Жизнь после смерти

Светлана Бестужева-Лада
«-Я могу спасти вас, - услышал он вдруг неизвестный голос. – Вы оправитесь от раны, благополучно устроите свои дела и доживете если не до глубокой старости, то до вполне почтенного возраста…
-Я хочу жить! – беззвучным воплем отозвался он. – Я не готов умереть, не хочу! Так глупо, так бездарно…
-Согласен, глупо, - услышал он в ответ. – Но эта «глупая смерть» вознесет вас к таким вершинам славы, о которых вы и не мечтаете. Вы станете одним из самых знаменитых поэтов в мире, вам поставят памятники, вас будут называть «солнцем русской поэзии». У вас никогда не будет ни соперников, ни конкурентов. Вы станете кумиром на века…
-Посмертно, - горько усмехнулся он.
-Всему своя цена. Ваша смерть даст невиданный толчок развитию русской литературы. Появятся новые поэты, даже знаменитые, но вы… Ваши стихи будут учить в школе, как обязательный предмет.
-А если вы меня спасете? Я погибну, как поэт? Меня забудут?
-Нет, не думаю. Но такой славы у вас никогда не будет.
Тут невидимый собеседник слегка понизил голос.
- Правда, не будут с упоением копаться в вашей интимной жизни, не будут ломать головы, кому посвящено то или иное любовное стихотворение, не станут обвинять во всем случившемся Наталью Николаевну…
-Наташа невиновна…
-Потомки посчитают иначе. И проклянут ее за второй брак.
-Какая глупость! Я сам сказал ей, чтобы носила траур три года, а потом выходила замуж за достойного человека…
-Она будет носить траур семь лет. И выйдет за весьма достойного человека. Не поэта. Всего этого ей и не простят.
-Я не хочу такой посмертной славы! Не хочу, чтобы поливали грязью мою жену. Спасите меня! Я начну новую жизнь. Видит Бог, я достаточно наказан за свои прегрешения.
-Хорошо. Но помните: если в какой-то момент вашей жизни вы пожалеете о своем решении, то все немедленно вернется на свои места. И тогда вы умрете – уже окончательно и бесповоротно.
-А если не пожалею? Хотя бы памятник мне поставят после смерти?
-Поставят, - отозвался собеседник после недолгой паузы. – Но только к двухсотлетию со дня рождения. До этого вас будут лишь изредка поминать как «купленного самодержавием» талантливого поэта – не более того. Сейчас вы умираете мучеником, а если выживете – станете лишь «одним из». Как Жуковский, например. На пьедестал вознесут других, далеких от царей поэтов…
-Все равно, - прошептал он, - я этого не увижу. Спасите меня! Я еще напишу многое такое, что прославит меня не меньше, чем уже написанное.
-Это ваше окончательное решение?
-Да…
-Тогда я исполню ваше желание. Но если вы – хотя бы мысленно – произнесете фразу: «Да зачем мне нужна такая жизнь?», вы вернетесь сюда, на этот диван, и от смерти вас будут отделять считанные минуты. Как сейчас.
-Я не пожалею…
-Что ж, тогда живите…»
…………………………………………………………………………………………
На этот раз сознание возвращалось к нему медленно, словно он поднимался из невероятно глубокой воды. Но вода была прозрачной, он видел над собой дневной свет и понимал, что скоро окажется на поверхности. Понимал и страстно желал, чтобы это произошло скорее.
Одновременно он ждал возвращения боли – почти невыносимой, раздирающей, не отпускавшей его почти двое суток. Он был готов принять ее, но она почему-то медлила, не начиналась.
«Может быть, я уже умер, - подумал он. – Исповедовался, соборовался, причастился святых даров… Я помню даже, что исповедь принимал какой-то неизвестный отец Петр, седой священник с добрыми и усталыми глазами… Когда я до этого исповедовался в последний раз?»
