глава 12

Антонина Берёзова
  Глава 11 http://www.proza.ru/2011/02/18/507

                Ах ты, степь широкая,
                Степь раздольная,
                Широко ты, матушка,
                Протянулася*

              - « Стешка! Помоги, Такеш разбился!», - Жакеш не мог перевести дыхание. – «Где?». – « На плотине! Ну давай быстрее!». – « Так домой беги, чего ко мне то?». – «Я  домой боюсь, Стех, быстрее надо». – « Дурак!», - перемахнула через забор, но поняла, что их уже оповестили. Дядя Жамбай выезжал со двора, тётя Алия тихо стояла и глядела в след.
               Такеша увезли сразу в район. Отец его вернулся  к вечеру, и Жакеш рассказал только то, что смог понять, - брат жив, сделали одну операцию, что-то там с лёгкими, и ещё предстоит оперировать раздробленную ногу.
               Ребята подогнали к дому мотоцикл. Дядя Жамбай недолго смотрел на него, а потом откатил на обочину, что-то там поколдовал и мы увидели, как мотоцикл вспыхнул. Все ахнули! Почти новый мотоцикл! Взять и поджечь! Я понимаю мальчишек, ведь для большинства из них мотоцикл – предел мечтаний. Многие бы жизнью рискнули, пытаясь спасти и потушить. Но дядя Жамбай стоял и смотрел на огонь, все стояли и смотрели, и я тоже. Долго стояли, долго молчали. Нет, казахи, это индейцы, а дядя Жамбай последний из могикан. В этом я убедилась окончательно. Мы присутствовали на ритуальной казни, мы все участвовали в этом загадочном погребении.
                Подошла Любка с Мишкой, стала размазывать слёзы по морде, глядя на догорающий скелет мотоцикла. Наверно это правильно, наверно надо выразить так сочувствие. Мне тоже захотелось как-то это сделать, но слёзы не лились, хоть тресни. Я даже ущипнула себя больно, но и это не помогло, а только разозлило. Получается, что я стою как зритель, от скуки разглядываю представление. Стало стыдно, ушла не досмотрев. Жакеш поведал после, что когда потухло, его отец в полной тишине кувалдой помял останки и сам оттащил изуродованый каркас на свалку, так и не подпустив никого близко.
             
                За два дня до моего отъезда Такеша привезли домой передохнуть между операциями. Тетя Алия разрешила нам с Любкой его навестить, ну и с Мишкой, конечно. Теперь Любку вообще невозможно представить без него. Мишка как клещ постоянно висит на ней, вцепившись ручонками. Любка нарвала цветов, а мне мама даже  денег дала на конфеты, но я купила зефиру, а то цветы и конфеты больше напоминают похороны. Откуда я могла знать, что это будет почти так. Легче на покойника смотреть, чем на такого Такеша.  Я прямо чувствовала, как ему непривычно встречать нас лёжа под одеялом, и эти  капельки пота на лице, и этот сопящий нос и выступившие ярко веснушки на плоском лице. На фоне белого постельного Такеш казался зеленовато-жёлтым в крапинку. Как не хотелось мне думать о смерти, но внутри заныло, - "По-то-лок-ле-дя-ной-дверь...", и не отплеваться, и не вытрясти, да что же это за наказание! 
                Любке ничего, она сидит и треплется о том, о сём, Мишка весь в зефире, а я не могу рот открыть. Теперь я щипала себя, чтобы не реветь, глупо реветь, когда они с Любкой смеются, а у меня слёзы крокодильи вот-вот хлынут. А ему и трястись больно, хрипит. Лучше бы  не сдерживалась, подумаешь, прослезилась немного, может в глаз что попало, а так прорвалось всё, что от стыда выскочила пулей на улицу. Обратно заставить себя зайти и как-то  объясниться было просто невозможно.
                На следующий день его увезли. Может, всё вылилось со слезами, а может, вид нового чемодана с обновками, который радовал, как ранец первоклассника, но уезжала я с легким сердцем. Ни слезы мамы, ни шутки отца, ни протянутые ручонки Мишутки уже не задевали.

