Внезапный луч

Борис Шишаев
ОТ АВТОРА
Эта повесть была написана задолго до представлен¬ных в книге рассказов и являет собою, пожалуй, один из самых мучительных этапов моих творческих исканий. Ее намеревались печатать в популярном российском журнале, однако так и не решились – из-за резко по¬лярных мнений о герое повести. Некоторым герой пока¬зался слишком уж «маленьким» человеком, а его ду¬шевные муки и поступки–противоречащими неумоли¬мой логике ЖИЗНИ и едва ль не бессмысленными.
Вернувшись к рукописи в нынешнее тревожное вре¬мя, я вдруг отчетливо понял, что людей, подобных мо¬ему герою, становится теперь все больше, и можно как угодно характеризовать этот тип русского человека, но только все же не подходит к нему определение «малень¬кий». Возможно, благодаря именно таким людям и удерживается пока наше издерганное донельзя общест¬во от крайних губительных шагов.

Глава первая
В отпуск идти не хотелось – чего в нем хорошего, если девать себя некуда? На фабрике, где Григорий Коровкин работал наладчиком швейных ма¬шин, удобно и вроде бы спокойно было ему при пос¬тоянных делах и работах и не тянуло никуда. Звали его здесь все попросту Гришей, и он даже унывать на¬чинал, чувствуя, как быстро катится к концу смена.
Но вот уже осень созрела, захолодало по ночам, деревья разукрасились в разные цвета, и Григорий ре¬шил: хватит тянуть, лучше истратить отпуск сейчас, пока все хоть и вянет, но еще живое и теплое, чем от¬кладывать на ту пору, когда станет голо Кругом, серо да знобко, и смотреть совсем не на что.
Сегодня он получил отпускные, неспешно, но с на¬растающим тоскливым напряжением в душе подрегу¬лировал в цехе машины, на которые имелись у баб хоть малейшие жалобы, и по окончании рабочего дня распрощался со всеми, улыбаясь растерянно. Потом Григорий, плотно стиснутый людьми, долго ехал в пе¬реполненном автобусе в отдаленный микрорайон, слу¬шал, не вникая, всевозможные разговоры, а когда на¬стало время выходить на своей остановке, ему поду¬малось, что лучше бы еще дольше ехать. Однако он выбрался наружу из людского тепла и зашагал к се-рому пятиэтажному дому, где была его холостяцкая, гостиничного типа, квартира.
Войдя в подъезд, Григорий заглянул в почтовый ящик. Там, кроме «Правды» и областной газеты, лежал жур¬нал «Человек и закон», и Григорий обрадовался по привычке – хоть чтением можно будет заняться. Но вслед за тем почувствовал, что читать нынче вовсе не¬охота и, не понимая, отчего это так – даже к любимо¬му журналу душа не лежит, досадливо дернул щекой и насупил брови.
Медленно поднялся по обшарпанным лестничным маршам на свой четвертый этаж, вошел в квартиру, закрыв за собой дверь, тяжело привалился к ней спи¬ной и стоял некоторое время с газетами и журналами под мышкой, глядел под ноги в каменной задумчиво¬сти, потом вдруг взмахнул кулаком и оказал самому себе:
– А-а, к хренам! Поужинаем, справим порядок, а тогда уж будем думать. Вот так-то, Гриша. Давай дей¬ствуй.
 Быстро переодевшись, он поставил кипятить чайник » и воду в кастрюльке, чтобы сварить купленные нака¬нуне пачечные пельмени, и лучше стало на душе от собственной непреклонности.
Дожидаясь, когда закипит вода, Григорий уселся на кухоньке и взялся было за газету – посмотреть-таки, что пишут нового, но тут случайно глянул в ок¬но и, вскочив, застыл, удивленный. Под сквозной ар¬кой выстроенного напротив и заселенного совсем не¬давно девятиэтажного дома толпились люди – много людей, взрослые и дети, и даже не толпились они, а стояли как-то растерянно и тихо, вытягивали шеи, ос¬торожно рассматривая что-то там дальше за аркой,, на другой стороне. Вот кто-то стал решительно проби¬раться сквозь толпу, и Григорий увидел через образо¬вавшийся на мгновение просвет машину скорой помо¬щи.
Отшвырнув газету, он бросился к двери, но у вхо¬да замешкался, затоптался на месте, лихорадочно со¬ображая, что же, что необходимо сделать, прежде чем уйти. Потом сообразил наконец, ринулся на кухню и непослушной рукой выключил газ. Надевать ботинки Григорий не стал, прямо в тапках, перескакивая через Две ступеньки, с грохотом сбежал вниз, обогнул свой дом и только тут сдержал себя – усмиряя дыхание, шагам пошел туда, к арке.
Люди стояли скованно, с напряженными лицами, лишь некоторые переговаривались едва слышно, и не¬удобно было в такой обстановке спрашивать о случив¬шемся!. О том, что случилось страшное, свидетельство¬вал непрерывный женский крик, доносившийся из-за толпы – наверное, женщина охрипла от потрясения и слез, и крик превратился в дикий, разрывающий душу рев. «Сережа, что ты наделал!–с трудом разобрал Григорий слова.– Ну как же так, Сережа?- Куда же мы теперь без тебя?! Се-е-режа!..» Она кричала и кри¬чала, невнятно повторяя эти фразы каждый раз в но¬вой последовательности, и в груди у Григория от пле¬ча до плеча стягивало постепенно, словно резиной, жестким упругим холодом.
Потихоньку протискиваясь между стоящими, он оказался наконец за аркой и увидел все. На прикатан¬ной щебенке – дорожка, выходящая из-под арки, бы¬ла недавно подготовлена для асфальтирования – ле¬жал накрытый простыней человек. Он был мертв, по¬тому и укрыли – нечего смотреть иа мертвого. На бе¬лизне простыни ярко проступали алые пятна крови. Рядом, в ногах, сиротливо валялись вразброс старые стертые шлепанцы, поодаль, у новой бетонной бровки, бросалая в глаза молоток с темной рукояткой, до блес¬ка отполированной ладонью от длительного употреб¬ления!. Машина скорой помощи стояла метрах в двух, дверца была распахнута настежь – там, внутри, ме¬дики держали за плечи, успокаивали обезумевшую от горя женщину. Лицо ее серым бесформенным пят¬ном маячило сквозь ветровое стекло.
По обеим сторонам вдоль щебеночной дороги тоже подавленно застыли люди, но тут было попросторней, и Григорий отважился продвинуться дальше – виновато вобрав голову в плечи, прошел осторожно по щебенке краешком и, неуклюже шагнув за бровку, занял сво¬бодное место перед скорбной картиной. Отсюда он гля¬нул исподлобья наверх, туда, где располагались ярусами над аркой спаренные балконы, и сразу же дога¬дался, как погиб человек. Широкий решетчатый бок и перила левого балкона на пятом этаже были общиты свежевыстругэнными, еще не успевшими померкнуть досками, стойки для крепления рам надежно соединя¬ли коробку по углам с днищем верхнего балкона, а над перилами торчали концы обработанных брусьев, подготовленных, как видно, для дальнейшего дела. В общем, понятная штука. Получили жилье, и решил мужик застеклить балкон – кладовка хорошая полу¬чится, и в квартире зимой теплее, все сейчас так де-Дают, потому что с подсобными-то помещениями в ны- нешиих домах туговато. Решил, значит, застеклить..! Первым из всего дома. Не терпелось, видать,– новое жилье, хотелось обустроить как можно лучше, И вот тебе – пожалуйста. Замерял, наверно, для рам или прибивал что-либо там сверху. Ну да – молоток-то. Влез на перила... В шлепанцах...
Женщина в машине скорой помощи потеряла голос окончательно и теперь лишь хрипло всхлипывала пе¬риодически, а вскоре и совсем затихла – похоже, ей сделали какой-нибудь укол. Сейчас Григорий видел ее в дверной проем – широкое деревенское лицо страш¬но распухло от напряжения и слез, стало неестествен¬но бурым, глаза застыли мутно, и трудно было попять, какого она возраста. Не старая еще–только это и смог определить Григорий.
Всеобщее оцепенение постепенно проходило, в тол¬пе начали приглушенно делиться друг с другом све¬дениями, и Григорий услышал в подтверждение своей догадки: да, упал мужик с балкона, с пятого этажа, делом занимался, и вот оно как не повезло – не сумел удержаться, сорвался бедняга, хоть и не употребил ни капли. И еще услышал Григорий, что разбившемуся о щебенку Сергею сорок три года, что оставил он на бе¬лом свете жену – вон она, сидит в машине – и троих детей. Григорий снова глянул на балкон, потом на ле¬жащее под простыней тело – измерил мысленно рас¬стояние и подумал с режущей горечью: «Чепуха же ведь, какие-то десять с лишним метров, котенка брось, и то поди ни черта ему не сделается, а для человека, ока¬зывается, вполне достаточно, чтобы в один момент пе¬рестать жить, чтобы навсегда отгородиться простыней от белого света, на котором остается множество лю¬дей, а среди них жена и дети. А может быть, и мать, и отец, которые прожили большую и тяжелую жизнь, внуков дождались, а сын вот ушел раньше их. Как им теперь существовать на земле при такой несправедли¬вости?
Потом Григорий заметил вдруг, что тут кругом Много детей самых разных возрастов и даже совсем маленьких. Держались они, правда, на: удалении – потерянно бродили позади взрослых и, перебарывая страх, нет-нет да и заглядывали туда, где белела про¬стыня с кровавыми пятнами. Несколько ребятишек устроились на куче пеока, оставленной строителями у стены дама слева от арки, и смотрели сверху потря-сенно, с немым вопросом и широко раскрытых глазах. И никто не обращал на детей внимания. Григорий по¬чувствовал под горлом тугой комок и чуть было не крикнул, что нечего здесь делать детям, зачем им ви¬деть все это, успеют, навидятся еще всякого, и куда смотрит их отцы-матери. Но вовремя взял себя в ру¬ки– вспомнил, как и сам он, и ребята-сверстники в детстве совались везде со своим упрямым любопытст¬вом, и подумал, то, может, и родителей-то этих ребя¬тишек в толпе вовсе нет, и вообще кто он такой, что¬бы приказывать, шуметь тут...
Детей погибшего Сергея, судя по всему, не было, иначе бы они, ясное дело, находились рядом с мате¬рью. Наверно, увели их куда-нибудь, чтоб не видели, или еще из школы не вернулись ребята. У Григория по спине даже озноб пробежал, когда он представил себе, как узнают дети о том, что отца больше нет в живых.
– Так-то оно, Гриша,– продолжал Шелопухов.– Григорий и ощутил на плече чью-то руку.
Он оглянулся – это был Лева Шелопухов из их дома.
– Так-то оно, Гриша,– продолжал Шелопухов.– Живешь, живешь, а потом – хлоп, и нету.
– Хлоп, и нету,– повторил Григорий и не узнал своего голоса.
– Получил мужик четырехкомнатную квартиру...– Лева не хотел молчать.– Ждал, небось, изводился го¬дами, а дождался – и вот тебе стоп-кран,..
– Четырехкомнатную? - - автоматически спросил Григорий.
- Ну да. Балкон выводит сюда, а лоджия на на¬шу сторону. Простор, живи себе, не тужи. А оно вишь как завернуло... Да... Пришел человек с работы, поужинал и скорей за дело. А может, и ужйнать-то не стал – сразу с отрадной душой за инструмент...
Рыжие брови Левы Шелопухова были скорбно сдвинуты, веснушчатое, в мелких морщинках, лицо вы¬ражало унылую сосредоточенность, и все же чудилось Григорию за сострадательной Левиной миной тща¬тельно скрытое невольное удовлетворение тем, что страшная участь постигла не его, Леву, а совсем дру. гого человека, что сам-то он вот стоит тут, рассужда¬ет и даже хлебнул при нынешних строгих законах че¬го-то там оглушительного – аж глаза щиплет, когда долетают от Левы волны едкого неизвестного запаха. Григорий вздохнул судорожно и глянул по сторо¬нам. Разговоры стали оживленнее. Люди с печальным сочувствием обсуждали происшедшее, сокрушались каждый на свой лад, но ему показалось, будто и сре¬ди них витает то же самое, не произносимое никем: да, случилось с человеком ужасное и непоправимое, но ведь это случилось с ним, это он лежит под простыней на щебенке, а мы-то пока ничего, нас-то еще «огда... «Когда...– медленно думал Григорий.– Да коща ей угодно. В любое время, в том-то и дело...»
Он не осуждал никого, поскольку и сам сейчас осознавал с непривычной остротой, что продолжает жить среди людей, среди полыхающих осенними крас¬ками деревьев, среди ветров, дождей, всевозможных земных перемен. Но в то же время ему было очень больно – словно образовалась внезапно в душе живая рана, которая ноет все сильней, так ноет, что и гово¬рить, и слушать, и смотреть уже становится невыно¬симо.
– Ну чего ждут? – глухо оказал Григорий.– Ско¬лько можно лежать ему здесь на камнях? Смеркаться ведь уже начинает...
– Милицию, видать, ждут,– ответил Лева.– Как же без милиции? А снегири, понятное дело, не торо¬пятся. Это когда ты живой-невредимый и шагнул ма¬лость не так, то они тут как тут. А от мертвого какой им навар? Хы! Услыхали! Вон он..
И точно – к месту происшествия лихо подкатил ми¬лицейский «Уазик». Из него выскочили двое ребят – один сержант, а другой и вовсе рядовой,– пригляде¬лись внимательно к обстановке, потом приблизились и..с хмурой медлительностью обошли вокруг лежащего под простыней Сергея. Сержант со вздохом посмотрел вверх, отыскал глазами балкон, и стало ясно, что ми¬лиционеры знают, как все произошло. Немного по¬стояв над Сергеем молча, они так же хадуро вернулись к машине, и устало опершись на капот, о чем-то тихо заговорили между собой.
– И опять ждут,– раздраженно пробормотал Гри¬горий.– Теперь-то еще чего ждут?
- Да эти – они так себе,– язык у Левы начал за¬плетаться, а тон сделался авторитетным.– Нули без палочек. Здесь, брат Гриша, следователь нужен. Та¬кое дело – нельзя без следователя.
– Зачем он нужен-то? Все ведь ясно.
– Ясно? Н-не скажи. Вон видишь –молоток... А может, это она его... Подкралась потихоныку сзади и приласкала молоточком-то...
– Да хватит тебе...
- Не-не, Гриша, ты не подумай. Я не обвиняю. Но... Как сказал один писатель, не говори «гоп». В человеческой жизни случаются знаки вопроса. И об¬следовать необходимо. Это з-закон.
Григорию становилось все больней и больней, но, он продолжал стоять. «Не по-человечески это,– ско¬вывали сердце вязкие мысли,– повернуться и уйти сейчас. Все-таки ведь жил Сергей совсем рядом, счи¬тай, окна в окна, и надо попрощаться хоть как-нибудь, увидеть, с кем прощаешься...»
Наконец подъехала машина – серая «Волга» на сей раз. Из нее выбрался высокий пожилой мужчина и с деловой решимостью прошагал к погибшему. Же¬на Сергея, наверное, не воспринимала уже ничего – сидела в полумраке между двоими в белых халатах и, тихонько покачиваясь, отрешенно смотрела в одну точ¬ку. Приехавший остановился над погибшим, бросил быстрый взгляд наверх. Потом остро оглядел толпу и заметил детей.
– Почему тут дети? –заметно бледнея, спросил он резким пронзительным голосом и, не понижая то¬на, представился:– Прокурор Заречного района Куро-пов.– Я спрашиваю, почему тут дети?! Уберите не¬медленно детей!
- Да они уже целый час здесь отираются, пока вы там ехали,–неожиданно для себя проронил Григорий.
- Думаете, без дела сидим, резину тянем? – уперся в него разгоряченным взглядом прокурор.– Не бойтесь, хватает и кроме этого... И вообще, попрошу всех разойтись. Прошу разойтись по домам, товарищи! На. шли, понимаешь, кино...
Дети отхлынули на безопасное расстояние и замер, ли выжидательно. Из взрослых же никто не двинулся с места, лишь молча пошевелились, переступая с ноги на ногу. Прокурор Куропов еще раз оглядел всех же¬стко и не стал больше приказывать. Он склонился и медленно поднял простыню. В толпе снова зашевели¬лись, из-под арки осторожно подступили поближе, и несколько мгновений было совсем тихо. Только рев машин доносился с улицы да вечерний ветер, осыпая желтые листья, шумел в ветвях стоящей рядом бере¬зы.
Люди смотрели неотрывно, словно хотели получше запомнить человека, который лишь недавно дышал одним с ними воздухом. Он жил рядом, и если бы не эта нелепая смерть, то, наверное, большинство из них так и не увидело бы его никогда, не знало о нем ни¬чего.
Сергей лежал лицом вверх, с закрытыми глазами. Под глазами налились синяки, краснела на высоком лбу лопнувшая в двух местах кожа. Застыла уже струй¬ка вытекшей изо рта крови. Долетевший ветерок ле¬гонько тронул густые, с просадью, «удри. Роста он оказался небольшого, но коренастый и плотный, и те¬ло не выглядело беспомощным, хоть сила и ушла из него. Откинутая слегка и как бы выражающая удив¬ление рука с повернутой наружу ладонью была крупИ ной, и даже в сумерках чувствовалось, что ладонь эта знала настоящий труд, работала надежно.
«Хорошая рука,– с трудом подавляя комок в горле, подумал Григорий.–Настоящая рука... Господи, Боже мой, да этими руками сколько еще всего можно было бы поделать... А вот поди ж ты, остались дети – трое, и кто теперь остерегет, научит их жить как пола гается, кто по-настоящему поставит на ноги? Матери-то одной ох как будет тяжко – и Материально, и во¬обще...» Григорий на мгновение представил себя ле¬жащим на камнях вместо Сергея и почувствовал в глубине души новый толчок боли – внезапно он начал понимать причину тоскливого беспокойства, которое неотступно мучило его в последние месяцы.

Глава вторая
Вернувшись в «берлогу», как называл Григорий свою одиночную квартиру, готовить ужин он не стал, потому что забыл об этом начисто. А ког¬да через некоторое время увидел на плите кастрюлю с водой, чайник и вспомнил, для чего они тут стоят, то поскорей ушел с кухни – при мысли о еде ему сделалось еще хуже. Он лег на диван и решил выждать, пока отпустит хоть немного в душе, а уж потом начать думать.
Но жестокое, словно резиновое, напряжение все не ослабевало в груди, хотелось вздохнуть в полную си¬лу, но не вздыхалось до конца, зевнуть периодически тянуло, но не зевалось никак. «Хоть бы позвал кто-нибудь,– подумал Григорий.– За делом-то, глядишь, оно быстрей рассосется...»
Звали его почти каждый вечер – кому машину швейную требовалось настроить или починить, кому люстру повесить, кому заменить прокладку в водопро¬водном «ране, ножи поточить или даже стену на кух¬не выложить кафелем. Квартиры в доме были сплошь гостиничного типа, жило в них много бессемейных лю¬дей, разведенных мужиков и женщин, и поскольку Григорий умел все или почти все и делал любое дело старательно и надежно, то нуждались в нем постоян¬но. Поначалу предлагали деньги, но он при этом гус¬то краснел, сдвигал брови и замыкался сразу, словно от тяжкой обиды, и самому предлагавшему станови¬лось неудобно. Но со временем поняли – нельзя с ним так обращаться, лучше не церемониться, привыкли по¬степенно и звали уже запросто, зная, что Гриша не от¬кажет никогда. Он и не отказывал, ему нравилось стараться для людей, а если удавалось еще и погово¬рить-посмеяться с детьми, у кого они были, или даже поиграть с ними немного, то и вовсе возвращался к себе довольный.
Сегодня звать никто не шел, видать, у всех все было в порядке. Григорий лежал в темноте, боясь по¬шевелиться–казалось, стоит только шевельнуться, и еще сильнее сдавит в душе. И думать о том главном, что начало открываться ему возле погибшего Сергея, тоже пока боялся – вряд ли выдержал бы он сейчас такую нагрузку.
И вдруг звонок резкой трелью пронизал темноту Григория словно подбросило. Мгновенно оказавшись на ногах, он кинулся открывать и никак не мог сразу совладать с замком. Но потом все-таки справился, распахнул дверь и увидел Зину, свою близкую знакомую, можно даже сказать, подругу. Она приехала с другого конца города. Зина тоже работала на швей¬ной фабрике, но сегодня у нее был отгул, и вот, зна¬чит, решила проведать Григория вечером.
– Ну чего уставился? – сказала Зина.– Или уж впускать не хочешь? Господи, бледный-то... Или слу¬чилось что? Сидит в темноте... Да пропусти, сколько можно стоять-то в дверях столбом!
Григорий наконец понял, что стоит и молчит оскор¬бительно, и попытался улыбнуться:
– Да проходи, проходи. Не обращай внимания.
Зина прошла), сама захлопнула деврь и, по-хозяй¬ски быстро нащупав выключатель, зажгла свет. Потом пригляделась к Григорию внимательней и покачала головой:
– Сидит в темноте. Смурной какой-то, бледный. В чем дело-то? Ей богу, Гриша, ты вертанешься. Точно говорю – вертанешься в своей берлоге от одиночест¬ва. Слетишь с катушек, отвезут тебя в психушку, а квартира пропадет.
Она сноровисто сняла пальто, жвыкнув молниями, сдернула с ног сапоги и, сунув ноги в шлепанцы, ко¬торые давно принесла сюда для себя, решительно про¬топала на кухню, оглядела там все быстрым взглядом. Григорий с сутулой растерянностью продолжал стоять у двери. Тяжелые руки его беспомощно висели вдоль тела.
– Так...– сказала Зина.– Не ел ничего... Что с то¬бой в самделе творится-то? Ну ладно, сейчас накорм¬лю, я как раз котлет свеженьких принесла,– она взя¬ла сумку, оставленную у двери, и вернулась на кух¬ню.– А ты хватит мне молчать, давай рассказывай. Заболел, может? Давай, давай, я слушаю.
Зина зажгла газ, разыскала внизу и поставила на него сковородку. Григорий прошел и с тяжелым вздо¬хом сел у стола.
– Тут, понимаешь, такая штука...–начал он по¬слушно.– Человек один погиб.
– Где? – повернула к нему Зина свое круглое матрешечье лицо. Бровки ее выгнулись крутыми, дужками высоко над глазами.– Где погиб? Кто?
– Да вон...– Григорий встал и подошел к окну.– рои, видишь – вторая лоджия над аркой? Справа. Свет горит... Во всех четырех окнах свет. У них, зна¬чит, три комнаты сюда выходят и кухня....–продолжал он как бы для себя, словно забыл, о чем хотел рас¬сказать.– Ага. А четвертая – на ту сторону. И балкон там. Везде горит свет...
– Ну так кто же погиб-то? – нетерпеливо прито¬пнула ногой Зина.
– Мужик из этой квартиры. Упал с балкона с той стороны. Сергеем звали.
– Налопался?
– Не-е. Был абсолютно трезвый. Пришел с рабо¬ты и занялся делом. Балкон хотел застеклить. Ну и... сорвался. В шлепанцах... Трое детей.
– Знакомый твой? Или друг? Что-то я раньше от тебя не слыхала ни про какого Сергея оттуда–дом-то вроде совсем новый.
– Да нет, я его там, на щебенке, в первый раз уви¬дал. Но жил-то,– Григорий потянул ее за руку,– ты глянь, глянь – совсем рядом, окна в окна.
Зина глянула. Котлеты звучно шипели на сковород¬ке и брызгали маслом.
– Вон оно в чем дело.– оказала она. – А я сразу заметила – ты не в себе. Аж круги под глазами. И по¬несло тебя смотреть на такой ужас... Что ж теперь:: Чему быть, того не миновать. И не переживай. Нынче куда ни кинь – беда за бедой. То в драке, то на ма¬шине... Жрут, травятся. Водку продавать перестали, а все равно жрут. Теперь уж какие-то химикаты при¬меняют...
– Он был абсолютно трезвый.
– И с трезвыми случается. Чего же теперь... Те¬перь уж не вернешь. И не бери особо в голову-то. А то вон раскис, расклеился вконец. Это тебя, Гриша, от одиночества корежит. Одинокая жизнь кого хошь наизнанку вывернет. Ну ладно, сейчас вот поешь как следует.
Григорий оказал, что есть его и не тянет вовсе, но Зина и слушать не захотела.
– Никаких. Поешь, и станет легче. Ты только по¬смотри на котлеты! Смотри, как дуются. Пальчики оближешь. Давай, давай. Ты не маленький, питаться-то надо. А то совсем повис.
Он хотел ответить, что и смотреть тоже не может на котлеты, но чтобы не обижать Зину, стал все-таки есть, пережевывая через силу и не чувствуя вкуса. До¬жевав с трудом, Григорий отодвинул тарелку, по Зи¬на сразу же положила еще одну котлету. Пришлось управляться и с этой. Лишь от чая он сумел отказать¬ся. Зина начала убирать со стола, а Григорий пошел. в комнату и сел на диван. Потом и она пришла, усе¬лась рядом. Некоторое время оба молчали, не шеве¬лясь. Наконец Зина сказала:
– Гриш... Ты бы хоть погладил меня по голове. Он посмотрел на нее и ответил:
– Зачем мне тебя гладить? Вон ка>к волосы хоро¬шо лежат – их и трогать-то страшно, испортишь еще.
– Прическу сегодня специально сделала. А ты и не заметил.
– Прическа хорошая,– сказал Григорий.– Я за¬метил. Ты уж на меня не обижайся.
– Да как же не обижаться? Не очнешься никак – все тебе по нулям.
– Чего-то вот никак те очнусь...– силясь ульибну-ться, согласился он.
Длительно зазвенел звонок, и оба вздрогнули.
– Ну,– нахмурилась Зина,– опять явились окку- панны-эксплуататоры. Ни дна им, ни покрышки...
Григорий пошел открывать. За дверью стояла На¬дежда из сто первой квартиры.
- Гриш,– округлив глаза, с ходу начала объяс¬нять она,– глажу белье, и вдруг – фырк. Я аж под-прыгнула! И дым пошел. И больше не греет. Может сделаешь, а, Гриш? Белье хотела нынче выгладить...
– Дым-то откуда пошел,– спросил он,– из утюга или ог провода?
– От провода. И завоняло.
– Ладно. Ты ступай, а я сейчас.
Он вернулся в комнату, потоптался виновато и ска¬зал:
- Зип, ты уж подожди. Я мигом. Там делов-то – раз плюнуть.
Зина ничего не ответила и даже смотреть на него не стала. Она сделалась румяная и смотрела в окно: Григорий прокашлянул от неудобства, шмыгнул носом и пошел в туалет, разыскал там на полке кружок изо¬ленты, кусачки . взял навсякий случай.
– Я быстро, Зин,–снова заговорил он проситель¬но, задержавшись у двери.– Я сейчас в момент.
– Да уж иди угождай, не тяни время,– наконец
глянула она на него.
Уныло шар>кая тапками, Григорий поднялся на пятый этаж. Дверь Надеждиной квартиры была не за¬перта, из нее, пересекая коридор, падала увкая полос¬ка света. Он вошел, и Надежда, приложив палец к гу¬бам, поедупредила шепотом:
– ТОЛЬКО ТИХО.
– Иринка спит?
– Ага.
При одном взгляде на шнур утюга стало ясно: пе¬регорел. Дело было минутное, но Григорий почувство¬вал вдруг, что торопиться не хочется. Попросив у На¬дежды ножик, он перерезал шнур и начал медленно зачищать концы проводов.
– Гриш,– зашептала Надежда,– чего это ты нын¬че какай-то невеселый?
Он вздохнул, замер, не поднимая глаз, потом" от¬ветил:
– Да как-то нету его, веселья-то. Душа болит. – Может, выпьешь? Немножко есть.
– Не-е. Ты же знаешь, что я не пью. И потом ждут меня там...
– Опять эта твоя?
Он кивнул. Некоторое время молчали. Склонив на¬бок свою крупную голову, Григорий неспешно и береж¬но обматывал соединенный провод изолентой. Надеж¬да облокотилась на стол и, подперев щеку кулаком, тоже вздохнула длительно.
– Эх, жизнь наша, жизнь...– неподвижно смотро-ла она на его руки.– Вот и я иной раз – хоть волком вой от тоски.
– Ну и зря. Ты еще /молодая. Найдешь себе по сердцу, выйдешь замуж...
– Да кому мм с Иринкой нужны...
– Друг другу нужны – разве это не дело? И учти: ты же увлекательная женщина. И с душой. Вот увидишь...
– Чудак ты, Гриша,– печально усмехнулась На¬дежда.– Все бы тебе успокаивать.
Григорий заизолировал провод и несколько мгно¬вений продолжал сидеть, не поднимая головы. Потом очнулся и пододвинул к Надежде утюг:
– На-ка попробуй.
Она включила и приложила к плоскости руку.
– Греет.
– Ну, я пошел.
– Спасибо тебе. А то хоть плачь.
– Нечего плакать,– сказал Григорий.– Иринку береги и вообще... Ты же Надежда. Значит, надо на¬деяться. А она крылья повесила. Тебе крылья опус-, кать не положено, ты мать.
– Ну ладно, ладно.– Надежда улыбнулась и шут¬ливо подтолкнула его в спину.– Сам-то держись, не умывай, утешитель. Как хоть дела с этой-то? Или не клеится?
Он изобразил ответную улыбку и развел руками:
– Туман.
Когда Григорий вернулся в свою квартиру, румя¬нец у Зины уже прошел. Она вытирала с подоконника пыль. Зина терпеть не могла пыли и умела разглядеть ее всюду.
– Ну вот,– нерешительно заговорил Григорий, остановившись посреди комнаты.– Я же сказал – бы- стро приду. Там с этим утюгом делов-то –нуль...
– Ничего себе – быстро,– Зина отвечала с ехва заметным напряжением, потом усмехнулась – добро¬душно с виду.– Валяй, валяй, мне что. Ублажай всех! подряд, тебе за это прогрессивку дадут.
Он промолчал. Вздохнул только и неуклюже сел на краешек дивана, уперев локти в колени и обхватив ладонями голову. Зина отнесла тряпку на кухню, вер- нушась и села тоже, откинувшись назад и сложив ру¬ки на груди. Стало тихо, слышалось лишь, как тикает будильник?.
Зина первой не выдержала такой тишины. Она вста¬ла, отошла к окну и застыла там спиной- к Григорию. Он почувствовал, что подруга набирается беспощад¬ной решимости, и сжался еще плотнее, словно хотел до предела уменьшить свое большое тело. Зина повер¬нулась и, звучно отпечатав обратные шаги, останови¬лась над ним. Он слышал ее учащающееся носовое дыхание.
– Ну, Гриша, и как же мы все-таки будем решать, - наконец произнесла Зина сдавленным голосом.
– Чего решать?
– Я тебя спрашиватю: сколько можно?
– Чего можно?
– А того самого. Сколько еще я буду ездить к те¬бе через весь город? Сколько ты еще будешь шалын-дать тут по этажам в домработницах?
– Я не в обиде.
– Зато я в обиде! – она поняла, что говорит слиш¬ком громко, и попридавила свою запальчивость.– Ну посуди сам, Гриш. Знаем друг друга давно, спим вме¬сте как муж с женой... Под пятьдесят ведь уже, ста¬рость на носу. Чего еще вытягивать-то? Расписались бы, обменяли две своих берложки на одну двухкомнат¬ную... Ну? Неужели я тебе враг? Смотреть ведь тош¬но. Тащутся к нему и тащутся, вьючат на него и вью¬чат. Заездили же тебя. Садятся на шею и ножки све-шивают. Пойми: ни стыда у людей, ни совести, а ты . рот корытам и хоть бы хны.
– А чего хмыкать? Мне для людей делать не жалко,
– Во-во. Ему не жалко. Скоро уж начнут застав¬лять пеленки стирать и полы мыть. И самого по полу размажут. А ему не жалко. Ну разве вместе нам бу¬дет хуже? Вот пришла, а ты тут прокисаешь. Распи¬сались бы – и тебе легче, и мне тоже. Его хотят спа¬сти, а ему тонуть охота. Уж ведь который раз говорю-то об этом. А он все молчит вроде пенька дубового. Что молчишь-то? Ну сколько можно за нос-то меня  водить, как девочку?
– Я не вожу, чего мне тебя водить...
– Опять двадцать пять. Ну почему не желаешь вместе-то? И обстиран будешь, и накормлен как следу¬ет. И просителей твоих надоедных, хамье это бессо¬вестное, я бы отвадила враз. За километр галопом обе¬гать приучила бы миленьких. Ты скажи: разве плохо встретить старость вдвоем? К старости-то ведь надо готовиться. Это тебе не шутка. Не об одной же себе пекусь. Мотаюсь сюда, как глупая, с другого конца го¬рода, а он добра не хочет. Ну почему не хочешь-то? Ответь хоть.
Григорий чувствовал себя так, будто его придави¬ли к стене и медленно расплющивают. Надо было отвечать. Врать и крутить-вертеть он совсем не умел, поэтому сказал правду:
– Я боюсь.
– Боишься?! – дужки Зинивых бровей поднялись на лоб так высоко, что, казалось, под ними могут уме¬ститься еще два глаза, –Меня боишься? Это чем же я для тебя такая страшная?
– Боюсь, и все.
– Ну и ну...– оскорбленно покачала она головой.– Две подлых стервы на нем шкуру поободрали, и он ду¬мает, что все такие. Спасибо, Гриша, спасибо...
Григорий поднял голову, глянул умоляюще пря>мо в лицо ей и вдруг попросил, приложив руку <к груди:
– Зин, уехала бы ты к себе домой. Мне нынче од¬ному надо. У меня душа болит.
Она раскрыла рот и замерла так на некоторое вре¬мя. Потом рот медленно закрылся и, задышав тяжело, Зина наконец произнесла:
– Н-ну, Коровкин... Я тащилась сюда с другого конца, а теперь, значит, катись обратно? Ты меня, зна¬чит, выгоняешь как дуру... Ну ладно, Коровкин...
Четко протопав к Двери, она схватила сапог и на¬чала со злостью натягивать его, прыгая на одной но¬ге. Григорий приплелся следам, постоял рядом молча и заговорил с трудом:
– Ты пойми, Зин... Я не выгоняю, зачем мне тебя выгонять? Надо в мозгу разобраться, а я все не могу. У меня сложное дело. Ты уж пойми...
Зина Застегнула молнии на сапогах, выпрямилась и, увидев бледное, растерянное лицо Григория, его трясущиеся губы, смягчилась – даже жалость промель¬кнула в глазах.
– Эх, Коровкин, Коровкин,– сказала она.– Я к тебе с полной душой, а ты.. .Ладно уж, доползу как-нибудь, только бы троллейбусы еще ходили. Бог с то¬бой, сиди разбирайся тут в мозгу, если тебе одному лучше. Но, Коровкин, думай в последний раз. Думай и решай. Понял?
– Понял,– ответил он едва слышно.
Зина ушла, а Григорий продолжал стоять на теш же месте у двери и смотрел в пол. Потом он прошел на кухню и глянул на дом с аркой. В квартире, где жил Сергей, светились теперь лишь два окна. Кто-то мелькнул там – раз, другой. «Родственники наверно, собираются. Или знакомые пока»,–по¬думалось мутно. Голова была тяжелой, и он с трудом принял простое решение –надо идти спать. Медлите¬льно разложив диван и приготовив постель, Григорий лег и сразу же почувствовал, как плотный, вязкий ту¬ман окутывает его.