Этого он не мог вспомнить. Но сознание становилось все яснее, а свет – все ярче. «Сотворите же достойный плод покаяния», - сказано в Библии. И он сотворил его, он простил всех своих врагов, даже ненавистного еще недавно Дантеса. Более того, попросил сначала князя Вяземского, молившегося возле него, съездить к Дантесу и передать ему прощение. Но потом заметил в комнате княгиню Долгорукову и прошептал:
-Женщины тоньше исполняют такого рода миссии. Прошу вас, княгиня, не откажите в моей просьбе.
Княгиня кивнула и вышла, утирая слезы. В соседней комнате она сказала княгине Мещерской-Карамзиной, беседовавшей о чем-то со священником:
- Воистину, он принимает подлинно христианскую кончину.
Отец Петр кивнул:
- Я стар, мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы можете мне не верить, когда я скажу, что я для себя самого желаю такого конца, какой он имеет. Это – подлинное покаяние.
А потом… Он с усилием вспомнил, что подозвал к себе Данзаса и продиктовал ему список своих долгов, на которые не было ни векселей, ни заемных писем. Снял с руки перстень, с которым до этого не расставался, и отдал другу-секунданту на память.
-Я отомщу за тебя! – воскликнул Данзас.
- Нет, нет, мир, мир…
А потом его с новой силой пронзила боль и он стал стремительно падать в черную бездну, слыша откуда-то издалека горький женский плач. Натали, Наташа, любимая жена, упавшая в обморок, когда его, окровавленного внесли в дом. Бедная, как же ей тяжело!
И вот теперь все, похоже, начинается заново… Хотя, если нет боли, то, может быть… Нет, врач же ясно сказал ему, что рана – смертельна. И другие подтвердили…Доктор Шольц первым прибыл к нему вместе с доктором Задлером. Раненый попросил всех удалиться из кабинета, протянул доктору Шольцу руку и сказал:
- Плохо со мною! Я чувствовал при выстреле сильный удар в бок, и горячо стрельнуло в поясницу, дорогою шло много крови, - скажите мне откровенно, как вы рану находите?
- Не могу вам скрывать, что рана ваша опасная.
- Скажите мне, - смертельная?
- Считаю долгом вам это не скрывать, - но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано.
- Спасибо! Вы поступили со мною, как честный человек, - при сем рукою потер он лоб. - Нужно устроить свои домашние дела.
Через несколько минут сказал:
- Мне кажется, что много крови идет?
Врач вновь осмотрел рану и наложил новый компресс.
- Не желаете ли вы видеть кого-нибудь из близких приятелей? – осведомился он.
- Прощайте, друзья, - сказал раненый, обводя глазами свою библиотеку. - Разве вы думаете, что я час не проживу?
- О, нет, не потому, но я полагал, что вам приятнее кого-нибудь из них видеть... Г-н Плетнев здесь.
- Да, но я бы желал Жуковского. Дайте мне воды, меня тошнит.
Послали за Жуковским, приехали доктора Арендт и Соломон – и началась эта изнурительная борьба с болью и смертью, борьба, закончившаяся приходом священника.
Да, еще Арендт привез записку от императора, в которой говорилось: «Если бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся; я беру их на свои руки».
Он знал: императору можно верить. Сколько бы ни ходило в свете пакостных слухов о якобы существующей связи между Николаем Романовым и Натальей Пушкиной, он знал подлинную цену этих слухов. И какого же дурака он свалял, когда позволил великосветским бездельникам и завистникам втянуть его в эту авантюру с дуэлью! А все бешеная ревность, унаследованная от покойной маменьки, урожденной Ганнибал. Арабская, горячая кровь и в четвертом поколении давала о себе знать.
