Поздравление - подборка рассказов

Надежда Зотова 2
                П О З Д Р А В Л Е Н И Е
Тимофеевич был крепкий кряжистый старик, похожий на гриб-боровичок,  надежно сидящий в своем гнезде среди стальных более молодых соплеменников. Он был почти совсем лыс, и лишь по краям  его головы и на самой макушке вился редкий белесый пушок. Его голубовато-серые глаза заметно выцвели от времени, а нос приобрел бледно-фиолетовый оттенок, но он по-прежнему хорохорился и не думал отставать от своих более молодых сослуживцев.
По характеру он был миролюбив, спокоен, трудолюбив и ответственен и пользовался непререкаемым авторитетом в области своей деятельности. Как бывший офицер, он отличался повышенной требовательностью, внимательностью и абсолютной нетерпимостью к небрежности и разгильдяйству, которыми грешили иные его подчиненные. Уволившись в запас лет в пятьдесят пять или шесть, он не захотел сидеть дома, а продолжил работать  в только что организованном подразделении начальником, где работа была еще не налажена и требовалась сильная мужская рука с хорошим знанием дела. Коллектив был женский, разнородный и забот ему хватало. Кто не работал с женщинами, тому не понять, какую тонкую и дипломатичную работу нужно проводить среди дам, чтобы поддерживать хотя бы видимую благополучную обстановку в коллективе. Тимофеевич в этом, что называется, собаку съел. Он умело лавировал и в случае необходимости знал, на какую кнопку нажать, чтобы поставить на место ту или иную мадам.
Начальство его обожало, офицеры уважали и чтили, как родного отца, частенько называя в шутку морским волком или черным полковником, а женщины относились к нему и с почтением и с легким лукавством, не упуская возможности подшутить и вставить шпилечку, когда он был в хорошем расположении духа. Тимофеевич не обижался, было заметно, что он в свое время не обходил женщин своим вниманием и сейчас воспринимал их уколы, как легкий флирт и заигрывание, частенько отвечая на это весьма  радикально, что приводило женскую половину в  чувственный восторг, переходящий в звонкий визг и смех.
Прожив долгую интересную жизнь и помотавшись по стране, ему было что вспомнить и рассказать. Да и сам он, несмотря на свой уже почтенный возраст, был не против иногда солоно пошутить, как следует попариться в баньке и хорошенечко выпить и закусить. Когда офицеры приглашали его на какое-нибудь свое мероприятие или на помывку в баню, он расцветал и радовался, как ребенок. Там, вероятно, хватив водочки, он пускался в свои нескончаемые рассказы, которые потом долго будоражили мужские умы и переходили в тонкие безобидные подначки в  его сторону. 
Мне тоже посчастливилось услышать его байки-были. Шкодить мы любили, и вскоре представился замечательный случай. Надвигался праздник 8 Марта – Международный женский день. Мужчин у нас было более чем предостаточно,  и мы не испытывали дефицита внимания с их стороны. Тимофеевич бдил строго, но разве уследишь, если женщины задумали какую-то авантюру! Понаслушавшись его баек, у меня просто зачесалось под ребром.
Был у нас один морячок, капитан 3 ранга. Звали его Валерий Дмитриевич О-ко. Офицер был справный, у начальства на хорошем счету, и работник хоть куда. Все умел, но особенно хорошо печатал на машинке, за что и получил у офицеров прозвище «Зинаида Дементьевна», которая работала машинисткой люкс-класса. Он поначалу злился, огрызался, но потом смирился, поняв, что своим сопротивлением только подливает масла в огонь. Это и натолкнуло меня на одну мысль. Отношения у нас с ним были хорошие, даже дружеские, не переходящие во что-то более существенное по причине его женатого положения и обременения двумя дочерьми, что совершенно не мешало нам подкалывать друг друга по всем темам. Вот и взбрела мне в голову одна шальная мыслишка разыграть его под наш женский праздник.
Проштамповав кондовый армейский пакет, я пошла посоветоваться с нашими дамами. Идея понравилась  всем, но особенную поддержку в этом оказала та самая Зинаида Дементьевна, женщина озорная и веселая, любившая пошкодить не хуже меня. В сообщники мы решили привлечь ее мужа, у которого был красивый каллиграфический почерк, с тем, чтобы не быть пойманными, что называется, за руку и подольше понаслаждаться эффектом содеянного «злодеяния». Текст сочиняли бурно и весело, а чтобы Валерий Дмитриевич не смог сокрыть сей факт, должный стать, по нашему плану достоянием всех, решили послать ему пакет официальным путем, на имя его непосредственного начальника с тем, чтобы он зачитал его вслух остальным офицерам, подговорив ничего не подозревающую экспедицию. 
Коварство плана состояло еще и в том, чтобы обойти всевидящее око Тимофеевича и тем самым исключить любое проникновение в сию тайну до самой развязки. Вся соль состояла в том, что ВДО был носителем женско-мужского имени и украинской фамилии, хотя и имел национальность русского, и заступал на смену именно 8 марта, что и требовалось для полноты впечатления. Текст гласил:
                «Дорогая Валерия Дмитриевна!
Весь мужской коллектив нашего Н-ского подразделения с глубоким уважением,
почтением и любовью поздравляет Вас с первым весенним праздником – Международным женским днем 8 Марта! Желаем  Вам от всех мужчин оставаться такой же красивой, молодой   и жизнерадостной, какой мы Вас знаем и любим и еще долго радовать нас своей красотой и изяществом на благо нашей любимой Родины!
                С искренним уважением и любовью  - весь коллектив мужчин.
                Москва, дата».
          На пакете стояла надпись «Начальнику 4 смены капитану 1 ранга К-ву Владимиру Константиновичу (для О-ко Валерия Дмитриевича) озвучить!». Как полагается, пакет был прошит, засургучен и отправлен по инстанции с вручением первой смене 5 марта и, таким образом, вызвал ажиотаж и в других сменах. Не охваченных нашей шкодой не осталось! Всех жутко интересовало, что же там за такое, но вскрывать пакет мог только начальник четверки.
      Владимир Константинович, сам большой любитель «потравить», с ходу понял, что здесь подначка,  и можно удачно пошутить. Он собрал всю смену и, держа пакет наготове, заявил, что есть причина разобрать поведение их  товарища, которому прислан именной пакет с неизвестным содержанием и просьбой вмешаться всему коллективу. В смене повисла гнетущая тишина. Каждый лихорадочно прокручивал в голове минувшие события, стараясь припомнить какой-нибудь промах. Владимир Константинович показал пакет и серьезно заявил, что это касается лично Валерия Дмитриевича О-ко. У многих вырвался вздох облегчения, и все дружно обернулись на ВДО, который застыл в немом
 оцепенении. Без тени улыбки начальник вынул открытку и на полном серьезе зачитал ее вслух. Гомерический хохот покрыл его чтение! А «Валерия Дмитриевна», вскочив с насиженного места, устремился вперед, чтобы удостовериться в услышанном. И как при самой хорошей режиссуре, на полном серьезе Владимир Константинович поздравил               
 его еще раз от всего мужского коллектива под раскатистые аплодисменты сослуживцев. 8 Марта в смене праздновали, как никогда! «Валерия Дмитриевна» был в центре внимания и стал просто гвоздем программы. Подначки и шпильки сыпались со всех сторон, и он, красный и смущенный, пригрозил   назавтра разобраться с авторами поздравления.   
Тимофеевич пребывал в младенческой невинности. После праздников мы заговорщически хихикали, ожидая рассказа о том, что было. На голубом глазу мы смотрели на хохотавших офицеров, делая вид, что не понимаем, в чем дело. Бедный «Валерия Дмитриевна» носился, приставая ко всем с расспросами и перетряхивая все журналы и книги, в надежде отыскать автора почерка его поздравления. Попытки успеха не приносили, зато подначек стало еще больше. ВДО приставал к Тимофеевичу, просил его указать на зачинщиков, но тот только разводил руками, уверяя его, что не в курсе дела, и с подозрением смотрел на меня, пряча хитрющую усмешку. «Это твоих рук дело, - бросил он в мою сторону, - я знаю. Признайся, что это так!». Ни боже мой! Я невинно смотрела ему в глаза и отрицательно качала головой. Думай, что хочешь, но не пойман – не вор! ВДО пыхтел еще месяца полтора, выискивая факты и доказательства, но так ничего и не нашел. Зато насмерть перепугал нашего единственного холостяка Олега Константиновича Д., с которым мы постоянно перемигивались и переглядывались, решив, что именно он стал нашим союзником и исполнителем.
«Смотри у меня! – Показывал он ему кулак, столкнувшись где-нибудь в коридоре или зале. – Узнаю, я тебе дам!». Несчастный Олег Константинович, совершенно не понимая, в чем дело,  поспешно ретировался, повторяя, как заведенный: «Ты что, Валер, ты что?». «Я тебе дам «Ты что?», - грозил тот, в очередной раз, показывая кулак, - сам знаешь, что!». С тех пор Олег Константинович флирт прекратил и перешел на строго официальный тон. 
Мы были очень довольны, разоблачить нас не удалось. Даже происки Тимофеевича не дали никаких результатов. Мы молчали, как партизаны, продолжая хихикать и потирать руки. Офицеры подначивали ВДО еще месяца полтора, пока, наконец, время не отдалило это событие и не заслонило его другими жизненными делами.
Уже потом, спустя большое количество лет, я рассказала Тимофеевичу обо всем. Он рассмеялся, сказал, что догадывался, но на мой вопрос, почему не сдал нас, ответил просто: «А зачем? Я ничего не знал. А он пусть…». И озорно посмотрев на меня, рассмеялся задорным молодым смехом.
Признаться мне ВДО пришлось в нашу последнюю с ним встречу. Не подумайте чего плохого, он жив и здоров, теперь уже адмирал, толстый и седой, но по-прежнему с веселым огоньком в глазах.  Мое признание его не удивило, мы с удовольствием вспомнили те дни, посмеялись, обсудили подробности и расстались совершенно друг другом довольные.
Теперь Тимофеевича давно нет среди нас. Птенцы выросли и встали на крыло. Многие и сами уже дедушки и бабушки. А его байки и приключения до сих пор живут в памяти и просятся на кончик пера…

                *   *   *

                Д     Е     Д

Дед умер в 74 года. Был он к тому времени уже тяжело болен: страдал водянкой, ослеп, имел больное сердце и  сильно исхудал. В прежние годы он был могуч, с огромными руками-граблями,  с треснувшими толстыми ногтями на грубых темных корявых пальцах, с круглым, будто раздутым от самой груди животом, напоминавшим последние месяцы беременности и бритым черепом на вросшей в плечи шее.
От прежней его силы ничего не осталось, и он представлял собой зрелище жалкое и несчастное. Понимая всю зависимость своего положения, он ждал смерти  смиренно, и даже желая ее, измучившись такой жизнью. Пить ему много не давали, и он старался утолять постоянную жажду кисленькими карамельками, которые покупала ему бабаня, зорко следившая за ним и часто поминавшая ему теперь свои обиды, терпимые от него ранее. За слабость и немощь она прозвала его «венчальный клочок», памятуя , что они венчались  в церкви,  и неся свой последний тяжкий крест.
Видеть двух угасающих близких стариков было невыносимо больно. Деду же, наоборот, теперь хотелось больше побыть с кем-нибудь, поговорить, повспоминать, узнать то, чего он не мог услышать по радио, которое не выключалось до глубокой ночи. Стал он неправдоподобно тих и кроток, и прежний нрав его – властный, самолюбивый и буйный уже ничем не напоминал о себе.
