Жалобная

Татьяна Красикова 2
 
Мерно стучат колеса. Мимо деревни днем и ночью бегут поезда. Стук отдается в ушах, сердце.

– Ой-ёй-ёй, Манечка, Манька,– бабка Ольга падает на кровать, подминает под себя подушку. – Сестра, сестреночка... – плач вырывается из окон, несется по улице, ударяется о стены домов, ставни. Затем на какую-то минуту стихает и вновь летит селу.

Заслышав его, сидящие в клубе деревенские бабы прекращают петь. У некоторых краснеют глаза, кто-то вздыхает. Стоящая напротив них городская женщина настораживается.

– Жалобная? – изумленно говорит он.

– Да, да,– кивает ей в ответ сухонькая старушка и тихонько, концом платка, вытирает слезу. Женщина открывает окно, плач становится громче.

– Кто это у вас? – спрашивает она и подается вперед, к окну, откуда летит плач.

– Это? Волька,  – старушка жалостливо покачивает головой. – Сестру схоронила год назад и все убивается.

Бабы в ответ согласно машут головами и принимаются рассказывать про бабку Ольгу, про ее беду.

– Тише вы,– нетерпеливо останавливает их городская.

Плач заполняет клуб. Тягучий, горький. Городская, по-прежнему напряженно вслушиваясь в него, роняет:

– Позовите ее. Записать надо.

– Чего записать-то? – переспрашивает старушка.

– Жалобную.

– Э-э-э, милая, жалобную нельзя, – у старушки вновь выкатывается слеза. – Вот горе-то, горе...


Но ни на слезы, ни на ее слова городская не обращает внимания. Все еще прислушиваясь к плачу, она подходит к группе молодых людей, сидящих напротив деревенских, и лицо ее светится, как у человека, которого поджидает большая удача. В нескольких словах она растолковала студентам, что их группе посчастливилось напасть на незнакомую, видимо, очень старую жалобную песню, и приказала невысокому полному юноше сбегать за плакальщицей.

– А как я ее найду? – с неохотой поднялся со своего места парень.

– По голосу, – подсказал его сосед и обратился к женщине: – Давайте я схожу.

– Да, да, Дима, сходи...

Минут через двадцать плач умолк. И вскоре в сопровождении Димы в клуб вошла бабка Ольга. Она молча кивнула незнакомым людям и подошла к женщинам, которые сидели на длинных лавках, поставленных вдоль стены. Они с готовностью потеснились, и бабка Ольга села.

– Э... нет, тетка, тебе не туда, – Дима бесцеремонно потянул за руку бабку Ольгу. – Сюда садись, – он указал на стул посреди комнаты, возле которого на возвышении стоял магнитофон.

Бабка Ольга пересела. Оправила черную юбку и замерла, скрестив на груди узловатые руки.

– Вот что, дорогая, – подошла к ней городская, –  я вам сейчас все объясню. Мы – фольклорная экспедиция. Я – Людмила Михайловна Жуковец – руководитель экспедиции,  а  они, – она  кивнула  в сторону молодых людей, – студенты. Мы   собираем старые песни.

Людмила Михайловна посмотрела на сидящую на¬против нее старуху. Черная одежда, скрещенные на груди руки, опущенные глаза...

– Народные песни – это великая ценность, – деловито и строго продолжала Людмила Михайловна. – Старые люди умирают, уносят их с собой, а они нам нужны. Да, нужны. Для науки, для наших потомков. И поэтому я, – Людмила Михайловна приосанилась, – как руководитель экспедиции прошу вас спеть.

Бабка Ольга подняла прозрачные голубые глаза. Посмотрела на Жуковец, на студентов.

– Я не пою.

– Как это не поешь? – строго свела брови Людмила Михайловна.– А кто это на всю деревню сейчас голосил?

– Да то ж плакала я.

– И сейчас плачь.

Бабка Ольга вздрогнула. Вскинула небесного цвета глаза, непонимающе глянула на Людмилу Михайловну – уж не ослышалась ли? Убедившись, что не ослышалась, потемнела лицом, опустила вниз к по¬лу глаза и застыла.

... Голосить просят. Она уже год голосит. По сестре, по сестричке. Год прошел, а она у нее перед глазами. Целует холодные руки:

– Манечка, Маня...

Оглядывается, смотрит на стоящих рядом соседей. Одна на свете. Одна. И рвется из груди плач. Птицей бьется:

– Ой, на кого ж меня ты покинула...