Ревность… Он горько усмехнулся: вместе с сознанием к нему с удивительной ясностью пришло понимание того, что он получил лишь то, чего заслуживал. За сколькими замужними дамами он волочился, скольких на самом деле обесчестил, причем сплошь и рядом бахвалился своими победами и в разговорах с приятелями, и в письмах к друзьям. Если бы все оскорбленные им мужья вызывали его на дуэль…
И ведь он прекрасно знал, что его жена – невинна, что она лишь принимала дозволенные светскими приличиями знаки поклонения ее удивительной красоте. И сам-то женился именно на красавице, хотя по уму должен был бы искать невесту с приданным, а не с красотой. Неужели не понимал, что места себе не будет находить от ревности? И вот теперь всему конец.
В глазах окончательно прояснилось, он увидел знакомый кабинет, ряды любимых книг и кресло рядом с диваном. В кресле кто-то сидел, но он еще не мог разглядеть, кто именно. Мужчина? Женщина? Да, женщина. Александрина, старшая сестра его жены. Влюбленная в него свояченица. А где же Наташа?
- Что Натали? – прошептал он едва шевеля губами. – Как она?
Александрина вздрогнула, побледнела и наклонилась к нему.
- Вы опять страдаете, Александр? Сейчас я позову доктора…
-Что Натали? – повторил он уже чуть громче.
- Недавно заснула.
Александрина встала с кресла и направилась к двери, шелестя шелком темного платья.
- Не уходите, - попросил он. – Не нужно никого звать.
Но она уже скрылась за дверью.
Значит, жена все-таки заснула. Бедняжка, как она мучилась из-за него все это время, как билась в рыданиях, обвиняя во всем себя и в то же время клянясь в своей невинности. Сейчас он нашел бы достойные слова для ответа, но тогда невыносимая боль не давала ему сосредоточиться ни на чем другом. Боль…
Он прислушался к себе: боли не было, остались лишь слабые ее отголоски. И жажда уже не мучила. Неужели Господь смилостивился? Неужели он все-таки будет жить и эта нелепая дуэль забудется, как страшный сон? Не может быть…
Вошел доктор Арендт, привычным жестом взял его за запястье – проверить пульс. Потом начал осмотр раны, и постепенно выражение озабоченности на его лице сменилось удивлением:
- Вы испытываете прежнюю боль, господин Пушкин? – осторожно осведомился врач.
Пушкин покачал головой. Нет, он не испытывал прежней боли. Но не значило ли это, что просто пришел конец всему? Он с минуту на минуту умрет, поэтому и нет никакой боли. И больше никогда не будет.
-Я умираю? – спокойно спросил он.
Арендт выпрямился и ответил:
-Напротив, господин Пушкин, у меня появилась надежда. Воспаление в ране начинает проходить. Но это невозможно!
-Почему?
-Да потому, что ваша рана была смертельной, уж я-то насмотрелся на своем веку на всяких пациентов. Чудо, что вы пережили сегодняшний день. Если ночь пройдет спокойно, то…
-То – что?
-То я употреблю все свои знания для того, чтобы вы поправились.
Надежда. Сначала робкая, а потом все более яркая надежда начала зарождаться в груди Пушкина. Он хотел приподняться, но сил не было даже просто шевельнуть рукой.
-Сейчас я дам вам лекарство, - продолжил доктор. – Вам нужно заснуть. Силы восстанавливаются во время сна, это всем известно.
Пушкин слабо улыбнулся. Да, ему нужно просто выспаться. Несколько суток перед этой нелепой дуэлью он практически не спал, потом испытывал слишком сильные страдания, чтобы забыться целительным сном. Теперь он заснет, как заснула Наташа. Наверное, она своим чутким сердцем поняла, что опасность миновала. Господи, сколько же горя он ей принес! И ей, и всем своим друзьям…
-Они там? – спросил он у Арендта.
Доктор не сразу понял вопрос, но потом лицо его прояснилось и он кивнул:
-Дом полон народа, господин Пушкин. Все ваши друзья, ваши близкие… И толпа у крыльца…
Толпа у крыльца? Пушкин изумился совершенно неподдельно. Понятно, что друзья волнуются о его здоровье, сочувствуют Натали, но толпа…? Доктор, наверное, что-то путает.