Бабке не нравились наши посиделки. Она гоняла меня от его постели, видимо, опасаясь, что дед скажет что-нибудь непотребное, что может пройти  мимо ее ушей. Она всегда живо интересовалась, о чем мы говорили, и смотрела подозрительно и недобро. Причиной всему были большие по тем временам деньги, которые они с дедом заработали тяжелым надрывным трудом, валяя валенки. И теперь бабка ревниво оберегала все, что касалось сведений о возможном наследстве в случае их смерти. Но подозрения ее были напрасны. Разговоры наши касались совсем другого и даже близко не приближались к запретной теме. Но бабка была недоверчива и бдила зорко, не оставляя нас одних надолго.
Дед любил вспоминать дни, когда он был в полной  силе,  и особенно военную пору, которая трогала его  за живое и зажигала его душу, возвращая ему хоть на время если не физическую, то хотя бы духовную силу. Он был из раскулаченных. Любви к  Советской власти не питал, но и не мстил ей никогда, хотя порядки, установленные Советами , он так и не принял и всю жизнь прожил кустарем, не признавая ни дисциплины, ни начальства, ни «палочек». Впрочем, кроме валения валенок он ничего не умел и не хотел ничему учиться. Дело это было прибыльное, независимое и надежное.
Работал он яростно, азартно и споро. Клиентов хватало, и деньги текли ручьем. Это еще больше подстегивало деда к работе и засасывало, как болото, заставляя работать по 12-16 часов в день с одним выходным. Однако развлечений было мало, и деньги мало приносили радости. Поесть послаще, выпить да побузить – вот и все тогдашние деревенские радости.
Иногда дед срывался. И его пьяные загулы продолжались несколько недель. За это время он обрастал всевозможными «дружками», падкими на легкие деньги и угощение, и спускал все, что заработал до этого , порой влезая даже в долги, за которые потом долгое время работал бесплатно.
Бабка терпеливо дожидалась окончания его загулов, которые завершались полным опустошением не только карманов, но и души. И тогда шла за ним в какой-нибудь кабак, где он сидел испитый и уже никому не нужный один, как побитая собака. Бабка входила, говорила привычное: «Коля, пойдем домой!». И он покорно, телячьим шагом, шел за ней, виновато пряча глаза.
Если же она  по какой-либо причине не шла за ним, он по-прежнему продолжал пить, набирая новые долги, и упрямо отказывался идти домой.
До войны дед умудрился настрогать одиннадцать человек детей, семеро из которых умерли еще в младенчестве, и ушел на фронт, оставив жену с сыном и тремя дочерьми от 3 до 13 лет.
В свое время дед окончил 3 класса церковно-приходской школы и бойко считал и писал.  Бабка же писала плохо, пропуская буквы, а то и слова. Писала коряво и размашисто, и читать ее каракули было смешно и сложно.  Бабка знала это и злилась, когда дед или старшие дети осмеивали ее послания. В них она описывала свое нехитрое житье-бытье: как отелилась корова, чем нынче кормила ребятишек, как  ходила работать в колхоз, что видала и с кем  говорила.
Дед, разбирал ее письма часами, часто догадываясь  о том, что там написано по наитию или смекалке. Служил он в пехоте рядовым. Вояка был хороший, имел ордена и медали, в том числе и орден Славы. Но после войны ребятишки, играя ими, порастеряли все, и найти уже ничего было нельзя.
В правом боку у деда был глубокий вдавленный шрам после тяжелого ранения. И со временем этот толстый рубец так и не выровнялся.
По своему малолетству мне тогда не приходило в голову расспросить его о войне.
Фронтовиков в ту пору было много, и им не было того почета, как сейчас. И мало кто из них говорил об этом трудном военном времени то ли из скромности и желания поскорее забыть свои жуткие воспоминания, то ли из-за встретившей их дома послевоенной разрухи, голода и сиротства новой мирной жизни.
Однако, кое-что иногда удавалось из него выудить. Дед начинал рассказывать, быстро распаляясь, зло сверкал темными карими глазами,  и щедро пересыпал свой рассказ крепкими солеными выражениями добротного русского мата.
Один из его рассказов особенно врезался мне в память.
Было это в самом начале войны. В жестоких боях  наши части отходили на восток. В очередном сражении потрепанные остатки полка, в котором служил дед, попали в окружение. Связь была потеряна, люди измучены, патронов почти не осталось. Разрозненные группы беспорядочно отходили в леса, пытаясь скрыться там от преследования вражеских войск.  Вместе с ранеными, грязные, злые,  голодные и уставшие до полусмерти солдаты шли,  все глубже зарываясь в чащу. Командиров почти  не осталось. То тут ,  то там слышались отдельные перестрелки, то затухающие, то вспыхивающие вновь. Их группа насчитывала всего семь человек. Самым старшим был дед, и остальные молча и  безропотно подчинялись его приказам. Дед внимательно прислушивался к перестрелкам и то и дело прижимал палец к губам, давая этим понять, что нужно двигаться тише и осторожнее. Черные пересохшие рты жадно ловили горячий воздух, и потные гимнастерки едко воняли острым солдатским потом. Двое раненых еле тащили ноги, измученные кровопотерей и жаждой, боясь, что они отстанут и их бросят одних. Дед шел, не останавливаясь. Он гнал людей вперед, понимая, что спасение может быть только там, в глухой чаще. Он старался не смотреть в глаза своим товарищам и, казалось, даже не слышал их стонов и тяжелого дыхания.
Наконец, он остановился. Вокруг было тихо. Уже начало темнеть. Дед дал знак к привалу. Солдаты рухнули, кто где стоял. Воды не было. Еды тоже. Пропитанные кровью бинты, припеклись к ранам. Но боль как будто отступила под тяжестью усталости, и все сидели неподвижно и молча, словно покойники.  Только тяжелое сиплое дыхание выдавало в них живых людей.
Спасительная ночь накрыла их своим покрывалом, и вечерняя прохлада приятно остужала измученные усталые тела.
- Ну, что, Алексеич, - почти шепотом надтреснутым голосом спросил один солдат, - делать-то что будем? Кажись, влипли мы.
Дед пожевал губами. Что он мог ответить этому еще вчера едва знакомому ему солдату? Он и сам не понимал толком, что с ними произошло и что теперь нужно делать.
- Пока спать всем, - жестко ответил он, - утром рано подыму, далее пойдем. К своим надо…
- Неужто никто больше не уцелел, - проговорил другой, совсем молоденький солдатик, - може еще встретим кого…
- На може плохая надежа, - зло огрызнулся первый солдат, - драпать отсюда надо, пока целы. Алексеич прав, ждать неча. Утром руки в ноги и до своих, а то недолго и к немчуре в лапы попасть! Искать некогда, самим бы уцелеть. Да вон и они, - он кивнул на раненых, - куда ж с ними?
Раненые злобно засипели.
- Чего  ж нам теперь подыхать что ли, - за всех ответил один, у которого сквозь спекшиеся побуревшие бинты все еще сочилась кровь. – Думаешь, тебе только жить охота? Шкура ты, Сверчков. Я давно приметил, что ты только за свое брюхо радеешь. Врезать бы тебе,  чтобы зубы брызгами!
- Цыцте вы, - рявкнул дед, - нашли время собачиться! Вместе пойдем, а кому своя шкура только дорога, пусть катится, держать не буду. И ты, Сверчков, язык свой в жопу убери, не то я тебе сам зубы пересчитаю!
Все притихли. И вскоре в темной лесной чащобе послышались хриплые и сиплые звуки тяжелого человеческого дыхания. Сон был мутен и тревожен. Мысли то крутились, словно карусель, перемешиваясь во что-то  смутное и непонятное, то сменялись черным провалом, пустым и бездонным.
Росное утро с туманом и ярким теплым солнцем взбодрило звонким разноязыким щебетанием птиц.
Дед повел по траве рукой и ощутил приятную сырость. Он отер лицо мокрыми руками и сунул его в траву. Холодные капли быстро освежили его. Он оглядел сидящих солдат и тихо, но твердо скомандовал.
- Подъем, ребята! Доспим потом, а сейчас идти надо. Говорить тихо, на отставать, смотреть в оба, ухо держать в остро!
Все зашевелились , залязгали винтовки. Раненые без стонов и жалоб, кто сам, а кто и с помощью товарищей поднялись и встали в строй. Только теперь дед впервые разглядел их всех, кто остался от вчерашнего боя. Эти семеро, почти не знакомые ему, теперь смотрели на него с надеждой и тревогой, как будто только от него зависело, выживут ли они теперь или нет.
- Пошли, - хрипло сказал он, - и ты, Сверчков, не воняй больше.
Шли долго и молча. Редкие привалы только расслабляли их,  не принося никакого отдыха. И только ночь с ее густой темной чернотой глубоким сном возвращала им истраченные силы.
На четвертые сутки набрели на небольшой хутор и, забыв про всякую осторожность, как дети, рванули к незнакомому дому. Пахло хлебом и еще каким-то съестным, коровьим навозом и чужим человеческим жильем.
- Куда? – Первым очнулся дед. – Надо б разузнать, что да как. Послать бы кого, – Он глянул на Сверчкова. – Ну-ка, ты, давай, - и он кивнул в сторону дома, - если в порядке все, свистни, а нет – так сам не дурак, сообразишь.
Сверчков похлопал себя по животу.
- Ох, и нажрусь я ныне, брюхо к спине присохло, - и заржал тихо и радостно.
Короткими перебежками он добежал до хаты, прислушался и юркнул в дверь. Во дворе никого не было, только куры да гуси важно похаживали по теплой чисто выметенной земле.
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем послышался пронзительный призывный свист, и Сверчков, улыбаясь своим черным счастливым лицо, замахал им руками.
- Давай сюда, ребя, чисто все!
С перекошенными от сухости ртами, больше похожими на гримасы, чем на улыбки, солдаты рванулись на зов из последних сил. Горящие глаза полыхали радостью и предчувствием долгожданного желанного отдыха.
Грязные, потные, окровавленные своей и чужой кровью, они в первую очередь жадно прильнули к холодной, ломящей зубы колодезной воде. Содранные, протухшие потом гимнастерки,  валялись тут же  на дворе, а люди, изрыгая из глоток гортанные торжествующие звуки, восторженно поливали друг друга ледяной водой.
Гогот и ржание раздавались по всему подворью, и грязные потоки, стекавшие с тел солдат, превратили его в  одну большую чавкающую лужу с подтеками на все стороны.
Две бабы-хозяйки молча и жалобно наблюдали за ними, то вытирая глаза уголками головных платков, то мелко крестясь, лепеча себе что-то под нос.
Сверчков, бывалым взглядом окинув всех, подошел к бабам и, положив руку на плечо той, что помоложе, по-хозяйски распорядился.
- Ну, бабоньки, коли уж так пришлось, приютите да накормите служивых людей чем бог послал. Картошки там, огурцов, яичков тоже. Короче, давайте, что есть. Нам сейчас что ни дай – все мед, да молочка, если можно. Корова-то есть?
- Знамо, есть, - ответила та, что постарше, - как без кормилицы, нечто можно? И курей и гусев держим. Хозяйство однем словом.
Она  ловко юркнула в избу и зычно позвала молодую.
- Яська, поди сюды, на стол собрать.. Неча глаза пялить на чужих мужиков. Мужа помни боле!
Услыхав бабий окрик, Сверчков заржал еще пуще.
- Видать, свекруха тебе разгуляться не дает, - обратился он к молодой белобрысой бабе с  любопытством наблюдавшей за ними. – Ишь разоряется как! Иди уж, а то попадет еще. А нам с хозяевами ссориться теперь не резон. Зовут-то как? Муж где?