А может, и не ее это плач.  Другой тетки. В хате от людей тесно. Мамка лежит на столе в гробу. Страшная. Не встает. И голос тетки страшный. Из глаз слезы рвет.

– Мамочка, мамка...

Бежит от хаты прочь Ольга, кричит. И вдруг кто-то тихо, как мама, шепчет: «Золотце, Волечка, успокойся», – и по-маминому ласково гладит рука...

У Ольги от этого голоса, от теплых ласковых рук становится хорошо на душе. Ожила мама, чудится ей, ожила. В сестре, Маньке... и только одно мешает – голос причитающей тетки. И Ольга просит: «Мамочка-Манька, скажи, пусть замолчит». – «Нельзя, – говорит в ответ Манька, – ее по мамке плакать позвали».

И ее, Ольгу, позвали. Но не над покойником выть. Напоказ. Только не может она вот так. Плач в груди застрял.

А тут опять...

– Голоси!

Больно Ольге. Отец новую мамку в дом ввел. Мачеха как пришла, их шестерых невзлюбила. Свою дочку холит, а их: «Гэть отсюда, осатанели мне...» А потом хлопцев одного за другим в люди спровадила, а их, маленьких, Ольгу и Ванюшку, каждым куском попрекала. От отца защиты никакой не было, сам жены новой боялся, вот и жалились они Маньке. Сестра утешала их, вместе с ними плакала, обещала что-нибудь придумать. И придумала – вышла замуж за  старика, хромого Аксена. И детей с собой забрала. Аксен был не злой старик, их не обижал, и не понять было Ольге, отчего это Манька плачет по вечерам, а по утрам мо¬лится и все просит господа простить ее.

Пятнадцать лет прожила Манька со старым Аксеном. Ольгу замуж выдала, братьев переженила. Тут бы пожить... Да вот – война. Мужики в лес ушли, а им, бабам с ребятнёю, куда? Под немцами жили. У Ольги двое. Оба сыновей в первый же год подорвались на мине. Тогда бы и проголосить Ольге свой плач. Но застрял он внутри, не выходит. Не успела Ольга сынов схоронить, как мужа-партизана казнили фашисты. А потом, когда немцев выбили из их мест, пришли похоронки на четырех братьев и на отца. Ольга принимала все молча, без крика. Только глубже западали глаза да резче становились морщины.
– Голоси!

Бабка Ольга провела рукой по лицу. Обтерла слезы.

– Я не могу.

Людмила Михайловна сердито двинула стулом. Деревенские переглянулись. Не надо бы заставлять Ольгу. А с другой стороны – экспедиция, наука. Вдруг в этой жалобной важное что...

– Можа, поплачь, Волечка, – одна из баб принялась уговаривать бабку Ольгу. – И от души отойдет, и людям, – она кивнула в сторону городских, – польза.

– Не проси, не могу.

Бабка Ольга никак не могла унять свои дрожащие руки. Ей было неловко перед людьми, не привыкла она упрямиться, не привыкла, чтобы ее долго просили. Плач застрял комом и давит, давит... Бабка Ольга посмотрела на магнитофон. Маленький, черный... Зачем ему плач, и им... тоже. Ища сочувствия, она переводит взгляд на своих. Бабы жалостливо улыбаются ей и продолжают уговаривать.

– Не можешь жалобную спеть, тогда давай с нами. Мы тут колядные пели, весельные, – у баб светлеют глаза, распахиваются в улыбках лица, – молодыми себя вспомнили. Как девками певали...

Наконец бабка Ольга сдалась.

– Споем жнивную, – нехотя сказала она.

Бабы обрадовано закивали. Приосанились, поправили платки, юбки, обступили бабку Ольгу и собрались уже было затянуть песню, как вдруг их остановил окрик Димы:
– Да на кой нам жнивная?! У меня во! – Дима потряс кассетами с пленками перед растерявшимися бабами. – Жнивных ваших! Плач надо, вам же человеческим голосом говорят. Плач!

– Да, да… жалобную, – подхватила Людмила Ми¬хайловна. От волнения на её упругих щеках вспыхну¬ли два ярко-красных пятна. – Остальное  мы  уже записали. – Она повернулась к бабам.– Вы, тетки, давайте... Идите все по домам. Спасибо. А мы с Ольгой, как по отчеству? Да, да... С Ольгой Петровной сами договоримся.

– Ну, коли так...