                Всё, я не ваша, мне вперёд, и даже махавший в след вагона отец раздражал, и мысленно я просила его, - « Иди домой, ну хватит уже стоять, иди домой». Только когда папка пропал из вида, стало немного страшно, даже не немного, а страшно. Страшно и интересно. Чуть потерпев, стала осторожно рассматривать новый окружающий меня мир, - вагон и обитателей его. Бог мой, ведь тот, кого я жду, теперь может встретиться в любую секунду. А на душе то, на душе такой простор, такие дали, и как набат гудит  чуть тревожно, - «Ах ты степь широ-о-о-ка –я, степь раздо-о-льна-а-ая», - и по новой,  дальше слов то не знаю, да и зачем слова, это же настроение, а не песня.



              Такешу необходимо было перерезать путь отцу. Но отец, двигаясь плавно и спокойно, всё равно почему-то обгонял его. Отец летел выше, нет, он плыл выше. Над Такешем мутным потоком текла вода и там, в конце плотины, вода с грохотом падала с неба и соединялась с землей.
              Скорости мотоцикла не хватало, Такеш так сильно хотел вперёд, что своим телом старался помочь ему, подпрыгивая. С каждым прыжком мотоцикл отрывался от дороги и взлетал, но даже это не помогало.  И только когда  понял, что не успеет, закричал, - « Я не слепой! Я не глухой! Я нормальный!». И  резко вскинулся.

              В его положении трудно было понять, что лучше, - кошмарный сон, реальная боль, или вопрос, - кто виноват? Только не мама! Только бы отец не винил её.      
              Это  семейная тайна, которая передалась от старшего брата среднему, от среднего младшему,  а  сестрёнке и не надо об этом знать. Абай  рассказал, что когда он только пошёл в школу, по теплу, сбежал гулять, не выполнив порученное.   Надо было убрать в стойле, - дел то на пару минут. Это сейчас так кажется, а в детстве пара минут, - это что-то вечное, и именно в течении этих "пары минут" там, на воле, происходит всё самое интересное мимо тебя.
              Но отец, вернувшись вечером, не стал заводить коня в неубранное место и  за вилы сам не взялся. Он дождался, когда сын прибежит домой и, разминая плеть в руках, заговорил, - « Мой сын не глухой. Мой сын не слепой. Руки, ноги,  у него на месте. Значит, ты плохо его воспитываешь». И он на глазах Абая отстегал мать.
             Такеш мало обращал внимания на родителей, просто они были, как положено им быть. Но после этого  рассказа брата понял, почему Абай никогда не отмахивается и не отлынивает от работы. Ему не верилось, что это может сделать отец, ему не верилось, что это перенесла мама. Но, наблюдая за ровными их отношениями, всё же улавливал какую-то тревогу, что-то  настораживало. И тогда, когда Стешка попала под копыта, отец  не просто так зашёл в дом с плетью. Такеш подскочил к нему, плохо соображая, даже не решив, что хочет сделать и что за это будет. Он даже не понял, зачем отец, глядя в глаза ему, сунул  плеть в руки и вышел. Не  понял и после, когда в горячке отыгрался на Ахызе, конь-то, в чём виноват?  А кого он должен был наказывать, себя? Так стыдно перед матерью и отцом ещё никогда не было, и так обидно тоже. Почему отец не может просто двинуть по затылку, как нормальные родители у всех, или накричать, почему приходится всегда вглядываться в его глаза, вслушиваться в его речь, боясь пропустить что важное, и как сразу понять, важное оно или нет?

