Повесть на две странички

Страница Антона Рагозина
  В старом доме, в старом доме, вокруг которого скрипят еще более старые липы, в черную ночь умирающей поздней осени она была зачата. Сорвался дрожащий от радости сперматозоид, бросился  во тьму влажную и печальную. Почему печальную - потому что прошли уже полгода молчаливых липких поцелуев под заборами, где фиолетовые тени, и сирень досадно стряхивает мокрые запахи за шиворот грубоватому парню в черно-белой толстовке и полноватой деве в розовом пиджаке и кожаной мини-юбке, хочется большего, и говорить нечего да и некому – двум незатейливым человеческим существам зачем разговаривать? Много было фильмов в ветхом кинотеатре, пахнущем плесенью, индийские толстые бедра ритмично тряслись, золотые сережки блестели в пупках, махали ногами гуттаперчевые брюсы и джеки в белых кимоно, клацал пальцами-ножами монстр в помятой шляпенке. Рукав толстовки лежал на розовом пиджачке  совсем рядом с  налакированной белокурой прической. Соски рвались из-под кофточки к горячим пальцам, но нет – кругом народ, кругом все свои, соседи по улице, по городку. Засунь свое влечение поглубже, и пусть оно кипит и упревает, как суточные щи, многосуточные щи, до глубокой осени, когда бабка помрет и оставит дом в деревне. Ничего, что свет там отрезан, провода украдены скупщиками цветных металлов, и что приличного вина не достать, магазины ведь пустые, а зарплату задерживают. Мыши на чердаке не помешали своим вкрадчивым шорохом, жуки-точильщики, грызущие бабкину кровать, бабкин комод, бабкины полы - жуки не помешали. Старые липы услышали стон и скрип, ничего больше, а потом мыши бегали под полом, испуганные шагами в ночи, шурованьем неопытной кочерги в русской печке, звоном стаканов.
Вином залить стыд и приятную слабость, а клетка, в которой уже укрепилось влажное зернышко, еще не отведает вина, она защищена природой и рада тому: быстро пускает корешки, усаживается поудобнее, устраивается надолго, на девять месяцев. Ей предстоит усиленно двоиться, троиться, множиться с поистине дьявольской скоростью, выбрасывать в стороны отростки с мягкими щупальцами, по пять на каждом, и студенистые бугорки на головке, которыми можно будет фиксировать через красную стенку живота: день, ночь, день, ночь, свет, тьма.
Так она была зачата, Она, потому что уже через месяц у нее сформировались зачаточные складочки между ножками, крохотные нервные центры и малюсенький мешочек для вынашивания будущих незатейливых человеческих существ. Потом все это росло, пухло, наливалось кровью, лимфой, всякими другими неаппетитными, но необходимыми соками. Вовремя созрело, вовремя пробилось сквозь живую почву, разодрав при этом оную безжалостно (наложили на страдающее материнское мясо четыре шва, причем один из них внутренний). Вокруг шумели восторги мира: хохот, сюсюкающие восклицания, аханье; пробка  шампанского, отскочив от окна, произвела много дополнительных децибел – высоких, женских, к которым примешался яростный вопль ее – рожденной на радость Вселенной.
Она умела только сосать, что, впрочем, тоже не плохое умение для будущей успешной жизни, а еще переваривать лактозу и выводить непереваренное. А уже были записаны на ее имя тот самый прабабкин дом, в коем состоялось пресловутое зачатие, и немалый вклад на книжке, подарок от любящих предков с обеих произведших ее ветвей родословного древа. И уже созревали внутри другого организма клетки, готовящиеся через два десятка лет (какая пылинка времени на фоне бескрайней черноты Вселенной) прыгнуть в ее собственную глубину и осчастливить ее видом двух неярких полосок на бумажной ленточке. Но до полосок надо еще дожить, надо вырастить зубы, научиться пользоваться горшком, отрастить косички, исписать три тысячи тетрадок в линейку и клетку, возненавидеть родителей, полюбить огни далекого города, влететь в него сверкающей бабочкой, показать Арбату и Ленинскому проспекту свои ноги, затянутые в лайкра-стрейч. Двадцать лет мир ждал этого выхода, этих прыгающих мыслей и дрожащих от счастья взглядов: я здесь, я пришла, любите меня, хвалите, возносите, балуйте! Мир, конечно, не котенок с печки в старом, старом прабабкином доме, он не умеет ласково гладить хвостиком по шейке. Он согнет эту шейку над раскаленным от страсти, совершенно нелюбимым и дурно пахнущим мужским отростком, он увенчает кудрявую головку белой дурацкой наколочкой, он будет совать в руки то поднос, то машинку для стрижки, и ночами не примет слез, а подсунет тяжелые, вымазанные злой усталостью сны. Во снах, не дай бог, придет воспоминание дорожденческой жизни – скрип старых лип за окном, тиканье жучка в изголовье прабабкиной кровати, бурленье ленивой беременной материнской крови.
- Не хочу, не хочу! – закричит она, и проснется, и выскочит из мерзкого желтого здания общаги – неумытая, ненакрашенная, в черной курточке поверх тесного джинсового платьица. Дождь умоет ее, а мятный Орбит для освежения дыхания вместо завтрака – это полезно для зубов и для фигуры. Прекрасная человеческая ярость впервые всплеснется в спавшем двадцать лет сердце – удары, грохот, какофонию сердца услышит серая московская улица, и даже равнодушные автомобили затормозят на секунду – что это? Где это?
С упавшим на лоб локоном, похожим от влаги на серебряный штопор, она ворвется в стеклянную дверь,  там оседают на стены дивно пахнущие химические испарения и сверкают в руках прекрасных девушек страшные острые предметы. Зло на мир в ней так сильно, что она уже видит следующую сцену: как она с медленным наслаждением отрезает клиенту ухо, любуется вибрирующей в его голосе болью и пьет его горячую кровь. Она возьмет ножницы и занесет их над пустым пока креслом. И в это время услышит голос от двери:
- Кто из мастеров свободен?
На момент ее зачатия в старом, старом доме его клетки уже зрели, чтобы быть впрыснутыми в ее живот сегодняшним дождливым  вечером. Она сразу узнала его, вернее – узнал ее живот, быстро и жарко дрогнувший.
- Проходите, молодой человек. Вам постричься


© Copyright: Антон Рагозин, 2010