-Люди волнуются, - ответил на его невысказанный вопрос Арендт. – Прошел слух, что вы умираете. Они требуют покарать убийц.
-Убийц? – еще больше изумился Пушкин. – Я стрелялся с господином Дантесом… боже, какая глупость!... была дуэль. Какие убийцы?
-Не думайте об этом, - мягко сказал Аренд, поднося к губам Пушкина рюмку с бесцветной жидкостью. – У вас еще будет время, масса времени. Только берегите силы.
Пушкин хотел было возразить, что он вполне в силах отличить вымысел от правды, что никаких убийц не было и быть не могло, что он… Но мягкая пелена незаметно опустилась на его лицо, глаза закрылись и он погрузился в очередной глубокий, но на сей раз куда более спокойный сон.
А доктор Аренд потребовал подать ему шубу и быстро вышел из дома, стараясь быть как можно незаметнее. Толпа возле дома Пушкина действительно собралась изрядная, то тут, то там раздавались призывы «бить проклятых французов» и прочие менее пристойные выкрики. К счастью, мало кто знал доктора Арендта в лицо и ему удалось довольно быстро сесть в санки.
-В Зимний, - приказал он кучеру.
В Зимнем дворце  - он знал – император ожидал известий о состоянии Пушкина, и Арендт непременно должен был доложить государю о том, что, кажется, Господь сотворил чудо и поэт останется жить. Император будет доволен, его тревога за жизнь поэта была неподдельной. И еще больше беспокоило его положение молодой жены Пушкина, которая могла вот-вот остаться вдовой с четырьмя детьми на руках…
Красивых женщин император любил не меньше, чем все нормальные мужчины, а Наталья Николаевна пробуждала в нем еще и сентиментальные воспоминания о поре его жениховства, когда он был страстно влюблен в юную прусскую принцессу Шарлотту, такую же нежную, почти неземную красавицу.
Сейчас императрица, конечно, состарилась и поблекла, но для него она всегда оставалась обожаемой Шарлоттой, его маленькой птичкой, которую он тщательно оберегал от всех житейских бурь. Врачи запретили ей иметь еще детей, теперь их отношения были безгрешны, но он по-прежнему любил жену. А маленькие интрижки императора с придворными дамами, фрейлинами, да и с простыми жительницами Петербурга императрицу не волновали, она просто закрывала на них глаза, не желала ничего знать.
Хорош бы он был, заведи роман с госпожой Пушкиной! Уж об этом императрица непременно узнала бы. Да и соблазнять порядочную женщину, мать четверых детей – нет! Комплименты, улыбки, один-два танца – это все, что он себе позволял по отношению к Наталье Николаевне. И все равно вокруг роились грязные сплетни. Низкие людишки, их не переделаешь!
-Ну что? – спросил император вошедшего в его кабинет Арендта. – Надеюсь, наш поэт…
Он не закончил фразу. Сказать: «умирает истинным христианином» показалось ему вдруг пошлым, а сказать «отдал Богу душу» - просто неприличным. Вся эта история вообще стоила ему немало нервов. В ближайшие дни он примерно накажет всех, кто принимал участие в организации этой мерзости. Прежде всего – вышвырнет из России красавчика Дантеса вместе с его приемным отцом, бароном Геккереном. Слишком уж темные слухи ходили об этой парочке, а тут еще эта дуэль. А потом прикажет Бенкендорфу найти тех, кто составлял взбесивший Пушкина «диплом». И пусть молят Бога, если отделаются пожизненной ссылкой в свои имения, а не Сибирью.
-Ваше величество, - с поклоном отозвался доктор, - боюсь обнадеживать вас раньше времени, но, кажется, свершилось чудо. Пушкин еще жив и состояние его заметно улучшилось.