- Яська зовут, - всхлипнула молодуха, - а усе в лес подались, нет дома мужиков. Уж какую неделю одни. Раньше было хорошо. Хозяйство, лес, добром жили. Счас  страшно одним.
- Эх, бабы, - горестно вздохнул Сверчков, - одним словом, бабы. – Он ласково похлопал молодуху по плечу. – Иди уж. Поспешайте, бабоньки, жрать охота силы нет!
Яська засеменила в хату , и вскоре на столе весело пыхтел ведерный медный самовар. Солдаты, обжигаясь, чистили вареную в мундире картошку и, круто пересыпая ее солью, с жадностью заедали ее малосольными огурцами, запивали молоком и резали толстые ноздреватые ломти пахучего домашнего хлеба, еще теплого и мягкого, как пух.
Обе хозяйки сидели поодаль и только успевали подкладывать огурцы и подменять кринки с молоком. Исхудавшие, щетинистые щеки двигались, то раздуваясь, как мешки, то западая ямами. Зубы перемалывали еду с хрустом, слово жернова, и слышно было, как она жадно проваливалась внутрь. Наконец, насытившись, мужики тяжело срыгнули.
- Добре пожрали. Спасибо бабоньки.
Молодуха довольно хихикнула. Было видно, что она давно соскучилась по мужскому обществу и с удовольствием глядела на солдат. Свекровь сухо пожала плечами.
- А что ж ты, тетка, здесь сидишь? Ждешь их что ли? Вишь, хорошо как устроилась! Даже собаки нет, никого не боишься. – Дед зло посмотрел на бабу и прищурился, будто прицелился. – Мужики-то где, ребятишки?
- Куды теперь-то? – Она пытливо посмотрела на них. – Нечто здесь можно? Не ныне – завтра немчура нагрянет.
- Не твого ума дело, - отрезала тетка. – Учи меня еще! Ишь нажрались, так теперь нос суют во все. – Она  зло сверкнула на деда глазами. – Драпаете вона, а здесь героями при бабах держитесь!
Наступила гнетущая неловкая тишина. Мужики сидели, опустив головы, и только сжатые до белизны в костяшках кулаки, выдавали в них жестокую, обуревавшую их обиду и злость.
- Прости нас, мать, - первым отозвался Сверчков. – Твоя правда и неправда твоя. Что от нас осталось – вот крохи только, покалеченных трое. Куда их? Да и мы вояки никуда. Патронов обойма на всех да кулаки. Воюй с ветром! А тут вы, после всего ада, чистенькие, сытые, спокойные. Мирно у вас, будто война вас  и не касается. Сидите здесь курушками- вроде так и надо.  Мужиков нет, все шито-крыто.
Молодуха испуганно заморгала. Она открыла было рот, но свекровь цыкнула на нее и, не глядя ни на кого, внятно и громко сказала:
- Здесь вам нельзя. Передохните чуток, отмойтесь, а далее решим, что с вами делать. Коли наелись, вылазь все, прибрать мне надо.
Один за другим мужики молча вышли во  двор. Закурили и, попыхивая цыгарками, заговорили меж собой.
Яська сновала мимо них в избу, четко ловила обрывки фраз и украдкой поглядывала, будто хотела что-то сказать. Солдаты подметили ее переглядки и стали подтрунивать, пересыпая свои шуточки солеными намеками. Яська краснела, но было видно, что ей это нравилось.
- Слышь, льняная. – приставал Сверчков, - давно мужика-то не видала? Поди скучаешь? Хошь мы тебя зараз утешим? Выбирай любого.
- Не, - смущалась Яська, - у меня муж хороший. Перед войной только поженились. Он у меня смирный, тихий, добрый. Маманя строгая, у нее не забалуешь. А он меня в обиду не давал. Любит, значит.
- А где же он, - продолжал допытываться Сверчков, - вы тут с маманей, а сынок драпанул?
- Не, - Яська замотала головой, - не, он там, - она махнула рукой в сторону леса , - и пес с ним. Хороший пес, здоровый, словно телок. Челкашом кличут. А нам тут надо. Хозяйство, дом. Рази все бросишь? Корова вон, телушка. Сено косить, картошки убирать, запасы на зиму – исть-то надо!
- Болтай больше, - свекровь выросла рядом, как гриб после дождя. – Здорова лясы точить, беда прямо. – Она толкнула Яську в спину. – Иди уже, подолом-т о возле мужиков  метешь, гля-кось, радости-то сколь…
- Будя вам, маманя, - озлилась Яська, - что напраслину-то возводить! Итак все вдвоем с вами да со скотиной. Со скуки сдохнешь, хочь чуток с людьми поговорить, а вы…
Она обиженно пошла прочь, а свекровь, подбоченясь и строго глядя на солдат, обратилась по старшинству к деду.
- Вот что, ребята, с Яськой баловать не дам. Муж у ней есть, сын мой. Баба молодая, ясно. И у вас, видать, аппетит играет. Однако, тут зубами не щелкать, - она прямо обратилась к деду. – Раз ты здесь старшой, то отвечай за них по всей строгости и держи их, как знаешь. А только баловства чтоб никакого!
Дед согласно закивал, сложив для острастки за спиной свой увесистый кулак, явно обещая угостить им на славу некоторых досужих охотников. Ссориться с такой хозяйкой было опасно, особенно сейчас, когда их будущее было туманно и непредсказуемо.
- Не беспокойся, милая, - утешил ее дед, -  нам пока не до того. Не до баб теперь. Думать надо, куда деваться. Ты бы пособила лучше. Да и тебе мы гости незванные и небезопасные. А ежели что не так, не ярись, прости , бабонька!
- Варварой меня зовут, - сурово промолвила тетка. – Насчет вас думала я уже. Вот жду гостя. Как он скажет, так и будет. А пока не болтайтесь зря ни по лесу, ни по двору. Схоронитесь и сидите тихонько. А нам дела делать. Не до вас!
После еды, курева и недолгих разговоров солдаты с удовольствием разбрелись по хутору, спрятавшись от хозяйских глаз и подремывая где-нибудь в укромном уголке. Некоторые затеяли постирушку, отмачивая в холодной воде свои заскорузлые потные гимнастерки.
Все понимали неопределенность своего положения, и это не давало ни уснуть, ни уйти от гнетущих темных мыслей, вихрем роившихся в головах. Опасливо прислушиваясь ко всякому шороху, люди были не  спокойны. Этот хутор мог стать для них и ловушкой и последним пристанищем, случись немцам нагрянуть сюда. Плутать по лесу без воды и провизии, с ранеными, горсткой патронов и пустыми винтовками было равносильно самоубийству.  Какого гостя ждала хозяйка, можно было только догадываться. Охота разговаривать пропала. Все молча ждали развития событий.
С голодухи еда проскочила быстро. Опять захотелось есть. Просить у хозяйки обеда мужикам было стыдно. Семеро здоровенных детин работали ртами, перемалывая все подряд. Бабы сновали туда-сюда, выполняя нехитрую крестьянскую работу, и как будто не замечали своих гостей.
- Еще бы пожрать, Алексеич, - прорвало наконец Сверчкова. – Ей-бо, кишки «барыню» пляшут. Слышь, как урчит, точно высвистывает. Пусть хоть чугун картошек дадут, отощаем ведь. Сами вон какие телки гладкие, а тут,- он звонко похлопал себя по животу, - присохло все, позвонки перечесть можно.
Дед усмехнулся. Он и сам был едок хоть куда, но просить стеснялся. А теперь шел уверенно, как заботливый командир, которому надо было во что бы то ни стало накормить своих солдат.
Обе бабы суетились у печи, ворочая огромные горшки. Щекотливо пахло съестным, и у деда сиротливо заныло под ложечкой. При виде густого пара, поднимавшегося от чугунов, рот его заполнился слюной, и он смачно сглотнув ее, неожиданно для себя зло и бесцеремонно спросил.
- Кормить-то нас будете или так со двора  прогоните? Неласково встретили – веселее гнать! Так что ли? – От голода злость поднималась все сильнее и сильнее. – У меня люди из боя, три дня совсем ничего не жрали, а вы здесь жметесь! Немца что ли ждете откармливать? Дождетесь небось.
Яська растерянно заморгала , а Варвара нимало не смутившись, разогнулась у печи и вперилась, не моргая, деду прямо в глаза.
- Ишь, злые какие с голодухи, - выдержав значительную паузу, сказала она. – Вы гонор здесь свой не кажите, не боюсь я. И не командуй здесь, не хозяин. Думаешь, я не знаю, как мужиков кормить? Уж не тебе учить меня. Я свое дело туго знаю. – И уже немного смягчившись.  Добавила, - позову ужо, не боись. Досыта накормим.
Дед вышел из избы красный и растерянный от внезапного крутого отпора этой норовистой деревенской бабы. Было обидно и стыдно, что он не мог цыкнуть на нее и даже обложить крутым соленым матом, на который был большой мастак.
Сверчков, моментально оценив обстановку, присвистнул.
- Неуж отперла, вот чертова баба! Хуторские все такие, кулачье проклятое! Снега зимой не выпросишь. Живут себе , словно лешие в лесу, от людей схоронившись. Дичь бьют, то , се – все за дарма, а прижимистые черти!
- Будет болтать! – Осек его дед. – Накормят. Подождать чуток надо. Обе у печи толкутся, горшки – во! – Дед развел руки. – Еле ворочают. Всем хватит. Подождать только надо, - повторил он еще раз.
Чтобы хоть как-то заглушить голод, солдаты покуривали махорочку. Говорить никому не хотелось, каждый думал о чем-то своем, заветном, и терпеливо ждал приглашения к обеду.
Внезапно послышался грозный густой собачий лай. И из леса выскочил огромный,  лохматый коричнево-бурый пес, понесшийся прямо на них
- Стой, проклятый, - выскочила на лай Варвара. – Ишь оглашенный! Цыц, Челкаш! Цыц, говорю! – Она поднесла руку к глазам и, глядя из-под козырька ладони, внимательно всмотрелась в лес.
Челкаш волчком крутился вокруг нее, повизгивая от радости и предвкушения домашнего угощения. Следом выбежала Яська. Глаза ее блестели , а щеки зарделись от волнения и счастья. Челкаш взвизгнул и подпрыгнул к ее плечам.
- Ой, - увернулась Яська, - поди ты здоровила!  Да где же Лесь? – Она так же , как свекровь, внимательном поглядела вдаль.
Наконец, из леса показался рослый, одетый в широкую домотканную рубаху и холщовые портки парень. За плечами он нес тощую котомочку, а в руках держал суковатую палку. И весь вид его напоминал деревенского пастуха. Фигура быстро приближалась и теперь можно было разглядеть и его конопатое лицо и белесые волосы, и курносый толстый нос над пухлыми детскими губами. Пес стремглав бросился к нему , заливаясь звонким веселым лаем, как будто говоря, что дома все в порядке и можно идти спокойно.
Лесь остановился, погладил собаку по голове и махнул женщинам рукой. Яська кинулась ему навстречу. Раскинутые руки ее разрезали горячий воздух, и головной платок сбился на плечи. Она крепко прильнула к Лесю, вся затрепетав в его больших крестьянских руках. Вмести они пошли к дому. И Яська торопливо и сбивчиво рассказывала ему о постояльцах.
- Его, значит, ждали? – Спросил Варвару дед. – Сынок что ли?
- Сынок, - подтвердила баба. – Теперь и вечерять можно. Слава богу, и поспело все. – Она опять юркнула в хату.