Глава третья

Проснулся Григорий внезапно, словно кто-то невидимый прошел мимо и толкнул бесцеремон¬но. Было темно, и он понял: до утра еще далеко. И сразу нахлынуло вчерашнее – Сергей, лежащий с от¬чужденным лицом, на котором застыла кровь, удив¬ленно откинутая крепкая рабочая рука его, крик же¬ны, толпа, дети, опасливо блуждающие вокруг...
И пронизало Григория острое сознание того, что в любой день, в любой час с ним самим может случить¬ся подобное. Не важно, когда и где, но ведь может произойти, запросто может, и тогда как же? Нет, смер¬ти он не боялся, поскольку давно уже уяснил себе: быть мертвым – не заключается в этом ничего особен¬но страшного, скорее, даже легко. Лежишь спокойно и не чувствуешь ни себя, ни окружающего. Ни тебе боли, ни горести. Будто во сне, только после сна про¬сыпаешься и опять болеешь-горюешъ, а тут уж не про¬снешься. Страшило совсем другое, а сейчас он лихора-дочно искал ответа на вопрос: что же все-таки его страшит?
Вздохнув с дрожью, Григорий снова вспомнил, как плакала жена Сергея, как впала она в беспамятство от горя, и подумал: а будет ли над ним кто-нибудь уби¬ваться вот так же, если он умрет? И тут же решил: нет, не будет. Это ему стало ясно еще там, около Сергея. Зи¬на, конечно же, всплакнет, пожалеет от души, позаботит¬ся о похоронах, но уж рассудка сама не потеряет. Поплачет потихоньку и скажет про себя: «Чего ж теперь... Чему быть, того не миновать. Нынче куда ни кинь – одни беды». И пойдет себе искать, с кем удобней готовить¬ся к старости. Бабы и мужики – соседи по дому, по¬нятное дело, повздыхают горестно, кто-то, может, даже и слезу обронит – дескать, безотказный был Гри¬ша мужик, помочь умел в любой час, а вот случилось, куда ж теперь денешься? И тоже изо всех сил станут скрывать друг от друга это самое: «Мы-то ведь по¬ка ничего, нас-то еще когда...» Алексей, брат, само со¬бой, приедет из села, чтоб порядки справить, но в се¬ло хоронить вряд ли повезет – надо ведь машину на¬нимать, а это дорого да и хлопот больше. А уж слезы-  то из братца кувалдой не выбьешь – набычится недо-  вольно, точно не горе у него, а от дела отвлекли не во-  время, и просолит до конца, ни на кого не глядя. Тог-  да-то уж он, наверно, успокоится насчет своего дома...
Думал Григорий обо всем этом и чувствовал, что дело тут вовсе не в слезах, не в том, «то и как будет переживать, если он вдруг умрет, что волнует душу гораздо более важное. Однако ощущал и другое – пе¬чальные мысли эти, словно ступеньки, помогают под¬ниматься, приближают к главному. «У Сергея остались дети. Трое...– продолжал размышлять в темноте Гри¬горий.– Сергея больше нет, а они пойдут дальше...» И содрогнулся, резко сел в постели, поняв: «Да вот же оно! Вот оно – главное! Ведь кто-то же должен идти дальше...»
И стало окончательно ясно, почему так томилась, так тосковала душа в последнее время–еще задолго до гибели Сергея это началось,– в одно мгновение те¬перь четко обозначилось то, что никак не хотело обри¬совываться. Ну да, кто-то должен идти дальше. Надо, чтоб ниточка продолжала тянуться сквозь жизнь. И ка¬кая она, что означает эта ниточка, Григорию тоже бы¬ло сейчас абсолютно ясно. Пока живешь, обязательно нужно успеть вложить в кого-то пусть малую, но ча¬стицу своего –своей крови, своей души, характера и умения трудового или уж, на худой конец, хоть при¬вычку передать хорошую и полезную. И потянется ни¬точка. Да ведь и жизнь-то вся держится как раз на таких нитях, иначе разве она могла бы существовать, ЖИЗНЬ-ТО!?..
Григорий сидел, не шевелясь, пораженный этим внезапным открытием. Ну конечно, если один ушел и оборвал напрочь, другой оборвал, то что же получится? Ничего хорошего. Разрушение жизни и только. Вот Сергей умер, а ребята, дети его, пойдут, потянут дальше. Наверняка успел он вложить 6 Них много хороше¬го, не мог не вложить –вон какие у мужика надежные работящие руки. И душа значит, была, детей любил, коль не один ребенок, а трое их. С троими не до бало-вства. И будет продолжение, обрыва тут, значит, не происходит.
А что же у него, Григория? Кто пойдет дальше от того места, где остановится он навсегда, кто его-то ни¬точку потянет? И жар бросился в лицо, даже одеяло пришлось столкнуть, поскольку выходило лишь одно – некому. Григорий спустил ноги с дивана и долго сидел, сгорбившись, обхватив ладонями голые плечи. Как же это произошло – ему уже сорок девять лет, и жил-то вроде нормально, по-честному, а случись умереть, и не только оборвется нить, но даже и поплакать-то по-че¬ловечески некому? Значит, оборвется – и все? Выхо¬дит, он-то и есть разрушитель жизни?.. Ну почему, почему так получилось-то?
И Григорий понял: чтобы найти хоть какой-нибудь ответ, надо вспомнить старательно свою прошедшую жизнь, проглядеть в ней все по-настоящему. Слава Бо¬гу, времени для этого вполне достаточно, впереди це¬лый отпуск. Темнота в комнате бледнела постепенно – холодный осенний рассвет просачивался сквозь зана¬вески.
Григорий встал и начал убирать постель. И все-та¬ки ему стало легче. Открылась наконец причина – вот что важно-то! А то ходишь, как слепой,– больно, тя¬гостно, трудно жить и не поймешь, отчего. Господи ты Боже мой, да неужели обязательно нужно одному уме¬реть, чтобы другому открылось? Если так, то это же несправедливо и подло до невозможности... И в душе у Григория возникло вдруг пугающее суеверное чув¬ство – будто именно он виноват в смерти Сергея. Но длилось это лишь мгновение, прошло быстрой тенью, и он усмехнулся удивленно – надо же, еще и такое ца¬рапнуло, или уж вправду существует кажая-то связь между людьми, даже совсем незнакомыми? Отодвинув занавеску, Григорий глянул на противоположный дом – в квартире, где еще вчера жил Сергей, светилось од¬но окно, наверное, кухонное. Там, видно, тоже подня¬лись только что, а возможно, и не ложились всю ночь. Он вздохнул, постоял немного в раздумье, не отрывая взгляда от этого окна, потом распрямился весь, набрав полную грудь возДуха, упрямо тряхнул перед собой кулаком. «Хватит, надо жить,– решил.Григорий. - Раз жизнь идет, нечего стопорить-тормозить без толку Тормозов у нее и без нас хватает. Надо начинать день по-человечески. Позавтракать... Давай действуй, Гри. ша! – он любил говорить так самому себе,–И вспо¬минай, вспоминай как следует, может, чего и высмот¬ришь, может, еще и поправить удастся... Ты же пока живой человек...»
И стал Григорий действовать – завтрак себе гото¬вить, а заодно и вспоминать.
В детских-то годах чего копаться? Детство оно и есть детство – самая лучшая для человека пора. Там ты живешь каждый день с весельем и радостью и не знаешь, какая дорожка тебе приготовлена. Там ты- любишь всех, и тебя вроде бы любит все кругом – не только люди, но и животные, деревья, вода, земля, небо. А если не любит кто, то кажется, что завтра по¬любит. А уж «оль совсем страшный и злой попадается, то можно обходить, обегать подальше, и нет тебе от него никакого вреда, только чуть-чуть боязно. Там хо¬рошо... Во как! А разве ничего горького не случалось в детстве-то? Нет, надо заглянуть и туда. Может, с той поры и пошло заводиться это... Ну, что нынче-то гло¬жет. Раз уж начал, то лучше с самого начала.
Он помнит, как уходил на фронт отец. Но почему-то не лицо запомнилось, а новый холщовый мешок, из которого вкусно пахло свежим, из печки, хлебом. Отец удаляется, спускаясь с бугра на проселок, и уносит на своей широкой спине мешок с этим вкусным запахом.
У Григория даже иногда досада на себя возникает оттого, что котомка ясно стоит перед глазами, а лич¬ность отцовская расплывается, не уловишь никак. Но ничего не поделаешь, так уж оно отложилось – был-то ведь совсем маленький. Зато четко отпечатался в памяти день, когда принесли похоронку. Война уже к концу шла, немцев били в чужих землях, и мать все грозила им с Лешкой, если бедокурили,–вот придет отец, вот вернется, уж он вам тогда задаст. И вдруг сидит она на полу посреди горницы страшная и чужая, волосы растрепаны, и бьет по полу руками и ногами, и кричит, кричит – аж мурашки по спине пробегают от этого крика, и в груди заливает холодом: «Не при¬дет ваш: отец! Не посмотрит «а вас! Убили! Уби-и-или..»
И сейчас, как вспомнишь, отдается в сердце тот мате¬ринский крик: «Убили! Убили! Убили!» Словно спря¬тался он внутри сердца.
Это сейчас отдается, а тогда быстро прошел страх, и плакалось, залепляло комком в горле от обиды боль¬шей частью: не придет отец, не починит по-настояще¬му крышу, сквозь которую в ненастье течет, и нужно скорей подставлять ведра и миски, не переложит печ¬ку, которая без конца дымит, не сделает на задах но¬вую изгородь – старая-то подгнила давно и завали¬лась в нескольких местах, не станет он ворочать и ко¬лоть толстые дрова-куковяги, те, что им с Лешкой и матери не под силу, У других отцы придут и уже вон приходят, пусть хоть и раненые-безногие, а нам опять все самим, самим и самим?... Сколько ждали, думали – заживем при отце лучше всех, мать говорила, он са¬мый сильный в селе и всегда заступится, если большие ребята начнут придираться и подзатыльники давать, а теперь, значит, отец не придет? И росла, росла обида на отца, будто обманул, будто он виноват в том, что не может вернуться с фронта.
Одно лишь, пожалуй, понималось в тот день пра¬вильно: раз отец не придет, надо еще крепче жалеть и любить мать – вон как одиноко сидит она на полу и убивается,– помогать надо изо всех сил, и тогда ей станет легче. И любил, как любил он свою мать!.. Сто¬ит только вспомнить широкое доброе лицо ее, большие теплые руки, и щемит, тонко и пронзительно щемит в груди – никаод не удержишь слезы...
А потом заболел у них Лешка. Простудил легкие и начал чахнуть. Дела домашние приходилось ворочать вдвоем с матерью, а было их, дел-то, непочатый край. Лешка кровью прихаркивал, лежал и совсем, считай, помирал. Фельдшерица тетя Дуся, которая заведовала медпунктом, сказала, что в районную больницу лучше его ве возить – уж больно плох, а туда далеко, и там Лешке будет хуже одному при чужой заботе. Она при¬ходила по три раза на дню и делала больному уколы, таблетки давала, банки ставила и поила чем-то из пу¬зыречка. Тетя Дуся была добрая, справедливая и стро¬гая, ее люди уважали и подчинялись ей, даже врач из района подчинился! – стал приезжать к Лешке раз в две недели. Врач похвалил тетю Дусю – правильно, !мол,. решила, могли бы и не довезти парня живым до больницы в весеннюю-то распутницу, а здесь, дома, он вот пока вроде тянет. И объяснил, что сейчас все будет зависеть от питания – если обеспечить хорошее пи. тание, то Лешка может и выжить.
Мать вынула из сундучка и продала старинную зо¬лотую монетку, еще подзаняла у кого-то денег, и ку¬пили козу по кличке Стрела. Вредная и хитрая оказа¬лась коза, и довелось Гришке хлебнуть с этой тварью горюшка. Днем, когда мать работала в колхозе, ему приходилось доить самому, и тут-то уж издевалась над ним эта самая Стрела как хотела. То опрокинет ве¬дерко, то молоко не желает отдавать, то начнет бегать по двору – не остановишь, а то возьмет да и залезет на поленницу, и не стащить ее оттуда. Вот уж пролил то он слез... К тому же водил Гришка Стрелу за око¬лицу, привязывал к колу, чтоб паслась там на длинной веревке, и не раз, вознамерившись вырваться, рогатая вражина злорадно волокла его пузом по земле. Но сдаваться Гришке было нельзя, и со временем где пру¬тиком, где лаской, а приручил-таки паскудницу -привыкла, стала вроде слушаться.
В школе у него складывалось плохо – до уроков руки почти не доходили. Прибежав из школы, Гришка управлялся с козой, кормил-поил больного брата, чис¬тил и убирал за ним, а потом шел еще добывать хоро¬шего пропитания для Лешки, потому что одного козь¬его молока брату для поправки было мало.
Добывалось пропитание по-разному. Весной, когда прилетали грачи, Гришка отправлялся за деревню в старую рощу, которая называлась Барской, и лазил там по деревьям – вынимал из гнезд грачиные яйца и складывал осторожно в мешочек. Забираться на вер¬шины толстых лип он научился не сразу.. Много раз падал, обдирался и ушибался больно, но постепенно освоил и это дело, стал настоящим верхолазом. Спус¬каясь на землю, Гриш.ка передвигал мешочек висевший на шее, за спину, и добыча оставалась в целости.
Исхитрился наладить охоту и за самими грачами. Заметив, что грачи любят кормиться на пашне, Гриш¬ка потихоньку от ребят выбрал в роще хорошую полян¬ку, окруженную густыми кустами, и лопатой вскопал на ней часть земли. Потом сделал из крепкой суровой нитки петлю, уложил ее на вскопанное, а другой ко¬нец протянул к кустам и, намотав на руку, затаился та-м. Через некоторое время грачи прилетели искать червей, и когда один из «их зашел в петлю, Гришка дернул резко. С первого раза не повезло поймать гра¬ча за лапки, но Гришка понял, что ловить таким спо¬собом можно. И пошло. Конечно, не всегда выпадало счастье, но двух-трех птиц за неделю ему заарканить удавалось. Надо было только освежать землю – вска¬пывать, чтобы черви оказывались наверху. А червей в жирном перегное водилось много.
Когда больной Лешка ел сготовленную матерью глазунью из грачиных яиц или суп из грачатины, кото¬рый получался очень вкусным – по запаху чувствова¬лось,– Гришке тоже нестерпимо хотелось попробовать, рот наполнялся слюной, но он не показывал вида, ста¬рался отворачиваться или брался за какое-нибудь дело. Однако мать вое замечала, и глаза ее наполнялись сле¬зами. Она обнимала Гришку, привлекала к себе и гладила по голове своей тяжелой теплой рукой:
- Добытчик ты наш... Что бы мы без тебя делали? Там ведь осталось немножко, поешь и ты.
И хорошо становилось Гришке в такие моменты. Все тело наполнялось щемящей любовью к матери, но он и это скрывал, отвечал, хмурясь по-взрослому:
– Ну, мам, скажешь тоже... Поешь... Лешке по¬правляться, на ноги становиться нужно, вот я для не¬го и ловил. А мы с тобой и картошкой запросто обой¬демся, мы же совсем здоровые, а Лешка больной.
– Обойдемся, сынок...– горестно вздыхала мать,– Уж надо как-нибудь обойтись... Только с учебой-то у тебя совсем худо. Жалуется учительница. Тебе бы уро¬ки делать, а ты...
– Ничего,– отвечал Гришка.– Поставим на ноги Лешку – я всех в классе обгоню.
Лешка прекращал есть и смотрел с кровати испод¬лобья блестящими глазами – завидки брали: почему брату такое внимание, а ему, больному,–нет? Мать и это замечала. Подсаживалась к кровати, чтобы не оби¬деть, приласкать и старшего:
– Ешь, сынок, ешь. Скоро лето, грибы-ягоды пойдут, и ты поправишься. Вишь, какой Гриша молодец – ста¬рается для тебя...
И вдруг вскакивала, озабоченно махнув рукой, бы¬стро уходила в сени, будто забыла там что-то. Но Гри¬шка знал: она сейчас в сенях плачет.
Летом обеспечивать Лешку хорошим питанием бы¬ло намного легче. Можно и рыбешки в речке наловить на уху, и ягод набрать в лесу, и грибы после дождед лезли, особенно маслята. Когда у матери случалось свободное от колхозной работы время, она тоже ходи¬ла в лес, и вот уж приваливало тогда Гришке счастье-то! Бродили по ягодникам, рвали пахучую землянику или чернику, подернутую сизым налетом,– вдвоем-то насколько охотнее!–и разговаривали, разговаривали... Мать знала много интересных историй – заслушаешь¬ся. Рвет ягоды – споро, ловко собирает-г и рассказы¬вает увлекательно, мудреными словами, словно плетет кружево. Потом садились они отдохнуть где-нибудь в хорошем прохладном местечке, пили из бутылки взя-тую с собой воду, лук ели с хлебом и солью, и каза¬лась эта скудная пища вкусной до невероятности.
Запасать летом старались всего как можно боль¬ше – кто знает, что там будет дальше, вдруг ударит засуха или наоборот .дождями зальет, а Лешку надо питать и питать, пока он за силу не возьмется. И зи¬ма вон «акая долгая – не припасешь ягод, грибов да трав на заварку, так потом в три ручья наплачешься.) И на огороде Гришке хватало дел. Грядки он помогал матери полоть, картошку окучивал, и корм готовить козе на зиму тоже стало в основном его заботой. Он рвал траву по межам, косил по овражкам – руки в кровь стер, обучаясь в одиночку косьбе,– ветки в дуб¬раве ломал и вязаут из них веники. Траву Гришка раст¬рясал во дворе, чтобы сохла, а веники вешал на жердь в сарае. Искупаться в речке, с ребятами побегать ему удавалось редко, в классе его оставили на второй год.
Так они с (матерью питали и питали Лешку, питали и год, и другой, и не заметили, как он совсем попра¬вился, гладкий стал. Лешка привык к хорошему пита¬нию, а простого – что мать с Гришкой ели – душа у него уж и не принимала, и приходилось опять же от¬давать ему самое вкусное и полезное. Лешка сметал все это моментально, он теперь и дела по дому мог бы тоже делать, но словно и не чувствовал, какая у них нужда и сколько всякой заботы. Пристрастился ходить с ребятами в овраг в карты играть, по целым дням ку¬пался-загорал на речке, а вечером по чужим садам с компанией лазил.
Мать с Гришкой управлялись одни, все им казалось, что Лешка больной и не надо его трогать. Но потам у Гришки понемногу стала возникать обида: почему брат может через забор в чужой сад перемахнуть, а картош¬ку на своем огороде окучивать не может, почему через речку плавает запросто, а траву для козы искать ему неохота? Мать заметила Тришкину обиду, и подступи¬ла к Лешке осторожно – ты, дескать, сынок, на чоги встал, болезнь вроде прошла, надо бы и помогать, а то тяжело нам с Гришкой вдвоем-то. Тот молчал, на¬бычившись, и вдруг как заорет на мать. Аж ногами затопал. Она растерялась и задрожала, а Лешка вы¬скочил из дома, хлопнул со злостью дверью и не по¬являлся до самой ночи.
Помогать-то брат все-таки начал, но уж лучше бы и не начинал – за что ми возьмется, делает кое-как, без малейшего старания. Конца еще не видно, а он бросает работу и, уходя, говорит издевательским при¬казным тоном: «Давай действуй, Гриша!» Эти слова Григорий в дальнейшей жизни приспособил почему-то в виде поговорки для самого себя, и – странное дело – выручала потом, не раз, словно бы подталкивала душу ироническая поговорка.
Пыталась было мать снова укорять Лешку за про¬хладную жизнь, причем не единожды, но не подейство¬вало. А однажды Лешка неожиданно заявил, что ои старший брат, а потому главный мужик в доме, хо¬зяин, значит, и Гришка должен подчиняться ему и вка¬лывать-сопеть без всяких-яких, и вообще все должны, нечего тут жужжать в ухо. Гришка с матерью остол¬бенели. Только теперь они заметили, что этот «хозяин» сытый, пухлый и краснорожий, и не болыю-то к нему подступишься. Конечно, мог бы Гришка при распирав¬шей грудь злости накостылять «хозяину» по первое число – тот хоть и разожрался, а силенок-то настоя¬щих нигде не набрал. Но мать села и заплакала, бес¬помощно уронив руки на колени, и если бы сцепился он с Лешкой–а уж сцепились бы намертво,– то было бы ей сплошное горе.
И так вот, жалея мать, привык Гришка терпеть от старшего брата всевозможные подвохи и гадости, ста¬рался не обращать внимания, когда Лешка садился за стол на лучшее место, хватал себе лучший кусок, ког¬да тот сваливал на него самую неудобную или тяжкую работу, валил любую свою вину. Гришка рвал и косил траву, рубил и .колол дрова, сажал и копал картошку он вкалывал-сопел и вкалывал, изо всех сил помогай матери и стараясь показать ей, что с братом у них пол¬ный порядок. Брат-то и в самом деле считал – поря док, того ведь и добивался. А Гришка понимал лишь одно: матери будет легче, если приучится он терпеть и не связываться с «хозяином».
А было ли ей от этого легче?

Глава четвертая

Задав себе такой вопрос, Григорий за¬думался. А действительно, легко ли было матери смот¬реть, как один сын упирается, волокет наравне с нею домашний воз, а другой, на которого потрачено столь¬ко нервов и сил, которого, можно сказать, из мертвых подняли, последнее от себя отрыва я, живет на всем готовом и лямку тянуть не желает да еще откуда-то взял мысль, будто и работать на него, и подчиняться ему обязаны?
Нет, не приведи Бог наблюдать этакую неурядицу А мать ведь не только наблюдала – переживала все4 своим добрым сердцем. Может, ему, Гришке-то, как раз не терпеть требовалось, а воспротивиться до моз¬га костей и мать тоже воспротивить справедливо, что¬бы вместе перегнуть Лешкино нахальство, направить  старшего братца к совести по-настоящему. Ну месяц-другой, пускай даже год помучились бы, зато потом всем троим было бы лучше.
А то что же у них вышло? Из Лешки –если прямо оценить – человек образовался вредный, самолюб не¬имоверный. В селе слова доброго о нем никто не ска¬жет, жена и дети его с радостью подхватились бы да скрылись куда подальше, только вот некуда. Это пер¬вый минус. А второй – сам-то он, Гришка, разве от роду такой терпеливый? Не-ет, попроливал кровушки: то душевной, потерзался втихаря не на шутку, пока приучал себя к терпению. Рос на отшибе от других ре¬бят, словно заводной мужичок-копун, в мыслях-то ведь только и крутилось: тут надо скорей сделать, то надо не забыть, сюда успеть, там не упустить. Ребята-свер¬стники играют, забавы интересные выдумывают, а он к вечеру наломается и еле ноги тоскает, бегать-пры¬гать уже и неохота. И за это дразнят – то «домовым», обзывают, то «лешаком». И тут тоже приходилось тер¬петь. Семь классов одолел с горем пополам – времени на хорошую учебу не хватало. А мог бы и нормально окончить школу, если бы Лешка хозяина из себя не строил и свою долю домашней заводиловки на него, на младшего, по-хитрому не переваливал. Учителя жа¬лели от души: способности есть, ухватистый да сооб¬разительный, а учеба никак не клеится. Это, значит, второй минус.
А уж о матери что и говорить... Разрывалось у нее сердце, разрывалось, да и не выдержало – разорва¬лось окончательно. Казалось бы, только-только на подъем житье-бытье пошло – он, Гришка, со школой развязался и в колхозе стал безотказно ворочать куда пошлют, да еще к плотницкому делу сосед дядя Тимо-ша его понемногу приспосабливал, так что прибавка к материнскому заработку получалась неплохая. Нужду уж вроде перебарывать начали, но вот не довелось матери пожить при полной мужицкой опоре. Присела как-то вечером передохнуть на крылечке, прислони¬лась к перилам, затихла, точно задремала, да и не вста¬ла больше. И помнится Григорию: словно бы улыбка тихая осталась тогда на материнском лице. Чему ус¬пела улыбнуться мать в последний свой миг?
При этой мысли у Григория перехватило горло, в теле наплывом захолодало все, и он сжал ладонями кружку с чаем, как будто пытался взять себе от псе тепла. Вон оно минусов-то сколько... А еще не хотел вспоминать детство – мол, что плохого может быть там, посреди голубого да зеленого? Ну да, отсюда, из¬далека, смотришь, и детство-то сверкает, поблескива¬ет, ослепляет. Наподобие медальки. А медалька-то, оказывается, о двух сторонах. И па другой, па темной стороне, видать, кроется самое важное.
Терпел, значит... а мог бы воспротивиться. Та-ак... Конечно, так. Но был-то ведь пацаномгнесмышленышем и желал лишь одного – добра да покоя для матери. Кто знал тогда, каким макаром лучше? И потом – тер¬петь-то разве легче, чем противиться? Тяжелей же на¬много. Ох, как тяжело терпеть... Понимал Григории: нету его вины в том, что так нескладно сложилось все у них в семье, но почему-то не приносило облегчения это понимание. И почувствовал вдруг: неспроста оно этак, имеется, скрыто здесь нечто вроде корня для раз¬гадки его теперешнего жизненного положения.
Ладно, решил он, посмотрим дальше, глядишь, где-нибудь и продерется, вылезет на свет Божий.
Так и ушла от них мать с едва заметной непонят- ной улыбкой на лице. Хоронить помогли люди. Тетя! Глаша, отцова сестра, стряпал!а, справили всем мирбИ поминки. Черно было в душе, до сих пор не проходит чернота, да и не пройдет уж, наверно, никогда. Душа-то ведь не земляной пригорок, где каждую весну но- вая трава лезет. Дал себе Гришка тогда зарок: кровь из носу, но надо, чтоб велись в доме порядки, как при] матери. Все казалось, что ей там лучше будет от этого.
Он продолжал воловить в колхозе, плотничал с дя¬дей Тимошей, Когда выдавалось время, и дома успевал управляться: сам готовил еду, стирал, чистоту наводил. Лешка устроился «а конюшню к лошадям, зарабаты¬вал на трудодень мало и домой заявлялся, только чтоб пожрать да покомандовать. Да и лучше, пожалуй, бы¬ло так–хоть мешается-то братец не всегда. Жили вообще-то ничего, ругани особой не случалось, А мо¬жет, просто привык Гришка терпеть да ворочать, во¬рочать да терпеть, а Лешка привык, что он терпит, вот и стало казаться житье почти нормальным!. Почти.
Потом взяли брата в армию, и остался Гришка один. Но он по-прежнему сохранял в доме заведенный порядок –казалось, что если поддастся, Начнет жить как придется, то это будет. изменой матери. Гришка вел хозяйство со старанием обстоятельного работяще¬го человека и даже самовар начищал регулярно. И гостей даже приглашал в праздники – покупал бутыл¬ку вина, закуску хорошую готовил, ставил самовар и звал дядю Тимошу с женой, тетю Глашу! с мужем. Сам он имел отвращение к вину, а когда гости выпивали понемногу и становились веселые, то и Гришке тоже делалось радостно. Сидели они, разговаривали, пеони пели и удивлялись, как это Гришка успевает все, ка¬кой он уважительный, только бы радоваться да рало-ватыся матери на такого сына, да вот не привел Гос¬подь порадоваться по-настоящему.
Из армии брат вернулся с женой. Гришка ничуть не опечалился, наоборот, воспрянул духом – будет у них теперь в доме хозяйка, пойдет-потечет все нормаль¬ным семейным чередом. К тому же Даша оказалась совсем простой, старательной и доброй. У Гришки со снохой с самого начала установились хорошие родст¬венные отношения. Лешка устроился в колхоз кладов¬щиком и как-то моментально приспособился, притерся к новому председателю, стал у него на подхвате, (мож¬но сказать, правой рукой, вторыми глазами и ушами председателя. И начал без зазрения тащить в дом не¬законное– то мяса приволокет, то зерна, то флягу из-под молока, то еще что-либо, даже и ненужное вовсе. Гришке сразу стало не по нутру – не привык он поль¬зоваться на дармовщину-то, и чуть не дошло до драки. Брат обозвал его оскорбительно и замахнулся уж бы¬ло, но Гришка прочно перехватил Лешкину руку и так поприжал, что у того глаза на лоб полезли – силенок-то и в армии накопить не сумел. Даша в этом споре приняла Тришкину сторону: на чужом, мол, не разжи-вешься, чужое прахом вылетает, а прах-то черны.й, не отбелишь потом совесть-то.
Лешка с кулаками больше не дыбки не вставал, но зло затаил надежно и настропалился гадить по-друго-му – с полным спокойствием. Такую штуку вдруг бряк¬нет, что и Даше не по себе, и Гришке – хоть стой, хоть падай. И постепенно все у них в доме повернулось на невозможное житье, словно стены кругом ядом об¬рызганы. Гришка лишь одним себя утешал – скоро и ему идти в армию. Но не повезло – в армию его не взяли из-за плоскостопия, и опять приходилось терпеть и терпеть. Мог бы он и тут воспротивиться, упереться жестко и направить брательника в узду, но Даша уже ребенка в себе носила, и страшно было волновать ее. Дом Гришка с Дашей вели с полным работящим согласием, получалось у них все ладно и без лишних слов, и Лешке бы только радоваться, а его, наоборот, злило, аж наизнанку выворачивало. И вот однажды взял да и высказался старший братец культурно: дес¬кать, у нас, Гриша, сам видишь, прибавленьице семей-ства намечается, а изба-то маленькая совсем, так что не пора ли тебе как-нибудь без пас жизнь свою устраи¬вать? И намекнул с невыносимым гадством: с женой-то с моей больно уж отношения у тебя хорошие, а я ведь это вижу, наблюдаю, а беспрерывно-то наблюдать мне недосуг. Разговаривали один на один, во дворе, и хотел уж Гришка врезать брательнику в торец хоть раз по-человечески, чтоб язык свой паршивый тот глубоко проглотил, но неожиданно вышла во двор Даша выплеснуть помои, и пришлось сдержаться.
Ходил, ходил после этого Гришка сам не свой, думал, думал, куда себя девать и в конце концов сказал брату:
– Уехал бы я в город, да боюсь, справку на пас¬порт председатель не даст.
– Даст председатель справку,– ответил Лешка.– Даст. Уж я тебе по-братски обещаю.
И справку дали. На пароход Гришку провожали тетя Глаша, дядя Тимоша и Лешка с Дашей тоже по¬шли. Лешка хлопал младшего брата по спине и гово¬рил:
- Ничего! Там ты у нас в момент в люди выйдешь. Там, братуха, хорошая житуха! –И громко ржал.– Есть где развернуться, не то, что здесь, в навозе. Тут уж мы как-нибудь... Давай действуй, Гриша.
Даша молчала и плакала. Тетя Глаша и дядя Ти--моша тоже смахивали украдкой слезы.
И поехал Гришка в город. Что будет делать в городе, где жить – он не знал.
И снова кольнуло Григория: а ведь мог бы воспро¬тивиться, вполне мог. И родился, и вырос в этом до¬ме, и труда в него вложил побольше Лешки. Поставил бы себя справедливо –упрямства и силы-то хватало – и отстоял бы свои законные права, гадство Лешкиио окончательно пресек бы. Но Даша, Даша-то беремен¬ная ходила, можно ли было затевать свару в таком положении? Лаано, остался бы. А какая вышла бы жизнь? Да сплошной ад для всех – уж брательник-то устраивать такое хорошо умеет. Значит, опять жалел, хотел как лучше. И Григория вдруг осенило: а Лешка-то пользовался именно этим жалением, ох и ловко же пользовался! Ну да, поначалу-то он ничего, а потом возникли удобные обстоятельства, и братец затрепы¬хался, клеваться начал. Дескать, в подобной ситуации запросто Гришка отступит – добрый он, мякиш, не станет беременной Даше крупной сварой досаждать. От те на! Выходит, ты кого-то жалеешь, хочешь доб¬ра, и тут получается удобное положение для чьего-то гадства. Тут па тебя напирают посильней, и ты сда-ешься, терпишь... А зло побеждает, становится хозяи¬ном. Значит, зло-то посильней твоей любви и жалости? Хозяином становится...
Вот, оказывается, почему так бередит душу-то... Григорий покачал головой и решил, что вряд ли стоит копаться во всем подряд, лучше повнимательней оста¬навливаться на тех местах, где он терпел, боясь кому-либо причинить боль. Крепла почему-то уверенность: только в этих пунктах может он найти необходимое ему сегодня.
Но о сиротском-то своем приезде в город как не вспомнишь?.. Никуда не денешься – вспоминается.
Пароход пришлепал к городской пристани на др\> гой день вечером. Темнело уже. Вышел Гришка на бе¬рег и увидел многочисленные огни – столько места занимали они, что даже дух перехватило от робости. Никогда ведь раньше не был в таком большом горо¬де. Как искать себе места в этакой махине, куда, к ко¬му податься? Ночь наступает, учреждения теперь все закрыты, надо где-то переночевать, а где? Вернулся Гришка на пристань, побродил по ней, обнаружил на втором этаже зал со скам_ейками и буфет, который еще работал. На скамейках сидели и лежали люди, значит, и ему можно тут устроиться. Слава Богу, не мытарить¬ся же целую ночь, в незнакомом городе.
Он купил в буфете еды, отыскал свободную скамей¬ку и, обосновавшись на ней, стал потихоньку ужинать. И, помчится, вышел к нему откуда-то худой серый кот. Сел напротив и стал смотреть напряженными голод¬ными глазами, как Гришка ест. Гришка подумал, что они с этим котом наподобие родни – чужие здесь для всех, приткнуться ни тому, пи другому некуда по-на¬стоящему. И, отломив еды, положил коту на пол – ешь, дескать, чем богаты, тем и рады. Кот, давясь от жадного голода, быстро проглотил угощение и от Гришки уже не пошел ни к кому – видать, отовсюду его гнали.
Гришка лег на скамейку, положив под голову ста¬рый истертый свой чемоданчик, в котором была сме¬на белья, еще кое-какая одежда и фотография матери, и, приспособившись к жесткой скамейке, уснул под шелест разговоров. Проснулся по привычке рано, едва рассветало. Кот лежал в ногах – соскучился, навер¬ное, по теплу. И сразу же охватила Гришку забота, смешанная со страхом перед неизвестностью, и хотя долго еще было до того времени, когда в городе нач¬нут везде работать, спать он больше не мог.
Не лежалось и не сиделось на одном месте, и со  вздохом погладив привыкшего ж нему кота, Гришка  спустился вниз, перешел по сходням на берег и огля¬делся. Виднелись вдали непривычные серые громады города, а здесь, у реки, росли, бросая на воду тень, густые кусты тальника и черемухи, пели в них птицы. -Щ Золотило речную поверхность ленивое раннее солнце.  Вспомнилось о родном доме, о могиле матери, о людях, которых знал с детства, о том, почему оказался здесь, вдали от всего этого, и стало вдруг так горько, что он побрел по берегу вдоль кустов в противоположную от города сторону, сам не зная, куда и зачем, и брел сле¬по до тех пор, пока мог сдерживаться. А потом не сдержался–уронил чемоданчик, повалился на землю под кусты и заплакал в голос.
Он плакал и плакал и даже не слышал шагов по¬дошедшего « нему человека. Почувствовав на плече чью-то руку, Гришка встрепенулся и увидел над со¬бой мужика пожилого возраста, старика почти.
– Что с тобой приключилось-то в этакую рань, парень?–встревоженно спросил тот.– Кто обидел-то? Плачешь, аж душу рвет. Ну? Чего это ты так? Скажи, не стесняйся. Ну?
Он опустился рядом на колени, и Гришка, никогда раньше не дававший себе такой воли, всхлипывая и размазывая по щекам слезы, безудержно рассказал этому [морщинистому, свойскому на вид человеку обо всем, начиная с того, как они с (матерью поднимали на ноги, питали и питали больного Лешку, добывали для него самое лучшее. Старик стоял на коленях и слушал, не перебивая, лишь изредка сокрушенно покачивал го¬ловой. Он дай Гришке излить душевные слезы до кон¬ца и тогда только уселся поудобнее и заговорил, за¬думчиво гляця на бегущую мимо речную воду:
- Да, брат... Жить ищ путем не начал, а уж по¬мяло тебя... Ну ладное пошли.
– Куда? – спросил Гришка.
Он прятал глаза – невыносимо стыдно стало, что полностью распустил нюни перед первым же встреч¬ным.
– Пошли, говорю,– с твердостью повторил ста¬рик.– У меня вон за кустами удочки стоят.
- Мне в город надо ехать,– сказал Гришка.– Надо поскорей пристраиваться жить и работать. А то про¬паду.
– Вот и решим.
И Гришка послушно поплелся за ним к удочкам. Удить старик больше не стал – неторопливо смотал снасти и связал их аккуратно бечевкой. Вытащил бы¬ло из воды садок с несколькими затрепыхавшимися рыбешками, но тут же опустил его обратно и принял¬ся доставать из сумки еду, раскладывать на газете.
– Давай-ка наперед позавтракаем с тобой. Хоро¬шо на природе.
– Я не хочу,–окончательно растерялся от стесне¬ния Гришка.– Я ел.
– Когда?
– Вчера.
– То-то и оно. А нынче–-это нынче. Давай, давай
без всяких. Как звать-то?
– Гришка.)
– А я дядя Степан. Вот и давай. Пришлось Гришке и тут подчиниться. Сначала ели
молча, потом дядя Степан сказал:
– Значит, такое дело. Я на швейке работаю. На фабрике, значит.– Рубахи там шьют, еще всякое. Фаб¬рика мне родная – считай, всю жизнь в машинках ко¬паюсь. Без меня– ни стук, ни бряк. А сам видишь – годы. Пора на покой, и так уж просрочил. Начальник говорит: готовь, мол, себе замену. А тут, выходит, тебе приткнуться некуда. Парень, »вижу, с душой. Пойдешь? Я обучу. Но, Гриша, чтоб слушаться. Чтоб всегда
честно...
- Да я...– Гришка чуть не подскочил от радости, по сразу же осадил себя и ответил приглушенно, не своим голосам:–Я на любую работу честный. Оправ¬даю.

