За что люблю

Софья Раневска
Иногда сложно ответить самому себе на вопрос «За что люблю?» Например, Толстого. Или Бунина. Не за что любит, ценит и перед чем преклоняется человечество, а за что любишь ты, отдельный атом общечеловеческого космоса и одновременно отдельный микрокосм. Возможно потому, что любят друзья. Или любили родители. Или потому что попадает в тебя, как в мишень, что-то выпущенное из этой пращи. И ты ходишь раненный. И душа  твоя обязана трудиться. Над исцелением…
 
Но если с классиками все более или менее ясно - у них мы учимся, ищем ответы, ими любуемся на почтительном расстоянии, то отношения с современниками строятся по какой-то другой схеме. Ты ищешь не советчика, не учителя – собеседника.  Человека, с которым можешь поговорить о чем-то волнующем тебя здесь и сейчас. Собеседника, существующего в одном с тобой социокультурном пространстве, имеющего схожий исторический и человеческий опыт. У которого те же бытовые напряги, те же семейные радости, те же межличностные и социальные конфликты, те же возрастные кризисы…Иногда и те же болевые точки.
 
У провинциала и нацмена, живущего в столице метрополии, одной болевой точкой больше. Как бы органично и успешно он ни вписывался в новый ландшафт. «Тоска по родине! Давно разоблаченная морока…» Уже, казалось, отошли, отступили в область теней и шепота прежние четкие очертания и звуки, и глядящая на тебя из окна картинка заслонила, если не вытеснила навек прежние,  так отчего же из горла и из-под пера вылетают  и строятся в сочетания слова, отмеченные другой мелодикой? Сочетающей «Ой там на горі, ой там на крутій, ой там сиділа пара голубів…» или тягучий звук мугама с маме лошн…

«Отправившись на поиски “своего” языка, я со временем обнаружил целых два “обязательных” - ими оказались азербайджанский и идиш. Языки счастливого детства, языки, параллельные русскому, лишь по какому-то недоразумению мною не воспринятые. Хотя почему “по недоразумению”? А то я не помню, на какие высоты книжных шкафов была сослана вся идишская литература в нашем доме и как удобно располагалась русская и зарубежная переводная. Да я ее по цветам только так. Алексей Толстой — лимонного цвета, Ильф и Петров — оранжевого, Чехов — серый, Жюль Верн — синий, далее без остановок. Единственный, кому повезло, — это Шолом-Алейхем: он стоял рядом с бирюзовым Голсуорси и был горчичного цвета. Именно такого цвета мне казался идиш — бабушкин маме лошн. Именно этот горчичный по сей день служит мандатом в прошлое, именно на языке этого цвета договариваю я моей бабушке Доре, сестре бабушки Сары, все, что не успел договорить. И слова все неслучайные. Происходит это либо во сне, либо на порубежье сна и яви. А где еще мне свободно говорить на идише?» (Бабушкин маме лошн)

Бакинец Афанасий Мамедов пришел в литературу с рассказами в стилистике «шебеке» (витража, мозаики) и повестью «На круги Хазра». Девять рассказов, объединенных сквозными персонажами,  были позднее изданы отдельной книгой «Слон». А первой была «Фрау Шрам», роман,  попавший в шорт-лист Русского Букера 2003.

Как и многих сорока - и только-только пятидесятилетних его то и дело разворачивает к 90-м, к трагическому разлому. К событиям, которые не отпускают, пока не скажешь еще раз, не искупишь, не проживешь. Пока не поймешь, как мог этот город пережить хрустальные ночи и уцелеть. Не уйти под воду. Не рассыпаться в прах. Прекрасный древний город. Приморский, свободный, интеллигентский. Многоязычный и многоликий. Наполненный восточной неторопливостью и восточной предупредительностью. Восточным гостеприимством и восточной мудростью.