Лесь с Яськой приближались. Пес по-прежнему бежал около них, но уже не лаял, а только настороженно принюхивался и оглядывался кругом.
- Пришли мы, маманя, - закричала Яська, подталкивая мужа вперед.
Варвара неторопливо и степенно вышла к сыну, перекрестила его и обняла.
- Заждались мы тебя, Лесю, - шепнула она ему на ухо и неловко поцеловала в небритую колючую щеку.- Гостей бог послал, сховать бы их нужно. Не место им здесь. Да ты сам все видишь.
- Знаю, - кивнул ей сын, - Яська уже рассказала. Решим, маманя. Ты накорми сперва, да гостей позови, познакомиться надо. Ишь сховались и не видать никого.
- Почему никого? – Подошел дед. – Ждем тебя, только что без цели болтаться по двору, хозяевам мешать? К ужину все подойдут, познакомимся.
Лесь кивнул. Он сбросил котомку и рубаху и пошел к колодцу мыться.  Яська поливала его ледяной водой, а он только крякал от удовольствия, подставляя под обжигающие струи свое загорелое крепкое тело.
- Зови своих что ли, - скомандовала Варвара, выходя из хаты. – Готово у меня все. Счас обмозгуем, что да как. Здеся вам доле нельзя. Ты своим-то скажи, пусть готовятся.
Дед свистнул. Один за другим к хате потянулись солдаты. Без лишних разговоров построились в шеренгу и выжидательно посмотрели на деда.
- Вот что, ребята, - совсем по-домашнему начал он, - видать, тронемся ныне. Сын к хозяйке пожаловал. Должно быть, от партизан. Ясное дело, нам тут быть нельзя. Чем быстрее отсюда уйдем, тем целее будем. Не ровен час, немец нагрянет. А нам и отбиться нечем. Погибнем глупее некуда. Так что ешьте да готовьтесь в дорогу. Лишнего не болтать, в дурь не переть. А харчитесь основательно, кто знает, когда еще пузо набить придется.
Гуськом вошли в хату и сели за стол. Варвара разлила густые щи с солониной, а Яська, не сводя с мужа ласковых глаз, все ставила и ставила на стол новые закуски. Оглядев добротный стол, хозяйка, крякнув от удовольствия, бухнула  припасенный на  случай четвертной самогона
Мужики издали одобрительный гул и  потянулись за стаканами. Лесь, как щедрый хозяин, налил каждому  по полной мере и, встав, с широкой добродушной улыбкой произнес:
- За здоровье наших гостей и  хозяев и за все хорошее!
Он залпом опустошил свой стакан и аппетитно зачмокал над наваристыми щами. Мужики тоже с явным удовольствием опрокинули содержимое в глотки и также жадно принялись за еду. Ели молча и сосредоточенно, как  будто выполняли тяжелую и трудную работу. Каждый старался подкопить силенок и наесться про запас.
Пес, терпеливо сидевший рядом, начал поскуливать, пытаясь обратить на  себя внимание.
- Что, Челкаш, - разламывая на куски рассыпчатую горячую картошку, политую салом с жареным луком, улыбнулся Лесь, – тоже харча просишь? Ты, мать, вот что, кинь-ка и ему как следует, заслужил он.
Варвара быстро наполнила лоханку всякой всячиной со стола и поставила перед собакой. Челкаш благодарно лизнул ей руку и уставился на хозяина.
Ешь, ешь, - одобрительно кивнул Лесь, можно.
- Ишь ты, - усмехнулся Сверчков, - глякось, разрешения ждет. Умный пес, с чужой руки , стало быть, есть не будет. А хорош, бродяга! Где же ты его такого взял?
Лесь заулыбался совсем по-детски, простодушно и открыто. Было видно, что и он и собака привязаны друг к другу словно родные. И эта похвала была ему приятна и радостна. Челкаш на секунду оторвал морду от лоханки и со всей нежностью , на которую только была  способна его собачья душа, издал нечто  между лаем и воем, что по его собачьему разумению означало наивысшее проявление любви всей его до конца преданной и верной души.
Ишь ты, - восхищенно щелкнул языком Сверчков, - понимает!
- Это, брат, не простой пес, - с набитым ртом прошамкал Лесь. – Я его у цыган выменял. Щенком взял. Еле уговорил. Уж какой породы не знаю, а только мы друг дружке с ним сразу глянулись.
- Глянулись, - заворчала Варвара, - ведь овцу цыганам  за него  отдал, дурень! А им что, креста на них нет, овцу в повозку да дай бог ноги! Молодой, глупый! С виду-то щенок вроде и не обещал вымахать с такую зверюгу, а теперь смотри – телок и только!
- Ну, а кличку чего такую дали, – не унимался Сверчков, - пролетарскую?
-Ха-ха-ха, - заржал громко и раскатисто Лесь, - а он Челкаш и есть. Хозяева его, цыгане, чисто челкаши были, рвань на рвани. Вот я его и прозвал за них, чтоб память была. А ты, мать, овцу не жалей, пес  этот больше цену имеет. С ним и на медведя идти не страшно!
Варвара досадливо махнула рукой.
- Чисто дите, - только и сказала в ответ, - дело говори. Не видишь, что ли , люди ждут. Сам понимаешь, уходить вам надо.
Лесь сразу посерьезнел. Он озадаченно потер затылок и обвел мужиков глазами. Пришел он один, чтобы проведать мать, подхарчиться  да прихватить съестного с собой. А встретил здесь нежданных гостей, голодных, уставших, раненых, ожидавших теперь спасения  именно от него, Леся. Брать их с собой у него разрешения не было, но и оставлять их здесь было нельзя. Спасение было только там, в лесу, где собрались их мужики, не успевшие попасть в армию или чудом уцелевшие от немецкой пули в занятых немцами деревнях.
Положение в отряде было трудное. Не хватало продуктов, оружия, медикаментов- всего того, что составляло необходимое условие для действительно боеспособной единицы.
- Вот что, ребя, - серьезно и даже сурово произнес Лесь, - сами понимаете, распоряжений насчет вас у меня нет. Но и оставить вас здесь я не могу. Значит, сделаем так. На рассвете по росе тронемся в путь и каждый пусть возьмет с собой сколько сможет харча, белья, еще чего, что нужно. Обживаться с нуля придется, перин пуховых в лесу нет да и голодновато нам.
Он замолчал и внимательно посмотрел на мать и жену. Чуть заметная улыбка растянула его толстые губы, и светлые глаза наполнились теплотой и нежностью. Яська глядела на него, закусив нижнюю губу, чтобы не заплакать. А мать сосредоточенно терла подолом передника ядреные зеленые огурцы.
- Маманя, - услышала она голос сына и вздрогнула, выронив крупный полосатый огурец, - соберите все, что можно. Не жалейте, на  всех. Кто знает, что там получится. Теперь, может, и приду не скоро.Да и сами вы…- он осекся.
Как-то сразу стало очевидно, что он еще совсем необстрелянный, по-ребячьи доверчивый и добрый, как молочный теленок, глядящий на мир большими удивленными лиловыми глазами. И эта еще не покинувшая его детскость смешила и располагала к нему одновременно, вызывая в солдатах теплые воспоминания о доме и оставшихся там близких и родных людях. А он в это время жалел свою суровую, неласковую мать и испуганную растревоженную жену с щемящим  чувством вины и страха за них, остающихся здесь один на один с опасной неизвестностью.
Все вокруг закипело скорыми  сборами. Бабы сновали взад-вперед, вытаскивая отовсюду съестные припасы и умело укладывая их в корзины и котомки. Хлебные краюхи, сало, крупы, сваренные вкрутую яйца, соль и прочая снедь распределялись на всех.  Даже Челкашу были приготовлены два связанных друг с другом мешка, которые он должен был тащить на спине.
Спали тревожно и чутко, прислушиваясь к любому шороху. Эта тревога передалась и псу, и он, глухо и грозно рычал в темноту, едва заслышав посторонний шум.
Встали едва забрезжил рассвет. Было довольно прохладно, росно и хмарно. Варвара налила на дорогу каждому по кружке парного молока и дала по ломтю хлеба.
- Поешьте на дорожку, - только и сказала она и юркнула в сарай, нарочито громко загремев подойником.
Собрались скоро. Без лишних слов простились с хозяевами и вышли к околице. Солдаты видели, как Лесь обнял и поцеловал мать, потом жену и что-то сказал им. Как они обе широко перекрестили его и вытерли скатившиеся слезы, и как он, набычившись, чтобы  не расплакаться самому, торопливо пошел от них прочь, не оглядываясь и не видя, как они все машут и машут им вслед.
Лесь шел споро, поторапливая бойцов. Но раненые не  поспевали за ним , и цепочка растянулась на длинные разорванные части. Периодически Лесь останавливался, чтобы подождать отставших и подбодрить их. Шли густым лесом и одному ему ведомыми тропами. Челкаш иногда забегал вперед, но не лаял, а только поскуливал, давая о себе знать своему хозяину.
Привалы были редки и коротки. Лесь торопился. Но с каждым километром пути раненые шли все тяжелее и медленнее, и все его попытки ускорить марш встречало молчаливое угрюмое непонимание.
«Неужто ты не видишь, - говорили тяжелые взгляды солдат, - что мы, измученные и раненые, не можем равняться с тобой, - сытым, здоровым, пышущим молодой крестьянской силой?». «Знаю, - так же молча отвечал им взглядом Лесь, - но и я человек подневольный. И у меня приказ, и там тоже ждут голодные и уставшие люди и нужно спешить. Только там вы все буде в безопасности и уж тогда отдохнете и получите всю необходимую помощь».
Наконец, впереди послышался веселый заливистый лай Челкаша. Стало ясно, что лагерь близко. Теперь, когда опасность миновала, и впереди была долгожданная встреча со своими, все радостно заторопились вперед, не жалея последних иссякающих сил. Им навстречу вышло несколько человек, и, завидя окровавленные грязные бинты на их рукаах и ногах, тут же подхватили их под руки.
- Эх, братки, - слышалось со всех сторон, - снимай поклажу, к фельдшеру их. Отдыхайте теперь.
-- Где ж ты взял их, Леська? Ишь потрепало как! Видать, бьют наших крепко, гонят, как скотину, на бойню.
Лагерь был небольшой. Наспех отрытые землянки, сколоченные шалаши да две видавшие виды солдатские палатки. Потихоньку отовсюду выходили  люди, разбирали поклажу, присматривались к новичкам.
Лесь проворно юркнул в одну из землянок и вскоре вышел с коренастым мужиком в гимнастерке без погон.
- Здравствуйте, товарищи! – Серьезно и без тени улыбки сказал он. – С прибытием. Кто у вас здесь за старшего?
Дед вышел вперед и козырнул ему. Он тотчас понял, что это командир и собрался доложить по-военному.
- Рядовой Булыгин, - отрапортовал он, - вышли из окружения. Вот все, что осталось, - он обернулся на солдат. – Случайно вышли на хутор, где нас приютила его мать, - дед кивнул на Леся, - потом он пришел, - стрельнул глазами на Леся.  - Вот теперь за вами слово.
- Понятно, - кивнул  мужик. – Ну, а я , стало быть, командир здешнего отряда. Зовут меня Степан Егорович Ярков. Поешьте, отдохните, а там решим, что с вами делать. Раненых в медпункт, - коротко бросил он Лесю, - пусть фельдшер займется. Если что серьезное, будем думать, как помочь. Если нет, пусть лечит здесь.
Перезнакомились быстро. Отряд состоял преимущественно из местных. Боеприпасов было мало, опыта совсем никакого, и обстрелянные бойцы вызывали огромное уважение и любопытство.