Одна за другой бабы уходят. В клубе остаются только Людмила Михайловна, студенты и бабка Ольга.

– А теперь, милая, – Людмила Михайловна подошла к старухе, – начнем. Я понимаю, у вас горе. Но прошел уже год. И потом, если вы голосите в хате каждый день, то почему здесь не можете? Вы даже не представляете, как нам нужен этот плач. Посмотрите, – Людмила Михайловна указала рукой на студентов, – вот здесь сидят молодые люди, студенты. Сколько времени вы отнимаете у них. А ведь они уже целых три недели в экспедиции. Устали. И сегодня, если бы не ваше упрямство, они бы уже уехали домой. Их ждут папы, мамы... Вы сами, наверное, мать, должны понять, как это ждать детей после долгой разлуки...

Бабка Ольга невольно поднимает руку. «Молчи! Молчи!» – хочется сказать ей, но губы не могут выговорить ни слова.

Галочка, студентка-второкурсница, опускает голову. Отчего-то ей стыдно перед старухой, перед сидящими рядом ребятами. Дался Людмиле Михайловне этот плач! Программу они уже выполнили, все записали... А у старухи такие тихие, такие голубые глаза. И смотрит ясно-ясно, и лицо все в морщинах… И руки... Отчего у деревенских старух такие страшные руки? Галочка переводит взгляд на руки Людмилы Михайловны. Тоже в морщинах, но совсем не таких, уродливых, черных, как у старухи. Тонкими сильными пальцами Людмила Михайловна поправляет золотой перстенек.

В ушах у нее точно такие же сережки. И даже здесь, в экспедиции, на ней элегантный костюм. Галочке, как, впрочем, и многим ее однокурсницам, так хочется походить на Людмилу Михайловну. Она пытается перенять у нее манеру говорить, осанку, походку... Галочка проводит рукой по коротко стриженым, как у Людмилы Михайловны, волосам, нащупывает рукой дешевенькие, но все равно очень красивые сережки. Но сейчас они не радуют ее, и на душе тягостно, неспокойно.

Чтобы отвлечься от происходящего, Галочка пытается вызвать в памяти свою вчерашнюю прогулку с Димой. Тихонько серебрились березки вдали. На мохнатых елях раскачивались растрепанные, выпустившие семена шишки. Они смотрели на них и говорили, говорили (вернее, говорила одна Галочка) о песнях, о том, сколько в них поэзии, красоты. А позже, вечером, Галочка, сидя в углу на лавке в деревенской хате, смотрела, как Людмила Михайловна и Дима сортировали кассеты с записями. Они раскладывали их небольшими стопками, надписывали коробки. Аккуратно, не спеша. Записей было много, и Галочка радовалась, что они спасли столько песен. Ей уже виделись пластинки с записями, слышались трансляции по радио... Единственное, что смущало – хмурые лица ребят. И так было всю экспедицию. Пока записывают песни – все вместе, а когда обрабатывают записи – Людмила Михайловна и Дима остаются вдвоем... Сколько ни расспрашивала Галочка ребят, отчего так, от неё  лишь отмахивались, мол, тебе, второкурснице, этого не понять. Может, просто завидуют. Дима-то самый опытный. Ни одна запись не обходится без него. А сколько он уже песен собрал! Галочка вспоминает Димину полку в институтской лаборатории. На ней ровными  рядами стоят коробочки с записями. По номерам. И в каждой коробочке песни, песни... Без Диминого разрешения взять их не может никто. И правильно, – записи нужно беречь... Галочка отрывается от своих мыслей, смотрит на Диму, на его красивое  волевое лицо. Ее поражают жесткие складки у рта, хищный блеск глаз. Она слышит голос, упорно повторяющий: «Голоси! Голоси!», – и кажется, что это не старуха, а она, Галя, сидит посреди комнаты на стуле и к ней обращены чужие, ничего не замечающие глаза, и от нее требуют: «Голоси! Голоси...» Галочка зябко передергивает плечами. Она   чувствует, как  сейчас плохо, неуютно старушке. Она смотрит на нее и видит, как у той по щекам текут слезы, редкие, прозрачные,  словно предвестники начинающегося дождя. Ей хочется подойти к бабке Ольге, успокоить ее, но тогда, она чувствует, старушка не запоет... И Галочка отводит глаза.

Бабка Ольга теребит пальцами углы черного платка, молит глазами: «Не мучайте меня, отпустите».

