаченный Василий Николаевич.
       – Это Люся, – бойко поясняет кто-то.
       Вот это катастрофа!
       – Не может быть!
Он шагает к моей кровати, видит кокон из одеяла,  кружку на полу, папильотки в луже. Отступает к двери, что-то сообразив. Спасибо ему! .
       – Жалоб нет? Я зайду позднее.
       Как все потом хохотали, окружив меня! Я хлюпала носом, мне казалось, что это конец света, а меня утешали, приводили в порядок постель.
       - Дурочка, не плачь!  Он же понимает! У него жена тоже кучерявая! Надо было сначала кружку убрать, а потом…
        Короче, эта любовь была точно первая! Петя Трескунов и Коля Артамонов не в счет! И даже не совсем безответная: я же чувствовала, что палатный врач очень даже мне симпатизирует!

продолжение


http://proza.ru/2011/03/05/1665