Трудностей хватало. Но постепенно быт отряда налаживался, установленная связь позволила получать необходимую инфрмацию о военных действиях и событиях в стране. К партизанам присоединялись все новые и новые люди, умеющие драться, злые и беспощадные к врагу. Хуже всего было с боеприпасами и провиантом. Того и другого здорово не хватало.
Немцы продвинулись далеко вглубь страны, и появляться в близлежащих селениях было очень опасно. Не остался без внимания и варварин хутор. И хотя фашисты побоялись быть там постоянно, но наведывались частенько и опустошали его наголо. Корову давно свели со двора, хорошо почистили погреба и чуланы,  и с каждым разом женщинам все труднее и труднее было помогать своим.
Самым главным связным между хутором и отрядом стал умный и смекалистый пес Челкаш. Он по-прежнему первым прибегал домой и, получив добрый знак, весело мчался к притаившимся в лесу  людям, своим радостным тихим повизгиванием сообщая им, что все в прядке и можно идти. Если же хутор был занят непрошеными гостями, Челкаш глухо рычал, издалека втягивая в себя чужой враждебный запах, и немедленно возвращался назад, оскаливая белые крепкие зубы и всем своим видом показывая, что там затаился враг.
Немцы лютовали нещадно. Любое подозрение заканчивалось расстрелом . И многие жители, ограбленные, затравленные и напуганные новым немецким порядком, боялись и партизан, серьезно опасаясь за себя и за жизнь своих детей. Мужиков в соседних селах почти не осталось: кто был в армии, кто подался к партизанам, а кто и был расстрелян. Бабы, старики и ребятишки натужно тянули лямку,  изо всех сил стараясь хоть как-то держать хозяйство на плаву.
Партизаны понимали, что люди делятся с ними последним и оттого били врага еще злее и ожесточенее. Фашистские зверства не только пугали людей, но и наоборот, вызывали в их сердцах жуткую ярость и ненависть, переходящую порой в отчаянную храбрость и безрассудную смелость и дерзость.
Дед занял в отряде место обычного рядового. Он с удовольствием снял с себя полномочия командира, не свойственные ему. Он, не любивший подчиняться чужой воле, прекрасно понимал, что здесь нужен более грамотный и опытный командир, чем он, имевший всего три класса воскресной школы. Однако вояка дед был отменный. Отличный стрелок и рукопашный боец. Он воевал грамотно, смело  и особо жестоко. Видя, какую разруху, горе, смерть и страх сеют вокруг себя фашисты, он не оставлял в живых ни одного немца, добивая раненых и оставляя после себя только трупы. Особо дед лютовал над теми, кто добровольно служил неметчине, спасая свою шкуру.
Командир отряда не раз пенял ему за его «переусердствование», но дед упрямо  отмалчивался и продолжал свое. После того, как он несколько раз сорвал поимку «языка», по своему обыкновению добивая очередного фашиста, его перестали  брать в разведку.
По окрестным селам прошла страшная слава о его особой жестокости к врагу, и немцы даже назначили награду за его поимку живым или мертвым. Дед знал это, но остановить его не могло ничто.
Позже он вспоминал, что кровавые картины расстрелянных детей, женщин, однополчан и  партизан, вызывали в его душе неукротимую волну ненависти и злобы, вытекавшую в бесконтрольную потребность убивать фашистских нелюдей. Он, как и все другие его товарищи по оружию, часто вспоминал своих жену и детей, неизвестно живых или умерших к тому времени и испытывал за них животный первородный страх самца, должного защитить свое потомство даже ценой собственной жизни.
На хутор к Лесю  становилось ходить все  опаснее. Немцы то и дело наезжали туда, устраивая облавы и проверки и забирая то последнее, что женщины сберегали партизанам. Лесь упорно звал жену и мать с собой, но они с особой крестьянской хозяйственностью тянули с уходом, стараясь до последнего сберечь и убрать выращенный к зиме  урожай, и как можно больше переправить впроголодь живущим партизанам.
В один из своих визитов Лесь, Челкаш и еще два бойца из отряда не вернулись к назначенному сроку. Было ясно, что случилось самое  плохое, что можно было предположить. Несколько партизан вызвались сходить на разведку. Дед напросился с ними, и на этот раз никто не стал отговаривать и останавливать его. Этот белобрысый парень, его умный огромный пес для всех были родными и близкими  не на словах, а по кров, по хлебу, по земле, которую они все защищали, как самое дорогое, что имели.
Больше всего тревожило то, что не вернулся даже пес Челкаш. Это и заставляло думать о  самом страшном. Партизаны понимали, что там их могла ожидать засада, о бездействовать было невыносимо.
Еще издалека они услышали грозный предупреждающий лай Челкаша, короткий, отрывистый. Затем все стихло. С хутора не раздавалось ни звука, как будто там все вымерло. Бойцы недоуменно переглянулись.
- Сдается, ждут нас там, - сообразил один из них, до звона в ушах прислушиваясь к каждому шороху.
- Конечно, ждут, - согласился дед, - потому Чешкаш и лаял, осторожнее, мол, там.
- А так и не слыхать и не  видать ничего, и пес чтой-то не бегает.
- Дурень, - обозлился дед, может их там всех уж и в живых нет, не то замученные где заперты.  И пес, поди, на цепи, оттого и сбежать не может. Запах наш учуял, вот и залаял. Здесь, мол, сволочил фашистские. Умный пес.
- А что ж он боле-то не лает? – Опять спросил боец.
- Видать, не сподручно ему. Умный пес, - снова повторил дед.
Решили подождать, пока обстановка не прояснится. На хуторе по-прежнему все было тихо. Челкаш больше не лаял. И с каждым часом на душе  у бойцов становилось все тревожнее и тяжелее.
Стемнело. Короткими перебежками пробирались к хутору. Откуда-то издалека опять услышали отрывистый лай Челкаша и почти тут же гортанную немецкую брань. Пес умолк. Над хутором повисла огромная желтая луна. Привыкшие к темноте глаза партизан увидели вспыхивающие огоньки немецких сигарет и силуэты машин и мотоциклов.  Ни женщин, ни Леся не было видно.

Посоветовавшись, решили нагрянуть на рассвете, когда немчура, расслабившись после сторожкой ночи, засыпает глубоким мутным сном. И часовые, устав от напряженного ночного бдения, облегченно встречают первые лучи долгожданного дня.
Часовых сняли легко и бесшумно. Немцы таращили ничего не понимающие сонные глаза и тут же падали, как подкошенные,  под пулями партизан. Некоторые  беспорядочно отстреливаясь спешно отъезжали на тарахтящих мотоциклах в нижнем белье, с перепугу приняв горстку партизан за целый отряд.
Ни Леся, ни хозяек нигде не было.
- Челкаш! – Громко позвал дед.
Откуда-то снизу раздался сдавленный песий лай. – Челкаш! – Снова позвал он и пошел на его голос. Теперь собака непрерывно поскуливала, будто хотела  показать дорогу. – Да вот же он, - громко закричал дед, поднимая крышку погреба.
Челкаш сидел на цепи от вбитого в землю деревянного кола. Он рванулся к открытому люку, но цепь не пустила  его, и он жалобно заскулил.
- Э, брат, - задумчиво сказал дед, - вон тебя как. То-то мы думаем, что-то ты пропал. А ты здесь вроде арестанта. Ну, так лучше так, чем пулю . Мы уж думали, тебя порешили. – Он освободил его от цепи и скомандовал: «Ищи, Челкаш, своих, веди к ним».
Пес, не мешкая ни секунды, помчался во двор и, остановившись у овшанника, жалобно завыл. Маленький низенький овшанник был почти весь врыт в землю. Отворив его дверь, мужики почувствовали затхлый запах сырой земли. Челкаш юркнул внутрь, и до партизан донесся пронзительный жуткий собачий вой.
В сумрачной глубине бойцы разглядели тела, возле которых выл пес.
Дед, Сверчков и еще несколько  партизан выволокли тела на свет. Истерзанные трупы глядели  остекленевшими глазами, и это  наводило животный ужас. Видно было, что их долго избивали. Изуродованные лица, кровавые подтеки, перебитые руки и ноги – все это каждый из бойцов физически ощутил на своем теле. И эта боль ледяным холодом побежала по жилам и спинам, выдавливая из пор липкий вонючий пот страха.
Да, было страшно и жутко смотреть на разорванные и замученные тела пусть даже и не знакомых или малознакомых, но все же наших людей. Дед впоследствии рассказывал, что никогда не верил некоторым разухабистым «храбрецам», утверждавшим, что им не было страшно на войне. Жить и выжить хотелось всем! Был и страх, и инстинкт самосохранения, заставлявший зарываться в землю подобно кроту, и было трусливое желание уцелеть. Но еще больше было желание очиститься от этого фашистского зверя, рвавшего на части твое живое тело, бессмертную душу, и изрыгавшего на твою землю смрад своего гнилого нутра, сопровождая это уничтожением всего того, что было тебе близко и дорого.
- Должно, их сперва… - указывая на женщин, сказал один молоденький партизан, и вытер глаза грязным влажным кулаком.
 - Похоронить надо, - как бы не слыша этих слов, сказал Сверчков. – По-людски, чтобы могилка была. И пожечь все, теперь уж сюда нам путь заказан.
Могилу вырыли в огороде. Рыхлая мягкая земля радушно приняла своих хозяев и партизан. И в уголке, среди еще не убранной картошки, вырос бурый  бугорок. Челкаш уже не выл. Он молча наблюдал за погребением, и только из его больших замутненных горем карих глаз текли самые настоящие не собачьи, а человеческие слезы. Он лег рядом с могилой и положил свою большую медвежью голову на лапы и плакал,  не отзываясь ни на свою кличку, ни на зов партизан.
Хутор горел огромным заревом. Сухое дерево трещало под языками разраставшегося пламени. Партизаны спешили покинуть  печальное пристанище своих товарищей, прекрасно понимая, что вскоре сюда непременно нагрянут немцы.
Последний раз оглянулись они на пылающий хутор и еще раз позвали Челкаша. Но тот только завыл своим жутким погребальным воем, как будто понимая, что никогда больше не увидится с  этими людьми.
- Пропадет пес, - горестно вздохнул кто-то из партизан. – Ишь какой, не идет к другим. Как же он теперь? Убьет его немчура.
- Может, убежит еще, - неуверенно возразил другой. – Жрать-то, небось, захочется. Вон бугай какой, хоть на медведя трави. И то, немец его в подвал загнал на цепь. В другой раз уж не уцелеть ему.
- Дурак ты, паря, - возразил ему Сверчков и досадливо сплюнул сквозь зубы, - нечто он немцу дался бы? Да ни в жизнь! Тут сам Лесь постарался. Хотел, видать, уберечь пса, вот и свел его в подпол, оттого он и не вернулся в отряд. Покуда эти сволочи веселились и измывались, не до него было. А там и мы подоспели. Вот и вся загадка. Все его здесь осталось, и идти ему не за кем. Верный пес.
Ничто не предвещало больше никаких событий, когда партизаны услышали грозный лай Челкаша и, недоуменно переглянувшись, повернули назад. Почти тут же раздались выстрелы и душераздирающий человеческий вопль, оборванный звериным рыком пса.
- Челкаш. – коротко бросил Сверчков, - а ну, быстро туда. Что-то не так, хлопцы.
Прямо перед пылающей хатой они увидели собаку, мертвой хваткой державшую еще живого обгоревшего немца.
В стороне валялся автомат, и на земле то здесь, то там виднелись свежие  брызги крови.