Глава пятая

Никогда не забыть дядю Степана. Он устроил Гришку на фабрику, терпеливо и до малейшей тонкости передал ему свою специальность. И тетю Кла¬ву, жену дяди Степана, тоже не забыть – ведь пока не поселили в общежитие, Гришка жил у них в ветхом покосившемся домике в районе старого города, и за¬ботились эти люди о нем как о родном, ничуть не мень¬ше, чем о двух своих дочерях. И он роднился со стариками до конца – навещал часто, помогал всегда чем мог. А теперь давно уж нету дяди Степана, и тетя Клава быстро собралась вслед за ним, домик тот снес-ли, поставили на его месте могучую девятиэтажку, ц не к кому больше пойти от души посоветоваться.
Григорий вздохнуш тягостно и подумал: ладно, на¬до все-таки ближе >к делу. Где еще терпел – хлопал ушами-то? Да где же – конечно, с Тосей эта напасть повторилась, во время первой женитьбы, и гацать тут нечего. Опять ведь остался с носом, считая, что так будет лучше.
Познакомились они интересно. В цехе вышли из строя сразу три машины, Григорию пришлось остать¬ся после смены, и провозился он до поздней ночи... Долго ждал на остановке и думал, что уже все – за¬кончил работу транспорт, надо топать в общежитие пешком. И вдруг появился троллейбус. Несется этак с воем, на хорошей скорости. ]Как раз его оказался трол¬лейбус, и Григорий сел. Намерзся, ожидаючи,– зима была,– а в салоне тепло, ну и укачало, повело от ус-талости – задремал, а потом и вовсе уснул. Проснул¬ся от толчка в плечо. Глянул – стоит над ними молодая женщина в полушубке, довольно ничего на лицо, бой¬кая.
– Ну, выспался или нет? – и толкнула снова, хотя видела, что он проснулся. И вдруг удивилась – Да ты вроде трезвый...
– Конечно, трезвый! – вскочил Григорий.– Куда я приехал-то? Ты кто?
– Куда он приехал! В троллейбусный парк.– А я водитель, вот кто я.
– Эх! – раздосадованно рубанул рукой воздух Григорий.– Значит, доехал до своей остановки и ка-танул обратно... Не могла уж раньше толкнуть. И на такси-то не хватит,–звякнул он мелочью в кармане.– Теперь тащись до общаги пешком. Часа.полтора, не меньше.
– Ага,– раздраженно! перебила женщина.– Вас тут ездит – натолкаешься. Толкни его, а он с пьяных-то глаз сраяу лезть начнет – или кулаками махать, или напрямую за пазуху. Натолкалась уже – умная. А тут,, в парке-то, не больно распояшетесь. Звякну по телефо¬ну– и получай милицию.
– Да говорю – трезвый я и не пью совсем. Зачем мне лезть? На работе умотался, вот и заснущ. Да лад¬но,– Григорий уныло направился к выходу,– чего ж теперь, надо топать...
Он дошел уже до ворот парка и вдруг успышал за спиной:
– Эй, погоди-ка!
Григорий остановился, и женщина догнала его. Не¬которое время она молчала, >как бы нерешительно при¬кидывая что-то, потом сказала:
– Ты это... Тебя как зовутто?
– Григорий. Гриша.
– Я тут подумала... Конечно, может, и виновата. Хотела разбудить на конечной, но показалось – пья¬ный. Ты тоже пойми: нанянчишься за день... Ну и вот, значит... Живу я здесь неподалеку. Так что пошли, найдется где ночь перекантоваться. А то в самом де¬ле– пешком в такую (даль... Не бойся, места хватит.
– Да я...– растерялся от неожиданности Григо¬рий.– Как-то неудобно. Чего я буду стеснять? Как-то оно... Лучше я до общаги дойду. А тебе спасибо.
- Ладно, брось дурака валять,– она смело дер¬нула его за рукав.–Марафонец выискался – тащить-ся за сто верст в этакую холодину. Да еще придерут¬ся какие-нибудь в темноте. Пошли, нечего. Не боись, никто тебя не съест.. Некому.
И он пошел. Таким-то вот образом все и решилось.
У Тоси была небольшая квартирка и трехлетняя дочь, которая жила в основном у Тосиной матери в деревне, неподалеку от города. Со временем расписа¬лись в загсе, и Танюшку Григорий удочерил–он счи¬тал, что если не сделает этого, Тосе будет обидно. И потом каж же иначе – раз он Тосин муж, то, значит, и отец Танюшкин, вот и нужно оформить все с полной законностью.
И сказал Григорий Тосе, что Танюшка должна жить с ними, а то получается нехорошо: мать и отец есть, а силы на девочку тратить приходится бабушке. Тося такому предложению вроде бы не очень-то и обрадо¬валась, стала ссылаться на трудности: дескать, мест в детском садике нет, сама она приходит с работы по¬здно, а девочке нужен хороший уход и внимание. Гри¬горий пообещал добиться в своем профкоме, чтобы Та¬нюшку определили в садик, и успокоил: я, мол, буду и водить девочку туда, и брать оттуда, невелик труд, и в остальном всегда помогу – учить меня Не надо,–, так что бояться нечего. И Тося согласилась, но опять как-то без особой охоты. Григорий не придал этому никакого значения, подумал: может, не верит жена в то, что он справится, ну уж придется доказать, будет полный порядок. Он вообще не замечал тогда ничего, ни о чем плохом и в уме не вел.
На фабрике Григорию помогли устроить девочку в садик, поскольку уважали его за хорошую работу и безотказность. И наступила для Григория счастли¬вая жизнь. Он сразу, без долгих сомнений, осознал душой: девочке нужны и забота, и ласка, и не только накормить, поиграть да по головке погладить необхо¬димо, по и любить надо без задних мыслей, по-настоя¬щему, как самого мать любила. И все это образова¬лось удивительно быстро, без натяжки, Танюшка тоже легко привязалась к нему, и Григорий даже думать забыл, что родилась девочка не от него, а от -какого-то другого человека.
У Тоси хоть и было больше выходных, но в рабо¬чие дни она уходила из дома рано, возвращалась позд¬но, поэтому домашние дела, как и обещал, в основном принял на себя Григорий. Он и кормил утром Танюш¬ку, и в садик ее доставлял, и вечером с радостью спе¬шил туда за ней. Потом готовил ужин и Танюшке да¬вал какую-нибудь немудреную работку – к примеру, яйцо или картофелину вареную для палата очистить! И забава девочке, и отрадно ей, что отцу помогает. Любил Григорий такие вечера. Сидят они с Танюш¬кой, занимаются потихоньку делом и разговоры свои особые ведут – про зверей, про птиц. И обоим инте¬ресно. Бывало, прежде, чем заснуть, обязательно об¬нимет его крепко Танюшка. До чего же хорошо жи¬лось тогда!
А потом еще и Вовка родился. Вот уж привалило радости-то!.. Григорий с ног сбился – и туда и сюда и в магазины,, и в аптеку, и за Танюшкой, а частенько и пеленки стирать, и с Вовкой понянькаться, чтоб То-се облегчить нагрузку. Но были эти хлопоты не в тя¬гость, он словно на крыльях летал. И прибавлялось отрады с каждым месяцем. Вот ползать Вовка начал смешно, боком приволакивая свой задик, вот он стоять приноровился, вот пошел – сделал неуверенно несколь¬ко первых своих шажков, а там и слова стали у него получаться, «мама», «папа» научился говорить, а даль¬ше и того больше... Ух, по скольку прибывало счастья-то! Посадит Григорий их с Танюшкой на спину – Вов¬ку впереди, а ее за ним, чтоб держала, и возит, возит па четвереньках по комнате, а они хохочут, визжат, погоняют его. До сих пор звучит иной раз в ушах этот родной до боли смех, ночью приходится вскакивать, услыхав его во сне.
Настал и Вовкин черед – определили мальца в яс¬ли, в тот же комбинат, куда Танюшка ходила. Опять помогли в профкоме. Тосе стало посвободней – давно об этом мечтала,– а Григорию, наоборот, прибавилось заботы. Теперь, поскольку Тося снова работала, ему приходилось управляться с двоими, но и такое положе¬ние не могло отнять радости.
А как же склааывалось у них с Тосей? Любили хоть когда-нибудь друг друга? Любовь... Рассуди тут попро¬буй, ведь любовь-то каждый понимает по-своему. Его-то, Григория, особенно в первые года их совместной жизни, крепко привязывало к Тосе светлое, согреваю¬щее душу чувство родства. Да и разве возможно ина¬че, коль вместе живут, делят все пополам?
А Тося, пожалуй, относилась к нему по-другому, ну да, теперь-то уж ясно. Иной раз нет-нет, да и про¬скользнет холодноватая этакая тень, даже голос Тосин по-чужому звенеть ни с того, ни с сего начинает, словно не с мужем она говорит, а со случайным вре¬менным мужиком, который скоро уйдет, и, слава тебе Господи, скроется с глаз долой. Да, теперь-то, конечно, ясно: не привыкла Тося, не была готова и такому раз¬вороту жизни, какой произвел в семье Григорий. Ей давно нравилось ни от кого не зависеть, от себя все устанавливать. А тут, вишь, сразу пришлось взять Та¬нюшку из деревни, Вовка родился, а Тося, видать, столь скорое его появление не планировала. Главный воз без споров и без натуги поволок Григорий, и по¬пробуй-ка походи в этой ситуации с независимым ви¬дом, сумей загнуть по-своему, если савраска без пону¬каний везет куда надо, и вожжи в руках совсем без пользы. Тут самой тоже впрягаться надо, а не очень-то оно и привычно.
Тося, может, и желала устроить семью, но как-ни¬будь по-иному – не со сплошной заботой, а постепенно, с прохладцей, чтоб и напряжения было меньше, и вожжи рук попусту не занимали, помогали воротить в нуж¬ную сторону. А Григорий навалился, попер, и у нее словно бы твердое из-под йог поплыло. Вот оно и по¬шло.
Работать водителем троллейбуса, понятная штука, нелегко – там большая ответственность, а значит, и нервов тратится много, к тому же длиннющие смены. Григорий не раз предлагал: ухоаи из парка, устроишь¬ся в другое место трудиться по-нормальному, ну хоть па фабрику к нам – самое ведь женское дело. Быст¬ро обучат, и будем на работу и с работы вместе ездить, ребят из садика брать вместе. Но Тосю только раздра¬жали эти уговоры–у меня, дескать, специальность есть, она мне нравится, и менять ничего не собираюсь. И началось – частенько стала Тося приходить домой с винным запашком и в выходные свои – они случа¬лись у нее и в рабочие дни, среди недели,– тоже взя¬ла в привычку прикладываться. Григорий ругани не заводил, старался устыдить по-человечески: мол, за¬чем же ты это делаешь, женщина ведь все-таки и мать к тому же, куда годится такая привычка? Себя гу¬бишь, и дети-то к тебе не идут, не льнут, они хоть и маленькие, а хорошо чувствуют.
– К тебе идут – вот и радуйся! – огрызалась Тося.
Ее подобные разговоры лишь на зло наводили, она становилась недобрая, аж глаза зеленели. Вот как по¬шло-то.
Григорий мог бы для памяти навешать Тосе хоро¬ших оплеух, но терпел, обхоцился словами, не желая поднимать шума, потому что во время скандалов – а они все же возникали волей-неволей–Вовка дрожал, забивался в угол и потом болел дня два: капризничал, ел и спал плохо. И Танюшка плакала от испуга, с тру¬дом удавалось успокоить девочку. И потом разве до¬кажешь оплеухой, человек слова понимать должен, а от битья он только еще больше напротив идет.
У детей чутье верное – Вовка с Танюшкой незамет¬но отслонялись от матери дальше и дальше, даже ког¬да на Тосю находило хорошее ласкательное настрое¬ние, старались поскорее освободиться из-под ее рук. А к Григорию, наоборот, притирались все тесней, любили его все больше. Придет Тося с запахом, бойкая и ве¬селая вроде, а ребята притихают, ни на шаг от отца. Тося, конечно, это замечала и злилась. Сразу начинала относиться к детям с криком, с дерганьем, а они к отцу испуганно льнули. И Тося злилась еще сильней. В общем сгущалось тяжкое житье.
А гут вдруг и случилось. Заболело у Григория, за¬гноилось в самом неподходящем месте, и он целую не¬делю терпел ходил, стыдясь признаться и Тосе, и дру¬гому кому-либо, не понимая – что же это такое. А по¬том уж совсем сделалось невмоготу, и Григорий отва¬жился – поделился на работе своим секретом с элект¬риком Васькой Кругляковым. Васька был продувной, все знал и враз прояснил, в чем тут дело.
" Ну-у, Гриша,– загудел он,– ты даешь! Ходит вроде тихий, к бабам в цеху не клеится, а сам... Вот уж точно говорят: в тихом омуте все черти водятся. И какая же стерва тебя так наградила? Бери ее теперь, паскуду,, за хипо>к и дави, пока зенки не повылазиют. Жена-то пока ничего? Знает или нет? – и Васька вне¬запно замолчал, раскрыл рот, глаза у него останови¬лись.– А может, это...
Григорий не стал ждать, когда Васька договорит, пошел от него, и сердце захолодело от повторенного мысленно: «А может, это...» Но не ложилось никак в сознание, что виновата в столь позорной штуке Тося, разве допустимо подобное, ведь они муж и жена, а случается ли этакий срам между мужем и женой? Нет, думал Григорий, это я где-нибудь сам рукой ухватил¬ся после кого-нибудь, или другим каким способом на меня перешло, а Тося/ – нет, не должно... Да и болезнь-то, глядишь, вовсе не та, мало ли их всяких... Однако время от времени захлестывала душу тревога: «А мо¬жет... А может.:.»
Потом он снова подошел к Ваське и спросил, куда, к которому врачу надо обращаться. Васька объяснил обстоятельно, со знанием дела, и Григорий, не откры¬вая Тосе ничего, явился в диспансер. Врач посмотрел и сразу подтвердил Васькину догадку. И начал вы¬спрашивать: когда, с «ем было? Убедившись, что ни с кем не было, кроме жены, он назначил ходить на ле¬чение и приказал, настрого: пусть и жена приходит, а не то ее вызовут с милицией.
Дома Григорий с тяжело бьющимся сердцем дож¬дался Тосю с работы и, отводя глаза, сказал ей хрип¬ло:
– Ты это... Тебе в диспансер велели прийти. Завт¬ра, ступай, а то заставят с милицией.
– В какой диспансер? – позеленели у Тоси глаза.
– Сама знаешь, в какой.
– Я з-знаю? Я не пойму...
– Там поймешь.
У Тоси перекосилось, сделалось невозможным лицо.
– А-а...– она тоже охрипла моментально.– В-вон ты о чем... Значит, был там?
– Значит, был.
– Ну и дурак,– голос ее снова зазвенел, в нем появилась спокойная злость.– Сказал бы, дала лека-рство, и дело с концом. За неделю сняло бы. Идиоти¬на дубовая. На меня позорище натянул и сам опозо¬рился. Теперь таскаться туда и моргать-рассупонивать¬ся. Я тебе этого не прощу, гад. Я тебе это запомню, сволочь.
Григорий сграбастал своей мощной пятерней блуз¬ку у нее на груди, подтащил жему вплотную и с силой, до -боли ввинчиваясь лбом в ее лоб, похрипел страшно:
– Это кто же на кого позорище натянул? Это за что же ты мне не простишь? Это кто же сволочь?
Тося никогда не видела его таким, она испугалась по-настоящему, сжалась вся и сипела в ответ, как за¬веденная:
– Дети спят, дети спят, дети спят... Проснутся – будут плакать.
И когда до Григория дошел смысл ее слов, он сра¬зу же отпустил, отшатнуло» даже.
Через два дня, не сказав Григорию ни слова, подала на развод. А еще через несколько дней он за-шел в детсад за детьми, а их там не было. Оказалось, ребят забрала мать. Григорий приехал домой, но и тут не обнаружил никого. Он не находил себе места, не знал, что и думать. Потом, уже за полночь, явилась Тося, но одна.
– А где ребята? – бросился к ней Григорий.
- Где надо,– ответила Тося.– Поупражнялся! в семейной жизни, поблаженствовал, и хватит с тебя.
– Где ребята?! – он весь затрасся.
– Отвезла к матери,– объявила Тося.–Пусть жи¬вут на вольном воздухе. И тебе нечего тут делать. Вы¬метайся.
Григорий растерялся. Но потом сумел прикинуть, что развода еще нет, выгнать его пока никто не имеет права, и сказал об этом Тосе. И детей решил привести обратно завтра же
– Ладно,– злобно согласилась Тося.– Валяй по¬ка. Но и это тебе зачтется, увидишь.
На другой день Григорий поехал за детьми к теще, а когда вошел в избу, Танюшка с Вовкой намертво прилипли к нему, заплакали. И Мать Тосииа прослези¬лась тоже.
– Гриша, ангел,– говорила ома, подбирая щепо¬тью с морщинистого личика слезы,– чего же это со-вершается-то? Жили справно, порядок ты держал, ре¬бят обозрить умеешь, а Тоська как с цепей сорвалась, паскудница. Чего уж у ,вас приключилось-то – вся она ядом пышет? Скажи, сынок. Мать ведь я. Душа не на месте.
Григорий представил себе, как пакостно, «ак тяж¬ко будет ей, если узнает всю правду о дочери – и рас¬сказывать-то о таком стыдно, язык не повернется,– и не стал говорить ничего, подтвердил лишь: правильно, с цепей, видать, сорвалась, дурь из нее прет, дерьмо в ней кипит, а больше и не знаю, чем объяснить.
Он привез Танюшку с Вовкой, водворил обратно в садик. Тося сделалась какая-то особенно ласковая и добрая с детьми, с Григорием тоже вроде разговарива¬ла мирно, будто ничего не произошло, и ребятишки успокоились, стали думать, что все уладилось, и нику¬да их больше не повезут от отца. И Григорий начал понемногу уравновешиваться: может, и в самом деле, опомнилась супружница, сошло-съехало с нее, и по¬степенно вернется жизнь в нормальную «олею.
Но не тут-то было. Подошло время развода, и Тося со звоном в голосе сказала:
– Все, дорогой. Запомни: нет у тебя больше детей, и здесь тебе не место.
– Это как же нет у меня детей?! –вскинулся Гри¬горий.–Мне Танюшка родная дочь, по закону записа¬на. А о Вовке и говорить нечего. Я так просто не усту¬плю, суд рассудит...
– Не торопись, милок,– перебила Тося.– Не го¬ношись без толку, послушай. Танюшка все равно не твоя дочь. Ее оставят со мной. Это раз. Здесь ты жить не будешь, и что же получается? Самому обитать негде, а еще и детей тебе подавай? Не подадут, голубок детям нужны условия. Это два...
– Ты мне хватит считать,– сказал угрюмо Григо¬рий. Он понял: действительно может решиться на су. де так, как говорит Тося.– Уж Вовку-то оставят за мной. Суд – он не дурак, разделит по справедливости.
– Оставят за тобой Вовку,– издевательски усмех-нулась Тося.– Раскатился. Да он и Вовка-то не от тебя.
Григорий перестал чувствовать ноги и руки. И по¬думал, что сейчас станет падать, причем лицом вниз ударится прямо об пол губами и носом. Но каким-то чудом все же сумел собрать в себе силы и даже успо¬коил себя: «Чепуха. Лютится, на пушку берет».
– Да брось ты пули-то лить,– попытался он ус¬мехнуться тоже.– Не от меня Вовка... Вон как «о мне тянется-то. И обличьем весь... Вылитый... Вот не в ма¬му парень–это точно. Вовка гадом не будет.
– Тебе гляделки протереть надо,– уничтожающе засмеялась Тося через нос. А то и рассмотреть-то-ни черта не можешь.– И вдруг напряглась, вытянулась в струнку:– Ну хватит. Твои, не твои дети – неважно. Больно долго я с тобой тут рассусоливаю. Запомни, дорогой, одно: если начнешь на суде права качать, за¬икнешься про эту... Ну, как в диспансер ходили, или про выпивку чего, я те устрою. Устрою – наплачешь-! ся кровавыми слезши, Пусть отсудят у меня Вовку, но пока ты там жилье найдешь, то да се, дети будут при мне. Уж я отыграюсь, успею. Получишь урода, и не докажет никто. Получишь, раз считаешь, что твой. Это ты запомни.
Его охватило жаром с головы до ног, во рту стало сухо. Григорий видел искривленый хищно рот, полы¬хающие ядовитой зеленью глаза, чувствовал, как на¬лито злобой тело бывшей жены, и вдруг испугался по-настоящему, поверил: устроит, отыграется.
– Ну и тварь же ты,– произнес он дыханием, по¬скольку голоса не было.– И откуда только берутся такие твари...
На суде Григорий в основном молчал. Получалось все по Тосиному предсказанию жить ему негде, детей оставляют ей. Мог бы, конечно, разъяснить, из-за чего заварилась эта каша – судьям-то ведь и невдомек, что виноват не он, на развод-то подала Тося. Но опять же неимоверно стыдно было открывать такой срам незна¬комым людям. Мог бе пожаловаться на страшные То-сины угрозы, но она запросто отказалась бы, чего ей стоит, и его же обвинила бы во вранье. Но главное – боялся за детей, сильно боялся. Пробовал было заки¬нуть удочку–-спросил: а нельзя ли оставить с ним Вовку, но судья поинтересовался, а где он с Вовкой будет жить, пришлось сказать, мол, _ где-нибудь, как-нибудь устроюсь с сыном, и ему ответили, что нет, не¬льзя подобным образом, детям нужны нормальные ус-ломия. В общем, Тося рассчитала верно.
Когда выходили после суда, Григорий спросил у нее:
– Ну за чтО ты меня так, а? За что?
Тося с прищуром глянула боком и ответила:
– Подрастешь – поймешь.
Она была на четыре года старше его.. Ну что ж... Вот подрос он и вроде бы начинает кое-что понимать.
Глава шестая
В тот день, с трудом доработав смену, Григорий бросился в садик, но ребятишек снова там не застал, ему сказали, что родительница взяла их. Он поехал .домой, как называл четыре года Тосину квар¬тиру, забрать оттуда свои вещи, и заодно надеялся увидеть и Танюшку с Вовкой. Но Тося была дома од¬на, и Григорий понял: опять отвезла детей к матери. С тяжелым сердцем, молча собрал он пожитки. Их оказалось совсем немного–уместилось все в один че¬модан.
– Переспал бы уж – криво усмехнувшись, проце¬дила Тося.– Куда ж с чемоданом-то на ночь глядя...
– Когда-то я уже переспал. Однажды ты меня уже пожалела, спасибо,– только и мог ответить Григорий.
Из ночи он пришел к Тосе в первый раз, в ночь и ушел от нее навсегда. Деваться было> совсем некуда. Хотел податься в общежитие, где жил раньше, но пе¬редумал: наверное, там уж теперь никого из того вре¬мени нет, комендантша, шебось, другая, будешь клян¬чить, чтоб пустили, а на тебя глаза вытаращат, как на чокнутого бродягу. И, (помнится, усмехнулся тогда го¬рько, придумав выход: вокзал, вот куда надо идти. Когда из села пришлось уехать, ночевал на пристани, а нынче вокзал для этого -вполне годится, к тому же рядом. И провел он ночь на вокзале.
Утром сдал чемодан в камеру хранения и поехал  работать на фабрику. После смены остался, будто под.  регулировать не успел кое-что в цехе, а сам пошел в красный уголок и просидел там допоздна наедине с тяжелыми думами. А потом расположился на стульях и так прокантовался еще одну ночь. Надо было бы рассказать о своем положении, попроситься в общежи¬тие, но наверняка пришлось бы объяснить причину раз¬вода, а говорить на эту тему казалось ему великой пыткой. Так он скитался-мытарился недели две, пока  не стало окончательно невмоготу. Да еще застали его в красном уголке спящим, и тут уж вынужден был от¬крыться, что жить негде.
Начали все Григория жалеть, Васька Кругляков к себе на первое время жить пригласил, а потом он, ви- , дать, проболтался на фабрике о главной причине раз¬вода, и уж вообще на Григория стали смотреть как на несчастную жертву. И было это для него мучительно – дальше некуда. Вскоре кто-то рассказал начальству,  Григория вызвали и отругали по-доброму: чего, де-мол, ходишь молчишь, со всяким случается, давай-ка, направляйся в общежитие. И оказался он снова как бы в начале жизни.
Скитания-мытарства и всякие жаления угнета¬ли, слов нет, но это были пустяки по сравнению с тем, как тосковал Григорий о Танюшке и Вовке. Время от времени слезы закипали в груди, душили, застилали глаза туманом. Ему казалось, что дети сейчас не едят, не пьют и не спят, что им плохо и одиноко в мире без него, что никто лучше, чем он, не сможет о них поза¬ботиться.
- И однажды Григорий не выдержал – поехал в де¬ревню, чтобы навестить Танюшку с Вовкой. Приехав туда, сразу встретил Тосину мать – она набирала во¬ду из колонки. Бывшая теща как только увидела Гри¬гория, сжалась вся, побледнела и с испугом заговори¬ла сквозь слезы:
– Гриша, ангел ты мой, ступай скорей обратно, ступай, пока не увидел никто.
– Что такое? – всполошился Григорий. В чем де¬ло-то?
– Спасу нет, Гришенька, сердешный ты мой,– запричитала она.– Тоська сказала, что ежели ты хоть раз приедешь, то беда будет, Вовке тогда кипятком недолго обвариться или еще какая напасть приклю¬чится с ним. Совсем остервенела девка, вконец опога¬нилась, Господи, наказание (мое... Погиб- отец на вой¬не, так я ей лучший кусочек, блюла ее да холила. Вот и находилась, наблтолась, дура я пустая, чурка нику¬дышная... Не ходи к нам, Гриша, в доме сейчас Варь¬ка-соседка сидит, брякнет она Тоське про твой приход, й Богу, брякнет. Ступай скорей обратно, сынок, ангел ты мой болезный, ступай, а то увидит...
У Григория тяжко заколотилось сердце. В какое-то мгновение он хотел плюнуть на все эти предупрежде¬ния и угрозы и пойти к детям, но тут же вспомнились Зеленый ядовитый Тосин взгляд, хищно искривленный рот ее, неудержимая, непонятной природы, злость, и страх за детей остановил его.
– Как они там? – спросил Григорий, чувствуя раздражающую сухость во рту.
– Играют, Гриша, возются. Вспоминают. Забудут, забудут, а потом вдруг и вспомнят тебя. Где, говорят, наш папаня...
Григорий вернулся, не повидав детей, и почти сов¬сем перестал после этого спать. Ему без конца дума¬лось: самое тяжкое для Танюшки и Вовки сейчас – знать, что он, их отец, где-то есть, работает где-то, хо¬дит, ездит, покупает разные вещи, ест и пьет и все это один, без них, а к ним идти не хочет, почему-то забыл, говорил – любит, а вот нету его и нету. Григорий не смог больше терпеть такую пытку. Он разыскал Тосю и попросил:
– Ты вот что... Поясни как-нибудь ребятам... Ну вроде я умер. Они так скорей привыкнут.
– А я уж пояснила,– ответила Тося.– Сказала, что тебя м,ашиыа задавила.
. – Это ты зря,– Григорий- придвинулся, тяжко на¬вис над ней, и она, испугавшись, отпрянуша.– Меня задавил троллейбус. Так и скажи им. И знай, водительница: кто давит, с тех спросится. Есть Бог или нет, а все равно спросится, увидишь.
Так вот и похоронил он себя для детей. А потом снова мучился- неимоверно: зачем сотворил этакую глу¬пость, может, и !не говорила бывшая супружница ре¬бятам ничего подобного, может, ему только ляпнула, чтоб окончательно отвадить да побольней сделать со своей непонятной гадской целью. А он взял да и сам попросил сказать. И она скажет. Эта скажет, не замед¬лит. Мог бы увидеть Танюшку с Вовкой, встретиться с ними в зиобный момент или когда повзрослей будут, а теперь разве можно встречаться? Думают–умер, а он появляется жив-здоров, цел-невредим, и какие у них возникнут после этого мысли? Не мысли – стра¬дание одно. Им боль, а самому стыд кромешный – из мертвых воскрес папаша. Нет, теперь уж на глаза им не покажешься. Эх, дубина, дубина!..
Да... Значит, и здесь то же самое. Воспротивиться не сумел. Любил детей, боялся на них малейший вред навлечь... А результат? Не дай Бог никому таких ре¬зультатов. А если бы попер грудью до конца, переси¬лил свой страх за мальцов и расчесал бы на суде су¬пружницу на полную катушку, показал, какая она есть в настоящем виде? Конечно, может и добился бы, хоть Вовку, может, отдали бы. Сразу поняли бы су/дьи – нельзя доверять воспитание детей этаким невозможным фуфиям, от них круговой урон и человеческое горе получается.
Жить, правда, было негде. И стыд, стыщ невыно¬симый – расскажи-ка, попробуй, на людях о такой срамоте... А уж Тося наверняка бы тоже пошла напро¬лом, заявила бы внаглую, что Вовка совсем от друго¬го мужика. Вот и моргай там стой. Моргай... А чего моргйть? Разве это твоя грязь? Разве прилипла бы она « тебе? Залепила бы морду тому, кто ее развел, пришлось бы «благоверной» побарахтаться в собствен¬ном дерьме-то. Только вот как-то оно... Женой ведь была все-таки. Жили вместе, причем неплохо жили в первое время, радости хватало... Во-во. И откуда это? Разведугг грязь, тебя в нее затолкают по уши, а ты стесняешься, боишься замарать того, кто грязь развел. Сам тонешь, задыхаешься от вони, а виновника-пако¬стника марать вроде и неудобно. И что за натура та¬кай, откуда, в самом деле, что несусветное разлюляй-ство? А мол-сет, потому, что и сам тоже виноват?
Ладно, пусть бы выложил на суде всю правду, умы¬лась бы «благоверная» собственной грязью. Похоро¬шела бы она от подобного умывания? Ой, вряд ли. Ос¬тервенела бы еще больше, точно. Вон ведь какую га¬дость утворить грозилась. Дети ей нипочем, только бы отыграться. А отыгралась бы? Знал же ее натуру, не один год прожили вместе, ну так кат – если учесть это. знание – отыгралась бы или нет? Тося себя любила, ясное дело, но детям-то сплошным врагом, кажется, не была. Любила по-своему и их. Что же выходит? А выходит одно: тебя она раскусила до мозга костей. По¬няла: ты в детях души не чаешь, боишься, как бы му¬ха их не зацепила, стерпишь ради них все. На это и била. Ну), конечно. Дескать, припугну его покрупней, и никуда не денется, стерпит, промолчит. Стерпел и про-мочал. Да... А Вовку бы не тронула, нет, на такое на-скудство бывшая супруга едва ли потянула бы. Не де¬тей – тебя ояа ненавидела.
Но за что? Не сделал же ей ни капли плохого. А может, именно за это терпение? Да, видать, точно – за него. Ну и ну... Значит, чем сильней ты любишь, тем больше злости у того, кто так любить не умеет? Инте¬ресная получается петрушка. У этих неумеющих, зна¬чит, доходит до того, что им уж сковырнуть тебя охота? И нету ничего проще– ты же не замечаешь ни черта, боишься, как бы не стало больно тому, кого любишь, поскольку и самому станет больно. Ты тер¬пишь. Вот тут-то они тебя и к ногтю, словно ишоко-давку. Елки-палки, да разве можно -любить, разинув с варежку рот? Надо же замечать, надо возникнуть во¬время и не раз, чтоб оберечь любовь-то свою, чтоб знали: его так просто не возьмешь, не прищучишь... Ну та, чтоб знали и уважали. Вон оно как... Выкодит, твоей-то вины тут целый короб... Да есть, о чем заду¬маться. Ладно, посмотрим, что там дальше.
А что там – о Танюшке и Вовке-то заботиться при¬учил себя, привык любить их, и, оказавшись в одино¬честве, сделался наподобие голодного волка, только ду¬шой голодный-то – хотелось жить хоть немного по-пре-Жнему, хоть к кому-нибудь Применить свою заботу и теплоту. Да и самому тоже тепла коснуться, особенно Детского, которое греет не сравнимо ни с каким другим. Мучительно голодал душой и год, и второй...