Как сквозь сон до нее долетают слова, что жалобная у нее необычная, редкая, что такой ни у кого в коллекции нет. И еще она слышит, как требуют сказать, откуда у нее такая жалобная, кто научил... Как откуда? Разве она знает?

Людмила Михайловна нервничает. До отхода поезда час. Они слишком здесь задержались. Но она никак не может расколоть эту старуху, а без песни уйти?.. Нет, она так не может. Не запишет жалобную она, запишут другие. Экспедиций сейчас развелось. Академия, консерватория, институты... Всем народное подавай. Словно забыли, как несколько лет назад от всего открещивались, все казалось пережитком. И только она одна понимала, что за клад эти песни. И держалась за них цепко. На них и кандидатскую защитила, теперь докторская на подходе. Но пока до нее дошла, неизвестных песен почти не осталось. Все деревни исхожены вдоль и поперек. Бабы артистками стали, не косятся на  магнитофон, привыкли. А иные не только песни, всякие поделки приносят: вот запишите, это я соткала...

Людмила Михайловна не спускает глаз со старухи. Рассматривает ее – черную, замкнутую, сухую, с мелко-мелко дрожащим ртом, застывшими, словно слепы¬ми, глазами. Вдруг не запоет?.. Нет, диссертация от этого не пострадает. Просто не было еще такого, чтобы она, Людмила Михайловна Жуковец, ушла без песни. Она и славилась тем, что привозила из экспедиций всегда больше других. Людмила Михайловна перевела взгляд на студентов. Некоторые, она видит, жалеют старуху. А ей что, не жаль? Тоже есть сердце, но если его слушаться, то ни одного плача не запишешь. Пробовала она когда-то на похоронах писать, но звук получался нечистый. Вот и приходится быть строгой. И студентов учит этому. Прежде всего – песня, а каким пу¬тем добудешь ее – твое дело.

Людмила Михайловна щелкает пальцами. Неожиданно звук получается громким и резким, как выстрел. Бабка Ольга вздрагивает от него. Глядит на свои руки. Ногти стали черными от земли, и на пальцах черные большие морщины. А возле лица мелькает пухлая белая рука, и на холеном пальце  вспыхивает кольцо. У бабки Ольги не было такого кольца никогда. Венчалась, медные купили, блестящие... До сих пор хранятся на дне сундучка. И нет ничего в жизни дороже. Два медных кольца и несколько лет счастья. Все жизнь унесла.

–  Голоси!

Бабку Ольгу уже не трогает этот голос. Она в прошлое вся ушла. После войны они с Манькой жили вдвоем. Отстроили хату, сад, огород посадили. Кур, свиней завели. Утром чуть свет встанут – и на поле. Вместе бульбу сажают, окучивают, копают... Где Манька, там и она. А вечером придут с поля, печку затопят, кот урчит...

Прошли те вечера. Нету Маньки.

А в клубе вновь и вновь требует чужой голос:

– Голоси!

– Детоньки мои, отпустите.

– Никуда не уйдешь... – у Димы голос прерывается от волнения. Он стоит взлохмаченный, злой.

– Прекрати! – кричит ему Галочка и чувствует, как на нее устремляются глаза ребят.

– Ты чего? – изумляется Дима и вдруг,  поняв все по ее осуждающему лицу, складывает губы в язвительную усмешку: – Покричи, покричи.... Как курсовую писать, прибежишь ко мне. Димочка, дай песню... Димочка, выручи, помоги... И вы тоже,  – он  тычет рукою в студентов, – все, все... придете ко мне. За курсовыми, дипломными, диссертациями... Все ко мне...

В клубе становится тихо. Дима смотрит на отчужденные липа ребят, на Галю, на поджатые губы Людмилы Михайловны. Он хочет сказать ей: «Людмила Михайловна, помогите», – но ее лицо куда-то  уходит, а вместо него ясно и строго глядят на него голубые глаза старухи. И, словно защищая себя, Дима кричит, по-прежнему размахивая руками:

– Как дипломные писать по песням, так мастера... А кто песни выколачивает вам? Я да Людмила Михайловна...

– Да пошто выколачивать-то, – Встала со стула бабка Ольга. Поднесла сухонькую руку к груди. – Нешто не люди мы? Так не споем?.. Только поперед песни человека видеть надо. – И, тяжело припадая на натруженные ноги, пошла к двери.

Людмила Михайловна и Дима слышат тяжелые старческие шаги. Уходит Жалобная, ускользает. И нет у них сил, чтобы вернуть ее.