- Сволочь фашистская, - сквозь зубы выругался Сверчков, -  затаился, значит, гадина!  Думал выжил, спас свою шкуру, ан нет!  Нас перехитрил, а пса не смог.
Челкаш рвал немца на части, и партизаны видели его выпученные от боли и ужаса глаза и раскрытый молчаливый рот, беззвучно ловивший воздух.
- Оттащить бы надо, - неуверенно предложил кто-то из партизан. – Языка возьмем…
- Оттащишь ты его, - не сводя глаз с собаки, возразил Сверчков. – Озверел кобель, за своих мстит. Видишь, в горло вцепился, теперь не отпустит. Конец фрицу.
- Его добыча, - отрубил дед, одобрительно наблюдая за схваткой, - не жилец гнида. Не лезьте даже, не отдаст Челкаш вам эту сволочь!
Немец захрипел и послышался хруст перекусываемых позвонков. Кровавая пасть пса кромсала жилы и  связки, пока голова фашиста не отлетела прочь. Тогда Челкаш, поднявшись на лапы во весь рост, громко завыл торжествующую песню своей победы.
Сам, прошитый пулеметной очередью, окрашенный своей и человеческой кровью, смотрел он на партизан печальными угасающими глазами, словно прощаясь и говоря: «Я отомстил и теперь могу спокойно умереть здесь же, где лежат мои хозяева, без которых я не хочу жить».
    Челкаш упал и забился в конвульсиях, изо рта  его струйкой полилась пузырящаяся кровь. Он последний раз издал тихий прощальный звук и закрыл свои большие влажные глаза.
Партизаны, не сговариваясь, обнажили головы. И Сверчков, подняв фашистский автомат вверх, дал прощальную очередь.
- Геройский пес, - сказал он и смахнул слезу. – Служил людям верно и погиб, как герой, в бою.
- С человеческой душой была псина, - тихо добавил кто-то. – Похороним его, братцы, что ли рядом со своими?
- Ясно, похороним, - осипшим голосом ответил Сверчков, - заслужил Челкаш, чтоб с ним по-человечески… А этого, - он брезгливо кивнул в сторону немца, - в огонь, чтоб и духу его смрадного не было.
Челкаша закопали там же, на огороде. И рядом с могилой,  где лежали все те, кого он так предано и беззаветно любил, вырос его холмик.
В отряд вернулись подавленные.  Обсказали все, как есть. Ярков дал строгое указание больше на хутор не ходить. И, не смотря на все увещевания по поводу не вырытой картошки, только угрюмо молчал и отрицательно качал головой.
- Думаете,  вы умные, а немцы дураки, - ворчал он .- Думаете он простит вам, что вы без порток его бежать заставили? Нет, хлопцы, он не дурак. И суньтесь вы теперь за этой картошкой, не сносить вам головы. Уж лучше впроголодь, чем мертвыми. 
Фашисты продолжали свое наступление вглубь страны. Оставшееся под немцем население грабилось, насиловалось, уничтожалось и  унижалось до рабского положения. И чем лютее вел себя враг, тем сильнее; полнокровнее и изворотливее становилось партизанское движение. Повсеместно поддерживаемые местными жителями, партизаны действовали дерзко, внезапно, умело, наводя на врага поистине животный ужас.
Дед ожесточался все сильнее и сильнее. Белорусская земля, перепаханная снарядами, танками, бомбами, пахла тошнотворным запахом человеческой крови и смрадом трупов, горами зарываемых в ее плоть. Пепелища, оставляемые врагом на месте некогда цветущих сел и хуторов, напоминали кладбищенскую  пустошь с торчащими печными обгоревшими трубами и стаями воронья с их гортанным гимном смерти.
Партизанские рейды походили то тут, то там, не давая врагу расслабиться ни на минуту. Эти лесные люди, обросшие бородами и давно не стриженными волосами, доводили фашистов до исступления в их бессильной злобе против отчаянности этих  презираемых ими  русских. Внезапность и непредсказуемость их атак держала врага в состоянии постоянного психоза и кошмара, не только отвлекая от фронта значительные силы, но и заставляя порой делать серьезные непоправимые ошибки.
За особую жестокость и беспощадность в боях деда побаивались даже свои.  Он нес фашистам смерть, не желая видеть в них ни людей, ни хотя бы что-то отдаленно напоминающее мыслящие существа.  Он по-прежнему категорически отказывался брать кого бы то ни было в плен и добивал раненых немцев с звериным ликованием животного победителя.
За его голову фашисты назначили награду, но он продолжал уходить невредимым, преумножая свою лютую славу. Найти иуд на белорусской земле враг не смог. Дед был, как заговоренный. Он оставался невредимым даже в самых кровавых схватках. Судьба хранила его, и он потерял всякую осторожность.
В один из рейдов в село внезапно нагрянули фашисты. Завязался жестокий неравный бой. Отступая, дед забрел в какую-то хатку и только успел сказать белой от испуга хозяйке, чтобы спрятала его. Женщина оказалась проворной и смекалистой. Быстро окинув взглядом свою хатенку, она жестом позвала его за собой.
Уже стоял октябрь. И хотя днем еще было довольно тепло, ночи уже стояли холодные.  Быстро подведя его к деревенскому сортиру, она  распахнула его дощатую дверь и ткнула пальцем в яму.
- Хоронись туды, здесь не найдуть, - и строго посмотрела ему в глаза.
- Ты что? – Оторопел он. – Это же дерьмо!
- Говно, - кивнула она, - но больше сховать некуда. Ты ня думай, что  я на смех тябе потрабаю. Ни, няма того, - она глядела сурово, серьезно и в то же время жалостливо. – Жить захошь – и в говно сиганешь! Неча думать, не ровен час антихрист нагрянет!
Она сорвала две верхние доски и перекрестила деда. Из ямы пахнуло кислой вонью.
Дед зажмурился и прыгнул. Чавкающая, липкая, густая жижа медленно поползла в сапоги и, насквозь пропитывая грубую ткань гимнастерки, стала растекаться по телу. Яма была глубокая и почти полная. Он погружался в зловонную жижу все глубже и глубже, пока не достиг дна, и над поверхностью не сталась одна голова.
- Говна тут нажрешься с вами, - досадливо крикнул дед бабе и смачно со всего плеча выругался тем облегчающим русским матом, который спасает русского человека в самые жуткие и безысходные моменты.
- Тихо ты тута, - услышал он сверху голос женщины и, задрав лицо, посмотрел на нее из своей вонючей темноты.
Светлорусая, светлоглазая, повязанная белым в мелкий цветочек платком, оттенявшим ее загорелое лицо с бледно-розовыми губами, она показалась ему весьма недурной и еще не старой. Он услышал, как она  приколотила на место доски и, уже уходя, крикнула ему в прорезанную дырку.
- Когда немчин уйдет, я приду. А пока сиди тихо. Бог даст, немец, шоб ен сдох, суда не сунется.
 До его слуха донеслись тяжелые шаги ее ног, обутых в старые резиновые сапоги, и приближающиеся гортанные звуки немецкой речи. Здесь , в яме, удивительно четко и  ясно слышалось все, что происходило вокруг.
Жирные белые черви, почуяв человеческое тепло, сползлись поближе к телу и уже ползали по рукам и груди. Дед старался отмахнуть их подальше от себя, но коричнево-бурая масса человеческих испражнений не только не давала этого сделать, а, казалось, наоборот, приклеивала их больше и больше.
«И вправду не нахлебаться бы, - с горечью про себя подумал дед. – Вот смеху-то немцу будет, если здесь найдут. Пожалуй, еще жрать заставят, с них станется, мать их! Поиздеваются всласть, а потом и пулю в лоб, а то и того хуже. Вот и будет тебе, Булыгин, самый что ни на есть позорный конец. И что самое обидное, что сам по доброй воле в говно залез. И в морду немцу не дашь, по уши увяз. Разве что плюнуть!».
Грохот солдатских сапог, лязг затворов, короткие пулеметные очереди – немцы лазали по всем закуткам. Скрипнул колодезный журавель, и загремело ведро, и опять тяжелый топот кованых сапог. Теперь уже совсем рядом.
Дверь сортира надрывно скрипнула. Немец сунул внутрь нос и дал пулеметную очередь.
- Русишн швайн! - Брезгливо рявкнул он и пнул дверь ногой.
Дед слышал, как просвистели над головой пули и мысленно перекрестился. Сейчас, когда смерть стояла совсем рядом, он не чувствовал ни холода, ни тошнотворной удушливой вони, ни ползающих по телу жирных червей. Все сосредоточилось в одной мысли, в одном ощущении – сжаться в точку, затаиться, стать невидимым и беззвучным, чтобы жить, во что бы то ни стало жить!
Время тянулось тяжело и медленно. Никогда ни до, ни после он не ощущал больше его тягучести  и растяженности, так, что закладывало уши, звенело в голове и до изнеможения ломило кости, словно кто-то испытывал их прочность.  Уже от холода онемели ноги, и он не  чувствовал их, уже холодная волна змеей растеклась по кишкам, подкрадываясь к сердцу, уже пальцы  рук, распухшие от холода и едкой нечистоты, плохо слушались его, а он все стоял и стоял, боясь хоть чем-нибудь выказать свое присутствие.
Нет, он не думал, что про него забыли. Он чувствовал, что враг еще тут,  рядом. И, быть может, выжидает, что вот сейчас у него не выдержат нервы, и он закричит или выйдет из своего страшного укрытия, словно  разлагающийся мертвец из могилы. И тогда они начнут свое жуткое представление, финалом которого будет его глупая бессмысленная смерть.
Стемнело. Сквозь щели досок виднелось темное, почти беззвездное небо. От едких испарений и дурного запаха стали болеть и слезиться глаза. Резь нарастала все больше. Нельзя было ни отвернуться, ни защитить их рукой или прикрыть платком, как это делалось в обычных случаях. Все вокруг него – и воздух, и сам он, и эта жижа, и черви, копошившиеся в ней, - была одна зловонная, изрыгающая заразу нечистота.
Дед закрыл глаза. Он чувствовал, как они обжигающе горячи и как слезы, льющиеся из-под век, пытаются погасить это пышущее пламя. Он уже потерял ощущение времени, когда услышал женский окрик и треск отдираемых досок.
- Живой? – Откуда-то издалека донесся ее голос.
- Живой, - ответил дед каким-то не своим, а чужим корявым стариковским голосом.- Ушли?
- Ушли, - ответила она. – Сутки шарили везде. Звери они. Все ходили по двору, будто гуляли. Теперь ушли. Вылазь ничто.
Дед открыл глаза и увидел яркую вспышку солнечного света. Ухватившись за настил, подтянулся и с трудом стал вытягивать застывшие непослушные ноги. Зловонная яма чавкнула последний раз и выпустила его из своего гнилого вонючего рта, как непереваренную пищу, которая была ему не по зубам.
От чистого воздуха деда стал бить кашель. Красные воспаленные глаза размягчились до студенистой массы и выпучились наружу,  будто хотели выпрыгнуть из орбит.
 – Воды, - прохрипел он и  страшный в своем бесстыдстве стал раздеваться прямо у нее на глазах, срывая насквозь пропитанную дерьмом одежду.
Она обливала его водой из ведра, а он, нисколько не стесняясь ее, совершенно голый, все никак не мог смыть с себя это страшное человеческое варево. Кожа его местами покраснела и покрылась волдырями, как при ожогах, и всю ее щипало, словно он обстрекался крапивой. Пальцы распухли и не гнулись, а ноги гудели и  не чувствовали земли.
Вода не смогла смыть пропитавший его запах.