Глава седьмая

А потом... Потом еще одна семейная Жизнь была. И заняла она промежуток времени гораз-До больший, чем первая. А вспоминать о ней не хочется. Навспоминался, видать,– и без того все ясно. Здесь-то ведь тоже терпел да молчал, и результат тот же. Но уж коль взялся копаться в причинах, то надо заглянуть и сюда, хоть галопом по Европам, как го¬ворится, но пробежаться. Для верности.
С чего оно тогда началось-то? Ага, вот...
На фабрике швея Маруся Федякина попросила Гри¬гория отремонтировать машинку одной ее подруге, ад¬рес дала. Отказываться он не умел, ну и поехал. От¬крыла Григорию женщина по виду заметно постарше его, полная и строгая такая, будто недовольная чем. А когда вошел, увидел детей – девочку и мальчика примерно того же возраста, что и Вовка с Танюшкой, чуть, может, повзрослей. И радостно дрогнуло у Гри¬гория сердце.
Он копался в швейной машине, а дети не отходили,! «рутились вокруг, потому что Григорий все время ин¬тересно разговаривал с ними, рассказывал по привычке про птиц и зверей, объяснял про детали в машине, ко¬торые не хотят работать вместе с остальными. Возил¬ся он допоздна, а ребятишки – Лена и Мишка – спать не ложились никак, им было хорошо с Григорием. При-, шлось матери применять строгость. Ложась спать, Миш¬ка спросил:
– Дядь Гриш, а ты к вам завтра придешь?
– Приду,– пообещал Григорий.
Ему действительно надо было приходить еще раз, поскольку машину отрегулировать как полагается не успел. Время поджимало к полуночи, задерживаться дольше казалось неудобным – вдруг появится муж, наверное, он работает где-нибуаь в ночную смену. Хо¬тя вроде ничего мужского в квартире заметно не бы¬ло. Галина – так звали хозяйку – предложила поесть и чаю попить, но Григорий стеснительно отпекался и распрощался поскорей, сказав, что завтра забежит, доделает, и заработает машинка четко.
Спал он в эту ночь хорошо и утром встал в бодром настроении. С приподнятой душой доработав до конца сметы, Григорий опять поехал к Галине. Как только вошел, дети радостно бросились к нему, обняли за но¬ги, стали тормошить, потащили в комнату. Он чуть зу¬бы не поломал – так сильно пришлось стиснуть челю¬сти, чтоб не заплакать и не показать разволнованного вида. И снова копался Григорий в -машинке, разговаривал с Леночкой к Мишкой, хохотал вместе с ними, а Галина сидела рядом, и ей тоже было отрадно. Тут и выяснилось, что мужа у нее нет – умер от сильной выпивки.
Швейную машину Григорий отрегулировал . с пол¬ной тонкостью, и Галина стала совать деньги. Еле уда¬лось доказать, что несмотря на алименты, ему и своих вполне хватает. А когда.настала пора одеваться и ухо¬дить, Мишка заревел ревом и, ничего не признавая, стал просить, чтобы дядя Гриша остался. А за ним и Леночка заплакала – пособила братцу, и Григорий растерялся: время позднее, задерживаться нехорошо, но и ребят жалко – вон они как не хотят с ним рас¬ставаться. Галина в этот раз детей строгостью не оса¬дила– стояла и тоже не знала, что делать. А потом покраснела и попросила Григория остаться. Постелю, дескать, в другой комнате, а то не угомонятся, согла¬сись уж, уважь их, раз такое дело. И Григорий согла¬сился.
> А ночью Галина пришла к нему. Вот, значит, и по¬лучилась вторая семья. И снова стал он заботиться, любил ребят изо всех сил. Сушами не спал, если Ле¬ночка или Мишка болели, сломя голову бегал за ле¬карствами, переживал за отметки, когда в школу по¬шли. И дети любили его, Григорий был для них как бы большой послушной игрушкой. Жили в общем норма¬льно. Галина в домашних делах, подобно Григорию, халатности не выносила, старалась от души, и тут у них никогда ничего не возникало.
Но поскольку Григорий всегда хватался за все пер¬вый, безотказно тыкался и туда, и сюда, то стал со временем в семье как-то вроде бы ниже Галины, и она приучилась смотреть на мужа свысока, поджав губы. Дескать, на то он и Гриша, чтобы крутиться. Дети то¬же звали его Гришей и тоже постепенно! привыкли счи¬тать, что Гриша обязан выкладываться для них бес¬прекословно.
Конечно, Григорий такое положение замечал, но в глубине души у него притаилась боязнь -- возникнешь, призовешь к человеческому порядку и уважению, и случится опять какая-нибудь большая свара. Снова останешься один и любита будет некого. Он уже при¬вык терпеть, ...Да, привык терпеть... И к чему же оно привело, это терпение? А все к тому же. Эх-ма! Нет больше ни¬какой загадки. Терпел, как Бог велел, и дотерпелся. Неправильно жил, ох, неправильно. Сейчас вот ясно: разве можно так жить?
Годы шли быстро, и чем старше становились Ле¬ночка с Мишкой, тем меньше требовалась им любовь Григория, а Галина и раньше-то в ней не особо нуж¬далась. Ребятам теперь самим надо было кого-нибудь любить, Галине надо было зорко следить, чтоб из это¬го вышло что-либо путевое, и Григорий оказался на¬подобие шестеренки, которая вращается вхолостую, сцепа с другими шестеренками не имеет и потому теп¬ла ответного не получает. Мишку взяли в армию, Ле¬на вышла замуж, и поселился у них зять Геннадий. И понемногу выросло у Галины почти сплошное раздра¬жение, которое направлялось против Григория: мол, и это делаешь не так, и то у тебя через пень-колоду, и вообще чего ты тут <все мельтешишь, путаешься под но¬гами?.. И Григорий, хоть и был большого роста и ши¬рокий в плечах, чувствовал себя порой совсем малень-ким, казалось, что действительно могут на него насту¬пить случайно, пнуть ногой в боковину. А поскольку мать раздражалась, то и Лена с мужем смотрели с каждым днем все пасмурней.
А тут еще из-за собак создавались неприятности. В районе, где жил с семьей Григорий, ютилось повсюду немало бродячих собак, и под бетонными площадками у дверей подъездов дома тоже обитало несколько жи¬вотин различного вида и роста. Собаки были тихие и задумчивые, некоторые - - из брошенных хозяевами, как сразу определил Григорий. Они никого не. трога¬ли–дети частенько играли с ними безбоязненно, ког¬да взрослые не видели. Идут люди утром па работу, а собаки вылезут из своих убежищ, рассядутся напро¬тив подъезда и ждут терпеливо – вдруг чего-нибудь поесть отколется. Глядят этак – за душу берет, Гри¬горий относился к ним с пониманием – хорошо по¬мнилось, как ночевал на пристани, когда уехал из се¬ла, как на вокзале и в фабричном красном уголке по¬сле разлада с Тосей горе свое мыкал. Тоже не было у него тогда ни пристанища настоящего, ни родного ни¬кого-.
И начал он собак подкармливать. То остатки хлеба им вынесет, то кости, то еще что-нибудь. Собаки уж за своего Григория стали принимать, не боялись нисколь¬ко, подходили, чтоб погладил. А однажды не нашлось никаких подходящих объедков и, собираясь на работу, Григорий взял со стола надкусанный кусок колбасы. Завернул в газету и положил в карман.
– Ты куда это берешь? – сразу заметила Галина.
– Да собакам...– растерялся Григорий.– Живут, понимаешь, там...
– Ну даешь! – Галина аж лицом похудела враз.– Колбасой он будет (кормить собак! Или она дешево стоит? Совсем, что ли, чокнулся? Во-о, деятель-то, ну и додумался!...
И отобрала колбасу. После этого образовалось меж¬ду ними нечто вроде маленькой тайной воймы на соба¬чьей основе. Галина возненавидела собак, которых Григорий продолжал втихаря подкармливать, н стала зорко следите за ним. Даже кости она поскорей выва¬ливала в мусорное ведро, чтоб Григории не успел взять. Он делал вид, будто кости его вовсе не интересуют, а как только Галина -отойдет подальше, быстренько, по¬ка не видит никто, выуживал их из ведра и, завернув в бумагу, прятал. В удобный же момент доставал свер¬ток и выносил па улицу. Собаки моментально собира¬лись – они научились безошибочно чуять Григория с его угощением. Но Григорий угощение сразу не отда¬вал. Стоял некоторое время, словно подышать вышел,– выжидал, не появится ли вслед за ним Галина. И та¬кое случалось. Оглядевшись как следует, убедившись в полной безопасности, он бросал собакам кости и воз¬вращался домой В хорошем настроении.
...Такое вот складывалось житье. А потом у Лены с Геннадием родился мальчик, которого назвали непо¬нятным именем – Марат. Но Бог с ним, с именем, все равно радости Григория не было предела. Опять он у удовольствием суетился, бегал туда-сюда, нянчить ма¬льца помогал, лез вытирать-убирать. Однако, вскоре стал замечать, что смотрят на его отрадные старания с напряжением: эк, де-мол, разлетелся, суется везде, как будто без него не обойдутся. Геннадий разговари¬вал с Григорием совсем редко, с этакой суховатой насмешкой. Й всё больше Григорий боялся – вдруг пр0. рвется.
Оно и провалось. У Маратика часто случался на¬сморк, и, понаблюдав, Григорий понял, отчего это Стоит только Лене или Галине помазаться духами, и начинает мальчонок болеть: сопельки текут, чих нэпа-дает, плачет Маратик и питание принимать не желает никак. Жалость сплошная. Сказал Григорий женщи¬нам о своем наблюдении, а его на смех подняли. Ишь, мол, выискался профессор, мелет чушь несусветную. Тогда он придумал другой выход. Под их квартирой, на втором этаже, врач Полина Юрьевна жила – без-мужняст, с матерью. Григорий много им разных услуг по квартире поделал – тяжело без мужика-то,– к По¬лине Юрьевне по-сосеаски на «ты» обращался, хоть и по имени-отчеству. И вот однажды помазалась Лена духами, зачихал Маратик, и Григорий незаметно спу¬стился, к Полине Юрьевне. Рассказал все, и она под¬твердила: да, вполне может такое быть.
– Тьи, Полина Юрьевна,–начал уговаривать Гри¬горий,– зайди к нам. Очень прошу. Жалко ведь Ма¬ратика. Я сейчас потихоньку вернусь туда, а ты потом  зайди, как будто без меня, сама зачем-нибудь. Учуешь запах духов, и скажи: «Ой, духами-то пахнет!» А по¬том подойдешь к Маратику, увидишь его болезнь, и сразу: «Понятно, понятно, почему насморк у мальчи¬ка. Это от духов. Невозможный для него запах. Нель¬зя, Леночка, душиться, ни в коем случае нельзя. ВреЯ ребенку наносишь». Тебя они послушаются. Выручи, Полина Юрьевна, а уж за мной никогда не пропадет. Уж я тебя прошу... -
Стоял он в прихожей спиной к полуоткрытой две¬ри, упрашивал Полину Юрьевну и вдруг почувствовал, что его тащут за шкирку на лестничную площадку. Это  оказалась Галина – она шла из магазина, узнала го¬лос и, остановившись н» площадке, выслушала все до последнего слова. Вытащив Григория из квартиры По¬лины Юрьевны, Галина захлопнула дверь и злобно прошипела:
– А ну-ка живо домой, придурок!
И Григорий уныло поплелся впереди нее наверх. Дома, ему устроили громкий суд за то, что таскается по соседям и срамит семью. Приговор был единодушньгм и беспощадным: хватит, .выметайся. Маратик пла¬кал, но на него не обращали внимания. И Григорий вымелся.
Глава восьмая
И нечего больше гадать-вспоминать. Сам кругом виноват. Теперь только сиди да подсчитывай, каким уроном твое терпение обернулось. Матери, на¬верное, больнее всего и было-то оттого, что смирялся без конца перед Лешкой. Может, и надеялась-то как раз – воспротивится младшой а тогда и ей легче бу¬дет подняться против Лешкиного нахальства в полную силу, установить в семье справедливость. А младшой терпел да терпел, мнил себе, будто матери жизнь об¬легчает. Смотрела она па это терпение, сама терпела, вот и рвалось сердце-то.
Умерла мать, и уж тут-то надо было задуматься о воспротивлении пр-настоящему, извлечь себе урок и на будущее настроить себя твердо. Чтобы душу твою ни¬кто больше в наглую не ущемил, не обобрал, и чтоб тех, кого жалеешь-любишь, посчитавшись с твоим справедливым упорством, к беспомощности не приве¬ли, не обездолили. Мог ведь тогда и задуматься как следует, и воспротивиться жесшо – в силу же входил, непреклонности хватало. И ведь хотелось, так хотелось воспротивиться! А он всю силу употребил для подав¬ления этого хотения и вместо воспротивления начал приучаться дальше терпеть.
Дал себя от дома родительского, от села отречь – Дашу жалел и ребенка, которого она родить должна была. А получилось так, что Алексей-брат ходит со своим хамством по селу «озяином-гоголем, и не только Даша с детьми, но и чужих-то полсела от его нахра¬пистой натуры стонет, не могут ничего поделать.
Танюшке с Вовкой хотел добра и лучше придумать не смог – стал для них умершим отцом. Какое они там теперь воспитание получили, как будут жизнь свою строить, насмотревшись на невозможное мамашино свинство? А Лена с Мишкой? Прожил с этими ребята¬ми до их сознательного возраста, а результат? Да вот он, результат-то,– сидишь один, и нет им до тебя ни-какого дела. Потому что с самого начала тянули для себя то, чего им желалось – вынь да положь,– а то, что ты обязан был в ребят вложить, то доброе и спра¬ведливое, с чем к людям они должны относиться, вло¬жить не сумел, ублажал только лишь. И ребячьи души ублажал, и свою тоже. И Галине потачку дал –. смотреть с поджатыми губами и за шкирку хватать настропалилась. Приучился терпеть – и давай тобой
вертеть.
А еще хочешь, чтобы ниточка потянулась от тебя, когда с земли сковырнешься. Ее, эту ниточку-то, зара¬нее надо готовить, закалять да проверять почаще на крепость, заботиться, чтоб другой-то конец, за который потянут, надежно прикипел, не сорвался. Вот оно де¬ло-то какое. А ты? Да, конечно, разрушитель. Непрос- тительный ты, ненужный для жизни человек.
Сделав такой вывод, Григорий почувствовал, как из лицо его, и внутри все наливается жаром. И долго си¬дел, выжидая, когда схлынет тяжкий удушающий жар, и проявятся в голове дальнейшие мысли. Наконец ста¬ло легче, сердце застучало ровней, и он подумал тоск¬ливо: ладно, хоть разобрались. К полета годам подка¬тило, а только и сумел-то, что разобраться. Ненужный для жизни человек. Но ведь жив еще, и на здоровье вроде обид особых нет. Сердце вот только иногда за- пинается, и щемит там. Но это чепуха, отпускает бы¬стро. Жив, значит... И что же остается?..
Приходят с разных этажей вечерами и в выходные дни, зовут, и делает он для людей то одно, то другое. Привык делать, кажется уж, будто и существовать иначе нельзя. Да к тому же ребятишки имеются у мгго-гих, подзаймешься с ними немного, а сколько отрады... Не идут звать, и тревожно, муторно становится на ду¬ше. Лишь бы звали, Да, только это и остается. А тут тебе Зина. Выносить она не может подобных его дел, нож тут острый для нее, из себя вся выходит. И по¬чему?..
Зина ему крепко помогла. Когда ушел от Галины, опять пришлось поселиться в общежитии. В серьезных годах мужик, сорок шесть лет уже, а вынужден был жить с шацанвой оголтелой, слушать их «трынди-брын-ди», пьяные разгулы да шуточки-подковырки выносить. Конечно, плохо жилось. А Зина работала на фабрике швеей-мотористкой давно, знала Григория с самого начала и была в курсе всех его бед и выкинштейнов. Портрет Зинин всегда на Доске почета вместе с портретом Григория висел, в членах профкома она посто-янно числилась.
Н,а профкоме-то Зина вдруг и поднялась за Григо¬рия. Дескать, что же это такое творится: работает че¬ловек «а фабрике столько лет, как без рук тут без не¬го, характерам сплошь положительный, вина в рот не берет, а жилья своего до сих пор не имеет? Одна вер¬тихвостка его умыла, вторая попользовалась да выш¬вырнула, и кукует Коровкин по общежитиям. Другие и на фабрику позже пришли, и трудятся шаляй-валяй, но успели и квартиры получить, и повторно улучшить жилищные -условия, а Коровкину, выходит, шиш да кукиш? Не просит человек, пороги не обивает, потому что терпеливый и не нахальный, и, значит, пускай сре¬ди молодого хулиганья мыкается, ему по-людски жить не надо?
И пробила – быстро дали Григорию вот эту! самую «берлогу». Зина – коль уж завелась – от души с ним по городу за всевозможными покупками для квартиры моталась, обставить жилье помогла как подобает для нормальной жизни, на подарок по цеху деньги собра¬ла, хоть Григорий и отказывался изо всех сил. Мате¬рию на занавески в магазине выбрала сама, сшила и повесила их самолично. И постепенно стала она под¬ругой Григория. Мужа у Зины не было – еще в моло¬дые годы устроила от ворот поворот по причине его постоянной буйной пьянки. Дочь Зинина (несколько лет назад вышла замуж за выпускника-офицера, и уехали они куда-то на Дальний Восток.  Григорий к Зине относился с хорошим чувством. А как же иначе – она первая у него такая, которой нужны не только его руки-ноги, старания-умения, но нужен и он сам. Хочет вместе с ним старость встре¬тить–это тебе не шутка. До конца чтоб, значит. Но вот беда – не выносит, когда Григорий идет для других делать. Эти люди ей прямо-таки врагами кажутся. Зи¬на считает, что они вредные эксплуататоры, что ездят на Григории бессовестно, помыкают Коровкиным на полную катушку. Сколько раз объяснял Григорий: не при чем тут люди, сам он понимает – нужно помогать, вон сколько в доме всяких горемычных, кому помощь и поддержка каждый день требуются, и вовсе никто не помыкает им, самому приятно хоть немножко облег¬чить жизнь тому-другому. Но Зина и слушать не желает, в подобных рассуждениях Григория видит лишь одно: сели Коровкину на шею, да еще и думать при¬учили, будто обязан он всем. И грозится без конца, что доберется до них, отобьет охоту на добрых людях ез¬дить– станут обегать за километр.
А когда Зина намекнула на серьезное бракосочета¬ние и сказала, что хорошо бы обменять две их квар¬тиры на одну двухкомнатную, поскольку так намного удобней будет обоим готовиться к старости, то Григо¬рий сильно испугался. Значит, придется уехать из это¬го дома, где люди постоянно нуждаются в помощи, и привыкать в каком-нибудь другом месте без общего коридора, среди семейных, которые с любым делом уп¬равляются сами. Там уж никто его не позовет. И как тогда жить? Зина начнет стараться только для него, он – только для Зины, и что же получится? Все для себя, а другим ничего? Как-то даже совестно. Нехоро¬шая получается петрушка – наподобие жадности.
Ну предположим, и там будут звать изредка. А Зи- па разве стерпит? Опять почтет, будто на нем ездят, помыкают им, станет сердиться, окорачивать людей без стеснения – права супружеские ведь появятся – развернется между ею и Григорием несогласие, и вот тебе подготовка к старости.
Потому-то и отмалчивался Григорий, когда заго¬варивала Зина о совместной основательной жизни. От¬малчиваться, тянуть время ему было больно –пони¬мал, как обижает это Зину, а она вон сколько всего для него сделала...
Выходит, снова наспупила пора, когда необходимо воспротивиться. Раскопал же, разобрался, откуда в душе такая невозможная бедность и печаль, значит, надо поправлять жизнь, когда-нибудь да начинать, коль еще живешь-дышишь. Но попробуй-ка тут начни... Что же –так прямо взять да и заявить Зине: давай, мол, распишемся, давай соединимся, но только ты лю¬дей от меня не отбивай? Делал для них и дальше бу¬ду делать, а если не согласна, то готовиться к старо¬сти подобным зажимательским образом мне не подхо¬дит? Ладно, к примеру, скажешь ей так. Зина брови поднимает, потом опустит и подумает маленько. И от¬ветит: дескать, Бог с тобой, раз уж не понимаешь, ка¬кой тебе пользы хотят, валяй ходи на аркане, вытерп¬лю, согласна.
А вытерпит? Давно ведь ее знаешь, пригляделся основательно. Вот и признайся себе с полной откровен¬ностью: вытерпит или нет? Да вряд ли. Ей нужен один ты со всеми твоими потрохами, что она для тебя только хлопотала, а твои хлопоты чтоб только для нее. А станешь для других душу, выкладывать, Зине момен¬тально сделается не по нутру. У нее всегда от этого какая-то штука вроде болезни возникает. Поначалу-то, может, и не покажет виду, а потом раз восстанет, дру¬гой и навовсе забудет про свое обещание. И пойдет оно по кочкам, и поедет... Обманет, значит? Да нет, Зина не обманщица. Жалеет же вроде. Просто натура у нее такая. И не заметит Зина, как натура-то начнет себя оказывать...
Вот и получается, что воспротивлсние-то нужно здесь совсем другое – тяжелое и даже страшное. Не годится, мол, Зина, мне твоя натура, не могу я зажи¬мать в себе то, что для людей делать просится, не хочу я жить свои остальные годы в клетке посреди бела сзе-та. Ничего путного у пас с тобой не получится, и давай-ка уж лучше...
Значит, взять и оглоушить человека? И пойдет она сама не своя, и душа У нее станет разрываться на час¬ти от горькой обиды. Как же –столько старалась для тебя, столько сделала, роднее никого кругом не виде¬ла, а получила за все такой невыносимый удар... И до конца дней своих будет она считать Гришу Коровкина подлейшим «а земле человеком. А Гриша Коровкин кем себя после этого считать?..
Ну, готов к подобному воспротивлению? Да чего там рассуждать-прикидывать – конечно, не готов. Тут беспощадной силы до краев набрать нужно, а где взять-то ее? Нет, не готов пока, и замахнуться-то жутко, не-ет... Эх, ненужный ты дл>я жизни человек, эх, тормоз ты,тормоз скрипучий... Господи, страдание-то какое...
И почему так выходит на свете: только ты душу для добра раскочегаришь, свяжешь себя с людьми сер¬дечной любовью-жалостью, только начинается от тебя людям душевная прибыль, и тут как тут кто-нибудь с загородками – дескать, вот тебе, продерись-ка, пере¬прыгни? Неужели у всех этак – у тех, которые любят да жалеют? Да нет, не у всех, видать. Те, что вовремя воспротивиться умеют, по-иному живут. У них у самих для бессердечных нахалов загородки всегда наготове. Один раз перекрыли дорожку этим самолюбам, другой раз к стенке их покрепче приперли, и те начинают по баиваться, а то и вовсе привыкают жить по-людски. А у таких, вроде тебя,– как там Галина-то называла?–, ну да, у придурков-то терпеливых, вся: жизнь идет че¬рез разорение.
Самолюбы-разорители к подобным терпеливцам, славно к магнитам, притягиваются. Понятное дело – тут легче придавить, удобней хозяина из себя выстро¬ить. А над чем потом хозяйствуют-то? Над разорением. Боже ты мой, и что же это за люди, откуда берутся? Один к тебе притянулся – получай беду, другой при¬лип – и сиди на развалинах... А с кем (можно было бы душа в душу, тех, наоборот, будто ветром от тебя от¬носит, и тоже живут, облепленные этими, которые ру¬шить да на над обломками хозяйствовать рвутся.
Вот ведь она, жизнь-то, с какими закорючками устроена. Жизнь... А за ней смерть наступает. Сергей вон получил новую квартиру и радовался., наверно, что к улучшению, на взлет направляется, а получилось – вниз, на голые камни. Словно приказал: думай. А все ли, кто стоял там вокруг, услышали этот приказ? Эх, если б все... Тебя-то дернуло здорово. Оглянись, дес¬кать, как шел-то-петлял, прикинь откровенным серд¬цем, куда, >к чему идешь-то. Неужели только смерть и учит по-настоящему)? А жизнь лишь подталкивает в спину – давай, давай без оглядки? Уж больно доро¬го такое учение, можно бы и подешевле...
Да, нужно воспротивление. Надо бороться за свою душевную привязь к людям, стеной необходимо вста¬вать, если оборвать ее хотят. Тех, кого любишь, не терпением дошжен оберегапь, а справедливой беспре-КасловноЙ силой, пускай даже беспощадно. Чтоб не тянулась поганая рука в другой раз копаться и пере¬ставлять все во вред наглым образом, как возжелает-ся.
Но ведь вот опять вопрос – есть ли теперь кого оберегать-то? К примеру, восстанешь против Зины, а душу-то себе не отравишь? Пойдет она от тебя со смер¬тельной обидой и будет думать: ну чего я ему плохо¬го сделала? Хотела человеку нормальную жизнь соз¬дать, не жалела ничего, стремилась, чтоб не нахаль¬ничали безоглядно люди, не садились ему на шею, а он... Вроде бы справедливая получается обида-то. Ты, значит, останешься по квартирам ходить с услугами, а Зина пойдет следы глотать, от обидной боли мучить¬ся. Да, не очень-то... Ну, а если расписаться с Зиной и переехать в двухкомнатную квартиру к старости вмес¬те готовиться? Заплачут тут по тебе? Конечно, в пер вое время пожалеют – эх, скажут, нету в доме Гри¬ши, не к кому податься за помощью, Гриша-то в лю¬бой час дня и ночи соглашался, никогда не отказывал. А пройдет неделя-другая, и забудут – утюг-то в ком¬бинат бытового обслуживания можно отнести, проклад¬ку в водопроводном кране сантехники заменят. Коро¬че, всегда найдется выход, привыкнут. Или другой кто-нибудь вместо тебя сделает.
А разве обязательно надо плакать по тебе, помнитъ-не забывать твои услуги? Ты же не потому! помогаешь, просто радостно облегчать людям жизнь хоть малость. Это важно для души-то.
Вот и определи попробуй, что тяжелей: оставить без помощи многих лк>дей в этом- доме, которые в об¬щем-то вполне могут без «ее обойтись, или обидеть одного-единственного и, как ни кр<ути, самого близко¬го нынче человека – сказать, ему: для меня, дескать, важней исправлять людям утюги и краны, машинки швейные ремонтировать, чем с тобой вместе ж старос¬ти идти? Где взять такие весы, чтоб взвесить с настоя¬щей точностью, какое тут решение справедливей?
Ведь если честно-то, охота и для людей стараться, и Зину не обидеть. А разве нельзя так устроить? Мож¬но же, наверно. Только необходимо не с налету-с на-скоиу, а спокойно и мудро. Здесь требуется... терпение. И Григорий вздернулся удивленно, вскочил даже: терпение?- Да это же вроде издевательства получает¬ся. Столько истратил сил, столько страдания душев¬ного пришлось вынести, чтобы разобраться, доказать себе, что во всех твоих бедах, в ущербе-одиночестве твоем виновато сплошное терпение, неумение воспро¬тивиться вовремя, и вдруг откуда ни возьмись выле¬зает совсем противоположное надо терпеть, без терпе¬ния не обойтись... Ну и делишки...

Глава девятая
Заложив руки за спину и склонив свою большую голову на правый бочок, словно тревожно прислушиваясь к чему-то, Григорий безостановочно ходил из жухни в комнату и обратно. В душе его цари¬ла полная сумятица. Он уже успел прикинуть, что мог¬ло получиться, если бы сумел жестко воспротивиться в те моменты жизни, когда, как вывел для себя недав¬но, обязан был воспротивиться. Картина образовалась сокрушительная.
Ну, схлестнулся бы с Лешкой при матери. Разве обошлось бы у них с братцем без кровяных брыз? Ох, вряд ли обошлось бы без этого. Ладно, скажем, на¬мял старшему бока. И во второй, и в третий раз. А взамен получил бы от «его нескончаемую ненависть – на целую жизнь. Сейчас-то плохо-бедно, а все-таки братья они. А случилось тогда – и о каком родстве-бра-тстве вел бы нынче речь? А мать? Да у нее бы сердце еще раньше разорвалось. Вынеси-ка попробуй, когда твои дети, озверевши, кровь друг другу пускают, спло¬шняком ненавидят один другого. Она и ушыбнулась-то... Ясно теперъ, чему улыбнулась мать перед смер¬тью. Порадовалась в последний момент тому, что он, Гришка, терпению у нее и у жизни сумел научиться, что благодаря этому терпению многое может после ее ухода сохранить. Вот так-то, не иначе.
А потом, когда старший брат из армии вернулся? Страшно подумать, чем обернулось бы, если бы заявил Лешке тогда: я, де-мол, тоже здесь хозяин, и хоть ты лопни, никуда с места не сойду. Даша беременная, оба они, братья, были уже здоровенные лобастые бу¬гаи... И думать тут нечего – бедой-враждой оберну¬лось бы, больше ничем. А с Тосей? Почему решил, что не сотворила бы она в отместку пакость, не отыгралась бы на Вовке? В ней чертей-то намешано – ой-ой-ой... Не знаешь, чего и ожидать. Зелень-то ядовитая вон как из глаз перла. Так ведь и не сумел толком разо¬браться, какие там вьюги-ветры в ее душе крутят. А может, Тося сумасшедшая? Расскажи кому подробно – и согласятся: точно, не в своем уме баба. Ну пусть не сделала бы пакость, удалось бы отсудить Вовку. И намытарил, намучил бы мальца по частным квартирам да общагам, пока без своего-то жилья пришлось бы мотаться. Да и разве лучше – разлучить их с Танюш¬кой? Как они жили )бьг друг без друга? Выходит, и тут беды бы только прибавил.
Ну, ги Галине воспротивься-ка, скажи разок-другой поперек – враз направила бы в отставку. И Лена с Мишкой истинного тепла-заботы недобрали бы, и сам опять тыкайся туда-сюда, голодай душой по-вол¬чьи. Это ничего, что они сейчас вроде как забыли про Гришу, а войдут в возраст, станет сердце вниматель¬ным– вспомнят, затоскуют обо всем хорошем и пло¬хим себя корить начнут.
Вот ведь каким образом теперь оно раскладывает¬ся. Получается уж, и не особо виновато терпение-то твое. Но почему же в душе-то ущерб, почему щемит ее и щемит? Кто же тогда виноват? В чем загвоздка-то?
И Григорий вспомнил вдруг, как его избили. Слу¬чилось такое года два назад, когда жил уже в этой своей «берлоге». Он задержался на работе допоздна – час¬тенько этак приходилось, привык, чтоб с утра все ма¬шины в цехе строчили без запинки. Закончив дело, шел к своей остановке по темной улице и увидел впе¬реди ватагу молодых ребят. Парни стояли посреди тротуара, и происходил у них разговор – громкий, со злобой.
– Ты, Сучок, рубль гони,– услыхал Григорий, приближаясь.– Я предупреждал – без отдачи не вы-ручаю. Сам сказал- – нынче долг отстегнешь, вот и го¬ни, пежа не поздно.
– Да нету сейчас, Фитиль, ей Богу нету,– отвечал другой голос – умоляющий, с дрожью.– Завтра будет. Точчю говорю.
– Предупреждали ведь. Клади рупь на лапу! – го¬монили остальные.– Не тяни резину. Сучок, а то. мы тебя пощекочем.
Поскольку ребята преграждали путь, Григорий хо¬тел обойти компанию по проезжей части улицы. Он свернул с тротуара и, невольно замедлив шаг, рассмот¬рел в тусклом свете уличного фонаря напряженные злые лица. В центре сборища высокий, с жестко обо¬стренными тенью скулами, держал одной рукой за гру¬дки лохматого тощего парня.
– В последний раз напоминаю, Сучок: гони ряб¬чик,– понизил голос высокий.– Успевай, пока прошу культурно.
И Григорий кожей почувствовал, что сейчас лох¬матого начнут бить, причем, сильно бить и жестоко.
– Ребята! – он вдруг сунулся к ним.– У меня вот тут как раз есть рубль. Нате, возьмите за него. А бить зачем? Бить не надо... ,
Обернувшись, парни удивленно расступились. Вы сокий отпустил лохматого. Григорий покопался в кар. мане и протянул ему рубль. Все глядели, не шевелясь тот, кого звали Фитилем, тоже не двигался, и рука Григория с рублем так и оставалась некоторое время протянутой.
- Вот, возьми,– растерянно повторил он.– А бить не надо...
– Выручатель, значит, нарисовался? – сказал на¬конец Фитиль.– Ну ладно, выручатель, давай, если ты такой добрый. Нам сгодится.
Он ваял небрежно, двумя пальцами, рублевую бу¬мажку и медленно сунут в нагрудный карман своей блестящей куртки. Не произнося больше ни слова, Гри¬горий обошел ребят и двинулся своей дорогой дальше. За спиной заговорили о чем-то быстро и приглушенно, но он не расслышал ничего, да и не хотелось слушать. А через некоторое время раздался позади топот, ребя¬та моментально окружили его на пустынной улице и как-то неуловимо оттерли с тротуара йод арку проход¬ного двора, оказавшуюся рядом. И возник перед Гри¬горием тот самый лохматый, Суток, которого он въьру-чал. Остальные плотно держали круг.
- Богатый, говоришь? – голос у Сучка звучал те¬перь совсем по-иному – с визгливой издевкой.– Тогда добавь еще. По-хорошему.
– У меня больше нету.,– охрип от удивления и оби¬ды Григорий.– Только вот мелочь.
Он сунул руку за мелочью в правый карман пиджа¬ка, чтоб показать– вот, дескать, посмотрите, только на транспорт осталось, но Сучок нагло полез к нему во внутренний карман, откуда Григорий доставал рубль, когда платил за спасение.
– Вот здесь надо глянуть, выручатель...– Сучок шарил у Григория за пазухой, обдавая его противным кислым запахом.– Вот тут надо поискать.
Григорий, наливаясь яростью, перехватил эту на¬глую руку и сжал с вывертам изо всех сил. Сачок за¬вопил и присел. И в тот же миг Григория ударили сза¬ди по голове чем-то холодным и твердым. Он устоял на ногах и, превозмогая боль, хотел развернуться, защи¬титься как-нибудь, но обрушился на голову новый удар, брызнули из глаз слепящие огни, а вслед затем нава¬лилась и придавила кромешная тьма.
Лежащего без сознания Григория обнаружил слу¬чайно какой-то человек и не поленился – вызвал по телефону милицию. К появлению милиционеров Гри¬горий пришел в себя, но в голове гудело болезненно, во всем организме было плохо, и его доставили в боль¬ницу. Там он провалялся с сотрясением мозга почти месяц. Зина часто навещала, подкармливала бдитель¬но. А когда выписали, то еще на три недели продли¬ли больничный и велели больше ходить где-нибудь на
свежем воздухе.
И Григорий ходил. Он выбрал себе хороший мар¬шрут за окраинами микрорайона, где поменьше людей. Не хотелось тогда встречаться с людьми, даже Зине давал понять, чтоб ездила пореже – голова, дескать, болит. Тугим комом стояла в душе обида и помимо во¬ли распространялась она почему-то на всех. «Ну за что?–думал в те дни Григорий.– Что я вам сделал плохого? Никого ничем не задевал, добра только желал, а вы со мной вон как...»
За микрорайоном петлями уютные, поросшие буй¬ными кустами тальника овраги, дальше, за ними, удоб¬но расположилась деревня, расстилались палого сов¬хозные поля, на которых волновались от ветра густые сеяные травы. Неторопливо прогуливаясь ежедневно по этим тихим местам, Григорий встречал немало бродячих собак – они жили тут, на отшибе, в различ¬ных щелях и укрытиях. Видать, хорошо им здесь бы¬ло– машина не наедет, не обидит никто сдуру, а за пропитанием и на помойки в город сбегать можно, и в деревне нет-нет да и отколется что-либо.
И Григорий опять подружился с собаками. Отправ¬ляясь на прогулку, он складывал в целлофановую сум¬ку остатки еды и по пути угощал своих новых знако¬мых, стараясь не обделить никого. Они скоро привык¬ли – сами стали выбегать навстречу. А Григорий по¬степенно привык разговаривать с ними. Дал каждой собаке имя. Имена подыскивались легко, поскольку собаки были очень разные по виду и характеру. Был там, например, черный грудастый кобель с густой шер¬стью, стоящей дыбом вокруг шеи, мрачный и медли¬тельный. И Григорий назвал его Чернухом. Была ры¬женькая остроносенькая собачка небольшого роста, которая ластилась всо время. Ее Григорий нарек Ли¬сичкой. Потом еще Печальный, Гордец, Хозяйка, Суе¬та – по характеру, значит, и имя. Не «личка, а имя -Григорий не любил слово «кличка». У людей-то име¬на, а у собак почему же должны быть клички?
Хотелось хоть немного облегчить душу, вот он и разговаривал с собака>ми. К тому же находил то в од¬ной, то в другой некоторую внешнюю схожесть с кем-то из людей, с которыми сталкивала его жизнь. В>ыло-жив угощение, Григорий присаживался рядом, смот¬рел, как собака ест, и начинал, к примеру, так:
– Вот ты, Гордец, малость смахиваешь на того... Ну на Фитиля-то. Конечно, извини – нельзя сравни¬вать с этим гадом. Я не в обиду). Просто спросить хо¬чу: разве ты бросился бы <кусать за то, что тебе дали поесть? Не бросаешься же. Хрумкаешь себе и погляды¬ваешь по-доброму: спасибо, мол, Гриша. А тот рубль взял и устроил, -можно сказать, злодейское убийство. А считаешься человеком. Как тут рассудить-понять? А Гордец? Я не понимаю.
Потом шел дальше и обращался подобным же об¬разом к другой собаке:
– Вчера, Лоскут, на тебя Чернух наскочил, кус¬нуть хотел. Счеты у вас там какие-то. Я его отогнал и отругал-отчехвостил – вроде понял он. Выходит, вы¬ручил я твою лохматую тощую персону. И что же? Неужели за это зубами-когтями рвать меня начнешь? Не-ет, тебе такая гадость и в голову-то не придет. Смотришь вон - с благодарностью. Не забыл добра. Ждешь, когда поглажу. Ну иди, иди, поглажу уж.
Собака подходила, радостно повиливая хвостом, и Григорий гладил ее.
Все печальней и печальней задумывался он тогда об окружающих людях, о многих поступках их, кото¬рые, казалось бы, уже и не имели никакого отношения к недавнем)! жестокому происшествию. Гореуь требо¬вала выхода, а поскольку собаки в представлении Гри¬гория тоже были обиженными и одиноким» существа¬ми, то к ним и тянуло его делиться своими пережива-ниями, словно к родным.
– Ты, Чернух,– говорил Григорий, подкармливая пса,– здорово мне напоминаешь личностью Андрюху Чугунова. На фабрике у нас работает. Тоже этак медленно, с ленцой похаживает. И смурной такой же – как будто недодают ему чего-то каждый день. Не оби¬жайся, брат. Я не хочу сказать, что ты полностью вро¬де Андрюхи. Наоборот, вот я к чему – скажем, суще¬ствует где-то твоя мать. Родила тебя, из маленького щеночка во какого грудастого верзилу выкормила – все кругом боятся. Может, конечно, ты про мать и за¬был давно – оно и у нас-то, у людей, сколько хошь подобного случается. Но, к примеру, знаешь: живет где-то твоя мать и сильно болеет. И что же – побе¬жишь у нее, у больной, последний кусок отнимать? Не-е Чернух, ты сам себе «усок найдешь. Я наблюдал: кое-кого из своих тут недолюбливаешь, но на их¬нюю добычу не заришься. А у матери-то и вовсе не возьмешь. Молодец. А вот Андрюха Чугунов – тому хоть бы хны. Собрался в начале лета в отпуск вместе с женой. Не куда-нибудь, а за границу, в Чехослова¬кию. По путевкам. На путевки-то у них хватило. А нужно еще – на разные там тряпки-вещи деньги ме-няют. Подходит, значит, «о мне Андрюха – мрачность на лице невозможная. Поделиться грустью, вишь, ему сильно захотелось. Так и так, говорит, беда, Гриша – смертельную болезнь у моей матери обнаружили, пло¬хи старухины дела. Мать Андрюхина в другом городе живет. А тут, жалуется, еще и вторая беда – денег на заграницу не хватает. Придется звонить матери. Жа¬лко, конечно, старую, но придется–может, она под¬бросит сотню-другую. Я, Чернух, веришь ли, раскрыл рот и от удивления скавать ничего не могу). Потом все-таки сказал: как же так, ей ведь, небось, са¬мой деньги дозарезу нажны – лекарства нынче доро¬гие, хорошее питание требуется?.. А он мне: да чего, мол, особого, хватит там ей, а если сбережения есть, жалко, что ли, для сына? И позвонил Андрюха, попро¬сил. Прислала мать денег. И поехали Чугуновы. Не к больной матери поехали, а в эту самую Чехословакию. Что, Чернух, глядишь? Удивительно тебе? У са¬мого, брат, в голове не укладывается. У вас-то, у со¬бак, видать, как шло все от веку, так и идет, а вот мы, человаки, почему-то настропалились на повсеместное безобразие... И раньше было. Но разве столько было-то? Умели держать себя в правилах. А нынче... Я вот привел пример, а ведь это, можно сказать, цветочки. Есть и ягодки – пожалуйста.
И приводил новый пример. Их было много на его памяти – примеров человеческого безобразия.
Видать, собакам нравилось, что человек говорит с ними доверительно, а может, они к тому же улавлива¬ли своим природным чутьем, как нелегко ему, и пото¬му слушали завороженно, коротко взглядывая умны¬ми печальными глазами. И казалось Григорию в такие моменты, будто понимают собаки все, сочувствуют, только ответить не умеют, помочь не могут ничем.
Но постепенно, отмякло в душе, он перестал жало¬ваться собакам и опять повернулся к людям. Разгорел¬ся понемногу, возвратившись к работе и знакомясь с соседями по дому,, и забьш про свота обращенную ко всем обиду.
А сейчас вспомнил о тех горьких днях и подумал: а может, как раз тогда-то и был на правильном пути к разгадке душевного неуюта, может, не в себе одном, но и в людях тоже надо искать причину всего? И не¬давно вот снова проскользнуло: откуда берутся такие люди? И почудилось – кроется тут многое необходи¬мое для прояснения того, что так хочется понять...
В самом деле, откуда берутся эти «хозяева»? По- чему становится их на свете больше и больше, а тер- пеливых, с добром, совсем уж затерли куда-то, даже  и голову-то высунуть не дают. Почему поперек горла им добро твое и радость, а терпением твоим пользу¬ются для укрепления собственной ненормальной силы и власти? Какая же это власть и какая сила, когда нету вокруг ни добра, ни радости?
Нельзя мириться, ясное дело – нельзя. Но как тут воспротивиться, если ты всю жизнь учился терпеть, а они учились пользоваться твоим терпением? И ведь воспротивление-то нужно такое, чтоб . не вред увели¬чить, а прибавить пользы...