 «Баку - доставшаяся мне от предков битая логарифмическая линейка, с ее помощью я не только поверяю все на свете, - приближаю прошлое к будущему, насколько возможно и позволено свыше. Максимальное это приближение, этот крепкий сплав становится моим миром, а значит - мифом». (Бакинский дворик)

Время идет, а Мамедов говорит о Баку.  Говорит взволнованно, доверительно, обнаженно. Так горько и горестно и честно говорят только те, кто имеет право. И право это дает любовь. Можно ли вовсе не иметь чувства родины? Жить по принципу - ubi bene, ibi patria? Можно, наверное. Но мне кажется, быть (не фактически, но сознательно) апатритом - это трагедия. Потому что есть начало начал, точка отсчета, время и место нашего прихода в этот мир, где наши родные дали нам жизнь, любовь, заботу, ощущение защищенности и безмятежного счастья. Где вместе с маминым голосом кто-то слышал отдаленный шум ташкентского рынка, кто-то - шум каспийского или черноморского прибоя. Время, место и люди связаны в этой точке. И составляют единое понятие. «А кто я, кроме того, что еврей – конечно, украинец!» - говорит Жванецкий.

«Сах саламат, оглум, яхши ел сенэ!” — говорила она и, сдерживая материнской души порывы (на востоке принято считать, что провожающему негоже давать волю чувствам, так как горечь от расставания передается уезжающему, а ему в дороге труднее с ней бороться), бросала на гранитные ступени нашей дореволюционной щедрый кусок воды.
Вода, брошенная материнской рукою мне во след, шлепалась гулко, и было в этом шлепке что-то жертвенное из караванной древности, из маминой молодости, из моей домосковской саги, сегодня точно напоминающей немой кинематограф.

Этот поощрительный звук тяжко ударившейся воды наравне с пожеланиями доброго пути я забирал с собою до очередного возвращения домой.
 
С чем только не пробовал я сравнивать после, на крутых виражах московского бытования, этот присущий исключительно шалларской воде звук из родного далека, но не сравним он ни с чем. Наверное, потому, что был последней озвученной связью с отчим, а вернее, с маминым домом, со всем, что делало меня мною. А когда некуда стало возвращаться — наставлением в переседланной моей жизни».  (Мой первый Бабелон)

«Патриотизм – последнее прибежище негодяя», - сказал Сэмюэль Джонсон. А может, последнее оправдание?.. Может, растерявший и разбазаривший все,  должен уцепиться за эту последнюю привязанность, отобрать которую не властен никто, чтобы спасти в себе человека?

Наш век предлагает любому, охочему или вынужденному к перемене мест, мало чем ограниченные возможности. Попутешествуй, приглядись, а там и решай, где бросить якорь. Двигай к теплому морю или к центру цивилизации или дрейфуй обратно к природе. Но куда бы ты ни зашел, твой Город, полумифический, существующий параллельно реальному, изменившему облик и атмосферу,  Город детства, родства, дружб навек и первых юношеских слез последует за тобой.
 
«Я рассказываю им про вот такое же дерево хар тута, которое росло на углу Второй Параллельной и Джафара Джабарлы, поднимаясь до четвертого этажа, до балкона моего деда Абдула. Я рассказываю, как оно густо, жирно чернило и без того черный бакинский асфальт.

- Как вот это дерево, точно кровью жертвенной чернит белый камень, - не удерживаюсь я от еще одного сравнения.

И срываю, срываю мягкий сочный тут для жены и дочери, и мне кажется, - я знаю, уже знаю, как надо жить в этом городе - так же, как в Баку, если бы я в нем остался…»  (Хар тут на стене Сулеймана Великолепного)

О прозе Мамедова написано много статей, поэтому я не касаюсь ее особенностей и достоинств. Говорю лишь о том, что есть в нашей жизни вещи, о которых нельзя говорить бестрепетно. Если заговорил, говори так, чтобы твоя ностальгия разворотила еще чью-то душу. До кризиса в Москве была сеть книжных Букбери. Не знаю кому как, а мне нравилась. У них на сайте был раздел - короткие статьи-аннотации известных критиков к новинкам. Помню, статья Глеба Шульпякова на «Фрау Шрам» заканчивалась примерно так: «Я дочитал последнюю страницу, встал и поехал за билетом. И в тот же день улетел в Баку». Вот это встречное движение души – высшая оценка! И писателю, и критику.

Спасибо Ольге Анцуповой и Джейхуну Кулизаде за беседу и идею. http://www.proza.ru/2011/01/15/1100

Афанасий Мамедов в ЖЗ http://magazines.russ.ru/authors/m/mamedov/