- В баню бы, - хрипнул дед. – Отпариться бы. Нутро прогреть надо, кости ломит. Сдохнешь от заразы вашей. Глаза лопнут сейчас.
- Печку растоплю, в печке помоешься, - отводя от него глаза,  ответила женщина. – Траву заварю. Не помрешь, не бойся. Не время теперь от болячек помирать. Что дух от тебя тяжелый, так  обветришься не то. Жив, слава богу, целехонек, поживешь еще.
Закутав его в тулуп, повела в хату. Белая русская печка была еще теплая. Возле висел рукомойник и чистый рушник. На стене полки с нехитрой кухонной утварью да чисто выскобленный дощатый стол, сбоку которого на лавке стояли ведра с водой.
Мылся дед ожесточено, натираясь золой и беспощадно хлеща себя березовым веником.
Ребятишки, которых баба закинула на печь и накрыла дерюгой, слышали довольное  кряхтение, улюлюканье и незлобливую матерщину от ощущения радости  своего чистого тела.
Крестьянка, порывшись в своем сундуке, отыскала ему полный гардероб и вынула бережно завернутые в тряпочку хромовые сапоги. Она тихо поставила все  около печи и зашла за угол. Теперь уже не было того безрассудного бесстыдства, которое сопровождало их в первый раз.
Дед, прикрыв стыд рукой, неловко сдернул рушник и торопливо обернулся им. – Ты одевайся там, - услышал он голос за печкой, - чистое это. Поди, подойдет тебе. И сапоги примерь.
Дед торопливо натянул одежду. «Маловата», - мелькнуло в голове. Взял сапоги. По-хозяйски осмотрел их. «Кабы подошли», - опят ь подумал он, натягивая их на ноги. Сапоги оказались впору.
- Мужиковы что ли? – Полюбопытствовал дед.- Яво, - ответила женщина и вздохнула. – Все бярег их, а тяперь уж ни к чему… - она замолчала.
- Убили что ли? – Допытывался дед.
- Убили, - прошелестела она одними губами. – Вдовствую вот. Детишков двое сталось да хата… Да ты не гребуй, носи. Чистый он был мужик, справный. Меня не обижал, хорошо жили.
- А ребятишки там? – Дед кивнул на печь. – Ишь присмирели. Пужливые они у тебя.
- Там, как же. Двое пострелят. Четыре года да шесть. А пужливые, так что ж, навидались уже. Да и без порток не набегаешься.
Женщина поставила на стол чугунок картошки и загремела на полке посудой. Дед сел за стол и поглядел на печь. Две пары серых любопытных глаз смотрели на него с  настороженностью.
- Выпей малость, - сказала хозяйка, ставя на стол початую бутыль . От хозяина моего сталось, вот храню. Тебе, поди, нужно счас. Не ровен час захвораешь, - она подвинула ему стакан.
Дед выпил залпом крепкую вонючую жидкость и засопел. Угрюмо чистил он желтую водянистую картошку и исподлобья посматривал, как  хозяйка убирает за ним у печи.
- Сядь и ты что ли, - пригласил он, наливая второй стакан, и повнимательнее приглядываясь к ней.
Она села, пригубила с ним за компанию и осторожно, будто боялась спугнуть, спросила:
- А ты-то как? Жена есть, детишки? Видный ты мужик. Откуда война тебя занесла?
- С рязанщины, - ответил дед, запрокидывая стакан. – Дети есть, четверо. Три девки и парень, а вот жена померла, - соврал он.
В который раз хоронил он свою благоверную, он уже и не помнил.
Весьма охочий до женского пола и пользовавшийся у них успехом, он, как говорится, своего не упускал. И тогда, уже будучи под хмельком, полуголодный, ожесточенный от крови и смерти, вдруг захотел теплой бабьей ласки, домашней чистой постели и почувствовал, что и она желает того же, давно устав от своей вдовьей доли, холодных одиноких очей и уже, как ей казалось, конченой навсегда женской судьбы.
Много чего нашептал ей тогда дед. Никто из них не знал, будет ли он жив завтра. А жизнь текла своим чередом, сводила и разводила людей. Кто знает, вправе ли кто-нибудь когда-нибудь быть им судьей за их ошибки, кроме их совести?
Наверное, глянулось что-то деду в этой простой женщине, а может, из чувства благодарности или  мужской жалости к ее недоброй судьбе пообещал он жениться на ней после  войны.
Поверила она ему, или сделала вид, что поверила, решив тоже  взять от жизни, что можно, кто знает? Дед навещал ее время от времени, пока партизанил в их краях. Потом, вернувшись в регулярную армию, счел благоразумным умолчать об этом и не искал с ней больше встреч.
Однако, после войны, по пьяной лавочке, в порыве злости при очередной ссоре с бабкой выплеснул ей  свою тайну, хлестнувшую ее горькой незаживающей обидой.
Не раз потом, после очередного запоя, набрав нехитрых гостинцев и денег, отправлялся он  на вокзал, говоря ей, что едет жениться в Белоруссию, как обещал. Бабка только усмехалась, зная, что его намерение закончится тем, что там, на  вокзале за несколько дней с  случайными собутыльниками , падшими на дармовщинку, он пропьет все деньги, нажитые тяжелым грязным трудом, и пустой, посрамленный, голодный и теперь никому не нужный, вернется назад.
Потом будет , пряча от нее глаза, наверстывать упущенное,  неделями не выходя из валялки и отрабатывая пропитые деньги.
Несколько дней бабка пилила его, как тупая пила, стараясь задеть побольнее и срамя его за то, что он в который раз схоронил ее заживо. Не знаю, просил ли дед у нее прощения, и простила ли она его. Но люди не ангелы. Жизнь иногда так заковыристо сделает изгиб, что человеку и самому не верится, что это происходит с ним. Война пожирает людей, но все-таки она не может остановить жизнь. И как бы смерть ни старалась уничтожить все живое, жизнь оказывается сильнее. И даже на выжженной земле, в грязи, в крови, через смерть пробьется к солнцу неизбывной жаждой любви нежный зеленый росток.
                *   *   *
               
                Л  Е  С  О  В  И  К
Я очень люблю лес. Его острый хвойный запах и шелест резных листьев, неспешное гулянье ветра в ветках деревьев и многоголосый щебет птиц, благоухание трав и цветов с кружащимися вокруг них пчелами и бабочками и прячущимися у самой земли ягодами и грибами. И особую весеннюю пору, когда  птицы заливаются от радости новой жизни, порхая по лесу в поисках своей пары и распевая на весь лес серенады. И тихие шаги по лесному ковру, где прямо из-под ног вдруг выпрыгнет кузнечик и застрекочет совсем рядом свою незатейливую  трескучую песенку, а работяги-муравьи неутомимо снуют по своим делам, не обращая ни на кого внимания. И отдающее эхом в тумане кукованье кукушки, считающей тебе года. Или заливистые коленца соловья с таким прищелкиванием и свистом, что заходится душа от восторга и упоения его пением, и в груди разливается сладкое томление  от наслаждения этими чистыми небесными звуками, рожденными весенними соками земли.
То вдруг раздастся торопливый топоток, и мимо, неуклюже переваливаясь на своих копытцах-лапках,  прошмыгнет ежик с семейством. На секунду остановится, глянет колючими бусинками-глазками, хрюкнет отпугивающе и опять побежит, куда ему следует. Не мешай, мол, делам семейным!
А под  ногами то тут, то там земля бугорками нарыта. Крот постарался, накопал норок. Землекоп этот маленький, черненький, всего-то с мышь, а разору от него много может быть, если к огороду приблудится. Тогда держись! Начисто подъесть урожай может. К осени в земле только и останется что объеденная верхушка. Так что крота не жалуют, гонят отовсюду. Вот он и забирается в места тихие, безлюдные, где ему никто не помешает. И уж там ходов нароет, что твое метро, не меньше. Хозяин он запасливый, скопидомок, потому всегда и в теле, кругленький да толстенький. Правда, слепой совсем, да ему это не мешает. Под землей ему и так сподручно, а на поверхность он выходит редко. Уязвим очень, врагов-то у него хватает.
Бывает, что и змея проскользнет меж травы. Уж-то безобидный, а вот гадюка хоть и невелика размером, а укусит больно, по себе знаю. Помню,  нога у меня после ее укуса полгода синяя была и как каменная. Прокусила и штанину и носок, только и осталось две точечки от зубов.
Лес накормит, напоит, обогреет и спрячет, если надо. Только знать нужно, как с ним ладить. Беречь его надо, зря не портить, не разорять. А тогда и он воздаст все старицей. Только не всякий человек это понимает. Придет, как нахлебник, напитается, на дармовщинку хапнет, что можно,  – и был таков! После меня хоть потоп! И невдомек ему, что он не только лес разоряет, а и самого себя. Всякая травинка, всякая зверюшка свое место и время знает. Зря ничего не родится, все со своим смыслом. Потому и понимать надо, что ты здесь гость,  и веди себя разумно, по-человечески, а не как варвар. На твой-то век, может, всего и хватит, а вот что после тебя останется…
У нас страна лесная. Испокон века радуемся этому. Другим на зависть. А вот беречь свое богатство так до сих пор и не научились. Не жалеем никого и ничего. А зря. Лес живой. Он к себе уважения и почтения требует. У него свой закон – природный. Наказать может, если черту переступишь. Тогда пеняй на себя! Да и то сказать, хоть бы эта история…
У нас в средней полосе уж таких густых лесов, как в Сибири, давно нет. Что повырубили, что само без хозяйского глаза зачахло или сгорело. Но все-таки кое-что еще осталось. И не перевелись охотники да рыбаки по лесам и рекам ходить: грибы собирать с ягодами, рыбку удить, а то и зверя бить. Вот и в тот раз решили мужики собраться и на несколько дней поехать в одну из областей порыбачить, грибков поискать и от жен отдохнуть. Пора была осенняя. Но осень стояла теплая, солнечная. Грибов уродилось видимо-невидимо. Хоть косой коси.
Компания – сплошь свои ребята. Только один приблудный, и откуда взялся всем невдомек. А спросить неудобно. Только, вроде, кто хочет порасспросить его, а язык будто прилипает. Не идет разговор и точка! Да и сам мужик помалкивает больше. Все других слушает. Если кто что спросит, кратко ответит и опять молчит. Ну, чисто, бирюк!
А так все у него в руках спорится, все умеет по такому делу. Сразу видно, что не новичок. Мужики меж собой пошептались, - никто его не знает. Ну, прямо, как гриб, из-под земли вырос, и все тут! Стали к нему  присматриваться. Ничего особенного. Возится с рыболовными снастями, как другие, напевает себе под нос что-то. И скарб его обычный для такого случая. Все,  как у всех. Однако ж, сидит себе в сторонке один и ни к кому никакого интереса не проявляет, будто вокруг никого кроме него и нет.
Мужикам то и странно и обидно. Рядом человек сидит, а ни как звать, ни кто таков,  не говорит. Чудно, да и только!
Они уж не по одному разу приложились перед рыбалкой, а он ни в какую. Зазывали – не пошел, не пью, мол, и все! Мужики заворчали, жлоб, дескать, меж нами объявился. Не любят у нас, когда  компанию не поддерживают. А ему хоть бы что! Знай, гнет свою линию. Не пью, и баста!
А вечерний клев на славу был. Рыба так и шла, будто ее кто на крючок насаживал. Ребята в азарт вошли. Плотвичка, карасики, окуньки, щурята – только успевай вытягивать.