Глава десятая

Третий день, задерганный мучительными вопросами, томился Григорий в своей «берлоге». Он то ложился на диван и думал, неподвижно глядя в пото¬лок, то принимался ходить сосредоточенно из комнаты на кухню и обратно. Ходьба эта, оказалось, хорошо слышна была в квартире под ним – вчера поздним вечером, не выдержав нескончаемых тревожных ша¬гов Григория, прибегал оттуда Семен Кутузкин.
– У меня, Гриша, сил уже никаких нету,– заявил он, когда Григорий открыл на звонок.– Курсируешь и курсируешь тут, долбишь и долбишь пятками, а мне как будто гвозди в макушку вбивают. Ты же знаешь – я нервный. Уснуть ни хрена не могу.
– Я больше не буду,– растерялся Григорий.– Я прекращу. Ты, Сема, уж не обижайся.
– Ладно, обижаться еще. А чего все ходишь и хо¬дишь-то?
– Да вроде и не замечаю. А оно, понимаешь... Хо-
дится.
– Заскучал, что ль?
– Малость того...– вынужден был признаться Гри¬горий.– Притуманился чего-то малость.
¬- Ты уж давай не скучай.
После этого Григорий оказал себе: хватит, надо жак-то собраться с силами, вытаскивать душу из ту¬пика. А то и спал – непонятно, спал ли, и есть пере¬стал совсем почти, чаем в основном обходился, и не брился за эти дни ни разу, физия колючей щетиной заросла. Никогда раньше такого не было. Крепко при¬тормозил, откопав в себе ненужного для жизни-то. А тормозить все-таки ни к чему. Коль жив – нечего тор¬чать на отшибе. Необходимо вникнуть повниматель¬ней – посмотреть по-новому на людей, охватить поши¬ре жизнь душой, а там глядишь, и образуется какой-нибудь верный стержень. Время-то есть. Давай дейст¬вуй, Гриша.
Ночью удалось-таки отвязаться от мыслей и спря¬таться от них во сне, и сегодня Григорий встал, ста¬раясь не давать пока хода никаким особым думам. Только по делу – так решил.
Он подошел к окну и глянул на дом с аркой. Еще не рассвело окончательно, и в квартире, где хозяин лежал сейчас в гробу, светилось три окна. Григорий не видел, когда привезли Сергея, но чувствовал, что он лежит там, и даже по>нял, в какой комнате – в сред¬нем окне торчали над подоконником овальные верхи венков, и ни малейшего движения не наблюдалось. А справа, на кухне, мелькали люди. «Варят-готовят к по¬минкам... Ну да,– Григорий посчитал дни,– сегодня похороны. Что ж, надо будет и нам проводить...»
Он долго отпаривался в маленькой сидячей ванне тер и тер себя нещадно мочалкой с . мылом. Кожа на теле скрипела уже, а Григорий все не вылезал из ван¬ны, продолжал мыться, словно хотел и до души дос¬тать, и там тоже отмыть-отпарить. Потом так же тща¬тельно брился новым лезвием, проходя несколько раз в тех местах на шее, где выбривалось особенно труд¬но. Закончив и эту процедуру, он оделся во все чистое ] и вдруг усмехнулся с невеселым удивлением: «Надо же – расстарался... Будто собрался вместе с Сергеем...»
Вспомнив, «акие блюда готовят обычно к поминкам, в селе, Григорий, не мешкая, сходил в магазин, .купил необходимые продукты и принялся за стряпню. С удо¬вольствием отдаваясь делу, он сварил щи – не слиш¬ком богатые, поскольку многого для настоящих поми-ночных щей недоставало, но вполне солидные. Гречне¬вую кашу сготовил, понадежней укутал кастрюльку в стеганую куртку, что каша лучше распарилась затем, напек из блинной муки оладьев. В шкафчике оказалось! немного сухофруктов, и получился неплохой компот. ) И наконец приготовил самое главное, без чего, помниГ лось, не обходились ни одни поминки – отварил гор¬стку риса с сахаром. «Не густо, конечно,– думал он  ощущая в сердце тонкое печальное нытье,– но помя- путь по-человечески можно».
А там, напротив, уже собирались люди. Подходили старушки с детьми, мужчины и женщины помоложе.] Музыканты с поблескивающими на неярком солнце инструментами обособленной группой коротали времяр в привычном ожидании. Фиолетовая, с черной отдел-! кой, крышка гроба стояла у распахнутой двери подъез¬да.
Григорий надел костюм и тоже пошел туда. Соб¬равшиеся нет-нет, да и разговаривали между собой приглушенно, а он, не глядя ни на кого, боясь, как бы кто-нибудь к нему не обратился, скованно затаился в немногочисленной толпе – любые слова казались сей¬час лишней тяжестью. Ждать пришлось недолго. По¬явились в дверном проеме мужики, несущие на руках гроб, и, выматывая душу, печально грянул оркестр. Гроб с телом осторожно установили на табуретки у подъезда, оркестр умолк, и люди, в соседстве с кото¬рыми так недолго прожил Сергей, подступили ближе и замерли, прощаясь молча.
Григорий хорошо видел лицо покойного. Рады на лбу искусно замаскировали, натянувшаяся и обострив¬шая черты кожа была тщательно припудрена, вьющи¬еся волосы словно бы распрямились – лежали, заче¬санные плоско, и выглядел теперь Сергей в строгой своей позе отчужденным полностью, невыносимо да¬леким от окружавших.
Жена его, вся в черном, измученная и померкшая, склонилась над гробом, но слез, наверное, уже не хва¬тало – лишь две капли сиротливо упали на белое по¬крывало у самых, рук Сергея и расплылись, быстро впитываясь. Ее поддерживала под локоть заплаканная девушка лет восемнадцати, и Григорий понял, что это старшая из детей – очень она была похожа обличьем па мать. Двое младших стояли с другой стороны. Сов¬сем еще маленькая девочка, вцепившись в материну юбку, ошеломленно взирала на людей из-за гроба полными слез округлившимися глазенками, а паренек-подросток изо всех сил старался держаться твердо, отчего был бледен, обострен до предела, и даже свет¬лые волосы на его голове, казалось, взъершились толь¬ко поэтому. Потом отрешенно протиснулась между ни¬ми сухонькая остролицая старушка и, ткнувшись лбом в руки покойного, затряслась всем телом, зарыдала беззвучно. «Мать...» – Григорий стиснул зубы и опус¬тил голову, чтобы спрятать глаза.
Но вот духовой оркестр снова возвысил над толпой грустную пронизывающую мелодию, гроб подняли и понесли. Медленно двинулись следом родные и близ¬кие, за ними потянулись остальные. Григорий шел по¬зади, и душа его словно бы "взмывала ввысь тревож¬но и скорбно, а потом, замирая, падала вместе с про¬тяжными звуками оркестра. Он смотрел поверх голов па плывущего отчужденно в гробу над людьми Сергея, вглядывался в глубокое, подернутое теплой белесой дымкой небо и цумал: неужели в этом бескрайнем и бездонном мире имеется где-то какая-то главная серд¬цевина, которая все чувствует и все понимает? Ведь и вчера, и позавчера хмуро было кругом, дождь прини¬мался кропить сколько раз, и ветер налетал порывами, а нынче вон поди ж ты – тихо, безветренно, и солнце светит. Мутновато светит, будто сквозь слезу, но лас¬ково так, чувствительно пригревает. Вроде как сознает природа: уходит человек в темноту, навсегда уходит, навеки...
Пронесли Сергея сквозь сумрачный пролет арки и снова оказались под солнцем – на том самом месте, где оборвалась его жизнь. Тут все еще не было асфаль¬тировано – щебенка жестко поскрипывала под нога¬ми. Ослепила Григория на мгновение пронзительной осенней желтизной престарелая береза, стоящая непо¬далеку от щебеночной дорожки. На Морщинистом ство¬ле ее виднелись рваные раны – крепко досталось де¬реву во время стройки,– остро торчали культи обло-манных нижних сучьев, но, несмотря на увечья, береза сумела-таки за лето впитать Много солнечного света и теперь, замерев золоченой листвой в теплом безветрии, проникновенно насыщала этим светом воздух вокруг себя.
Процессия двигалась вдоль дома, и привлеченные похоронной музыкой, кое-где выходили на балконы люди, застывали у перил, глядя вниз. «Чего глазеть оттуда, сверху? – с горечью думал Григорий.– Спус¬тились бы да проводили как полагается. По земле...»
Два автобуса стояли за углом, приткнувшись к тро¬туару. Приблизились к ним и замерли на некоторое время все. Оркестр поиграл еще немного, а потом умолк, и мгновенно проступили вокруг обычные деловые шу¬мы города– ревели проезжающие мимо машины, ко¬пер бухал ритммчно где-то за домами, забивал сваи для нового дома, слышался отдаленный натужный ро-кот бущьдозера. И мужики, которые несли Сергея, вдруг заспешили, словно подчиняясь этому обыденному на¬строю, неловко опустили гроб, развернулись, потеснив толпу, и быстро вдвинули его в раскрытую, точно зев, заднюю дверцу автобуса, специально оборудованного для похорон. В боковую дверь внесли венки, стали уса¬живать близких родных.
– Давай, Витек, садись,– бережно подтолкнул под локоть к ступенькам напряженного, взъерошенного сы¬на покойного один из мужчин – наверное, друг Сергея по работе. – Садись, сынок. Надо, брат, крепиться, «уда денешься...
«Виктором, значит, зовут парнишку...» – автомати¬чески отметил про себя Григорий.
Автобусы отъехали, остались на тротуаре лишь не¬многие собравшиеся из соседних квартир и домов. Они стоили, будто по какому-то молчаливому согласию, еще несколько мгновений, сосредоточенно глядя, как авто¬бусы удаляются по улице, а потом начали расходиться, вздыхая и Переговариваясь тихо. Поплелся позади всех своей медвежьей походкой и Григорий. Ему по-преж¬нему не хотелось ни с кем ни о чем говорить.
Шел он обратно тем же путем и невольно задер¬жался перед аркой у березы, истерзанной строителя¬ми,– стояло дерево тут в одиночестве, и очень уж проникал в душу, тонко волновал ясный осенний свет, исходящий от пожелтевшей листвы. «Вот,– подумал Григорий, – драли бедшую, драли, ломали и корежи¬ли, не заботясь, каково ей приходится, да, видать, и во внимание-то не принимали совсем, когда ворочали во¬круг, а она вынесла все, пережила и стоит светит, вон ведь как светит – дескать, ничего- брат, что вянем нын¬че, придет времся, и зазеленеем опять, и ты голову не вешай... И как же это..– вздохнул он,– как же это у нее хорошо...»
И остро почувствовалось Григорию в той непобеж¬денной светлой душевности, которой веяло от изранен¬ной беззащитной березы, нечто очень важное, необхо¬димое сегодня ему самому.
Придя в «берлогу», он неторопливо разогрел на маленьком огне еду, предназначенную для поминок, нарезал хлеб, на столе приготовил все и стал ждать. «Не остынет,– решил.– Теперь уж, небось, скоро подъ¬едут».
Сидел Григорий у окна, ждал, и вдруг мелькнула за стеклом, тоненько присвистнула синичка. Она, ста¬раясь удержаться на месте, лотрепетала крылышками часто, даже оконный переплет царапнула рядом с форточкой, а потом нырнула вниз и исчезла. Григорий аж подскочил от удивления: надо же – помнит, при¬летела... Всю прошлую зиму висела у него за форточ¬кой на гвозде консервная банка, и постоянно клал он туда остатки сала, семечки сыпал. Синички безбоязнен¬но кормились, старательно тюкали своими острыми клю¬виками, и Григорию было хорошо от этого. Особенно в морозное или метельное время выручала пичуг немуд¬реная кормушка. И вот опять прилетела одна из них – чего же ты, дескать, где же банка? Удивительное де¬ло: такая маленькая птаха – в кулаке спрячешь, сер¬дечко-то, наверно, совсем крошечное, а все помнит, вернулась туда, где добро ей оказывали, жить помога¬ли... Отыскала не только дом и этаж, но и место на ок¬не, где банка висела. И ведь прошло-то с той поры, считай, уж полгода. Ну и ну, пораженно качал головой Григорий, люди-то, если разобраться,– не каждый умеет так помнить. Закопаются, в работу-заботу и за¬бывают, да о каких важных вещах-то забывают порой в одиночасье...
И внезапно Григорию стало стыдно. Ом стоял неко¬торое время, не понимая, отчего это нахлынуло столь неожиданно, но в следующее же мгновение понял и медленно опустился на табуретку. Ну конечно, надо ехать домой. «Домой» – так он называл родное село. хотя никакого дома у него там давным-давно уже не было.
В самоол деле – взял отпуск, томится тут, стараясь разобраться в себе и в жизни, а о том, чтобы наведать места, где родился и вырос, где могила матери, даже и не подумал. А ведь та-м есть люди, которые помогали жить, которые добра немало сделали, когда было ему ) особенно тяжко, там какой-никакой, а брат родной! имеется, да и вообще все лучшее там прошло. Сколько ни копайся, ни взвешивай, а те годы ничто не переве-  сит.
Ну, хорош гусь, думал Григорий. С кой поры не \ был-то? Нечего и считать – третий уж год пошел. Да, опрохвостился вконец. Ходишь здесь по этажам, суе- шься помогать туда-сюда, эти, значит, для тебя люди,  а о тех и думать забыл. Ох, не по-челавечески получа- ] ется, не по душе выходит. И как же это так образова-  лось-то?
Раньше ездил Григорий в село довольно даже ча- сто. Тяжко было туда ездить, но все же пересиливал а себя, наведывался. Тяжесть тянула душу в основном  из-за брата Алексея. Тот будто помешался на доме, прямо-таки заклинило брательника на этом. Стоило \ только появиться Григорию, и начиналось. Не с ходу, ] конечно, но почти каждый раз. Войдя с дороги в избу. ) Григорий выкладывал гостиницы, потом сидели за сто¬лом вроде по-людски, как подобает братьям, которые даВио не виделись, но выпив рюмку-друпую и постепен¬но разжигаясь из-за того, что младший с ним выпивать не хочет, Алексей обязательно вставлял беспрекослов¬ным тоном
– Ты, Гришка, приехал – это хорошо. Родные (Края навещать необходимо, и тут тебе никто не запрещает. Но насчет дома лучше и не целься. Скажу точно: ни малейшей твоей доли в доме нету.
– Никуда я не целюсь,– цепенея душой, отвечал Григорий.– С чего ты взял? Приехал вот к матери на могилу и брата повидать..
– Конечно, я тебе брат.– Это Алексею, нравилось. - Меня видай. Вот сидим и разговариваем душевно, хоть и выпить со мной за встречу упорно не желаешь.
– Не люблю я выпивать совсем. Не идет она в ме¬ня – ты же знаешь.
- С братом мог бы и полюбить. Из уважения. Ну это опять же – пускай. Я завсегда приму-встречу. Но про долю и в уме не веди – вишь, все у нас перестро¬ено, годы прошли, какая здесь доля?
– Да не веду я в уме ни про какую долю,– повы¬шая голос, напряженно втолковывал Григорий.– Не надо .мне ничего–сколько уж раз говорил.
– Говорить – это одно, а думать – другое. При¬езжаешь– значит, чего-то там себе удумал! Ради од¬ного навещения родных краев люди нынче не ездиют. И вот, гляжу, психуешь внутри. Чего-то тебе в моих словах поперек.
Даша, привыкшая с годами бояться мужа и не свя¬зываться с ним, и та не выдерживала в такие момен¬ты.
– Да тут святой апостол запсихует! – вскакивала она.– Вцепился, как клещ, точит и точит, как ржавый рашпиль. Хоть бы раз отстал от человека со своим распостылым домом, дал спокойно посидеть, зараза!..
– Ты так больше не говори,– цеплял Алексей же¬ну недобрым, с прищуром, взглядом.– Я тебе не клещ н не рашпиль. Учил не встревать? Учил. И не застав¬ляй учить по новой.
В каждый приезд повторялись – с небольшими изменениями – подобные сцены. Иногда не хватало терпения, и Григорий отправлялся ночевать к тете Глаше. И раз от разу все труднее было собираться на родину. Хорошо хоть, ни Тося, ни Галина туда с ним не стремились, а то бы насмотрелись – не приведи Бог. Он стал ездить реже, а потом и вовсе только еди¬ножды в год – на Пасху, когда все село выходило на кладбище навестить умерших родных. А теперь вот уж, оказывается, третий год...
Да, надо ехать, что бы там ни торчало острием к сердцу. И синички-то отлетели из лесов к жилью –. ви¬дать, холода идут откуда-нибудь. Все они чуют лучще людей, эти маленькие хлопотушки. Надо ехать, захва¬тить, пока тепло да ласково в природе. Может, послед¬ние такие деньки. А то прибудешь в село – от брата дурным холодом прет, да еще и на земле кругом се¬рость дождливая да холод. Совсем у/ж тогда душе бу¬дет худо).
И Григорию легче стало оттого, что решил поехать и что подходящая для этого, отрадная стоит погода. \
С кладбищавернулись – Григорий увидел в окно, как входят в дом напротив скорбные женщины в тем¬ных платках, нерешительно толкутся позади хмурые мужики! Вскоре у подъезда не -осталось никого, и вы¬ждав некоторое время, когда там, по его расчетам, рас¬селись за столы, Григорий тоже сел поминать Сергея. С глубинным волнением в сердце он шепотом пожелал покойному всего, чего желают обычно в таких случаях, и начал с кутьи – съел несколько ложечек холодного сладкого риса. Так вссгща начинали поминки в село.
Потом ел неспешно щи, кашу, оладьи компотом за¬пивал и думал: приди сейчас кто-нибудь, узнай, что сипит и поминает он в одиночестве незнакомого погиб¬шего человека и, наверно, странно станет этому узнав¬шему– с какой, мол, стати, почему? Еще и за дурач¬ка почтут, скажут–-рехнулся мужик начисто. А чего же тут странного? Сил ведь уже нету больше смотреть, ж,ак огораживают люди себя всячески, чтоб не иметь ни « чему касательства, жить одной только своей жизнью, а чью-то другую жизнь не брать во внимание, даже если она так вот нелепо и безвременно обрыва¬ется. Смерть, значит, тоже уже не задевает, вот ведя дожили. То-есть во внимание-то берут – дескать, не мы, не нас пока, и слава Богу. А принять к сердцу,что . ушел с земли человек, который хоть и не сидел с то¬бой за одним столом, не встречался тебе раньше ни-когда, но вполне мог бы еще и встретиться, и другом твоим стать, и много разного доброго для людей успеть поделать – этого принять к сердцу никак не хотят.
А ведь ушел человек – словно черна» яма после вырванного с корнем дерева осталась в жизни, провал образовался, словно звено выпало из жизненной цепи. Да можно ли не чувствовать такого душой? Надо чу¬вствовать, иначе какая же тогда цена всему нашему человеческому существованию?
Раньше вроде понимали. Бывало, умрет кто-либо в селе, пусть даже вовсе никудышный, от «которого и де¬ла-то путного, и добра-то особого не видели, а горюют повсюду, в каждом доме–ушел человек. Какой-ника¬кой, а жил, занимал свое место, а теперь оно, место-то, опустело, и грустно. И на поминки зовут всех: и де¬тей, и убогих-бездомных, и родных, и чужих. Помяни¬те, дескать, милости просим, каждый должен помя¬нуть – ведь не стало человека. А уж, если кого-то рабо¬тящего да справедливого хоронили, тут и говорить не¬чего – смеяться потом никто не имел желания несколь¬ко дней, горе в сердце носили по-настоящему. Оно и понятно: разве кто его заменит– ушедшего? Придет, само собой, новый, займет, может, место, только уж это будет совсем другой.
А нынче куда что делось?.. Вот собрались кроме родных и друвей проводить Сергея всего человек де-сять-двенадцать. Это из многих-то сотен, живущих на одном пятачке. С высоты-то смотрели, много народу смотрело из окон и с балконов, а спуститься на землю, проводить по-людски– не-ет... Что внизу, то, значит, нас вроде и не особо касается. Вознеслись, а спускать¬ся уж и: неохота.
Конечно, тут город, стен много, а людей почти и не видать. Но ведь кого ни спроси, все, считай, оттуда – из сел, из деревень, помнят и знают, как положено провожать уходящего навсегда ближнего-то. Значит, что же – съехались сюда жить, а главное, святое-то свое где-то позади оставили, в земле закопали? Ну ку¬да делось-то оно, человеческое? Умрет кто-то рядом, я отзыва в душах – будто шарик надувной у ребенка неожиданно лопнул. Вздрогнули – и баста. Ну разве это одно и то же – лопнувший шарик и чья-то въппед-шая из общего строя жизнь? Привыкли. Сил и нервов уж не хватает смотреть на такое привыкание.
Потому и поминает он сегодня Сергея – надо же хоть кому-то нести в душе боль за потери, которые слачаются на глазах, стыдно прятаться-то, отгоражи¬ваться от нее хитрой железной заслонкой. Не съест же она с потрохами, эта простая душевная боль, наоборот, глядишь, доброму чему-то научит. Должен же поминать хоть один за всех тех, кого смерть такого же, как сами, волнует не больше, чем хлопок лопнувшего детского шарика. Может, там – Григорий, подняв гла-за, посмотрел в окно, в глубину бледно синеющего осеннего неба,– где-нибудь в чувствительной и пони¬мающей сердцевине нашего белого света еще и отме¬тится: дескать, не совсем растеряли себя люди-то, ос¬талось у непутевых кое-что, значит, не стоит пока от них окончательно-то отворачиваться.
А он, Григорий, слава Богу, не один поминает – наверняка теперь кто-либо из провожавщих Сергея до автобуса тоже сидит и шепчет тихонько: светлой па¬мяти ушедшему, пусть земля ему будет пухом... А старушки, небось, и детишкам внушают: мол, помя¬нем, внучек, так уж о-но на свете положено.
Не все, конечно, растеряли. Но почему к бедам-то, которые творятся вокруг, привыкли, словно к дождю? К смерти-то почему стали относиться этак некасатель¬но? В войну, понятное дело, немудрено привыкнуть. Оглянулся –слева товарища -нету, справа – нету. Му¬жики, кто хлебнул (на фронте, про такое рассказывали. Гибнут и гибнут кругом без конца, смерть всюду спло¬шная, ну и постепенно привыкает человек. Как тут не притупиться сердцу? Надо же идти дальше, самому убивать врагов и все время остерегаться, чтоб тебя не убило. Погоревал о друге минуту – и ходу. Приказ  никуда не денешься. Это понятно. Ну, а сейчас-то вон на разве? <
И дрогнуло у! Григория в душе: а может, и в самом  деле – война? Откуда-то ведь берутся эти «хозяева» жизни, эти безоглядные победители, о которых столь™ передумал недавно... И он вдруг напрягся, почти уве-Ц реннъш: да и вправду, наверно, война. Причем, видать, давно уже идет. Только лишь без грома и стрельбы– тихая, скрытная, непонятная. И потому очень страш¬ная. Попробуй-ка, разгляди – Григорий обвел взгля¬дом стоящие напротив дома – какие обиды, надруга¬тельства и уничтожения творятся за ними, за бетонны¬ми да кирпичными стенами, кто побеждает, а кто сда¬ётся. Загляни сумей нынче в душу человеку–каждый обзавелся щитом, надежной непробиваемой заслонкой. Каждый ли?...
И снова почувствовал Григорий облегчение примысли, что поедет в свое село. В селе немало тех, ко¬го он знает с детства, там тетя Глаша, дядя Тимоша-плотник, может, еще жив. Там оно, конечно, видней.
Глава одиннадцатая
Билет на автобус Григорий купил не сразу – очередь в предварительную кассу стояла длин¬ная. К тому же без конца нахально лезли со стороны, кричали, что тоже где-то тут стояли, и возникала ру¬гань. «Даже в будни едут,– удивлялся он мысленно,– Всем там чего-то надо. Умотали оттуда, а теперь вон как рвутся обратно – глотки друг другу готовы пере¬грызть. На день, на два, но рвутся. А потом так же вот, с нервозностью, назад. Если вникнуть – чудно, ей
Богу...».
Вчера, помянув Сергея, он лег и проспал крепким сном до ночи. Очнувшись в темноте, подумал было, что больше уж не уснуть, придется, наверное, мучить-ся-бодроствовать до утра. Но незаметно опять утонул в глухом забытье – на этот раз до рассвета. И пото¬му чувствовал себя Григорий хорошо отдохнувшим, тревога, которая словно резиной, стягивала все в гру¬ди, отпустила. Ехать завтра он решил по той причине, что нужно еще по магазинам основательно походить – не заявишься же в село с пустыми руками. На это уш¬ло почти полдня. Григорий купил побольше продуктов, которых не было в селе, конфет дорогих набрал. Хо¬телось не только семье брата привезти гостинцев, но и тете Глаше тоже, и дядю Тимошу порадовать. «Если, конечно, жив...» – с подступившим вновь стыдом поду¬мал он.
Вернувшись из Магазинного похода в «берлогу», Григорий разделил все купленное на три части и си¬дел, проникнутый ощущением: необходимо сделать пе¬ред отъездом еще что-то, причем очень важное. И вдруг встрепенулся: Господи, ну как же – ведь Зина... Не появлялась с того вечера ни разу, наверно, обиделась всерьез. Уедет он, а Зина может прийти и будет тут звонить без толку. Подумает, что скрылся куда-нибудь от нее или сидит, притаился – открывать не хочет. Не-ет, так нельзя. Разве есть здесь кто ближе Зины? Надо... Надо немедленно.
И Григорий, не раздумывая больше, поехал на фабрику. Впопыхах даже пропуск забыл взять, но повез¬ло–дежурил сегодня вахтер Еремеич, он Григории знал давно и пропустил без всяких. Бабы в цеху обрадовались.,
- У-у-у, Коровкин пришел! – загомонили они.- Гриша, дорогой ты наш! У тебя же вроде отпуск! Ка кими судьбами? А тут вон (две машины стоят, не рабо тают. Шугайкин, ханыга, ни черта не умеет самостоя¬тельно, не ремонтирует, а ходит по цеху, дурака валя ет. Самого его, недоделка, положить да и прострочит с головы до задницы. У меня Гриша, нитку рвет. Глянь а, Гриш?..
– Гляну, гляну,– успокоил Григорий, встревожек но отыскивая глазами Зин/у-.– Только подождите, Мне сначала надо...
А Зина уже сама спешила к нему–бровки ее бы¬ли взволнованно приподняты.
– Я, Зин, к тебе,–напряженно вздохнув, тихо ска¬зал Григорий.– Пойдем: выйдем.
– Что случилось? – задышала она испуганно.– Что с тобой?
«Вон ведь как беспокоится,– обожгло Григория сты¬дом.– А я, остолоп...»
– Ты. не волмуйся,– осторожно погладив Зину по плечу, начал он, когда вышли в коридор. Ничего не случилось. Тебя долго не было, вот я и... Тут, Зин, та¬кая штука. Решил, понимаешь, домой в село скатать... Надо, думаю, съездить к матери на могилу, пока от¬пуск. И опять же брат там. Ну вот и... Появится, при¬кинул себе, Зина, а меня нету. Подумаешь, еще, что нарочно скрываюсь.
– Боже ты мой...– приложив руку к груди, облег¬ченно продышалась Зина.– Чуть не ухайдокал! вконец. Пришел, гляжу, ни с того, пи с сего – значит, что-либо стряслось. Ах сердце зашлось. Был-то ведь не в себе в тот раз. Конечно, нужно съездить – дело святое. Чем по этажам-то болтаться. И легче тебе станет.
– Я, Зин, ненадолго. Денька, может, на три.
– Езжай, езжай. И не беспокойся ни о чем.
– Вернусь,– Григорий опустил голову и глядел в пол,– и решим тогда с тобой, как нам обоим лучше... Ты уж на меня не обижайся.
– Да не обижаюсь я. Выдумывает тоже. Езжай. Только смотри там – шофера-то нынче летают сломя голову.
– Ничего. На автобусах они опытные.
После этого Григорий с настроением взялся копать¬ся в машинах, которые не сумел без него починить Шугайкин. Тот терся без толку рядом, будто помогал, а на самом деле старался спрятаться от баб, посколь¬ку обстреливали они хлесткими словечками с разных дистанций беспощадно. Машины Григорий привел в порядок довольно быстро–дела-то оказались пустя-ковыми. Женщины сразу же переключились хвалить его и ставить в пример. Он стеснительно буркнул: «Лад¬но, ладно, раскудахтались,..», отыскал взглядом, Зину и, попращавшись с нею едва заметным кивком, махнув рукой всем – пошел, дескать,– зашагал к выходу.
На следующее утро Григорий стоял с тяжелой сум¬кой на остановке и ждал транспорт, чтобы добраться до автовокзала. Тут стояло еще несколько человек, и вдруг он увидел среди них сына погибшего Сергея. «Витек,– сразу же вспомнил Григорий.– Витя...» Па¬ренек был такой же взъерошенный, как и в день похо¬рон, однако того напряжения в нем уже не ощущалось выглядел он хоть и угрюмым, но спокойным.
И повинуясь внезапно нахлынувшему чувству, Гри¬горий поставил сумку, подошел сбоку и осторожно по¬ложил руку парнишке на плечо.
– Здравствуй, Витя... Я тут, донимаешь...–И ог¬лядевшись, предложил тихонько:–Давай отойдем.
Витя, не двигаясь с места, смотрел некоторое вре¬мя с неприязненным удивлением, а потом ответил хри¬пловато, сровно бы С вызовом:
– Ну давай отойдем.
Они отошли в стобону, и Григорий продолжал, с трудом подыскивая слова:
– Я тут, понимаежь, рядом живу. Ну и... Видал, какая у вас беда.:..
– И чего же тебе надо? – Витивы глаза недобро сузились.
– Гляжу, значит, стоишь ты...–Григорий начал теряться.– Дай, думаю, подойду. Я вот... еду сейчас в село. А потом приеду, и давай с тобой займемся бал¬коном? Доделаем, что отец-то недоделал. За полдня управимся. Застеклим, как полагается... Пойдет?
– Хы...– на лице у парня появилась длительная ухмылка – взрослая какая-то и нехорошая.– Мне этот балкон до лампочки. Я не хочу оттуда ковырнуться как отец. Это ему- везде все было надо – вот и ковыр. нулся. А тебе-то что за забота?
– Мне? – Григорий почувствовал, как внутри на¬растает мелкая дрожь.–Да ведь такое дело... Матери-то, небось, тяжко смотреть – выйдет на балкон, а там недостроено. И... и напоминание. Тяжело. А мы с то¬бой потихоньку, чтоб она не видела, оформим там все, и станет ей легче. Скажет: сын понимает жизнь пра¬вильно...
– Хы,– опять ухмыльнулся Витя, и Григорию сов¬сем не по себе сделалось: как можно этак нехорошо усмехаться после смерти отца? – Х-хы... А ты откуда мою мать-то знаешь? Эт чего же – к матери подбива¬ешься, в папаши метишь?
Григорий несколько мгновений глядел на него мол¬ча, задохнувшись, а потом наконец сумел заговорить: - Зачем же такие злые слова? – обида кипела под горлом.– Не знаю я твою мать вовсе. Видел только на похоронах. Куда это мне метить? Хотел... Думаю, про¬должит сын отцово дело – так ведь оно вроде поло¬жено-то. Ну и в жизни потом... Отец-то кем работал?
– Ну, строителем.
– Вот и...
Чего–вот!–злобно и громко перебил Витя. Стоящие на остановке даже обернулись, глянули на них удивленно.– Вот и налазился, настроился! Лежит теперь там –сам не стал жить, и мы крутись кое-как, валандайся. Везде ему надо было лезть первому. А я на, повара учусь. Ясно? В ресторан работать пойду. Повял? Мне эти балконы-хреноны за денежки сделают, если надо. Пускай еще кто-нибудь с высоты хряпает¬ся, а я не хочу.
- Ты... ты...–с трудом выговорил Григорий –За¬чем же ты такой злой?..
– А потому что надоели вы – добрые! - желчно скривился тот в ответ.
Подошел автобус, и Витя кинулся к нему.
– И пошли вы все к хренам, ясно? – обернувшись крикнул он напоследок.–Лезут тут со своим рылом, учителя-помощники!..
И показалось, что прокричал это парены сквозь сле¬зы.
Все сели, автобус ушел, и Григорий остался на ос¬тановке. Лишь сумка его одиноко стояла непо-далеку. «Вот это номер... –пытался он погасить внут¬реннюю дрожь.–Вот тебе и ниточка, которая- после Сергея потянетсй...» Никак не удавалось прийти в се¬бя. Подкатил следующий автобус, и тут только  риго-рий спохватился: надо же ехать, а то можно и опоздать.
И действительно едва успел – когда прибыл на ав¬товокзал, уже шла посадка. Пассажиры быстро рас¬селись по местам, строгая женщина-контролер молча проверила билеты, и отправились без задержки. Об¬гоняя городской транспорт, стремительно просквозили по улицам города и вырвались на простор – неудер¬жимо понеслась навстречу серая лента шоссе. По-прежнему царила солнечная тихая погода, и словно бы печальной золотистой лаской была согрета вокруг осенняя земля.
А Григорий все никак не мог успокоиться. Конечно, размышлял он, дернул черт сунуться к парню не во¬время. Похороны только-только прошли, в душе, не¬бось, еще не улеглось, а тут лезет со своими утешения¬ми-предложениями какой-то чудной дядька. Тут по¬шлешь. И даже не к хренам пошлешь-то, а куда-нибудь подальше. Пацанское самолюбие и гордость – ничего не попишешь. И раздражение у парнишки – мол, нас отец одних оставил на белом свете валандаться – это тоже вполне понятно. Вспомни себя-то, как обида взяла на! отца, когда похоронка пришла. Так же вот забрало – у других, дескать, отцы с фронта приходят, а мы опять одни и одни... Был, правда, тогда совсем несмышленышем, не соображал толком. Но ведь со¬образил же потом сразу: заменять надо отца, лямку тянуть вместо него. И потянул, попер. А этот повзрос¬лей раза в два. Этот-то вроде уже смышленыш. И рассуждает, вишь, решительно: отец, мол, ковырнулся, кто хошь еще пусть ковыряется, а я не желаю. Что от¬цом делалось, уж будто бы и неправильно, даже по¬зорно. Но ведь для них же, для детей, в основном ста¬рался-то. Какие-то они нынче... А вообще-то чего судить-рядить – пацаны, сгоряча рубят, задумываться пока не научились, все им охота, по-своему. Да и, ка¬жись, стыдно стало парнишке за свой норов-то, крик¬нул напоследок вроде бы уж во зло себе – сквозь сле¬зы...
Но сколько ии оправдывал Григорий Витю, сколь¬ко ни корил себя тем, что полез « парню с утешения¬ми не вовремя,– не рассеивался, продолжал тяготить смутный осадок. Стояла перед глазами нехорошая Витина ухмылка. Подлая она была. Так ухмылялись некоторые – Григорий помнил с детства, – если раз¬говаривали с кем-нибудь убогим от роду, с дурачком, например, сельским. И ненавидел он – тоже с детст¬ва–-подобное выражение лица, а точнее сказать– души. Но тогда-то вряд ли кто даже из тех, которые злыми слыли, сумел бы состроить на лице такую га-дость на другой день после потери близкого человека. Не до того было душе-то. А теперь – вот, пожалуйста.
А может, и вправду показался он парню дурачком? Может, это отношение – когда хочешь помочь, под¬держать в беде, стало уже нынче казаться сплошным убожеством? Но почему, Господи?...
Шоссе запетляло через леса, и мелькание среди сумрачной хвойной зелени теплых осенних .красок по¬степенно успокоило Григория, отвлекло от грустных мыслей. Он смотрел в автобусное окно и думал, что, наверное, хорошо сейчас в лесу– пичуги, которые останутся зимовать, перелетают стайками с места на ме¬сто и тоненько посвистывают, листва, медленно кружась в безветрии, спадает с берез и осин. И проникнуто все таким же радостным светом, какой распространяет во¬круг себя та израненная береза у дома, где жил разбив¬шийся о щебенку Сергей.
Нет, не уехал бы из села никогда, если б не обер-  нулось все те годы так шеудельно. Зачем уезжать – уж в селе-то был бы нужен. И непонятно: от чего, ку¬да другие-то бегут? Ну, один-два, скажем, к. большой учебе способность и стремление имеют. Этих еще мож¬но понять. Такие всегда находились. А остальные-то куда? Ведь настоящее-то счастье – оно скорей возни¬кает там, где ты родился, где твое кровное повсюду. Шоссейку вот проложили к райцентру, ехать всего че¬тыре часа, не то, что раньше – почти сутки на парохо¬де шлепали, а не больно-то и велика отрада: проне¬сешься через множество земель, не успев рассмотреть ничего толком, потолчешься по селу, наскоро заглянув туда-сюда, и собирайся, лети обратно." А как бы оно было любо-дорого – жить да жить на своем определенном с рождения месте, никуда не отрываясь, Чувство¬вать крепкую сердечную привязь...
Выгрузился Григорий из автобуса у поворота в са¬мое теплое и смиренное время осеннего дня – после обеда. Немного постоял, огляделся медленно, стараясь пополней ощутить, что находится на родной земле.
От шоссе в село вели две дороги. Одна, машинная, шла напрямик к центру, а другая – твердая и широ¬кая песчаная тропа – уводила наискосок вправо. По тропе можно было выйти на край села, туда, где рас¬полагались кладбище и церковь. Григорий всегда хо¬дил тут. Он вздохнул, поднял сумку и зашагал, не спе¬ша углубляясь в возмужавший сосняк, среди которого прихотливо петляла тропа.
Из сосняка дорога вынырнула к старому оврагу, пошла краем. Веяло из впадины ароматной осенней прелъю, и с наслаждением вдыхал Григорий этот за¬пах, остро напоминающий детство. Хорошо было идти тут через сонную древесную тишину, пронизанную не¬ярким осенним светом: Слева плотной мрачноватой стеной тянулась сосновая посадка – Григорий помнил время, когда сосны только-только брались за силу, стояли младенчески пушистые и беспомощные, а теперь вон как поднялись,– а справа, по склонам оврага, воз¬вышались свободно, не мешая друг другу жить, прек¬лонного возраста березы и осины, и различных оттен¬ков желтизна их листвы согревала землю и воздух не¬объяснимой сокровенностью.
Григорий поднялся по тропе, откуда в прогал меж¬ду деревьями виднелась белая деревянная церковь с зеленым, свежей покраски, куполом, потом спустился в ложбину и остановился, поставив сумку. Здесь бы¬ло его любимое место, здесь он всегда, хоть на мину¬ту, но задерживался-.
Ложбина, покрытая плотной, не успевшей пожел¬теть травой, сужаясь постепенно, уходила меж берез вниз, по обширному пологому склону и, заострившись внизу, словно бы впивалась в суровый самрачлый об¬рыв–это.был «рутой срез противоположного берегэ оврага. А над обрывом расстилалась вдаль с едва за метным подъемом ровная и тоже зеленая еще площад¬ка на ней, точно на огромном столе, стояли негусто, вразброс, высокие гладкоствольные березы. И только здесь, усиленный белизной березовых стволов, смягченвый позолотой листвы, сквозил издали–там лежа¬ло открытое поле,– прорывался под кронами сюда, к темному провалу, упругий окрыляющий свет.
Площадка с деревьями, меж которых проникал с полЯ свет, находилась на той стороне приблизительно на одном уровне с местом, где стоял сейчас Григорий, может, даже чуть выше, и потому казалось ему: со¬чится этот необыкновенный свет прямо в душу. Сколь¬ко раз, останавливаясь, замирал он тут с трепетом в груди, не отрывая взгляда от дорогой сердцу картины, а вот опять щемит – нет, видать, не наглядеться никогда. Улавливая здесь Григорий в удивительном разме¬щении природы как бы тайное поучение для человека, скрытое сравнение с сутью человеческой жизни. Жи¬вешь поначалу - - будто налегке под горку спускаешь¬ся по такой вот ровной уютной ложбине-. Легко идти, хорошо. Но потом замечаешь – все тесней становится, все неуютней, ложбина сузилась, тесной сделалась. И уж глядь– а перед тобой крутой голый обрыв, мрач¬но кругом. Лишь наверху, над обрывом, манящий ра¬достный свет, но ведь туда надо забраться, вскараб¬каться. Вот, значит, и потрудись – попробуй-ка, выца¬рапайся к этому манящему свету по отвестной-то сте¬не.
Такой смысл находил Григорий в этом полюбившем¬ся ему с давней поры уголке родной земли. И остана-вливаясь тут по пугги в село, не однажды жалел о, том, что не имеет он пи малейшей способности рисовать. А умел бы, так обязательно создал бы картину – пере¬нес на полотно и ложбину, и обрыв с разноцветными слоями камня и земли, и площадку с деревьями, над которой прорывается навстречу меж березовых ство¬лов полевой свет. Жизнь бы, может, потратил даже,  чтоб только передать все по-настоящему, чтоб понима¬ли люди так же, как понимает он. Сомневался лишь: а удалось бы выразить свет? Нет, наверно, и лучшему-то на земле художнику не удастся. Разве выразишь – он, свет-то, идет этак... Стремится к душе, словно из глубины самой жизни...
Глава двенадцатая
У материнской могилы Григорий до¬стал из сумки маленький пакетик с пшеном, рассыпал По холмику среди увядшей травы. Потом положил не¬сколько конфет. Он всегда так делал. Все вроде не пу¬стой пришел, хоть что-то да принес.
Сел на скамеечку, задумался. Дала ему мать жизнь. Ему и Лешке. Растила их, Лешку от смерти всячески заслоняла. И заслонила ведь, отбила у костлявой. На ноги обоих, считай уж поставила, а сама не устояла, себя не защитила, ушла туда. И они-то ей не успели дать ничего. Вот принес горстку пшена да, конфет...
И другим, живым-то, тоже не сумел дать ничего путного, как выясняется. Старался изо всех сил, а не вышло. Неужели и вправду из-за терпения не вышлэ-то, из-за, проклятого неумения вцепиться-вгрызться в существование, держать самое дорогое при себе так, чтоб не оттолкнули, не оттерли? И мать не вцеплялась, не вгрызалась, терпела да, терпела, добром да добром... И ушла рано. Но мать-то все-таки вместо себя их с Лешкой приживила на земле, а он, Григорий, кого по¬сле ухода оставит? Приживется ли на белом свете ча¬стица его души и крови? Есть где-то, вырос уж теперь Вовка, а кто знает – врала тогда Тося со зла или на¬чистоту говорила, что родился-то парень совсем от дру¬гого человека? Хоть и не верится в это, а вдруг... Да¬же тут подлейшая неясность, ох, какая же поллая и тяжка».,..
И, не выдержав тяжести, Григорий спросил хрипло. – Или уж в самом деле зря терпели-то, мама? Сонная кладбищенская тишина была ему ответом, и сделалось Григорию вдруг одиноко до боли. Он с надеждой посмотрел кругом, но пустынно было среди могил, и старая береза из-за отсутствия ветра храни¬ла полное безмолвие в повисших длинных ветвях.
Но вот донесся отдаленный шорох, Григорий обер¬нулся на него и увидел: кто-то в черном мелькает за оградой у церкви -- церковь стояла рядом с кладби¬щем,– что-то там делает. И неудержимо потянуло Гри¬гория к человеку. Однако он сразу же устыдился это¬го похожего на внезапную жажду стремления и оса¬дил себя, жестко: как же так – приехал в кои-то веки, зашел наведать мать, а сам... И продолжал сидеть, глядя в одну точку: на могиле, словно стараясь проник¬нуть сердцем туда, вглубь:
Когда Григорий поднялся и мысленно попрощался с матерью до следующего раза, человек у церкви все еще занимался >каким-то делом – двигался за оградой  вокруг одного места, то нагибаясь, то распрямляясь. И опять почувствовал Григорий желание пойти к не¬му. Он постоял немного в раздумье, а потом решитель¬но взял сумку и пошел туда, неторопливо петляя меж могил.
В ограде имелась калитка, и ступив на церковную территорию, Григорий растерялся, замер от неожидан¬ности: человек оказался священником, причем совсем еще молодым – борода в настоящую, солидную, пока не оформилась. Одет он был в длинную черную рясу в талию, на голове островерхая шапка, которая поло¬жена у них, и священник стоял, опершись на грабли, смотрел с интересом и в то же время приветливо пря¬мо в глаза Григорию – ждал, что скажет пришедший.
– Здравствуйте...–нерешительно произнес Гри¬горий, продолжая стоять у калитки.
– Здравствуйте,– ответил священник ободряющим сочным баском и добавил:–Да вы проходите, прохо¬дите, не стесняйтесь.
И Григорий, чувствуя неуместной свою тяжелую сумку, подошел скованно, сделал было движение про¬тянуть руку, но тут же сдержал себя,– может, у них это не принято. И растерялся еще больше, даже при¬хлынул к лицу жар. Но священник, прислонив грабли к старой березе, протянул руку сам, и пожатие его ока¬залось уверенным и крепким, какое бывает у привык¬шего ко всякому труду простого человека. Несколько овладев собой, Григорий поставил у ног сумку и заго¬ворил смущенно>:
– Приехал вот... Зашел к матери на могилу... Дав¬но не был. Сижу там – слышу кто-то шуршит. Ну и как-то оно это... Потянуло, значит, по-человечески – дай, думаю, подойду...
– И правильно,–поддержал священик, улыбнув¬шись едва заметно и просияв темной глубиной глаз"– Похвальный показатель – когда одного человека тя¬нет к другому. А вы что же –в городе живете?
– Ну да, в областном.
– И семья, значит, там?
– Да нет, совсем я один. Так уж оно вышло. А мать похоронена здесь,– кивнул Григорий на кладби¬ще.– И брат в селе живет.
– Это чьи же вы будете?
– Коровкин я, Григорий.
– Алексей Федорович Коровкин, наверно, ваш брат?
– Он и есть.– Григорий глянул на собеседника, напрягаясь внутренне.– А что?
Но лицо молодого священника по-прежнему было добрым и участливым.
– Да удивительно,– развел он руками.–Непохо¬жи ничуть. Я бы никогда и не подумал.
– А вы...– замялся Григорий, не зная, как назы¬вать его.– Помню, служил в церкви батюшка, отец Василий. А вас я что-то...
– Скончался отец Василий. Упокой, Господи, ду¬шу его...– заметно помрачнев, опустил глаза священ¬ник.– А я сын. Обихаживаю вот...
Только теперь Григорий по-настоящему обратил внимание на могилы, около, которых они стояли. Два четких продолговатых холмика, два одинаково высоких и крепких деревянных креста, тщательно проолифлен¬ных. И ничего больше, никаких надписей. Были тут поблизости и другие могилы – с вросшими в землю, покосившимися кое-где старинными памятниками раз¬личных форм и и размеров, снабженными пышными, полустертыми временем текстами. Но эти две очень отличались от них –сердце сжималось от их строгой простоты и безвестности.
Лежала неподалеку куча опавших листьев, сгре¬бенных с могил молодым священником, сыном покой¬ного отца Василия, двуручная корзина виднелась из-за березы.
– Вон оно как...– преодолевая душевное стеснение, заговорил Григорий.– Я и не знал. Приводите, значит, в порядок... А вторая могила – это...
–-Матушка рядом погребена,– вскинув глаза а блестящей глубине которых стояла сейчас печаль, объ¬яснил священник.– Отец Василий скончался три го¬да тому, а матушка и года без него не смогла...–Он вздохнул – Ну и вот – рядом...
– Вы. уж извините, что спрашиваю. Лезу, даже не¬удобно...
– Ничего, ничего. Разве это плохо? Спрашивайте.
– А крест... Хорошие, конечно, кресты. Строго сделано и просто...
– Вам, наверно удивительно, почему не памятники. – Вообще-то немножко удивительно. У всех вон памятники. Отец Василий стольких здесь крестил, от¬певал... И без всякой надписи.
– Вы, может, думаете, это мы, дети, решили? Нег, сам батюшка пожелал. Такова была его воля. Не лю¬бил суеты, не уважал заносящихся. А матушка всегда, как он. И потом посудите: кто память хранит, тот зай¬дет, преклонится, а кто не помнит и не знает, тому – зачем? Что ему скажет надпись?
- Да, это, пожалуй, правильно. И волю выполнять необходимо. Выходит, вы теперь... продолжаете за от¬ца Василия?
– Служу, принял его приход. Нас ведь пятеро сы¬новей. И все по духовной линии. Братья отправляют службу в других местах, а мне вот выпало счастье тут
-как говорится, продолжить святое дело... Да, дело нашего батюшки. однако, что же это я, в самом де¬ле? – засияв глазами, спохватился вдруг священник.– Вы представились, а с стою, рассуждаю... Ох, невеж¬ливо. Не взыщите уж. Владимиром Васильевичем ме¬ня в миру зовут.
Григорию все отраднее становилось рядом с этим человеком, а от такого искреннего сожаления молодо¬го священика совсем хорошо сделалось, даже потеп¬лело в груди.
– А я...– переступил он с ноги на ногу, чувствуя благодарное волнение.–Да вы уж знаете. Приехал вот... Прямо сказать – рад, что повстречал вас. Хоть-поговорить. Стоим, разговариваем по-простому. При¬ятно. Продолжаете, значит, отцово... дело отца Васи¬лия. Это по справедливости, в жизни так и должно быть. Мне не выпало. И продолжить нечего, и послэ меня некому. Вот ведь тоже как случается. Уж вроде все приложил, старался по добру, а ни туда, ни сюда. Даже иногда думается – ненужный я на свете человек. Зря, конечно, такие мысли. Но уж больно неуделык выходит, оно и думается. Сам, видать, и виноват..
и Григорий умолк, внезапно ощутив неудобство отто¬го, что столько много наговорил разом, а священнику, может, не до этого.
Но Владимир Васильевич смотрел ему в глаза при¬стально, с серьезным сочувствием и, как видно, нику¬да не торопился.
– Я вижу,– сказал он,– с самого начала зам тил – тяжесть у вас на душе. Сильно мучаетесь.
- Мучаюсь,– подтвердил Григорий.
– Могу ли я чем-нибудь помочь? Вы говорите, не стесняйтесь.
– Вот...– Григорий помедлил немного и решил¬ся.–Вот хочу спросить. Там у вас где-то сказано: уда¬рят по одной щеке – подставь другую. Вы только не обижайтесь. Я не ахти какой грамотный, может, где чего не так выражу.
– Говорите, говорите,–.успокоил священник.–Не всегда обязательна грамотность, чтобы людям пони¬мать друг друга. А слова, которые вы сейчас привели, действительно есть в Евангелии.
– Ну вот. Подставь, значит, другую щеку. Рань¬ше-то оно, видать, на человеческую совесть влияло. Раз треснут, другой раз заедут, ну третий, а потом, навер¬но, цепляло где-нибудь внутри: дескать, чего же это я его луплю-то? Он рук не поднимает, стоит и даже не пробует защититься, а я его бузую и бузую с боку на бок. И прекращали. Стыд брал. А некоторые, может, и до извинения доходили: прости уж, мол, ради Бога, дурь какая-то из меня поперла, сам не знаю, зачем и почему по щекам-то я тебя охаживать начал. И у ви¬новатого-то, небось, пропадала злость, когда он под¬ставлялся без всяких: заслужил, де-мол, лулцуй, куда денешься... А нынче – вот вы, например, как думаете? Нынче-то, пожалуй, если подставлять щеки раз за ра¬зом, то будут лупить-то все злей, в азарт войдут. В сплошную мочалку, превратят, отшвырнут ногой – и преспокойненько дальше своей дорогой. А остальные вокруг еще и осудят вдобавок – не этого, который бил, а тебя. Скажут с насмешкой: ну и дурак – взял¬ся подставлять щеки. Доподставлялся. – лежи теперь измочаленный, и откуда только такой глупый выискал¬ся-то? Ну, значит, и хочу спросить: как вы тут пони¬маете?
Молодой священник молчал некоторое время, глядя перед собой в землю и удивленно покачивая головой, потом ответил с волнением в голосе:
– Очень... Очень существенный вопрос вы затронули, Григорий Федорович. Важный и сложный воп¬рос. Чувствую, насколько необходимо вам объяснение. И долг обязывает меня! отнестись... Отвечу вам с пол¬ной искренностью. Прояснить, конечно, можно – в си¬лу своего понимания. Помочь, трудней. Я, видите ли... тоже этим немало озабочен. Так что вы, как говори -ся, за живое задели. И, нав.ерное, правы – сильно из¬менился за последнее время мир Божий, по моему мне¬нию, даже некоторым образом перевернулось все с ног на голову.
– Я как-то на днях задумался – сказал Григорий.– и вдруг аж побледнел: а ведь война идет. Только вти¬харя.
– Война? Что ж, пожалуй. Это вы имеете в виду – большой хам наступает, завоевывает кругом неудер¬жимо? В таком смысле?
– Точно,–радостно подтвердил Григорий.– Вы... Ну прямо в точку попали. Большой хам. Вот я и ду¬маю: почему он так попер-то, этот самый хам? Откуда у него столько силы взялось?
- Тут сразу и не ответишь. Причин много. Собст¬венно, одну из них вы сами обозначили. Ну... по пово¬ду подставления щеки-то. Здесь ведь вполне опреде¬ленный смысл. Бьюший – мучитель, а тот, кого бьют – мученик. Так всегда раньше было. А теперь... Стира- ется этот смысл, заметно стирается. Сейчас, на мой взгляд, значение мучеников и мучителей изменилось в корне. Понимаете?
– Что-то малость неясно.
– Попытаюсь объяснить. Раньше люди как смот¬рели на истязателя и его жертву, ну то есть на того, кто щеку-то подставляет? Все их сочувствие было на стороне терпящего мучения и тем самым как бы взы¬вающего к совести. Он героем для людей становился, примером стойкого добра. Так ведь?
– Это точно. Уважали.
– Ну вот. А против мучителя, наоборот, росло в душах возмущение. Чем больше истязал мучитель и чем больше мучился истязуемый, тем сильнее отвраща¬лись люди от первого и жалели, любили второго. Вы вот сказали: на совесть влияло, когда раз и другой подставляли щеку-то. Правильно, терпение способно иногда творить чудеса. Но не только это влияло. Пре¬кращали истязать еще и потому, что начинали боять¬ся– мир-то людской возмущен. Как нынче говорят, считались с общественным мнением.
– Да, –вздохнул Григорий,– раньше вроде счи¬тались.
– Так было,– продолжал Владимир Васильевич.– А потом волнами покатились времена, в которые по¬явилось очень много мучеников. Неисчислимое мно¬жество. А терпеть-то умеет не каждый. И многие не устояли, захотели избавиться от мучений. Ведь настоя¬щее терпение – это нечто вроде дара, таланта. Не вся¬кому дано. Поэтому и осуждать-то не всегда право¬мерно. Ну и что же получилось? Наипростейший вы¬ход– становись сам в ряды мучителей. И становились. Можно и по-иному. В мучители не ходи, но и на му¬ченика, на такого, как сам, внимания не обращай. Не помогай и не сочувствуй ему, пройди молча, глянь ми¬мо. Оно вроде и лучше, вроде уже и не трогают тебя. Оценили. Дети росли – смотрели, легко обучались у старших подобному житию. Это ведь праведные навыки с великим трудом приобретаются, а неправедность ус¬ваивается стремительно и с легкостью. И поднялось совершенно новое поколение, с новыми затвердевши¬ми взглядами. Поменялось все. Теперь уже смотрят как – вон живет человек, с окружающими не церемо¬нится, захочет взять – возьмет, захочет оттолкнуть – оттолкнет, а то и ударит по одной и по другой щеке, сила у него, злое действо применить не стесняется и потому имеет он всего много, купается в довольстве. Значит и нам надо таким же образом, и мы тогда бу¬дем много иметь. И стараются. Бывает, даже и пре¬восходят. А те, кто щеку подставляет – опять мы тут с вами образно,– терпеливцы-то, мучениям подвергну¬тые, нынче уж являют собой как бы плохой пример, видятся не достойными ничего, кроме презрения. Ис¬тинно вы об этом говорили. Ну да, неудачник, де-мол, никудышное существо земное. Разве не глупость – подставлять щеки и принимать, удары, если есть спо¬собы избежать их, если самому ударить можно, та раз в пять посильней? И мыслят: нет, нам этакими глуп¬цами быть не с руки, слава Богу, хоть поглядели на такого и убедились, как жить не надо. Вот и получа¬ется... большой хам.
– Выходит так,– зацумчиво кивал Григорий,--большой хам. Ну времена! были тяжелые – это понят¬но. А люди-то сами почему же... Почему так поддались душой-то? Как-то уж больно быстро оно...
– А тут, знаете ли... Судить людей строго было бы несправедливо. Век наш, Григорий Федорович, поисти¬не небывалый. Небывалое научное, техническое столпотворение. И всякое другое. Под видом добра совер¬шается в мире Божьем немало злого, под видом поль¬зы вершится порой неисчислимый вред. Прибегали к подобному и раньше, но уж, конечно, не в таких раз¬мерах. Иразве легко простому смертному – сами по¬судите– в этакой сумятице разобраться и определить себе путь праведный? В человеческих понятиях много смешалось. Важнейшее заслонено суетным, необяза¬тельным. Блуждают во мгле – иначе и не скажешь. Вот Вы говорите: поддались душой. А если точнее – оторвались от корней, питающих душу. Я поясню. Вы, Григорий Федорович, все-таки родились, выросли тут, и, наверное, наблюдали – за природой, скажем, за де-ревьями? Замечали, может быть,– где есть деревья, там земля благодатная. Трава кругом, красиво, уютно. У воды, стоят – уже не размоет. Корни скрепляют почву надежно. В пустыне пескам разгуля¬ться не дают, от суховеев спасают. И у людей назна-чениие такое же – украшать, обогащать землю. Она питает человека, тело его и душу, а он должен питать и укреплять ее – трудом своим неустанным, добрым бдением. И потом еще очень многое дано человеку. Например, прошлое – жизнь предков, история родного народа Традиции, которые веками создавались, духов¬ные и различные другие ценности, которые накаплива¬лись столькими поколениями. Это все необходимо хра¬нить не менее свято, чем созданное самими. Преумно-  жать обязаны. Это ведь тоже почва, нас питающая... Я, может, слишком в сложности пустился? – улыбнулся А виновато священник.– Вы уж не взыщите.
– Что вы, что вы,– с горячностью успокоил его Григорий.–Совсем даже просто все понимаю.
– А то я уж думаю: вдруг утомил вас.
– Да. Боже мой! Где и когда еще так...
– Ну хорошо. Я вам обрисовал почву, необходи¬мую для истинно человеческой жизни. А теперь пред¬ставьте себе такую картину. Возьмем сначала для срав¬нения опять же дерево. Спилили или срубили его, и оно умирает. Вянут листья, высыхают постепенно вет¬ви, ствол. Замерли, значит, испарились соки. И земля вокруг беднеет. А если не одно, а несколько деревьев : умерло или целый лес погиб, то совсем худо. Землю эту потом не узнаешь – запустение, неприглядность, влага у/шла. То же случается и с почвой, на которой растет, растет и вдруг отрывается от своих корней че¬ловек. Вы не могли не заметить – происходил в пос¬леднее время такой отрыв повсюду на нашей почве...
– Происходил,–уныло подтвердил Григорий.
– А различие, различие-то какое! – с печальной убежденностью приложил руку к груди священник.– Вспомните: грустное зрелище, когда гибнет дерево. Падает оно, словно бы с тоской, иногда даже жалобно так скрипнет, застонет напоследок – дескать, умираю. Ударится с этаким глухим стуком – все, мол. А чело-вех? Отрывается от своих корней с восторгом, будто устремлен к лучшей доле. Эх, слепота, сл,епота... Гру¬стней во сто крат. Ведь человек-то в отличие от дере¬ва не погибает, продолжает жить. Вернее, существо¬вать. Почва беднеет, а в нем наоборот начинается бе¬зумное брожение соков. Ну как же>–то отдавал их для укрепления почвы, связан был с нею корнями, и переливались соки туда-сюда, освежались, сохранялось, точнее сказать, равновесие, а теперь они бунтуют в нем одном. Тесно им, бродят, точно в замкнутом сосу¬де, ослепляют и оглушают сердце, и мечется человек, зачастую не видя и не слыша даже ближнего своего, не говоря уже о большем, томится и тоскует сиротли¬вый дух его, не находя себе применения. Или выли¬вается в деяния, человека недостойные. Вот Григорий Федорович... Такая, на мой взгляд, происходит беда. Жалко.
– Жал ко,– повторил, как эхо, Григорий.
- И трудно,– тяжело вздохнул Владимир Василь¬евич.– Ох, как трудно в столь сложной жизненной об¬становке тем, кто пытается выстоять, не оторваться от родной почвы, кто остается верным человеческому па-значению. Поистине, мученики сегодняшнего дня. А отношение нынче к мученикам... Впрочем, говорили мы уже на сей счет. Мало сочувствующих. Да и сочувст-вующим-то вроде нас с вами весьма несладко прихо¬дится по причине малочисленности пашей и разобщен¬ности. Общественное-то мнение,– он улыбнулся сму¬щенно,–вряд ли лч нас получится...
– Тоже,–сказал Григорий,–переживаете, гляжу, сильно.
– Переживаю,–простодушно признался священ¬ник.–Как не переживать? Наше ведь, пастырей, наи¬главнейшее дело –радеть о душе человеческой. И... нелегко. Чувствую иногда–трех, большой грех совер¬шаю, сомнениями-то терзаясь.
– Ну какой же здесь грех?– удивился Григорий.– Вы за людей... За родную почву переживание-то несете.
– Тут, понимаете ли...– Владимир Васильевич опустил голову и несколько мгновений смотрел под ноги молча, а» потом выпрямился, словно бы решив¬шись на что-то.– Мы уж с вами пришли к выводу: ра¬ньше терпение приносило свои плоды. А теперь... Зло неудержимо растет. Большой хам безоглядно насту¬пает. И это нами единодушно отмечено. То есть, изме¬нились условия. Ну и... Скажу вам с полной откровен¬ностью: проповедовать смирение в таких условиях...– Рука его безостановочно теребила пуговицу на> рясе. – Тоже порой ощущение как бы греха. Очень нелегко. Особенно, когда смотришь на старых людей, на тех, которые оттуда... Ну из того времени. Детям ведь по¬добны, слушают доверчиво. А сами... Притесняемы ближними, унижениям подвергнуты многие. Понимае¬те?–<€ надеждой глянул! он на. Григория.
– Понимаю,–ответил тот.– Хорошо понимаю – очень вам тяжело. И... И какой же вы видите выход?
– Да вот боюсь,– священник развел руками и сно¬ва улыбнулся все той же доброй смущенно» улыбкой,– что выхода-то я как раз пока и не нашел:. Мы еще с батюшкой, с отцом Василием, царствие ему небесное, много об этом спорили. Он отризнавал только одно – действенное тершение.
– Это как?
- Ну, значит, каждый должен выполнять свои: обязанности, делать свое делю. И не просто выполнять, а с душевным рвением, с тщанием наиполнейшим. И не отвлекаться, не вступать в противоборство с теми, кто мешает делу, препоны ставит. С теми, которые быть может, и дело твое, и самого тебя враждебным и неугодным считают по причине искаженное™ их внут¬реннего зрения. Унижают, клевещут, вредят всячески, а ты, не останавливайся, продолжай труд еще усерднее. Терпеливо трудиться на отведенной Богом ниве –это для человека важнейшее. Так думал отец Василий. А отвлечешься, дашь сердцу волю на протест – и потра¬тишь попусту силы, деяния твои добрые приостановят¬ся, придут в упадок. И образуется пробел. Терпением же, мол, все окупается.
– Но ведь есть такие... И делать-то не дадут сов¬сем. Он встанет перед тобой внаглую, заслюнит весь белый свет – и не обойдешь, и для деяний-то никакого разворота. И тогда как же?
– Отец Василиий утверждал, что и в подобных ус¬ловиях необходимо находить в себе силы для терпения, что нужно вершить свое доброе, так сказать... и перед лицом невозможности. Тут, по его словам, происходит главное испытание. Вытерпишь, сумеешь преумножить труды благие при столь трудных обстоятельствах – и отступит преграду воздвигнувший. Значит, и земной жизни душа твоя достойна, и той, которая после за¬вершения земного пути последует.
– А вы как же считаете?
– А я... Я думаю... Вот вы сказали: заслонит бе¬лый свет, и не обойдешь. Сопласен с вами. Нынче за¬слоняют-то уж очень повсеместно. Незримо объединя¬ются– и до небес порой застят. И, пожалуй, не везде возьмешь терпением-то. Отодвинут, а то и сомнут. Так что... Надо, наверное, как-то и нам принять меры. Иной раз измучаешься весь, думами терзаясь. Изменился, мыслишь себе, мир-то Божий, невероятные претерпел изменения, и не является ли сегодня тягчайшим грехом именно терпение да смирение? Вот ведь какие они, Григориий Федорович, сомнения-муки... И потом ви¬дишь – успехи противоборства налицо. Удерживаем руку-то, в которой страшный ядерный меч. Люди раз¬ных вероисповеданий и неверующие, атеисты вместе поднялись, церкви различные возвысили голос. Воис¬тину великое дело – сдерживаем позорную длань. Нам бы подобным же образом и против этого... Ну, что вой¬ной-то вы скрытой нарекли. Против большого хама. А посмотришь – нет, тут не преуспели пока. Проникает хам всюду, наступает стремительно, а праведные стра¬дают, голос их слаб. Пребывают в растерянности. И сам-то вот... Да нечего таить греха, тоже, видите, рас¬терян, раздвоен даже. А надо бы... – и священник умолк, остановив печальный взгляд на горке сгребен¬ных им с могил опавших листьев.
– Одолел я своими вопросами,– сказал Григорий.– Все спрашиваю и спрашиваю. Но уж раз пошел такой разговор, то хочу заодно узнать: а как, по-вашему, на¬до? Я тоже думал: воспротивление, конечно, нужно. Но когда ты момент-то подходящий для воспротивления упустил, а потом, значит, поднимешься всем сердцем, чтоб осадить чью-нибудь несправедливость, с опозда¬нием теперь уж поднимешься-то,– этот несправедли¬вый может ведь начать махать-лупить не только по тебе, но и по сторонам, других еще заденет. Он уж полностью справедливым давно себя считает – приро¬сло. И, глядишь, из воспротивления-то получается кру¬говая беда. И напротив большого хама, оно выходит, мо¬мент-то упустили. И как же тут быть?
– Не знаю,– вздохнул Владимир Васильевич.– Чувствую – прорвало и продолжает прорывать, нужна новая, более надежная плотина, необходимо срочно возводить ее, а нет-нет, да и призадумаешься: под си¬лу ли возвести такое в срочном порядке? Полуразру¬шен-то ведь неписанньги внутренний человеческий за¬кон, о который зло разбивалось, а он, видите ли, не одним днем создавался. И чтобы воздвигнуть и утвер¬дить в душах людских новый закон, опять, быть мо¬жет, понадобится время, причем весьма и весьма дли¬тельное. Так что, Григорий Федорович,– он снова вздохнул,– наверное, мы с вами тут в равном положе¬нии.
С минуту стояли молча. Поднявшийся к вечеру ве¬терок легонько пошевеливал длинные висячие ветки старой березы. Грачи «ружили над кладбищем боль¬шой стаей–-с усталыми криками усаживались на де¬ревья.
– Оторвал вас от дела,– первым нарушил молча- ние Григорий. Он шагнул и, нагнувшись, потянул из-за березы корзину.– Давайте хоть помогу. Вместе-то бы¬стрей.
– Нет, нет, что вы,– встрепенувшись, запротесто¬вал священник.– Я сам. Какая тут тяжесть? Отнесу в овраг – вот и все дело. А вам к родным нужно. И без того задержались со мной. Жалко,– опять улыбнулся он виновато,– не утешил я ничем... Всегда от этого горечь.
– Ничего,–успокоил Григорий.–Не переживайте. Поговорили зато хорошо. Оно уж вроде и легче. Вот пойду и буду теперь знать, что не один... голову-то ло¬маю. А то в одиночку-то – тоска невозможная. И вы не унывайте. Вы еще молодой. Ясное дело, трудно, а куда денешься? Надо как-нибудь...
– Надо. А за вас я стану Богу молиться.
– Спасибо,– смутился Григорий.– Ну, значит всего вам доброго и хорошего.
Они крепко пожали, друг другу руки. Григорий под¬нял с земли сумку, вздохнул, помедлил немного, и за¬шагал к церковным воротцам увалистой своей поход¬кой.