              Дурной сон, а явь ещё хуже. Он лежал и, глядя в потолок, пытался совладать с яростью, - в соседней палате стонала девчонка.   Вторые сутки этот ребёнок хрипел и рычал от боли, даже обколотый.
             Такеш не видел её, только слышал. Всем, кто лежал с ним в палате, не надо было объяснять, что такое боль. Такеш замечал, как крепкие мужики пытаются побороть этот страх перед болью шутками и матом, собираясь на перевязку. Едкими смешками, вздохами и кряхтением вырывался страх наружу, и как не хотелось очередному больному в процедурный кабинет, остальные с пониманием провожали его.
             Хрипы девчонки выворачивали всех наизнанку, переводя жалость в последнюю стадию, - в ненависть.  Так нельзя, так не должно быть и на врачей и весь персонал отделения обрушился справедливый гнев, - да сделайте хоть что-то! Люди вы или нет?
             Такешу вспомнилось, как маленьким схватился за железный прут, торчавший из костра. Он тогда не понял как штырь  впаялся в ладонь. Шрам остался на всю жизнь, как и детское недоумение – обида на мать, - оказывается, не всякую боль она может унять.
               Двухлетняя девочка опрокинула на себя казан с кипящим жиром.  Её боль была настолько сильна и велика, что не помещалась у Такеша в сознании, да что там сознании, - во всем мире она не помещалась. Эта её боль давила на всех с такой силой, что на время все другие боли притихли, униженно уползли, притаились и тихо-тихо давали о себе знать, как только бедная ненадолго замолкала. К вечеру третьих суток её увезли. Никто не произнёс - умерла. Её увезли. У неё даже не было имени, зачем им знать имя, если она всё равно умирала.
             Такеш лежал и пытался  это понять, - девочка была не слепой, девочка была не глухой, руки и ноги у неё были на месте. Она была нормальным, здоровым ребёнком. Значит, это её мать  не доглядела, не объяснила, это она во всем виновата. И отец виноват, потому что не вразумил вовремя.  Не было у него жалости к этим родителям. Никогда Такеш в своей семье не позволит этому произойти, никогда в его семье просто не будет казана с кипящим жиром.
              Он устал от пережитого, он устал терпеть. Все слилось в одно серое состояние, больно –  больно - больно. И паника перед перевязкой до слёз, и облегчение, что до следующей сутки. Даже когда отец уговорил врачей и привез его домой на пару дней, это были лишние движения, лишнее беспокойство. Только в бане Такеш расслабился, с наслаждением подставляя пролежни под осторожно растиравшие его руки отца. Но как с ним не нянчились, а вспотевшее тело под бинтами дало о себе знать ночью таким зудом, что он ёрзал по кровати, тихо проклиная всё и всех. 
              Замученного и не выспавшегося застали его Стешка с Любкой. Всего и не виделись две недели, но Такеш смотрел на них немного равнодушно, - что эти дуры знают о жизни, что они видели в жизни, притащились, как на именины с глупыми сладостями, дети и только.
              Любка тараторит, Мишка с удовольствием чавкает, Стешка что-то молчит. Молчит и смотрит не мигая. Такеш видел, как наливались её глаза, видел, как вот-вот она моргнёт и зальёт всё вокруг. Даже поспорил с собой, - моргнёт или нет? Не моргнула, взвыла и унеслась, как слон протопала, сотрясая мебель и прогибая полы. Любка на его удивленный взгляд только фыркнула, - « Что, Стешку не знаешь? Она же дура, когда лупят – смеётся, а от щекотки ревёт». Такешу такая характеристика  понравилась, Стешка точно улыбается, когда  ругают и злится, когда хвалят. Он даже удивился, как сам до такого не додумался, всё верно, она такая, его Стешка. Он так легко приписал её себе, что спохватился, - не заметила ли этого Любка? От смущения взял последнюю зефирину, на которую у Мишки просто сил не хватило, и стал жевать. Он вкусный! Зефир вкусный, сладкий, чуть подсохший снаружи и мягкий внутри, обсыпанный тонким слоем сахарной пудры. Это так обрадовало!  Ещё он захотел бешбармак, и чаю, проголодался так, как будто неделю не ел. Ему даже смешно стало, с какой радостью мать кинулась его кормить.
            Когда отправлялся обратно в больницу, попросил купить ему зефиру, розового. И толстую тетрадь с карандашом и ластиком. Он нарисует эти затопленные глаза, и эти уголки губ, кривившие вымученную улыбку. И сладкого Мишку в зефире, как получится, конечно.

 Продолжение следует:http://www.proza.ru/2011/02/24/1722

          * Музыка, слова народные.