Мужики довольные. Решили ушицу соорудить. Как водится, костерок разожгли, котел приладили. Стали уху варить. Дело это простое, но и здесь сноровка нужна, потому как своя хитрость имеется. Рассказывать не буду, про то каждый рыбак знает. Ежели кому интересно, пусть поинтересуется у бывалых людей, а мне не досуг, не про то рассказ.
Мужик этот бирюковатый тоже удит, и у него клюет отменно. Только к обществу он прибиваться не хочет. Свой костерок разжег и свой же котелочек подвесил. Самостоятельный, одним словом. И на ночлег в палатку к ребятам идти отказался, хотя его и звали. Нарубил себе лапника, сгондобил что-то вроде  шалаша и сверху плащ-палаткой накрыл. Берлога и только!
Мужики с досады рукой махнули. Пусть как хочет, хозяин – барин. Чего напрасно в глаза лезть раз такой уродился?  А он и в ус не дует, как будто так и надо. Они сами по себе, он сам по себе. А дело-то уж совсем к вечеру. Ушица поспела. Мужики удочки смотали, сели вокруг и давай байки травить под наваристую уху да стаканчик  беленькой. Сами знаете, какие разговоры под это дело ведутся. И чем солонее и бесстыднее рассказ, тем гогота больше. Ну, и приврут, конечно, для порядка. Без этого не расскажешь. Весело, вольготно без баб! Душевная, можно сказать, обстановка.
Мужик тоже возле своего костерка суетится, прислушивается к соседям. А в разговор не вступает. Ну, точно, кот из басни – слушает да ест! Аккуратный такой. Все за собой прибрал, помыл и огонь затушил. Потом юрк в свою берлогу  - и нет его, заснул. А ребята разгорячились: то да сё, никак не уснут. Уж и время за полночь, и костер притух, а они все травят. Улов хороший, а хочется еще больше. Задумали назавтра рыбку глушить. А чужака боязно. Несвойский человек.
И как это им в голову спьяна пришла такая мысль напугать этого бирюка, не знаю. Только решили они сделать над ним насмешку за его некомпанейство.
Ясное дело, пьяному море по колено и мозги набекрень. Насобирали сучьев да травы сухой и обложили всю его берлогу кругом, словно медведя на охоте. Дни стояли теплые, недождливые, с ветерком, и пламя занялось тут же кровавым заревом. Сначала по траве, потом по валежнику – единым духом заполыхало  по всему берегу. Уж и лапник трещит, а из берлоги ни гу-гу. Мужики сунулись – а там никого. Куда делся бирюк, никто не знает. А по лесу уж гул от огня пошел. Сухостой заполыхал – не унять! Хоть и речка близко, а не потушить. Самим впору спасаться.
Вещички кое-как перетаскали, машину отогнали поближе к речке, а вглубь леса и сунуться боятся. Стеной огонь стоит. И бирюк этот у них из голов нейдет. Снасмешничать хотели, а накликали беду! Не глумись!
Струхнули не на шутку, враз протрезвели ребята. А что делать, не знают. Все кругом горит, а надо как-то выбираться.  Тем, кто пеший, беречь нечего было. Барахлишко в охапку да удочки – и вплавь на другую сторону. А хозяину бросать машину жалко: мало ли что случиться может. Озорников по лесу ходит много, с кого потом спросишь.
Это сейчас сотовые телефоны и смартфоны, а тогда ничего такого не было, сообщить о случившемся неоткуда. Порешили, что  сообщат на другом берегу о пожаре и вышлют оставшемуся подмогу. Заодно и про бирюка узнают, кто таков да куда мог подеваться. 
Переправились. Пока туда-сюда по лесу ходили, дорогу искали да до места дошли,  время прошло порядочно. Там тоже пока раскачались, уже и утро наступило. Огонь раздуло  по всему берегу. Всех окрест на ноги подняли. Мужики помалкивают, что да как не говорят. Рыбачили, мол, как загорелось, не знаем. А вот был с нами пришлый какой-то странный человек, чурался всех, особнячком держался, так исчез перед самым пожаром, а куда, не знаем и кто таков не сказал.
Местные только плечами пожимают. Дескать, не наш, не видали такого. И деться-то ему там некуда. Лес да деревенька на берегу километрах в пяти-семи. Только туда и мог податься. Мужики кивают, а у самих на душе муторно. Совесть заедает. Не его вина, что пожар занялся. Сами виноваты, а признаться боязно. Дело-то подсудное. Хотели бирюка проучить, а получилось-то и вовсе неладно. Не дай бог, сгорел он в лесу. Сами не свои ходят. И участковый такой въедливый оказался. Что да как расспрашивает, а сам смотрит внимательно, будто глазами буравит. Чует, что не то мужики говорят.
Стал их спрашивать отдельно, каверзные вопросы задавать. Мужики вздыбились. Время дорого, а тут волокиту развели. Потом, мол, будешь допросы  чинить, сейчас тушить надо, парня с машиной выручать да бирюка искать. Куда его на ночь глядя понесло?
Подняли всех, кого можно. Мужики сразу к своему на ту сторону. Остальные кружным путем через мост. Мондраж их колотит,  словно в студеную пору. Выплыли на берег, кругом головешки черные, машина стоит, а парня нет нигде. Дым, гарь, пожар дальше пошел. Они кричать, звать того парня. Молчок. Не отзывается никто. В лес идти – там пожар, сами сгореть могут. А куда и этот парень делся,  ума не приложат. Уходить-то ему вроде и некуда. Здесь должен был ждать. Уговор такой был.   Ан нет нигде! Побегали вокруг, посмотрели – никаких следов. Все на месте, вещички целы, а самого нет.
Мужикам и вовсе не по себе стало. Шутка ли, двое пропали, как корова языком слизала. И думать не знают что. А что участковому говорить и подавно не сообразят. Непростой он мужик, видать, хоть и деревенский.
Кое-как сговорились, что будут отвечать, если снова спрашивать начнут, и уселись других ждать. Вместе решили искать. Народу привалило много. Пожар-то нешуточный, все тушить приехали:  и колхозники, и пожарники, и кто по лесу по грибы собирался. Мужики с ними. Стараются, что есть мочи. А про товарища своего сразу сказали, чтоб потом участковый не мытарил, почему   тут же не доложили. Кошки на душе  скребут, а вида не показывают. Только друг с другом переглядываются, посмотрим, мол, чем дело кончится. С самих пот ручьями льется  то ли от жара, то ли от работы, то ли от нервного перенапряжения.
И вдруг слышат впереди крики. Все застыли. Топоры, ведра в руках, а сами смотрят, что там. И прямо на них, как очумелый, бежит  местный мужичонка. Глаза круглые, руками машет, а толком ничего не понять. Тычет пальцем куда-то вбок  и орет не  своим голосом. Напугало его что-то. Наши мужики смекнули, что это их, прежде всего, касается, и к нему. А он мычит, словно немой, и за собой зовет.
Поспешили они за ним, а самих жуть берет. Они все потом говорили, что такой страх на них напал, какого они сроду не знали.  Подошли к одному месту, а у самих зуб на зуб не попадает. Глядят, глазам не верят. Все кругом черным-черно, одни уголья да зола, а посреди всего этого нетронутая зеленая поляна, словно и не здесь пожар был. И трава цела, и деревья с густой листвой, и цветочки колышутся. А посередине этой поляны сидит мужик, тот, что от машины ушел. Прикорнул на поваленном сушняке, как на лавке, и вроде спит.
Колхозный мужичонка опять начал тыкать пальцем, а подойти боится. Встал, как вкопанный,  и ни с места. Мужики, молча, переглянулись: делать нечего, самим надо идти. А ноги не несут. Оторопь взяла. Покликали парня – молчит. Даже не шевельнулся. А как раз его идея была над бирюком посмеяться, он всех подбил на это. Мужикам и чудно, с чего он ушел с безопасного места в чащу, где пожар бушевал, а оказался на таком месте, где и следов-то пожара нет. Осторожно кое-как подошли поближе. Смотрят, сидит парень целехонький, ни царапинки на нем, ни ушиба какого, только бледный, как полотно. Опять окликнули. Не отзывается. Один, что посмелее прочих, тронул его за плечо, вроде теплый, живой, значит. У всех от сердца отлегло. Только дух перевели, тормошить начали, чтобы разбудить. А парень вдруг глаза открыл да как заорет истошным голосом – и наземь, забился будто припадочный. Мужики на него навалились, а сладить не могут. Такая в нем силища открылась. Раскидал он их в разные стороны, стоит, глаза белые, молочные и смеется страшно так, громко.
Мужики к нему и так и сяк – ни в какую. Зверем смотрит на всех и к себе не подпускает. Умом тронулся бедняга. Ну, что делать? Убежит куда, беды натворит или чего  доброго сам сгорит. Вязать его надо. Подозвали еще ребят. Окружили его и всем гуртом  повалили. Ремнями повязали.
Пытались расспросить  обо всем, да куда там.  Несет околесицу, ничего не понять. Сильно напуган парень был. Так ничего и не добились. В больницу отвезли, в психиатрию. Пролежал он там с месяц ли, больше, вышел тихий, сам не свой. Не узнать, какой стал. К нему с расспросами – он плакать. Сломался человек, а отчего никто не знает.
Бирюка того тоже не нашли, как сгинул. И непонятнее всего то, что никто его вроде и не видел. Мужики после того раза надолго охоту к рыбалке потеряли. Участковый им нервы помотал. Только и спасло, что сами молчали да от того парня ничего не сумели узнать. А не то сидеть бы им, как миленьким. Проставились они тогда по полной. И с тех пор уж шутки такие не шутили.
Однако этим не закончилось. Мужики уж подзабывать эту историю начали, как один раз, опять на рыбалке, на станции увидели своего бирюка. Сидит себе в той же плащ-палатке, с рюкзачком и, как прежде, сам по себе. Ребят аж как током прошибло. Откуда, мол, взялся опять? И не к новой ли беде? Вспомнили случай свой жуткий. Посовещались малость и решили все-таки к нему подойти, спросить про тогдашнее дело.
Поздоровались. Он не смутился, не испугался, ждет, что ему скажут. Мужики начали рассказ, только не говорили, что подсмеяться над ним хотели, оттого и горе случилось.  Вещички, мол, твои сгорели все, тебя долго искали, да не нашли. А ты целехонек, и барахлишко твое при тебе. Как так получается, и не ты ли во всем виноват?
Бирюк сильно озлился. Нехорошо на мужиков посмотрел. Таким взглядом, словно все нутро высверлил. И давай им правду-матку в глаза резать. Не во мне, дескать, дело, а в вас. Знаю, что вы спьяну хотели насмешку надо мной сделать и кто у вас зачинщиком был. Ему и вам поделом! Не безобразничайте! Лесовик вас наказал, дух лесной. Видать, сильно парня вашего напугал, раз тот головой тронулся. И вам не миновать наказания, если будете в лесу безобразничать, его беспокоить.
Мужики у виска покрутили, но связываться с ним не стали. Кому надо сообщили, проверьте, мол, что за тип. Странный уж очень. Пока туда-сюда, электричка подошла. Он шмыгнул в вагон, они за ним. И опять нет никого, как сквозь землю провалился! Наваждение, да и только! Весь состав прошли, нет. Милиционер рукой махнул, подумал, мужики приняли  лишнего, вот им и померещилось.  Пригрозил даже. Мужики примолкли, присмирели. Забоялись, чтобы чего хуже не случилось. Обошлось все, только больше они в эти края с тех пор ни ногой. И бирюка этого не искали и старались даже не вспоминать.
И к лесу с того раза с почтением. После себя все приберут, место, где костер был, дерном заложат, чтобы заросло,  и никаких тебе динамитов, рыбу глушить. Только удочками, как положено. Вот так!