Глава тринадцатая

В памяти всегда стоял дом, в котором родился и вырос, где жили с матерью, и каждый раз, когда Григорий приезжал в село, ему казалось почему-то, что увидит сейчас именно! тот дом. Но на старом месте давно уже стоял, совсем другой – богато разрос¬шийся, обитый тесом и покрашенный, с верандой вдоль всей длинной стены, с крепкими удобными воротами, отделанными поверху тесовыми узорами. И опять при виде его – хоть и не впервые случался этот невольный самообман – на мгновение тоскливо сжалось у Григо¬рия сердце.
И снова с удивлением подумал он об Алексее: отку¬да взялась у брата такая крепкая хозяйская хватка? Делать же, бывало, не заставишь, всё кое-как, лишь бы отбрыкаться от любой работы, а тут... И плотничать научился, и другого много чего умеет, без конца та¬щит и тащит, гребет и гребет в дом. Неужели это от¬того пошло, что от него, Григория, отделался, почувст¬вовал себя полным хозяином? Крылья приобрел. Дес¬кать, я, мое, только мое, и значит, надо, надо, надо... Ну да, когда больного-то изо всех сил питали с мате¬рью, он, видать,, и привык намертво: мне, мне, одному мне, и больше никаких. А потом подошло время делить поровну–ему словно острый нож в горло. Ни делить не буду, ни делать не хочу, лучше шаляй-валяй...
А стоило оттереть младшего брательника, стало «все мое» – и откуда чего взялось. Понятно – раз уж полный хозяин, и никто за тебя не сделает, то выбирай: или сиди на голом месте, пользуйся пустым хозяйским самомнением, или впрягайся и ворочай сам, укрепляй свою любимую единоличйость. Ну, значит, и пошло у Лешки – укрепляет здорово. Прямо даже эти... талан¬ты развернулись. Вон дом-то – стоит широко и прочно, вроде как сыто улыбается...
Удивительная штука –выходит, у некоторых людей и таланты, и неимоверная жадность к работе толь¬ко тогда появляются, когда подомнут, отшвырнут по¬дальше кого-нибудь и владетелями заделаются, когда все лишь для себя? Счастья по уши – во ведь оно как.
А тут и жить-то тошно, если нет возможности посо¬бить хоть кому-либо, хоть малость, да помочь. Для са¬мою себя-то тарелку супу налить, и то уж в тягость. Тебе такое положение – нищета, жизнь унылая, а им, вишь – довольство и счастье воликое. И ведь прибав¬ляется и прибавляется их нынче, этих «счастливых...»
Даша была дома, а брат еще не пришел с работы. Прибежали с огорода две дочери-школьницы – навер¬но, копали там картошку. Повзрослели они, серьезны¬ми совсем стали. Третья, старшая, дочь имела уже свою семью и жила в райцентре.
Встретила Григория женская половина, как всегда, радостно, с душой. Даша обняла – глаза заблестели, наполнились слезами, и, уткнувшись ему в плечо, с сестринским укором хлопала по спине:
– Приехал, пропащий ты наш...
«Вот...– Григорию сдавило горло. – Вот кто тут по настоящему родной-то. И в самом деле все переверну¬лось в жизни.,..»
Даша тоже изменилась сильно – похудела, даже будто высохла до «остей, в движениях появилась ка¬кая-то нервозная резкость, незнакомая раньше напря¬женная решимость сквозила во взгляде.
– Чего тут смотреть, Гриша,– безнадежно махну¬ла она рукой, заметив его удивление. - Стареем, досы¬хаем потихоньку.
Он выложил гостиницы, Даша по привычке приня¬лась отчитывать – зачем, мол, было так тратиться, а сама уже собирала на стол, и девочки умело помогали ей. Между делом она расспрашивала его, и Григорий бодро рассказывал .о себе – о работе, квартире. Не умолчал и о Зине.
– Уж хоть напоследок-то...–Даша вздохнула, - дал бы тебе Бог. А то тоже... без всякого просвета.
– Да я ничего– сказал Григорий.– Просветы бы¬ли. А затемнения... Оно видать и без них нельзя.
- Видать, нельзя,– снова вздохнула Даша.
И Григорий подумал вдруг о том, как не вяжутся между собой уверенное довольство Алексеева дома, когда смотришь со стороны, и в этом доме Даша со своей худобой и нервозностью, тяжкие вздохи ее, хйа-тающие за душу.
Потом пришел Алексей и, увидев приехавшего млад¬шего, тоже вроде бы обрадовался – с оживленной кре¬постью встряхнул его руку, хлопнул по плечу:
– Ну-ну, прикатил, значит? А мы уж думали – совсем сгинул. Забыл, забыл, брательник, родню.
Изменился и он – пополнел, раздался еще больше и словно бы закаменел, задубел в этой своей полноте, казалось, уж ни холод, ни болезнь ему не страшны, даже острый топор не возьмет, отскочит со звоном.
– Раз такое дело,– Алексей повернулся к Двери,– пойду в магазин.
– Нечего ходить! – непривычно для Григория го¬рячечно сверкнула глазами в сторону мужа Даша.
Алексей обернулся и как бы наткнулся на ее неот¬рывный острый взгляд–-застыл с раскрытым ртом, потом затоптался неуверенно. И полнота его перестала походить на каменную.
– Да я, понимаешь ли, хотел...
– Дома есть, – уже тише сказала Даша.– Раска¬тился...
– Ну тогда чего же...– Алексей, пытаясь скрыть растерянность, начал решительно снимать с себя тело¬грейку.– Тогда садимся.
И снова поразился Григорий перемене, происшед¬шей в обоих – тому необычному пронзающему блеску в глазах Даши, когда она смотрела на мужа, и неуве¬ренности Алексея, которой не замечалось раньше в его отношениях к жене. Верх-то в доме, похоже, держит теперь Даша.
Сели за стол, Алексей начал с молчаливой важно¬стью разливать принесенную Дашей откуда-то с веран¬ды водку. Налил себе и жене, а к Григорию на сей раз приставать не стал. Это тоже было удивительно.
– Ну, брательник, за встречу! – поднял Алексей стопку.
– За встречу, – кивнул Григорий.
Старший выпил единым махом, и поскольку неболь¬шой стаканчик был невидим в кулаке, показалось, что Алексей швырнул в рот и его. И только после того, как шумно выдохнул и стукнул о стол, стало ясно: стопка" не проглочена. Немного отхлебнула из своей и Даша. На темных обостренных скулах ее сразу же вспухнул нездоровый яркий румянец.
Ели, разговаривая по-хорошему. Григорий снова рассказывал о себе и сам расспрашивал. Алексей вы¬пил еще, затем еще и вскоре полностью перевел раз¬говор на свои успешные дела, в голосе металлически зазвенели горделивые нотки. Хотел даже идти пока¬зывать младшему брату, где он там чего пристроил за последнее время, но потом почему-то раздумал, а мо¬жет, забыл об этом желании.
И чем больше пьянел Алексей, тем сильнее томило Григория опасение, что опять тот начнет сейчас цеп¬ляться со своими неизменными предупреждениями по поводу доли в доме. Однако Даша зорко следила за мужем, и когда Алексей в очередной раз потянул руку к бутылке, опередив, быстро схватила ее и все с тем же лихорадочным блеском в глазах кратко пресекла:
– Хватит.
Алексей вздернулся было возмущенно, но наколов¬шись на Дашин взгляд, моментально осекся, как тогда, у двери, и забормотал просительно, совсем уж непохо¬же на себя:
– Да ладно, чего там... Я же в целости. Не жмись, жена, давай накатывай последнюю.
– Подавись, черт с тобой! – Даша резким движе¬ние наполнила его стопку, выплеснув часть водки на скатерть, а оставшуюся в бутылке сразу же унесла.
И оказалось, именно этой стопки не хватало Алек¬сею для того, чтобы завести разговор, которого так опасался Григорий. Проглотив спиртное и подцепив с тарелки кружочек соленого огурца, Алексей медленно похрустел им с густым сопением, потом откинулся иа спинку стула и размяк.
– Вот ты, значит, Гришка, приехал...–с задумчи¬вой серьезностью начал он. – Долго тебя не было, ско¬лько уж лет носа не казал, а нынче все-таки прикатил. Это хорошо. Родного брата забывать нельзя. Мы ведь тут помним...– Даша смотрела на мужа, и Григорий чувствовал, как растет напряжение в ее худом теле.– Мы помним и знаем, что навестить брата – это свя¬тое дело. Молодец. Но если ты с какими-нибудь там закорючками, если с целью какой приехал... То... Ко-роче, я тебе скажу открыто, у меня секретов нет: этот дом...
Даша- вскочила вдруг, с грохотом опрокинув стул. Она стремительно выхватила из кастрюли, стоящей на плите, толкушку и упруго выпрямилась над мужем, судорожно сжимая ее в руке, тяжко дыша и полыхая расширенными темными глазами. Григорий оцепенел – ему стало страшно.
– Еще только заикнись о своем доме, об этой распостылой доле, которой ты никак не подавишься,– за¬паленным хриплым голосом сказала Даша.– Только заикнись, и расшибу я вдрызг твою поганую черепуш¬ку. Расколочу на мелкие осколки.
– Что ты, что ты! – Алексей панически откачнул¬ся, едва удержавшись на стуле, и заслонился руками крест-накрест. Даже хмель будто бы вылетел у него враз.– Не надо. Тебе вредно. Положи. Положи, гово¬рю. Не буду, чего уж там... Так уж я.
Девочки молча встали из-за стола и ушли в дру¬гую комнату. Даша продыхнула медленно, потом суну¬ла толкушку в кастрюлю и села, прикрыв ладонями пылающее лицо. Алексей застыл, точно прилип к сту¬лу, и ошарашенно двигал глазами, переводя взгляд с жены на Григория и обратно. Все молчали.
Лишь теперь понял Григорий окончательно: поти¬хоньку, постепенно выросла в Даше большая ненависть к мужу, а за те три года, пока, не был здесь, ненависть эта окрепла, стала сильной настолько, что сдерживать ее Даша уже не в состоянии. Знает о таком положении и брат Алексей. Знает и боится, очень боится. Надо же – ненависть росла незаметно, медленно, а страх у братца появился, видать в один момент. Во ведь – бы¬вает... А что – и в самом деле страшное воспротивление-то. Даша, всегда: тихая, добрая, покорная – и вдруг... Кто бы мог подумать..:
– Ну вот,– заговорил Григорий, чтобы хоть как-то сгладить всем настроение, расстроились, пони-маешь...
– Сам удивляюсь,– принимая, видно, его слова за поддержку, пожал плечами и вытаращил глаза Алек¬сей.– Из-за пустяка...
– Молчал бы уж,– подняла голову Даша. Ей за¬метно полегчало.– Пустяшник... Для тебя любое гадство – пустяк.
– Во! – опять вытаращился Алексей.– Преступ¬ник, енть...
– Леш,– решился вдруг Григорий.– Я вот хочу спросить: ну чего ты меня тыркаешь всю жизнь какой-то там долей?
– Гриша,– приложиив руку к груди, умоляюще посмотрела на него Даша.– Лучше не надо. Начнет ведь сейчас молоть – не обрадуешься.
– Ты не бойся,– попросил он.– Мы же по-челове¬чески. Охота же узнать. Ну скажи,– повернулся Гри¬горий к брату,– разве я хоть когда-нибудь лез – дес¬кать, тут мое есть? Хоть раз намекал я? И в уме-то сроду не было.
– Кэх...– повел головой Алексей.–Интересный ты человек. Не лез, помалкивал – вот оно и... сомнитель¬но-то. Я откровенно. Которые лезут – энтих видать. И сразу знаешь, какую загородку выставить. С энтими враз принимаешь меры, и они – ни тык, ни брьгк. А который молчит и не лезет–Хрен знает, справа он или слева зайдет. Или за спиной устряпает. Так-то. Ну и, значит, нужна профилактика. Трактор – железка, цап¬нуть не сунется, и то ему без конца профилактику устраивают. А человек...
– Ну я же брат тебе,– сказал Григорий,– чего мне цапать? Неужели уж родному брату-то ни капли не веришь?
– Брат... Нынче любой брат зацепить чужого рад.– И Алексей громко захохотал.– Во как – в рифму вма¬зал. Поэтом становлюсь, енть...
– Поэт,– сумрачно пробормотала Даша.–Знаме¬нитый ты у нас поэт.
– Я тебя не перебиваю,– укоризненно глянул на жену Алексей, хотя она после своей вспышки в основ¬ном молчала.– И ты меня не перебивай. Не живешь, брательничек, здесь,– снова обратился он к Григо¬рию,– и ни хрена ты не чуешь. Счас ведь все стали башковитые, с клешнями. Посмотрел бы вон, как Закудаевы из-за доли-то полыскались. Аж брызги лете¬ли. Тоже брательнички. И других могу привесть – хва¬тает...
– Но у меня-то нету в натуре. Ты же знаешь.
– Да откуда я знаю? – разозлился вдруг Алексей.– Ты тут не живешь. Приезжаешь редко – где мне ус¬петь увидать, чего у тебя в башке-то крутится?
– Ну ведь росли же вместе...
– Росли – это когда было? А может, ты за жйзнЬ-то набрал там...
– Да ни разу за всю жизнь не лез к тебе ни за чем.– Григорий помолчал и добавил тихо:–С твое-то не набрал.
– Во-во. С мое не набрал и запросто можешь за¬хотеть от моего урезать.
– Не дай Бог никому от твоего урезать,–сказала Даша.– Обеднеют сразу.
– Вот я и говорю! – опять не понял Алексей.– И пс хрена...
– Леш,– поспешил успокоить Григорий,– ты толь¬ко не горячись.
– Да чего мне горячиться? – спохватившись, осел тот.– Я в норме. Рассуждаю по справедливости.
– И что же,– спросил Григорий,– выходит я для тебя опасный человек? Опасней, чем эти... ну, которые свое с корешками выдернут и чужое хапнуть не отка¬жутся?
– Дык...– на мгновение растерялся Алексей.– Я уж говорил. Энтих витать. А ты тихий и непроглядный.
– Сам ты непроглядный,– вставила Даша.
– Погоди,– отмахнулся Алексей.– Я отвечу. Я, Гришка, человек откровенный и конкретный. А ты мне родной брат. И как брату скажу! прямо, без задних мыслей: не то, чтобы там это... но маленько опасаюсь.
– Вот ведь...– удивленно крутнув головой, улыб¬нулся Григорий.– Чудно, ей Богу. Уж хоть бы в конце жизни-то прекратил опасаться родного брата.
– Погляжу,– сдвинув брови, авторитетно приоса¬нился Алексей.– Дело сурьезное.

Глава четырнадцатая

Постелили Григорию в задней комнате за переборкой. Тут раньше были сени и чулан, а лет пятнадцать назад Алексей разобрал их и пристроил к кухне вот это помещение – считай, еще целую избу.
Уснуть Григорий никак не мог – старший брат сначала вроде бы тоже ушегся, затих в передней, как и Даша с дочерьми, но потом донеслись с жухни его приглушенные грузные шаги, покряхтывание, кашель. Наверно, покурить вернулся, а может, по какой дру¬гой причине не спалось. Слышно было – Алексей, сдерживая кашель, вышел на веранду, там расхаживал поскрипывая половицами, коротко загремел чем-то за стеной.
Но не только это мешало уснуть – не давали покоя горькие мысли, скопом нахлынувшие после недавнего разговора с братом. Да, невеселая картина, думал он, несладкие получаются пироги. Рассуждали с батюшкой-то молодым о том, что, дескать, терпеливых, щеку под¬ставляющих, не принимают нынче в расчет, нормаль¬ными людьми не хотят считать – так себе, мол, не¬удельные. А оказывается-то вон оно – принимают. Да еще как принимают – опасаются крепко. Надо же – всю жизнь опасаться родного брата, который никогда ничего не просил и не брал, который и в уме-то сроду не вел, будто принадлежит ему тут хоть что-то. Это какое же надо иметь в душе направление, чтоб столько лет держать наготове заслонку против своего кровного?
А может, намного проще все? Может, не особо и боялся-то Алексей возникновения претензий насчет доли в доме со стороны младшего брата, лишь приду-рялся для скрытности? А заслонка была нужна ему совсем по другой причине – дескать, не такой, как я, значит, не свой? Ну конечно, высказался же – тех-то, у кого хапальник в душе, кто идет и берет нахрапом, он не боится. А младший брательник не просит, не бе¬рет, молчит–его надо опасаться. Ну да, те одного по¬ля, с ними всегда сойдешься-столкуешься. Свои. А этот без хапальника и нахрапа, торчит молчком – глаза ко¬лет. Осуждает втихую, несогласен, видать. А коль осуж¬дает и несогласен, то и возникнуть, поперек встать еще надумает. Какие могут возникнуть, а то и пресечь? Вот такие, которым не по нутру. Выходит, не только чужой, но и враг.
Во-о... Думаем, что за пустое место принимают, ноль внимания на нас, а тут получается – враги... Григорий тяжело вздохнул. Неужто и в самом деле настолько разделилось все на белом свете? Слава Богу, хоть сам-то брата врагом не считаешь. Поговорили хоть по люд¬ски, стараемся разобраться...
Он слышал, как Алексей вернулся с веранды т кухню, возился, негромко- прокашливался, звякал та» чем-то некоторое время, потом стало тихо. Но вскоре скрипнули дверь, ворвалась в жомнату полоса света, и брат прошел к Григорию за переборку, постояв нем¬ного, сел на край кровати.
– Гришк, ты спишь? – хрипло спросил он. – Не сплю. Чего-то не спится.
– Вот и я чего-то ни хрена.
Григория обдало свежим запахом водки, и голос у Алексея был вроде бы пьянее, чем тогда за столом. Видать, все-таки показалось мало, и разыскал остат¬ки, спрятанные Дашей на веранде. А может, у самого где-нибудь имелось.
– Тяжело мне, Гриша,– уныло сообщил Алексей.– Дай, думаю, пойду посижу еще с брательником. Поде¬люсь. Мы же с тобой Коровкины.
– Коровкины,–подхваггил Григорий.–А почему тебе тяжело-то?
– Ненавидит. Сил никаких нет.
– Кто ненавидит?
– Жена. Говорит – убью, если это... Ну, дескать, если будешь проявлять свое... И она убьет. Точно. Вот глянь, – он потер пальцами темя.– Завезла как-то скалкой. Кровищи вытекло полведра. Глянь.
– Да я и так верю.
– Нет, ты потрогай. – Алексей нагнулся и обеими руками раздвинул на темени волосы.
Григорий потрогал. На голове брата ощущался ру¬бец.
– Видал? – голос у Алексея сделался жалобным.– И топором может. Она мо-ожет...
– За что же это так? – Григорий все понимал а спрашивал лишь для того, чтобы поддержать разговор.
– Вишь... Не по ней – на жисть я сильно вострый. Секу без промаха. Измучил, говорит, ее. А чем, спра¬шивается, измучил? Я же по справедливости. Я же для них. И вот тебе – получай награду. Старшую, Светку, воспитал, выкормил, а замуж вышла – и глаз не кажет. И эти... Вострый, вишь, я им.
– А может, и вправду – больновато режешь-то? – Хы, больновато... А как же иначе? Нынче надо жестко рассекать, а то самого размахнут на двадцать пять частей. И оглянуться не успеешь.
– Ну меня-то вот никто не размахнул
– И чего же? Гол, как сокол.
– Зато ненавидеть некому.
– Ага, некому. Бабы-то наладили вдоль по Питерской. Одна, вторая... Это они тебя от горячей любви раскатили. Так, что ль?
– Вряд ли они меня сейчас ненавидят. А вот у них вполне может быть наподобие твоего.
- Эх, Гришка. Не желаешь, вижу, понять брата. Не желаешь никак. Тоже... затаил.
– Сроду ничего не таил. Откуда ты взял-то?
– Вижу. Ви-ижу... Не любите никто..: Всем вам Лешка Коровкин поперек горла.– Алексей вдруг всх¬липнул. – Гриш... Она ведь скоро помрет.
– Кто?
– Дашка моя. Рак у ней обнаружили.
– Да ты что?! – вскочил Григорий.
– Помрет...– Алексей повалился на кровать и за¬плакал, сотрясаясь всем телом, давясь всхлипами.– И будет меня там ненавидеть... И матери у нас нету... Ма-ама...
Григорий сидел над ним потрясенный, и казалось, что не выдержит, разорвется сейчас сердце. Он хотел вздохнуть, но не смог – душила, переполняя, жалость к Даше, к брату, к девочкам, к этому просторному, бо¬гатому, дому, в котором растворился тот, другой – дом их с Алексеем детства.
Никак не находил Григорий сил, чтобы утешить плачущего навзрыд брата, но потом все же сумел взять себя в руки, стал гладить его по горячей вздрагиваю¬щей спине:
– Не плачь, Леша. Не плачь, брат. Прошу тебя, успокойся. Тяжело выходит. Конечно, тяжко. Но надо крепиться. Надо жить. Нужно... как людям. Не плачь.
И Алексей затих постепенно, поднялся и сел, часто шмыгая носом и вытирая кулаком слезы. Григорий по¬ложил руку ему на плечо, и долго сидели рядом мол¬ча. Наконец Алексей судорожно вздохнул и сказал:
– Чего-то, Гриша, это... Несчастный я какой-то. Аж горло жмет каждый день.
– Да, брат,– отозвался Григорий.– Мне казалось– я несчастный-то. А у тебя, выходит, куда хуже.
– Выходит.
Посидели еще немного без слов, с Алексей встал.
– Пойду. Надо ложиться.
– Ступай ложись.
Но Алексей не уходил, продолжал почему-то стоять.
- Небось, думаешь..,.–он тяжело задышал носом.– Думаешь, небось – скрючился брательник, в кусты по¬лез?
– Я думаю про другое,– ответил Григорий.
– Про другое думай.– И Алексей вышел, слепо наткнувшись на косяк, прикрыл за собой кухонную дверь.
Темно стало в комнате.
И опять лежал Григорий без сна. Размышлял с не¬отступной тоской о Даше, о брате. Значит, Даша уже не жилец. Даша-, Даша... Ох, как же больно. Обидно, Господи... И ведь не выдержала – в конце, но воспро¬тивилась. Боится Алексей. И Дашу боится, и без нее остаться ему страшно. И умрет с ненавистью к нему – тоже страшно. Да что же это такое творится-то? Ка¬торга, пытка великая. Ну зачем оно так у людей? Воспротивление ли это? Ненависть же. Ненависть на гра¬ни смерти. Да поймет ли теперь Алексей, научит ли Дашина ненависть его хоть чему-нибудь? Растерялся вон пока лишь, ходит, тыкается, точно слепой. А мо¬жет, научит? Ну ладно, а девочкам-то сколько тяжес¬ти? Как думают они о жизни, глядя на отца с мате¬рью? Даша, Боже ты мой...
Но содрогаясь при мысли о том, какую пытку тер¬пят сейчас все в этом доме, Григорий в то же время ясно сознавал, что ни он, ни кто бы то ни было дру¬гой на белом свете не вправе осуждать Дашу за ее ненависть. Терпела и терпела ненормальное Алексеево владетельство, бессовестность его слепую, и вот не выдержала. Да лишь один этот выход – восстать – и есть-то у нынешних мучеников, которых никто не хо¬чет поддерживать, потому что каждому только до себя. Видать, уж до предела дошло мучение-то. И предел жуткий – болезнь же, проклятая болезнь, край виден. И у самого края найти в себе столько силы... Осечь не кого-нибудь, а непробиваемого Алексея, бессердечием-то докрасна закаленного. Осекся. Хотя вряд ли, конеч¬но, чему научится. Тут ведь уж не учат, а наказывают. И наказания-то – не дай Бог никому такого. Даша ты, Даша...
И Григорий вспомнил вдруг о Зине – как она от¬носится к тем, кто просит его сделать то одно, то дру¬гое. У Зины к ним тоже вроде ненависти – сразу рве¬тся окоротить. А может, и ее нельзя осуждать? Смоло¬ду в одиночку сквозь жизнь пробивалась, душой добрая. Добрая ведь? Конечно, есть в Зине доброта. Вот, наверно, и попользовались добротой-то – давай-ка то, давай-ка это. И на фабрике, и вообще в жизни. Ну и восстала. Зина по-своему – всевозможных просителей уже и зрить не желает. Для него, для Григория, по¬жалуйста– что хочешь, поскольку и он к ней с душой, без всяких «лишь бы сорвать», а для тех Зина – ни в какую. Да, скорее всего, так и случилось с нею. И ее, выходит, нельзя осуждать. И все-таки...
И неожиданно Григорий вывел для себя: воспротивление нужно, нельзя без .него, иначе окончательно по¬гибнет в мире самое дорогое, и пусть воспротивление. будет каким угодно, но главное – не должно в нем быть... ненависти.
Хоть и не всегда осудишь ее, но воспротивляться с ненавистью – значит, наказывать. А что же получится на белом свете, если только наказывать и наказывать?
Заснул он поздно, ощущая нервами приближение утра.

Г л-а в ас пятнадцатая

Даша возилась на кухне, девочки соби¬рались в школу. Брата уже не было –ушел на работу.
– Ух-ма!..– она с радостным смехом оглядела во¬шедшего после сна Григория – помятого и взъерошен¬ного.– Словно куры тебя топтали. Ты, Гриш, на мед¬ведя похож – будто из берлоги вылез и не знает, чего делать. Ей Богу, Гриш.
Чувствовалось – Даше хорошо оттого, что он здесь.
– Во даешь,– заулыбался Григорий.– Я ведь квар¬тирку свою в городе берлогой называю.
– Ну, значит, счастливым будешь – угадала. Да¬вай умывайся –и завтракать, а то уж мне бежать на¬до.
– Дак... ты все работаешь? – И он тут же понял, что свалял дурака, задав этот вопрос.
– А как же? – напряженно глянула Даша. Видно, все знала о своей болезни и теперь пыталась опреде¬лить, знает ли Григорий. Но тот больше не выдал се¬бя ничем, и она заметно успокоилась.– Работаю. До пенсии пока не дожила, вот и приходится бегать. Да и люблю я среди людей. Ноги носить перестанут – так, наверно, ползком, а туда. На теплицы меня недавно определили. Хорошо...
«Господи,– дрогнуло у Григория сердце,– уж луч¬ше бы я ничего не знал...»
Пока Даша собиралась на работу, он расспросил о тете Глаше, о дяде Тимоше. И оказалось, что тетя Гла-ша в своем доме больше не живет, ушла к какому-то одинокому деду – невыносимо стало из-за зятя. А дя¬дя Тимоша уж который год лежит недвижный – плот¬ничал, упал сверху, когда обрешетку на стропилах ла¬дил, и теперь даже На костылях не может ходить.
Узнав обо всем этом, Григорий перестал есть и си¬дел, глядя в окно, забыв, что держит перед собой вил¬ку с едой. «Куда ни ступи...– думал о.н.– Ну почему такая напасть-то нынче на добрых людей?..»
– Ты ешь, ешь, Гриш.– Даша заметила его подав¬ленность.– Так уж оно... К&да ж денешься? Ешь, а то остынет.
Оставшись один, Григорий вышел на огород – при¬езжая, любил тихонько посидеть хоть несколько минут на скамейке у рябины, посаженной им в детстве. С ря¬бины, ярко алеющей спелыми гроздьями, испуганно взле¬тела стайка дроздов и устремилась к деревьям, стоя¬щим вдалеке у оврага. Летели дрозды, то взмывая вверх, то опускаясь, будто бы плавными скачками.
«Ну вот,–Невесело усмехнулся он,–-помешал, вы¬ходит». И почему-то расхотелось сидеть у рябины.
Григорий вернулся в дом, достал из холодильника продукты, привезенные для тети Глаши и дяди Тимо-ши. Решил сначала тетю проведать, а уж на обратном пути зайти к больному старику-плотнику. Его Гри¬горий тоже всегда считал истинно родным – сколько дядя Тимоша отдал ему отеческого тепла, сколько при¬вил умения своего мастерового...
Где, с каким дедом обитает теперь тетя Глаша, Григорий не знал, поэтому направился к дому, в кото¬ром она прожила всю прежнюю жизнь. Может, кто есть там сейчас, скажут. Открыла ему двоюродная сестра Варя – располневшая, румяная. Глядела удив¬ленно, словно на чужого, и молчала.
- Иль не узнаешь? – растерялся он.– Брательник твой, Гриша Коровкин. Вот зашел... Здравствуй.
– Узнаю,– сказала Варя.– Здравствуй. Только я, Гриша, это... На ферму как раз собираюсь...
–, Да я ничего. Мне узнать –где тетю Глашу-то искать?
Варя объяснила. Спросила для порядка, как он жи¬вет. Григорий ответил – хорошо, мол,, даже отлично, и сделал вид, что у него совсем нет времени, стал про¬щаться.
– Ты заходи,– негромко бросила вслед Варя.
Он притворился, будто не расслышал.
Обиды не было. Удивление было – надо же, стоило уйти тете Глаше из дома, и куда чего делось... Рань¬ше, при ней-то, разве так двоюродная сестра встреча¬ла? Увидит – ух ты, приехал! Давай проходи, разде¬вайся, садись, рассказывай, сейчас на стол соберем... И ведь не притворялась–от души. А теперь... Да не надо их, столов-то там всяких, надо, чтоб родное чело-веческое хоть маленько, но чувствовалось. Уже не чув¬ствуется. Выходит, родство-то тетя Глаша скрепляла. А ушла – и чужедальним холодком от сестренки по¬веяло. Лихо. А если совсем их не станет, стариков-то, родство скрепляющих, уйдут, дожив свое до конца,– что же тогда будет?
Тетя Глаша узнала Григория, едва тот ступил в из¬бу. Всплеснув руками, на мгновение онемела от радо¬сти, потом засеменила к нему, обняла и прижалась к его широкой груди. И прослезилась.
– Гриша... Гриша приехал... Дорогой ты мой, не забыл тетку. А я вот видишь... Нажилась в своем дому-то. Ох, нажилась, сынок,
У Григория перехватило горло, тоже слезы начали! наплывать, и он не мог произнести ни слова, лишь не¬уклюже гладил старуху по спине растопыренной пятер¬ней. Сухонький сгорбленный старичок подошел и стес- нительно стоял сбоку – поняв, что их навестил родной человек, ждал, когда можно будет с ним поздоровать¬ся.
Наконец, тетя Глаша оторвалась от Григория, смах¬нула слезу и громко прокричала старичку в ухо:
– Это Гриша! Племянник мой! Коровкин! Приехал из города и зашел вот, не забыл.– И объяснила Гри¬горию:– Не слышит почти совсем. Еле проникаю.
– Гриша,–повторил старик спокойным ровным го¬лоском– понял, мол.–Племянник. А я Пал Егоров Кудырин. Здрасте.
Григорий протянул ему руку и вспомнил: Павел Егорович столяр, в селе раньше никто не мог сравнить¬ся с ним в способностях по мебели – комоды, платя¬ные шкафы по заказу делал. Дед пожал его руку с подчеркнутым радушием – обеими руками. Видать, полностью доверялся тете Глаше – коль ей хорошо, значит и для него человек хороший.
– Раздевайся, Гриша,–суетилась тетя Глаша.– Проходи, глянь, каж мы тут... Счас обед соберем. Гос¬поди, радость-то какая! Думала, больше и не увижу, родной ты мой.
Стала она за эти годы совсем маленькая, точно иг¬рушечная, и личико словно бы сжалось, уменьшилось, лишь заботливость ее, неумение сидеть на месте не убавились, остались, судя по всему, прежними.
– Прости уж, теть Глаш,– глухим от полноты чувств голосом заговорил Григорий,– чего-то захряс я в городе-то... Давно бы надо было приехать.
– Вот и приехал. Вот и молодец.
Григорий снял куртку, и Павел Егорович сразу же принял ее – он все стоял рядом, ждал, когда гость разденется.
– Да я. повешу,– проникаясь теплым отношением к старику, запротестовал Григорий.– Вы не беспокой¬тесь. Где тут у вас?
Но тот с деловитой серьезностью, молча настоял на своем – считал, наверно, что сделать это обязан не гость, а только он сам.
Когда Григорий выложил из сумки колбасу, пачки сливочного масла и творога, консервы и конфеты, ста¬рики растерялись – им было неудобно и в то же вре¬мя приятно.
– НУ куда ты такую гору? – Тетя Глаша даже зз-румянилась от смущения.– Зачем? Чего нам теперь, старым, надо-то?– И закричала деду:–Видая, сколь¬ко приволок всего?! Я говорю: куда нам?!
Павел Егорович сокрушенно качал головой –да, мол, крепко, набедокурил твой племянник.
– Куда нам? –повторил он, гладя на Григория со стеснительной ушыбкой.– У нас вон куры есть. Осень на дворе, а яйца несут и -несут.
– Ничего,– засмущался в свою очередь Григорий.– К родным людям разве поедешь напросте-то? Я от души.
Потом пришлось опять рассказывать обо всех переменах, происшедших у него за последние годы, и о Зине тоже.
–! Путевая хоть баба-то? – допытывалась тетя Гла-ша-.–Без гонора? Не наладит, как энти? Энти-то це¬ны тебе, Гриша, не знали. Ох, «е знали лахудры....
Григорий отвечал, что Зина относится к нему хо¬рошо, старость хочет встретить вместе с ним дружно.
– Дай-то Бог,– собирая на стол, поспешно крести- лась старушка.– Если так говорит, значит ум есть. Уж кого-кого, а тебя-то грешно обижать, грешно. Для ме¬ня ведь карахтер-то твой как на ладом.
Сели обедать, и теперь уже тетя Глаша рассказы¬вала о себе–О том, сколько довелось вытерпеть в своем собственном доме, живя с дочерью и зятем. Оби¬да переполняла ее, и старушка не выдержала – скло¬нилась и заплакала снова, слезы закапали в тарелку).
– Вот видишь, ушла... До того, Гриша, дошло...– жалуясь, всхлипывала она.– Ей Богу, и говорить-то бо-льно. Это им не так, энто не так. Ничем не угадишь. Сижу там как-то, вяжу носок, а он, Колька-то зять, ввалился да и бряк на табуретку рядом. Выпимши. Ну и чую – втихомолку двигает, двигает свою табуретку-то. И поставил прямо мне на ногу, придавил, ирод. Я кричу в крик, а он сидит и будто бы не слышит – рас¬суждает по-хозяйски с Варыкой. Энта никак не поймет, отчего я кричу, а Колька- сидит и сидит, давит и давит свиной своей тушей-то. Во ведь, Гриша, насколько я им опостылела. Осталось уж только саму под табуретку-то подложить, сесть обоим да и задавить насмерть...
– А Ва-ря чего же? – хрипло спросил Григорий.– Родная же дочь.
– Родная... Мыкалась и мыкалась между двух ог¬ней. А Колька-то все-таки муж, век-то с ним вековать. Ну и склонялась больше на его сторону. Тоже зыкнет, бывало – рот разинешь, И потом – детей я им вынян¬чила, сами начали справляться, вот и не нужна стала. Кому мы нынче нужны?
Старик ел молча, «о несмотря на глухоту, понимал, наверно., о чем рассказывает тетя Глаша. У него за¬дрожали руки – ложка мелко стучала о тарелку. Од¬нако когда Павел Егорович поднял голову, на лице его была светлая и как бы немного виноватая улыбка.
– Вот мы, значит, и живем,– сказал он Григорию. И тот догадался, что дед хочет отвлечь тетю Глашу от печального разговора.– Живем по-доброму. Воды ей завсегда принесу, дров потихоньку наготовил. Ты, го¬ворю, Глафира Прокофьевна, кручину кончай. У тебя, говорю, не мужик – атом. Все сделает. Отдыхай от забот, держи душу спокойно. Чего нам...
– Это да...–тетя Глаша вытерла передничком сле¬зы.–Живем и вправду хорошо. Старик добрьгй. В сам-деле, Гриша, душой-то здесь отдыхаю. Наверно, нико¬гда и не жила в таком покое. Уважает. Уж не оби¬дится, думаю, Михаил-то мой на том свете. Греха Не-ту – какой тут грех? От лиха пошла. Да вот ему по¬мочь. Тоже, бедный, намучился. Жена-то Пал Егоры-ча, Лександра, считай, всю жизнь подругой мне была. Детей им Бог не дал, ну и когда, померла-то, остался старик совсем один. Ни сготовить, ни постирать. Да еще племянник Вячеслав одолел его вконец. Пьяница. То денег возьмет и не отдаст, то чего-нибудь стащит, пропьет. Повадился. Обобрал старика начисто. Добрый дед-то – отказать не умеет. Да глухота, видит тоже плохо. Попробуй тут... Ну и говорит: выруяай Глафи¬ра, пойдем жить в мой дом, а то осталось только лечь да помереть. И мне легче станет, и ты отдохнешь на¬последок, жизнь-то и у тебя от сахарной далекая...
Старик вытянул свою худую, с обвисшей бледной кожей, шею и смотрел на тетю Глашу вопросительно.
– Рассказываю,– крикнула она ему,–как жить к тебе пошла! И, про Вячеслава, про твоего племянника!
– Ух! – повернувшись к Григорию, оживленно махнул рукой дед и рассмеялся вдруг веселым добро¬душным смехом:–Чуть по миру не пустил!
Смех был таким заразительным, что тетя Глаша с Григорием не выдержали – тоже засмеялись вместе с ним. Рапившись чаю, они вылезли из-за стола а ста¬рик все продолжал есть.
– Помногу ест,–объяснила  тетя Глаша.– Ты не обращай внимания. Или когда один жил, наголодался, или уж от старости оно этак... И утром тоже – ест, ест и ест. А не полнеет нисколько. Наоборот вон – сохнет и сохнет на глазах. И куда чего девается?
–Видать, от старости,–сказал Григорий.– Пус¬кай ест. Чего же–если естся...
Старик, молча сидящий к ним спиной, повернулся неожиданно и заговорил:
– Лев Николаич Толстой был граф. А пахал, землю. А нынче и графов нету, и землю пахать никто охо¬ты не имеет. Ленются:
Он смотрел на Григория, и тот закивал согласно – правильно, мол, возразить тут нечего.
– Так-то,– печально качнул головой Павел Его¬рович.
И повернувшись к столу, снова занялся едой.
– Вот видишь,–-вздохнула тетя Глаша.– Чего-то там у него крутится и крутится. Чую–болеет душой, а болеет как-то все по-чудному. То умно скажет, а то и не поймешь – мудрено уж очень. Иногда веселый та¬кой сделается, смеется и меня тоже до покатушек рас-смеет, а иногда упадет духом и ходит молчит, тоскует по целым дням. Нет, говорит Глафира, не жилец уж я, пора, наверно, к Лександре собираться, сердце подска¬зывает. На войне-то контузило, вишь, его сильно. Чер¬ные точки-то на лице – это порох врос. Затоскует – и мне тоска. Оставит, думаю, одну – худо, ой худо бу¬дет... Не привыкла я одна-то, И как это другие жи¬вут – только себе?
Дед закончил наконец есть и, придвинув табуретку, с доброй улыбкой уселся поближе к ним.
– Я говорю,– наклонилась и закричала ему в утхо тетя Глаша:–Оставишь меня одну–как мне жить-то?! Ты уж давай крепись! Поживем вместе! А то, го¬ворю, чего-то тосковать начал!
Он с грустью покачал головой, потом отрешенно махнут рукой и сказал:
– Я стал как Сергей Есенин. Я решил забыться и заснучгь.
– Ну вот,–укоризненно тронула его Уа руку тетя Глаша,–-опять... Племянник приехал к нам, гостинцев привез, а ты, Пал Егорыч, тоску равводить...
Дед понял и заулыбался, задорно хлопнул ее по плечу– ничего, мол, поживем еще, так уж это я, к слову.
Григорий спросил про дядю Тимошу, и старушка сразу же будто потемнела лицом, протяжно вздохнула.
– Ох, беда. И рассказать-то, Гриша, тяжко. Ле¬жит–ни сесть, ни встать. Тоже все детям стремился угодить. Санька-то, сын, машину решил покупать, а денег не хватает. Ходит, -злится. У других машины, значит, и им с Валькой подавай враз. Ну Тимофей-то и говорит: чего же, дескать, подряжусь с мужиками дом рубить – Кобяжовым вон собрались строить, звали меня. Хоть руки и не держат уж топор-то, а как-ни¬будь, может, сотни три-четыре заработаю за лето, вне¬су на машину. Санька-то и не подумал остановить-остеречь–.не надо, мол, отец, куда тебе рубить, брев¬на-то ворочать с твоей старостью, сиди дома, обойдем¬ся. Не-ет, промолчал сынок. Валяй, дескать, папаша, рады будем. Ну вот она и радость. Старому ли чело¬веку с топором по срубам-то, по высоте лазить? Упал Тимофей, да хребтом упал-то. И ноги отнялись, и ру¬ка одна, считай, не действует. Лучше уж совсем поме¬реть, чем так жить. Эх, восстала бы из могилы его Катерина, поглядела бы, что в доме-то деется. Лежит Тимофей – все под себя. А молодые-то на работе, ре-< бята ихние в школе. Лежит белыми днями один, го¬ремычный, поухаживать за ним некому. Да и когда дома-то Санька с женой, тоже иногда про отца забу¬дет. А он ведь, ты знаешь, сам не попросит. Я уж нет-нет, да забегу, почищу там у него, посижу-покалякаю с ним для веселости. Ох, беда, беда...
Несколько мгновений сидели в тягостном молчании.
– Я, теть Глаш, - заговорил первым Григорий,– гляжу в последнее время – и это... Прямо с панталы¬ку сбиваюсь: чего же творится-то? Почему» добрым лю¬дям спасу-то нету? Кто хамоватый, те наглей и наглей, а кто добрый, тому хуже и хуже. Наподобие войны. И... аж душа болит. Вот приехал, а здесь тоже..:
– Бодит,– согласилась тетя Глаша.– Ох, болит душа. И дед мой вон переживает. Жить, говорит, на однодумьс-то неохота.
– Это как – на однодумье?
– Все кругом живет и думает,– сказал вдруг ста¬рик. Видать, понимал, о чем идет речь, и слово «одно¬думье» пробилось, наверно, через его глухоту.– Все думает душой и соблюдает порядок жизни. Любой во¬робей, любая букашка. И дерево, и вода. Думы идут в разные стороны и держут порядок. И люди раньше думали в разные стороны. И порядок держали душой. Бывало, сделают комод, смотришь на него – он стоит и как будто тоже думает. А нынче слепят в момент ши-фоньер или там сервант – в нем одни углы, блестит, сияет весь, а чужой. И даже наподобие как заносится, зазнается, вроде главней человека. А почему? Думы нету. Не вложили. Люди в разные стороны думать перёстёлй, теперь уж валйют только в оДну – в свою сто¬рону. И получается однодумье. А от этого и свой по¬рядок не держится – кувыркается, словно на одной ножке, и этим, которые вокруг нас, не даем его соблю¬дать по-нормальному, мешаем, не глядя. Ну... воробьям-то и деревьям. И букашкам. Мешаем им думать. Вот... – Дед перевел дух и стало заметно, что он устал. Не привык, видно!, говорить сразу помногу.– Я уж больше и не выношу... Мне на однодумье и жить-то надоело.
– Ну, понял теперь? – спросила Григория Глаша.
– Чего ж тут не понять? Все понятно. Правильно он говорит – однодумье и есть. Верно,– закивал ста¬рику Григорий.– Полностью согласен я с тобой, Павел Егорыч.
– Та«-то,– уныло сказал тот.
Посидели опять некоторое время молча, потом те¬тя Глаша порассказала еще о сельских делах и ново¬стях, и вскоре Григорий засобирался.
- Ну что ж, пойду. Надо и дядю Тимошу наведать.
– Сходи, сынок, сходи,– горячо одобрила тетя Глаша.– Тимофей счас наверняка там один. Ты, Гри¬ша, надолго приехал-то?
– Завтра утрам обратно.
– Ой...– оторопела старушка. Руки ее бессильно опустились. –А я думала... поживешь, побудешь тут с нами..:
– Нет, теть Глаш...–ему тоже сделалось не по се¬бе – защипало в горле.– Поеду. Ты уж пойми. Там Зина – (у нее кругом (никого. Переживает, небось, вол¬нуете». И потом... Еще не все у нас с нею решено. Вот уладим и прикатим к вам вместе. Ей Богу, хорошо с вами, но ехать нужно. Спасибо, теть Глаш. Не оби¬жайся Спасибо, Павел Егорыч. Вы.., живите уж подо¬льше. А приедем обязательно. Дела тут поделаем – обои у вас на стенах, гляжу, совсем истрепались, дверь вон отходит... Надо заняться.
– Да какие тебе дела! Выдумал! Так приезжайте, для отдыха. Места хватит. Приезжай, не забывай, Гри¬ша. Кому еще о нас помнить-то? Смотри – будем ждать.
– Будем ждать,– повторил старик.
И подумалось Григорию почему-то, что понравятся Зине старики, что не возникнет у нее против них ничего плохого.
– А нмнче-то,– с надеждой спросила тетя Глаша,– может, хоть ночуешь у нас?
– Я бы ночевал, да боюсь, Даша обидится. И Леш¬ка... В этот раз он чего-то.... Вроде свой.
– Даша, конечно... Дашу обижать нельзя...– И старушка глянула вдруг с тревожной пытливостью: – Знаешь уж?
– Знаю...
– Господи, ты Господи...– горестно вздохнула те¬тя Глаша.

Глава шестнадцатая

По дороге встретился Данька Лопу¬хов – когда-то учились в одном классе. Григорий еле узнал его – настолько был тот чужой сам себе и об¬росший щетиной. Данька прошел уж было мимо, а по¬том, встрепенувшись по-птичьи, обернулся.
– Гришк, ты что ль?
– Я. Здорово, Данъка. Как живешь-то?
Э-э, Гришан... Скуплю и тошно. Вина нигде не¬ту. Убрали.
– Живи без вина.
– А «уда жить-то? Некуда.
-У- Н:у, некуда...– Григорий обвел взглядом село, далекий притуманенный синевой лес, поля, ярко зеле¬неющие озимью под солнцем.– Вон сколько всего, а ты – некуда.
– А куда? К примеру, исполосовал трактором гек¬тары. Засеял. Оно растет, зеленеет, а нам дальше ку¬да?
– Куда... За посевом-то ухаживать надо. А там, не успеешь оглянуться,– и убирать урожай.
– Ладно. Убрали урожай. Страна с аппетитом ку¬шает. Ну, а мне-то теперь куда же?
– Да меужели некуда? Или тебя в конуру запер¬ли? Люди кругом, почва... своя родная... "
– Почва родная. И простору много. А жить неку¬да.
– Ну куда-то же надо. ,
– А куда?
– Куда, куда...– не выдержал Григорий.–Живи по-человечески – и все.
– Да я уж и не знаю: человек я или не человек.
– А кто же ты?
– Жена говорит, что не человек. И дети Подтверж¬дает. Конечно... Крепко настрял им с пьянкой-то. До отрыжки надоел :–ясное дело. Ну и, значит... не чело¬век.
– Не верь никому,– тихо сказал Григорий.– Ты человек.
– Правда, Гриш? – И мутноватые Даныкины гла¬за внезапно наполнились слезами, он звучно сглотнул слюну.
– Точно говорю. Уж кому знать-то, как не мне? Мы с тобой росли вместе –ты добрей всех ребят был. Ты просто... забыл про свою доброту!.
– Видать, так и есть.–Денька мрачно смотрел в землю.– Видать, забыл.
– Ну вот,–утешительно коснулся его плеча Гри¬горий.– А вспомнишь – по-человечески и пойдет. А то жить ему некуда.
– А ты, Гриш, счас куда?
– Я... Да мне надо по делу. А ты куда?
– И сам не пойму.
– Валяй тоже по делу. Дома-то небось дел полно? Осень ведь.
– Дык... Навоз надо бы на зада вывезть...
– Ну и чего же? Будешь ждать, когда сам выве-зется? Давай поворачивай.
– Хы,– поднял голову и улыбнулся несмело Дань-ка.– Вот, Гришан, не разберу, почему, но охота тебя послушаться.
– И послушайся,– Григорий улебнулся тоже.– В яму, что ль, толкаю?
– Пойду, наверно, вывозить,–почесал в затылке Данька.– А то накопились там у коровы целые горы. Запустил вое, едрит-те...
Они пошли вместе, а потом Данька с хорошим на¬строением молча пожал Григорию руку и свернул к своему дому. У ворот он обернулся вдруг и спросил:
– Гриш, а почему я прожил столько лет и не знал, что ты меня уважаешь как друг?
Григорий остановился и смотрел в его сторону ра¬стерянно:
– Чего тут сказать? Оно, видать, не один ты – и я виноват. И у меня забывалось...
– Может, зайдешь?
– Нынче, Даня, некогда. А утром уезжаю. Скора приеду опять и тогда уж зайду.
– Ну ладно.
Григорий пошел дальше, и около магазина ему встре¬тилась чья-то девочка –лет семи, худенькая, с про¬дуктовой сумкой в руке. Поравнявшись с ним, девочка поздоровалась.
– Здравствуй,– ответил Григорий с радостным удивлением.– Какая ты хорошая – здороваешься с людьми.
Она покраснела, приостановилась даже от смущения, а потом улыбнулась, доверчиво глядя на него снизу, и побежала к магазину, довольная тем, что ее похвалили.
Во дворе дома, где жил дядя Тимоша, сразу же бросилась в глаза празднично сияющая машина «Жи¬гули». «Вот тебе,– подумал Григорий сумрачно,– стоит сытая и красная, как клоп. Купили все-таки...» Войдя в избу, он сразу же услышал из-за перегородки по утративший знакомые нотки голос:
– Это кто ж там заявился? Чую – кто-то большой. Ходи "сюды.
Григорий, нетерпеливо откинув занавеску, ступил туда и увидел старика –тот лежал на кровати, руки были беспомощно протянуты поверх одеяла. В тесной и полутемной комнатушке стоял тяжелый запах, ох¬ватила сразу же влажная духота. И Григории расте¬рялся, угнетенный этой необычной атмосферой, застыл у притолоки, пытаясь оказать хоть что-нибудь и не на¬ходя ни слова.
– Кто?! – силясь приподнять голову, напряженно вглядывался старик.– Не пойму никак.
– Я, дядь Тимош,– сказал наконец Григорий.–Я приехал, Гриша Коровкин.
– Господи...– голос у старика дрогнул.– Гриша... Брякнув сумкой об пол, Григорий шагнул порывисто, опустился у кровати на колени и обнял старого своего друга, боясь, как бы не надавить где, не сделать боль¬но и в то же время стараясь справиться с комам стоя¬щим в горле.
– Гриша… – Одна рука у дяди Тимоши все же двигалась, и потихоньку высвободив ее, он погладил Григория по волосам.– Елки-палки... Приехал ведь, а? Отслонись, Гриш, дай гляну на тебя. Отслонись, про¬пащий, а то счас заплачу...
– Он еще плакать...–выпрямился тот, напуская на себя бодрость, хотя говорил так, словно во рту что-то мешало.– К нему давнишний друг приехал, а он еще надумал плакать.
Дядя Тимоша с нарочитой пристальностью оглядел его и сказал, пряча улыбку:
– Постарел ты, Гришка. Дряхлый стал, растопы¬рился. Недоволен я чего-то. Смотреть на тебя тошно. Тьфу!
– Зато ты у нас здорово помолодел. Лежишь вон, как пан, сияешь, будто медный пятиалтынный.
Издавна была заведена у них такая привычка – подковыривать друг друга. И попав на эту ноту, оба почувствовали облегчение, а потом уже и спокойную радость– все, дескать, между нами сохранилось.
Дядя Тимоша, несмотря на лежачее свое положение, очень, похудел, кожа, обтянувшая скулы, имела воско¬вой цвет. Руки, раньше мускулистые и сильные, стали теперь тонкими и прозразными – разветвления вен, даже самые мелкие, четко просматривались на них. И только глаза, /казалось, не изменились – были все те¬ми же острыми, насмешливыми и в то же время доб¬рыми. Подвыцвели, правда, но от этого вроде бы лишь глядели еще светлей.
– Ну давай рассказывай,– улыбнулся он, – чего ты там делал, пока меня-то столько времени забывал?
И в который раз принялся Григорий рассказывать о себе – хоть и без утайки, но стараясь, как всегда, убедить, что жизнь у него удачная и хорошая. Потам вдруг вспомнил:
– Слушай, я тебе там кой-какую еду привез. Надо бы в холодильник положить.
– А чего привез-то? Григорий перечислил.
У-у.– изобразил большое удивление дядя Тимоша.– Прямо как министра просвещения меня уважил. Вот колбаски – это хорошо. Честно сказать, давно охота.
– Давай прямо сейчас. Я нарежу.
– Не, я уж посля. Холодильник на кухне, положи ступай. И разденься – чего в одеже-то сидишь?
Григорий взял сумку и пошел на кухню. Сняв курт¬ку, он переложил продукты в холодильник и вернулся к дяде Тимоше в закуток, опять примостился рядом.
– Знаешь уже все? – спросил дядя Тимоша.
– Знаю.
– Так-то вот оно.
– Кой черт тебя дернул плотничать-то? Додумался– молодой горячий...
– Дак... Помочь, вишь, хотел. Тяжело ведь им. Это надо, энто «адо. Без конца не хватает. А я, понимаешь, тыкаюсь тута без дела, пенсия невеликая... Стыдно. Гляжу –тяжело им, ну и чего же?
– Зато теперь легко. Стоит вон на дворе сияет.
– Ладно уж, не осуждай, Гриша.
– Да я не осуждаю. Просто обидно:
– Ничего, как-нибудь. Осталось-то...
– Во-во...– Григорий уже не мог успокоиться.–А чего это они тебя в такую конуру-то засунули? Темно и дух здесь невозможный. Иль не чистят совсем?
– Оно, вишь...– смутился дядя Тимоша. – Лежу тут вроде в сторонке. Ведь иной раз и под себя. Есть вон этакая резиновая штука, да уж больно подсовы¬вать ее неудобно, не с руки. А убирать – когда им? Весь день на работе, ребяты в школе, в продленке там в какой-то. Самим-то вряд-вряд... Тык-мык, туды-сюды... Знаешь, жизнь-то нынче какая...
– Да уж знаю. Хорошо знаю.
– Ну вот. Баню, к примеру, вчера топили. Валька стирала. Приволоклась оттеля поздно, и хоть саму выжимай. Усталая. Когда им?
– Топили, говоришь, баню?
– Топили. А ты чего? Помыться, что ль?
– Да нет,– Григорий отвел глаза.– Так... Поговорили еще о том-о сем, потом Григорий ока¬зал:
– Я это... На двор сбегаю. А то терпежу нет.
– А чего ж сидишь молчишь? Валяй.
Выйдя из дома, Григорий прямиком направился на огород. Баня, рубленная из толстых добротных бревен, стояла неподалеку, травяная тропинка вела к ней. От сарая к бане была протянута веревка, на которой ви¬село постельное и разное другое белье, давно уже вы¬сохшее. «Во,– обрадовался Григорий,– как раз к де¬лу. Пускай неглаженое, но зато чистое». Он снял с ве¬ревки и аккуратно сложил одну из простыней, потом проделал то же самое с пододеяльником и наволочкой. Прихватил и полотенце.
В бане еще держалось приятное тепло. Григорий удивился устройству водонагрева – никогда такого не видел. Вместо кирпичной печки, какие клали раньше, . стояла укрепленная на бетонном квадрате небольшая, наподобие буржуйки, топка, сваренная из толстого же¬леза, а над топкой располагался железный же простор¬ный бак для воды, с краном внизу. Труба проходила ( сквозь бак, и потом, изогнутая коленом и обвернутая для безопасности асбестовым полотном, шла через по¬толок наружу. «Здорово,– одобрил мысленно Григо¬рий.– Вроде самовара. Вода нагревается быстро, и тепло сразу же. Ну, это мы сейчас... Давай действуй,  Гриша».
Он поднял крышку бака и сунул руку внутрь. Воды  оказалось вполне достаточно, и она была еще теплая. ! «Только малость подогреть, и порядок»,–решил Гри-  горий. Несколько коротких полешек лежало около топки и даже две смолистых лучинки обнаружились среди них. И спички он увидел на скамейке у двери. «Ну и ну! – Ему стало весело.– Все за нас, вес па  нашей стороне».
Быстро растопив «самовар», Григорий еще раз вни¬мательно пригляделся к обстановке. Скамейка широ¬кая. Отодвинем ее от стены, и лежать дяде Тимоше : будет совсем неплохо. Отодвинули. Шайка, ковшик, мочалка. Мыло. Так... Кажись, порядок. А холодная вода? Он заглянул в чан, стоящий в углу на полу,– пусто. Но тут же вспомнил, что когда шел в баню, ви¬дел на: огороде змеящийся откуда-то толстый шланг с краном на конце. «Там, наверно, воду-то и берут». Сбегал, попробовал – точно.
Ведра не оказалось. Тогда Григорий выволок на огород чан и, наполнив его до половины, с пыхтеньем оттащил на животе на место. Заняли у него все эти \ дела минут пятнадцать, не больше.
Полотенце он повесил в бане, а белье захватил с собой. Шел, оставляя открытыми калитку, двери.
Увидев Григория с бельем в руках, дядя Тимоша удивился:
– Ты чего? Куда провалился-то?
– Ничего. Сейчас тебя мыть понесу. В баню.
– Да ты... Какое мытье? Зачем выдумываешь-то? Возиться со мной... Брось, не выдумывай.
– Тебя носить-то можно?
– Дак... Носить... Вроде.можно. Ноги-то ни хрена не чувствуют. Под спину только надо держать. Да за чем ты в самделе?..
Но Григорий, не желая больше ни слушать, ни го¬ворить, положил на тумбочку белье и начал укуты¬вать старика в одеяло, старательно подтыкая везде. Потом осторожно поднял его с кровати и понес, как ребенка. И тяжести-то особой не ощущалось, действи¬тельно, словно подростка нес – настолько усох дядя Тимоша за последние годы. А ведь был когда-то плот¬ным и сильным...
– От-ить тарзан суматошный...– все еще не успев опомниться, бормотал тот, тараща из одеяла свои светлые глаза.– От же неугомон-то несусветный... Ну и ну, теть те некуды...
В" бане Григорий уложил дядю Тимошу на скамейку, развернул одеяло и потихоньку снял со старика влаж¬ные рубаху и кальсоны, вынес их вместе с одеялом в предбанник.
– Ну как ты? – вернувшись, спросил он с тревогой.–Не болит? Не надавил я нигде?
– Да где тута болеть? – счастливо улыбался дядя Тимоша.– Нес-то ить, ровно в люльке. Ну даешь... Ну Гришка, даешь, дрит-тэ в трензель... Ох, запомнится..:
Становилось жарко. И вода нагрелась в самый раз.
– Ты маленько полежи, попривыкни пока,– сказал Григорий.– А я пойду там двери-калитки позакрываю.
Он побежал в дом, сдернул со стариковской -крова¬ти грязное белье и постелил, быстро заправил чистое. Только свежий пододеяльник, поразмыслив, прихватил с собой. Взял и снятое с постели – в предбаннике ви¬село корыто, в нем решил сразу и замочить. Двери Григорий, уходя, прикрыл – перед тем, как нести дядю Тимошу в дом, можно будет опять сбегать распахнуть их. Вернувшись в предбанник, он сложил в корыто грязное стариковское белье, вытащил на огород и за¬лил холодной водой из шланга. Потом приготовил оде¬яло–запихнул его в пододеяльник, расправил стара¬тельно. Чтобы после мытья завернуть дядю Тимошу в чистое. Проделав все это, Григорий спешно разделся донага и вошел к дяде Тимоше.
– Ну как ты тут?
– Ох, Гришка, хорошо...– Старик лежал на ска¬мейке–маленький, худой и белый, словно покойник. Да еще поддерживал рукой другую руку на груди, чтоб не падала – ну точно как покойник лежал,– од¬нако настроение у него было живое, даже прямо-таки блаженствовал дядя Тимоша.– Дух-то здесь, Гришень¬ка../ Смольной припахивает. И еще чем-то этаким. Ох, люблю банный дух!
– Гляди-ка, размурлыкался,– шутливо проворчал Григорий.–(Хватит мурлыкать, давай мыться.
– Ой, давай, брат.
Налив из бака воды, Григорий разбавил ее холод¬ной из чана, сам попробовал, не горяча ли, потом, взяв стариковскую руку, опустил пальцами в шайку.
– Такая – нормально?
– Да можно и погорячей. Плесни еще горяченькой, Гриш.
– Во, раскатился. Не-е, пока не надо. А там по¬смотрим. Мало ли чего... Я боюсь.
– Ну валяй этой,– согласился старик.
Черпая воду из шайки ковшиком, Григорий начал понемногу обливать его, и дядя Тимоша закряхтел, за¬стонал- от удовольствия.
– Ух-мау! Ух-ху-хо!.. А вот ноги, едри иху в озлоб¬лю, не чувствуют «и хрена. И ру)ка тоже чего-то. Эх, не фурычут, подлые. А все-шки хорошо телу. Ух, как хорошо!
Григорий осторожно перевернув его на живот, уло¬жил поудобней и опять обливал, бережно разгоняя" во¬ду рукой по всему телу. Спина у дяди Тимоши была изуродована – левый бок и часть лопатки стягивал страшный, с вывертом, шрам. И на бедре темнела глу¬бокая лучистая впадина. Но жуткие отметины эти ос¬тались вовсе не от падения со сруба. Следов от паде¬ния не было никаких, лишь синели бледно пятна про¬лежней. И Григорию до того стало жалко вдруг усох¬шее до детских размеров, изуродованное и немощное стариковское тело, что подступили к горлу слезы, и глухо застучало в висках. Он еле справился с собой и сказал хрипло:
– Вот, дядь Тимош... На фронте будто плугом тебя испахало, а ничего – сколько ходил потом, топориком тюкал, дома людям ставил. А тут упал с какого-то двухметрового сруба, вроде и не заметно нигде, а... уж не пойдешь.
– Дхы, на фронте... Я тогда молодой был. Разве я тогда помер бы? Не, не помер бы ни за что. А счас чего ж... Счас я совсем старый.
Вымыв ему голову с шампунем, .который стоял на подоконничке, Григорий намылил мочалку и нешибко, но тщательно стал натирать тело. Смыл, налил свежей воды и снова тер, одевал дядю Тимошу сплошной мы¬льной пеной. И опять, переворачивая осторожно, обли¬вал, теперь уже окатывал прямо из шайки, а старик, закрыв глаза, охал, радостно приговаривал:
– Ну, змей. Ну и змей ты, Гришка, тить те некуды. Не пойду. Не пойду отселя вовсе.
Насухо вытерев его полотенцем, Григорий вытерся сам, поднял дядю Тимошу со скамейки со всеми пре¬досторожностями и, ступая поустойчивей, чтобы не по¬скользнуться, потихоньку вынес в предбанник. Там бы¬ло разложено на дощатом топчанчике одеяло, и вско¬ре старик уже лежал, надежно укутанный.
Григорий быстро оделся и побежал распахнуть ка¬литку, двери на веранду и в дом. Дома все еще нико¬го не было. Он вернулся в предбанник, примериваясь, подхватил старика побезопаснее и понес. Дядя Тимо¬ша разомлел после мытья – взирал на него снизу с благодарной детской покорностью и тихо вздыхал:
– Знатно, Гриша. Ух, знатно. Подарил ты мне – запомнится.
Укладывая старика в чистую постель, . Григорий вдруг спохватился: надо же ведь и чистую рубаху, ка¬льсоны на него надеть.
– Слушай,–-оказал он,– малость мы недодумали. Где у тебя сменное бельишко-то? Не лежать же под одеялом в чем мать родила.
– Тьфу! И я раззявился, забыл на радостях. Где-то у них в шифоньере. Ступай поищи.
– Э-э,– огорчился Григорий,–-хреновина пошуча-ется. По чужим шкафам лазунитъ – не-е...
– Да брось ты стесняться,– настаивал дядя Тимо¬ша]– Поищи, лежат в уголке где-нибудь.
– Придут еще, а я шарю. Не-е...
– Ну тогда ладно,–посерьезнев, сказал старик.– Открой тумбочку, там... новые.- Ладно уж, раз такое дело:
Григорий распахнул дверцу тумбочки и увидел сло¬женную стопкой одежду. Рубашка в полоску в целлофановом пакете, брюки, тоже новые, под ними ниж¬нее белье. С магазинными этикетками.
– Так,– Григорий сделал вид, что сердится. На самом же деле ему стало грустно.– На смерть приго¬товил. Я т-те приготовлю! – он с треском оторвал эти¬кетку.– Я те дам – на смерть. А ну-ка живо одевать¬ся. Стоп! У тебя есть чем пролежни помазать?
– Это есть,– обрадовался дядя Тимоша возмож¬ности перевести разговор на другую тему.– Отодвинь ящичек – масло там облепиховое в пузыречке. Глафира, тетка твоя, у кого-то достала. Помогает.
Пришлось опять поворачивать старика, а он и без того уже – было заметно – устал. Григорий смазал пролежни, обмотал по ним распаренное тело дяди Ти-моши в три слоя оказавшимся в ящичке широким бинтом, чтоб не пачкались рубаха и простыня, закре¬пил бинт как следует и только после этого начал на¬девать на старика белье, которое тот приготовил себе на смерть.
– На смерть он приготовил...–продолжал ворчать Григорий.– Ну и додумался. Не-ет, давай-ка уж лежи в новом-то, пока, живой.
– Да! я чего...– смущенно оправдывался дядя Ти¬моша.– Все так делают. Случись – и вроде колготы им поменьше, все уж наготове. А то тык-мык...
– Ишь он о чем переживает. Уж похоронить-то – не бойся, похоронят, найдут во что одеть. Уж от этого-то они, наверно, не откажутся. И нечего тебе торопить¬ся.
Он укрыл дядю Тимошу одеялом, и тот лежал уми¬ротворенный, устало наслаждался долгожданной чис¬тотой, время от времени раздувал ноздри – вдыхал, видимо, приятный залах выстиранного и высохшего на открытом воздухе белья. Молчали. Григорий тоже рас¬слабился– только теперь можно было по-настоящему отдышаться.
– Гриш,– тихо сказал дядя Тимоша,– а ты вот, гляжу, все-таки осуждаешь.
– Кого?
– Да их, моих-то.
– А что же, хвалить мне их, что ли?
– Ну... и осуждать, сынок, не надо бы.
– Обидно же. Хоть маленько заботы-жалости мог¬ли бы поиметь, уж не надорвались бы.
– А все-таки не надо.
– Да почему? Или они святые?
– Не святые, понятное дело. А ты будь святой. Я считаю как – свое люби, а чужое не осуждай. Вот я тебе свой, родной. Й ты меня любишь – знаю уж. А они для тебя чужие. Осуждаешь их – и мне того... Вро¬де как больно. Значит, ты уж и своему делаешь боль¬но. Тут, Гриша, выходит простая штука: рядом с чужи¬ми всегда есть кто-либо, который тебе свой или, к при¬меру, может стать своим. И им он тоже свой. По ним- то бьешь, а отлетает и в него. А живешь по-человечес¬ки и не осуждаешь – дороже и сам себе, и своим всем, и чужим этим стыдней становится. Вишь, какой полу¬чается коверкот-то...
– Гм,– удивленно смотрел на старика Григорий.–
Надо подумать.
– Ты только не обижайся.
– Вот еще выдумал. Когда я умел на тебя обижа¬ться-то?
– Да« эт да. Эт никогда...
С минуту опять мошчади И Григорий заметил вдруг, что дяде Тимоше вроде бы не по себе – нервничает вроде бы. Лежит напряженно и рукой как-то необычно шарит по одеялу.
– Ты чего? – встревожился Григорий.– Плохо чув¬ствуешь себя? Иль уж вправду обидел я? Болтаю тут разную хреновину.
– Да нет,– ответил тот.– Чувствую хорошо. Грех после такой бани плохо себя чувствовать. И то же не выдумывай – буду я еще обижаться. Я.--. Э-э, Гриш, выложу напрямую. Ты поймешь. Значит, это... Боюсь я, сынок.
– Чего боишься?–уже по-настоящему всполошил¬ся Григорий.– В чем дело?
– Да боюсь, придут счас мои...
– Ну?
– Придут, увидят – помыл ты меня, белье сменил...
– Ну и что ж туг плохого?
– Плохого ничего. А им будет досадно. Подумают, вот, дескать, специально старик в глаза тыкает. Чу¬жие, мол, люди ходят встревать со своей заботой. Не любят они этого. Сердятся.
– Это как же получается? – не выдержал, возму¬тился Григорий.– Сами не заботятся, и другие, значит, не суйся? Гордые, значит? Ну, сильны...
- Так уж получается,– вздохнул дядя Тимоша.–-Не осуждай, Гриша. Прошу.
– Ну ладно, ладно,– спохватился Григорий, боясь расстроить старика еще больше.– Ты только не пере¬живай. Все будет в порядке. Не дадим мы разгуляться ихней дворянской гордости. Мне уж пора. И ты, гля¬жу, устал, тебе сейчас самое время соснуть.
– Скажешь, гонит... Прости уж, Гриш. И пойми: Кто еще поймет-то?
– Ну вот...– Григорий поднялся.– Опять он за свое. И в уме не веди.
– Побудешь в селе-то?
– Нет, завтра утром поеду.
– Дела?
– Дела.
– Береги себя, сынок,–дрогнувшим голосом ска¬зал дядя Тимоша.– С непонятливыми не связывайся. Э-э, да мне ль тебя, невезухина, учить? Сам уш вон се¬дой.
– Я скоро опять приеду. А если задержка выйдет, письмо пришлю. Ты давай жди. А то рубахи тут гото¬вит на смерть...
– Я тебя всегда жду.
– Ну, а с ними-то...– спросил Григорий скованно,– как же теперь? Придут – все равно ведь заметят. И там, на огороде, белья не хватает..:
– У, небось, не сразу. Пока то, се... Может, ищ и пс сунутся ко мне с приходуйте. А потом как-либо объ¬ясню. Так, мол, и так... Утрясется помаленьку
– Ну ладно. Пойду.
Не произнося больше ни слова, Григорий склонился и потерся легонько щекой о стариковский лоб. Дядя Тимоша, с трудом выпростав из-под одеяла руку, по¬гладил его по плечу.
И они расстались.

Глава семнадцатая

Алексей весь вечер молчал в основ¬ном–жалел, наверно, о вчерашнем, недоволен был своей внезапной откровенностью перед братом. Он хо¬дил по двору, чего-то там стучал-прибивал, потом, при¬тащив с огорода охапку подгнившего частокола от ра¬зобранной старой ограды, принялся рубить на дрова, Григорий хотел помочь, попросил второй топор, но брат отмахнулся сурово.
– Да уж справлюсь. Дел-то на пять минут. При¬ехал отдыхать – и отдыхай.
– Ну, Бог с тобой,– пожал плечами Григорий.– Давай действуй, Леша.
Он и сам не ожидал, что вырвутся эти слова, кото¬рые произносил старший брат в давнюю послевоенную пору, оставляя его одного делать какое-либо дело.
Алексей, стоящий к нему спиной и только было за¬махнувшийся, чтобы рубануть по частоколине, застыл так на мгновение, а потом опустил топор медленно и обернулся:
– Во-во. Потому и говорю – затаил. А притворяешь¬ся святым.
– Леш,– Григорий, виновато улыбаясь, приложил руку к груди.– Ей Богу, без всяких. Вспомнилось – и брякнул. Неужели и ты помнишь?
– Я все помню,– мрачно сказал тот.– А ты... Ты чего же это теперь у меня из души-то хочешь вынуть?
– Я – вынуть? – с непонятной самому себе весе¬лостью усмехнулся Григорий. И заговорил вдруг сво¬бодно, с уверенной иронией, опять же этому удивляясь, поскольку никогда раньше так не говорил) с братом.– Леш... Ну, дом – еще понятно. Вон он стоит – большой, богатый. Дом разделить можно. Делятся же некото¬рые нахрапистые через драку. Долей можно пользова¬ться. Потому ты без конца и боишься за дом. А тут оказывается – он еще и насчет души боится. Ну и чудак! Вот говоришь – вынуть. А есть что из нее вынуть, из твоей души-то? К примеру, и в самом деле захотел я взять. И чего же там у тебя такого богатого, чем я могу попользоваться-то? Ну что взять-то? Елки-палки... Кругом родные люди свое последнее для других без жадности доживают, скоро уйдут от нас насовсем, а он... Он уж теперь и за душу, собственную волнуется, как бы не вынули из нее чего, хотя и взять-то нечего...
Выпалив это все с едкой спокойной убежденностью, Григорий подумал: ну, сейчас начнется. Сейчас подско¬чит к нему брат, примется объяснять-доказывать пра¬воту, которую имеет в душе, а то, пожалуй, и замах¬нется, может, даже и топором замахнется-то. Но Алек¬сей стоял растерянный, утративший внезапно обычную неприступную каменность, смотрел так, словно Григорий только что ни с того, ни с сего ударил его. И сно¬ва, как тогда ночью, охватила Григория внезапная жа-лость к брату, дрогнуло сердце: «Ну зачем я?..»
– Прямо уж и нечего взять...– едва слышно про- бормотал Алексей.–Совсем, значит, уж...
И Григорий решил неожиданно: нет не стоит выка¬зывать никакой жалости, пускай. Без неприязни, без раздражения решил, по-доброму что-то подсказало.
– Покопайся получше,– невозмутимо посоветовал он.– Кто знает, может, еще и найдешь чего.
И, повернувшись, пошел в дом.
Даша, в отличие от мужа, была в приподнятом на¬строении. Говорила без умолку, с лихорадочной какой-то и радостной поспешностью, точно боялась – обор¬вется этот настрой, и не восстановишь. Рассказывала о своей работе в теплицах, которая ей очень нравится, огаять расспрашивала о Зине и горячо одобряла Зинины наметки насчет обмена их однокомнатных квартир на одну двухкомнатную. Даша почему-то уже проник¬лась уверенностью, что Зина человек хороший, свой, и Григорию станет хорошо, если они объединятся по-настоящему.
За. ужином тоже говорила больше Даша, а брат продолжал молчать. Однако недовольства, всегдашней высокомерной отчужденности в молчаливости Алексея вроде бы не замечалось, лишь проскальзывало этакое несвойственное ему, до смешного похожее на детскую обиду–дескать, чего уж мне к вам лезть, все время я у вас в неправых, ладно уж, не принимаете, и Бог с вами.
– Может, останешься еще хоть денька на два? упрашивала Григория Даша.–От людей даже стыд¬но – только появился, и сразу обратно. И оглядеться-то не успел толком. И тетя Глаша, небось, обиделась – побыл мало.
– Ив самом деле,– пробурчал вдруг Алексей,– куда спешишь-то? Отпуск же ведь. Или тебя гонит кто?..
Это уж совсем было удивительно для Григория да и для Даши, видимо, тоже – сроду Алексей ни о чем таком не пекся. Приехал –значит, приехал, собрался уезжать – твое дело, тебе видней. А тут.,..
– Да я приеду еще,– сказал Григорий.– Дела там кой-какие надо определить.
– Ну ладно,–Алексей, чтобы подчеркнуть свою заинтересованность, сделал суровый внушительный вид.– А то, понимаешь, сразу бежать...
И ощущалось его скрытое удовлетворение тем, что удалось сломать невидимую перегородку: я, де-мол, теперь в равных с вами правах.
А когда разошлись все спать, улеглись, и стало в доме темно и тихо, Григорий опять, как и в прошлую ночь, услышал через некоторое время на кухне шаги брата. Света включать тот на сей раз не стал, сидел, \ наверно, курил там в темноте, а потом прошлепал бо- сыми ногами в комнату, где лежал Григорий, остано¬вился у кровати в нерешительности.
– Я, Гришка, это... Ухожу завтра рано. Ну и, зна¬чит... Надо, думаю, попрощаться.
– Садись,– сказал Григорий. Алексей сел. на край кровати.
– Ты давай приезжай,– продолжал ои.– А то тут у нас... Сам видишь. Мало ли чего:.. Эх-ма! Хреново.
Григорий молчал. Несколько мгновений сидел мол¬ча и брат. Чувствовалось, что ему не по себе.
– И... кончай..,–заговорил наконец с трудом Алек¬сей,–Насчет этих там всяких... Взять ему у меня в ду¬ше нечего... Так уж прямо и нечего – у родного брата-то? У родных всегда должно друг для друга.., найтись. Я, конечно, не навязываюсь, но тоже... обидно. Совсем уж, едренть, отворачиваешься.
– Я приеду.
– Вот и давай.
Алексей пожал ему на прощанье руку и ушел. А Григорий долго еще лежал с открытыми глазами, вко¬нец озадаченный. «Странно,– думал он с горькой ус¬мешкой.–-Всю жизнь опасался брательник, как бы че¬го не попросили, не отняли, а когда приперло-таки осознать, что не только брать не хотят, но и прибли¬жаться-то не желают – обидно стало. Вот и разберись попробуй в ней – в человеческой натуре... А приперло-то крепко – беда на носу. Боится Алексей беды, оди¬ночества боится. И опять же странно – тянется-то не к тем, которые понятны и потому безопасны, а к тому, кого непонятным и опасным всегда считал. Да, дела...»
Он закрыл глаза и попытался уснуть, несколько раз поворачивался с боку на бок, но сон не брал и не брал его. И тогда Григорий решил: чем лежать мучиться дальше, лучше уж выйти на (улицу и посидеть на чис¬том воздухе под родным небом. Он встал, оделся по¬тихоньку и ощупью, стараясь не зашуметь случайно, выбрался из дома, неслышно притворил за собой дверь. Ночь была ясная, обдало сразу же резкой свежестью, и Григорий понял: выпал первый заморозок. Звезды четко и пронзительно сияли в темной синеве неба и от этой пронзительности даже вроде бы подрагивали чуть-чуть.
Замкнутого со всех сторой дворового пространства показалось мало, и он, осторожно отворив ворота, вы¬шел на улицу, запахнув куртку, сел на скамейку у па¬лисадника. Дом стоял На взгорье, и отсюда открыва¬лась большая часть села, лежащего в полутьме, усеян¬ного редкими огнями, полого спускающимися вниз, к речке. Иней потаенно поблескивал на траве. Отрыви¬сто передаивались кое-где собаки, но это словно бы и не мешало властной тишине, царящей в огромном сия¬ющем холодными звездами пространстве. «Жизнь ты наша, жизнь...– подумал Григорий.– Приходим сюда и уходим. Надо бы понимать. Надо бы помогать друг Другу чтоб хоть уходилось-то спокойно: хорошо, мол, побыли-погостили, душевно. А мы…»
Скамейка холодила, свежесть проникла под куртку, и подняв воротник, он сунул руки в карманы и сидел, съежившись. И вдруг почувствовал, как что-то неуло¬вимо изменилось в ночи. Тревожно вскинув голову, Григорий глянул вправо и обомлел: светилось вдали на большой высоте яркое, размером раза в два помень¬ше полной луны пятно, а от него падал отвесно к земле мощный, строго очерченный и расширяющийся книзу л-уч. «Батюшки...– Григорий вскочил, словно подбро-шенный сильной пружиной, и суеверный ужас волной прошел по спине.– Кто ты там – Бог или дьявол?..»
Никаким шумом не спровождалось это поразитель¬ное ночное явление, продолжала царить могучая все¬ленская тишина. И луч не двигался – застыл, упираясь широким основанием в землю, и было очень светло в той стороне, с какой-то особой четкостью проявились из тьмы деревья. Потом очертания яркого пятна в вы¬соте и посылаемого им луча начали расплываться, и постепенно превратилось все в продолговатое, бледно светящееся облако, «оторое удалялось и меркло мед-ленно, пока полностью не растворилось в темноте.
Григорий стоял, окаменев от удивления, не в силах понять: на самом деле видел необыкновенный луч или только показалось, померещилось? Но наконец сумел-таки овладеть собой и опустился -на скамейку, понем¬ногу проникаясь уверенностью: да конечно, наяву произошло, не с ума же он в конце концов сходит.
Он сидел, размышлял о странном луче, и почему-то вдруг подумалось, что луч этот непростой – такой сильный неземной свет может, наверно, просветить человека, насквозь, и будет видно, какая у кого душа. На полном ясном виду окажутся всякие-разные ха.паль-ники и заслонки, вся бессердечность и дурь, весь на¬воз, который накопили, не глядя, а вывозить неохота. И, возможно, луч-то как раз и ищет людей, чтоб ос¬ветить их подобным образом, чтобы каждый понял все про себя и про своего ближнего. Ищет он их, а попа¬дает почему-то в пустое место.
«Да-а,– думал Григорий,– хорошо бы осветить этак. А то одна лишь смерть нам главное-то высвечи¬вает. Погиб Сергей, и сразу вон я сколько увидел. И на себя по-новому посмотрел, и другие будто на ладо¬ни: Даша, дядя Тимоша, тетя Глаша и ее старик, не желающий жить на «одмодумье, и молодой батюшка с его тревожной заботой о родной почве. А рядом с ни¬ми Алексей, проживший столько лет с хапалышком и заслонкой в душе, и другие, подобные ему. И прет ото¬всюду, оттирая в стороны, затаптывая хороших добрых людей, упорно лезет вперед большой хам... Все это смерть высветила мне, а разве она высвечивать-то должна? Тут, наверно, нужен другой какой-то свет. Может, как раз вот этот луч-то и появился...»
Он покачал головой, удивляясь этим странным вне¬запно пришедшим мыслям и ощутил, как отзывается во всем теле частое неровное биение сердца. Григорий тяжело вздохнул и поднялся. Постоял еще некоторое время, глядя в ту сторону, где недавно осветил землю могучий загадочный луч, а теперь по-прежнему плотно стояла ночная осенняя тьма, и с досадой махнув рукой, пошел в дом – надо же когда-нибудь спать.

Глава восемнадцатая

Обратно в город Григорий тоже ехал с полной сумкой. Утром Даша достала из подпола трехлитровую банку каких-то по-особому маринован¬ных помидоров, пакет сушеных грибов дала. Пробовал было .отказаться – куда, мол, мне одному, но она и слушать не захотела. Сам, дескать, говорил, что будешь теперь не один, если тебе не надо – новой нашей род¬ственнице пойдет. И вообще – как не стыдно: едешь вро¬де семью создавать, а продолжаешь думать о себе в единственном числе, эгоист ты этакий.
А потом запыхавшаяся тетя Глаша пришла и при¬несла еще грибов, по только соленых, наложенных из бочонка опять же в трехлитровую банку. И вдобавок навязала килограмма три отборного золотистого луку, какого, само собой, нигде в городе не купишь. Приш¬лось и это все взять – нельзя же обижать.
Ехал Григорий с теплотой в душе, но в то же вре¬мя таилась где-то в глубине смутная тревога. Конечно, многое за последние дни удалось разглядеть, многое он повял, но кан жить дальше, >как лучше настроить себя, чтоб стать по-настоящему, нужным для жизни, чтоб хоть понемногу поворачивать се в хорошую сто¬рону– по-прежнему оставалось неясным.
Воспротивление необходимо – это он бесповоротно уяснил, но ведь оно должно быть с пользой, должно останавливать или наоборот двигать тех, у кого в ду¬ше образовались заслонка или хапальник, а не наво¬дить их на зло еще больше. Вот Алексею он воспро¬тивился вчера удачно. Даже вроде бы с неплохим ре¬зультатом– кое-что, кажись, начинает доводить до брательника.
Но почему удалось-то? Потому что Алексей, видать, и сам для такого созрел. Жизненные обстоятельства подтолкнули. Раньше-то попробовал бы с ним этак– . небось, и до драки докатились бы. Выходит, надо уметь чувствовать, кто созрел. И не упускать момента. А су¬мей-ка определи: созрел – не созрел?.. Сложное дело. И потом еще загвоздка – хам-то большой, не ма-ленький. В одном месте заткнешь, а в другом просо¬чится. Надо бы как-то вместе. Есть же люди – взять хоть тетю Глашу, дядю Тимошу, Дашу... А как вместе с ними? Они кто больной, кто старый, доживают свое. А другие... Опять же сумей распознать.
– Вот хамство-то,– сказал, вдруг сосед Григория – хорошо одетый, крупный и представительный мужчи¬на.– Хамье. Ну и хамье...
Григорий вздрогнул и уставился на негб.
– Семечек нагрызли,– объяснил тот, глядя под ноги.– А шелуху на пол.– Он повозил для убедитель¬ности подошвой по полу. Шелуха скрипела.– Общест¬венный транспорт, а им хоть хны. И когда научим?..
– Да, – сказал Григорий,– большой хам. Проса¬чивается.
– Чего? – не понял сосед и тоже, в свою очередь, удивленно посмотрем на Григория.
– Хамство, говорю, большое. Везде лезет.
– Ох...– сокрушенно вздохнул мужчина.– И не говорите, измучились вконец. Сил больше никаких. Бьешься и бьешься, словно лбом о стенку. Ну ничего. Теперь никуда не денутся. Теперь будем учить...
– А вы где работаете?–отважился спросить Гри¬горий.
– Я-то?..– мужчина глянул ка« бы немного свер¬ху, прицельным опытным взглядом: говорить или не , стоит? И сказал:– В исполкоме » работаю.
– Тяжело, наверно? Дел-то нынче кругам...
– Не то слово – тяжело. С ног сбились. Толкуешь, толкуешь, а вот видите, что творят? Учить и учить...
– Вы сказали,– решил выяснить Григорий,– те¬перь вроде сподручней пошло. А какие же думаете при¬менять методы против большого... ну, против безобра¬зия человеческого?
– Методы-то? – с едва заметной усмешкой покосил¬ся мужчина. Печать сейчас широко освещает... У нас, исполнительных органов, права повышаются, и юсти¬ции дремать хватит. Не дадим. И в хозяйствах, на предприятиях нынче спрос особый. Да сами, небось, замечаете. Вы-то где трудитесь?
– Я на швейке. На швейной фабрике. По наладке машин.
– Ну вот. Есть у вас там изменения?
– Это есть. Порядка меньше стало.  – Ну, это временно.
– Там-то, «а фабрике, понятное делю,– оказал Григорий.– Там все на виду. А вот как быть... Ну, к примеру, некоторые люди и работают вроде хорошо, и не тащут, а живут... с заслонкой.
– С какой заслонкой?
, – Заслонятся, значит, поплотней, а душа... Я про душу. У многих нынче в ней только для себя светится. А другой подошел – фук, и погасло. Заслонились... И... как же теперь с душой?
– Дак дорогой вы мой! – мужчина укоряюще ус¬мехнулся.–Яснее ясного сказано: перестраиваться на¬до. Мыслить по-старому – значит, тормозить. Этого нам больше никто не позволит. И душа... Что ж душа? Будем втягивать в общий процесс.
– А втянем?
– Ну-у,– рассмеялся работник исполкома,– вы уж прямо совсем в пессимизм ударились. Втянем и всо¬сем, куда она денется?
– Да ведь надо сначала заслонки разрушить. По¬мочь как-нибудь ликвидировать. А то вместе с заслон¬ками, что ли...
– И с заслонками втянем,– не дослушав, реши¬тельно хлопнул его по колену мужчина.– Гляди-ка – какие-то там заслонки. У нас они враз на переплавку пойдут. И каждому придется участвовать, нынче не
увильнут.
Григорий не оказал больше ничего, и сосед отвер¬нулся, стал молча смотреть в окно. Потом мужчина от¬кинул спинку сиденья и, устроившись поудобнее, уснул. Григория тоже начало понемногу клонить в дремоту, мысли пригасились, а вскоре и вовсе исчезли – одолел настоящий сон.
Когда он открыл глаза, проехали уже большую часть пути. Застеснявшись своего заспанного вида, он незаметно огляделся: не смотрят ли с усмешкой – мо¬жет, рот был раскрыт по-чудному или храпел во сне. Но людям было не до него – все торопились к выходу. Автобус остановился по графику в желездорожном поселке. Григорий тоже вышел, прогулялся-размялся немного около автобуса. Свежий воздух быстро взбод¬рил, и он почувствовал себя отдохнувшим, даже глу¬бинная тревога словно бы растворилась в душе.
Пассажиры собрались, расселись по своим местам, и автобус без задержки отправился дальше. Работник исполкома продолжал молчать, и Григорий старал¬ся не беспокоить его ничем – человек ответственный, занятой, едет, наверно, по делам, и нечего приставать, нарушать важные государственные думы. Проплыва¬ли мимо, будто завихряясь от движения автобуса, по¬ля, подступали к дороге лесные клинья, раскрашенные осенней позолотой, и Григорий с удовольствием оглядывал все это, с отрадным родственным чувством про¬вожал взглядом возникшую вдруг где-нибудь близ се¬ления фигуру человека в простой деревенской одежде: Быстро вечерело.
А когда пошли сплошные леса, то темнота еще бо¬лее сгустилась вокруг, и вскоре уже автобус несся, плотно окутанный ею. Пассажиры притихли, не слыш¬но было ни единого слова, будто только и ждали этой темноты, чтобы отдохнуть, расслабиться. Ехали так довольно долго, и вдруг стало впереди очень светло. Водитель резко затормозил, всех бросило вперед. Ав¬тобус остановился, умолк двигатель. Люди повскакали со своих мест и, в суматохе стукаясь друг с другом го¬ловами, потрясение смотрели в ту сторону, куда ехали. А там, примерно, в километре, где дорога делала поворот, уперся в землю направленный с высоты мощ¬ный сноп света. И был этот свет необычным, завораживающим и сильным настолько, что казалось: стоит лишь попасть в его зону, как будешь пронизан им весь до самой мельчайшей клеточки.
Наверное, у всех было такое чувство, потому что таращились молча туда, потом друг на друга, словно онемели.
– Чего ты там светишь?! – ринувшись со своего места, крикнул Григорий.– Вот же мы!
– Заткнись! –схватив сзади за куртку, рванул его обратно работник исполкома.– Не ори, дуролом! На¬кликать, что ли, хочешь на нашу шею?
– Да куда он светит, там же пустое место! – пы¬тался доказать Григорий. Пусть лучше сюда, чтоб всех нас... А то ведь без толку…
– Че-его?! – рядом оказался еще один дюжий му¬жик и, зажав Григорию рот громадной пятерней, за¬гнул ему голову вниз, навалился всем телом.– Ишь, додумался, зараза... А ну-ка, держи покрепче с той стороны! – приказал он соседу Григория.
Тот схватил за руку, стал, пыхтя, выкручивать ее. – Успокойте там его,– обернувшись, нервно ска¬зал водитель.– Дайте этому придурку по кумполу.
Четкие очертания луча начали понемногу расплы¬ваться, и он превратился постепенно в светлое облако неопределенной формы, которое уходило все дальше и дальше, пока не растворилось совсем.
Опять стало темно, казалось, что во много раз тем¬ней после недавнего яркого света.
Григория отпустили. Он молчал. Водитель выждал еще некоторое время, потом запустил двигатель и по¬вел автобус медленно, не включая пока фар. Ехали как бы ощупью.
И потихоньку приходили люди в себя, успокаива¬лись в этой сплошной осенней тьме.