-Слава Богу! – непроизвольно вырвалось у императора. – Может быть теперь он будет вести жизнь, достойную его. Не зря же мы назначили его придворным историографом.
Действительно, Николай I сделал своеобразный свадебный подарок Пушкину, назначив его на эту должность летом 1831 года с поручением писать историю Петра I. Пушкин сообщал об этом Плетневу в таких выражениях:
«Царь взял меня на службу, но не в канцелярию, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем, чтобы рылся я там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: "Так как он женат и не богат, то надо поддержать его хозяйство».
Таким образом, Пушкину была устроена под предлогом писания истории некая синекура с жалованием по 5 тыс. рублей в год. А в  1834 году Пушкин был пожалован в камер-юнкеры, исключительно ради того, чтобы дать возможность его прекрасной супруге появляться на придворных балах. До императора доходили слухи, что Пушкин не слишком доволен – «дали чин, как безусому мальчишке» - но на придворные празднества являлся исправно, даже когда жена не могла появляться в свете. Немудрено: за шесть лет брака четверо детей и два выкидыша, какие уж тут «вихри бала».
Кивком головы император отпустил врача, бросив на прощание загадочную фразу:
-Мы подумаем над этим делом.
Это могло означать, что угодно: Николай не был любителем рассуждать о том, как он намерен поступить в том или ином случае. Он думал – иногда довольно долго – а потом принимал решение, порой самое неожиданное. А приняв, уже никогда не менял его.
…………………………………………………………………………………
Это пробуждение было легче и приятнее, чем предыдущее. Пушкин, проспав почти десять часов почти спокойным сном, сразу открыл глаза и осознал, где находится. Рана не болела – тупо ныла, но это были уже такие пустяки по сравнению с тем, что пришлось перенести.
На сей раз в кресле рядом с диваном сидела уже не Александрина, а сама Наталья Николаевна. Похудевшая, измученная, с ввалившимися глазами – точно после тяжелой болезни. Увидев, что муж проснулся, она порывисто наклонилась к нему:
-Что, Саша? Пить? Позвать врача? Как ты?
-Ох, женка, - слабо улыбнулся ей Пушкин, - напугал я тебя, кажется, изрядно. Хороший урок нам обоим.
-Я… - начала Наталья Николаевна.
-Не надо, я все знаю. Ты не виновата передо мной, мой ангел, а я кругом виноват. И перед тобой, и перед детьми, и перед всеми… Повел себя, как глупый безусый мальчишка, поделом же мне.
-Ты поправишься, - не совсем уверенно произнесла Наталья Николаевна.
-Обязательно поправлюсь, вот увидишь. И все будет совсем по-другому. Весной уедем с детьми в Болдино, там мне всегда легко дышалось. Еще когда ты была моей невестой… Помнишь, какие письма я тебе писал?
-Помню, - прошептала Наталья Николаевна со слезами.
-Ну, полно, мой ангел, теперь-то что же плакать? Или жалко расставаться с Петербургом?
-Да будь он проклят, этот Петербург! – с неожиданным пылом воскликнула Наталья Николаевна. – Уедем, Саша, в Болдино, будем там тихо жить с детками…
Пушкин прижал к губам узкую, нежную ладонь жены и закрыл глаза. Да, теперь все в их жизни будет по-другому. Он займется, наконец, исполнением множества замыслов, которые рождались у него в последнее время.
Еще в 1832 г. он задумал повесть «Мария Шонинг», в основе которой лежала история девушки и вдовы, казненных за мнимое преступление. От повести сохранились только два начальных письма, когда и кроткая героиня, и ее подруга еще не успели испытать всех ужасов нужды и жестоких законов, но уже началась война между несчастной сиротой и бессердечным обществом.
С этим сюжетом совпадало и его стремление к изображению современного общества, «как оно есть»: в 1835 году возник замысел романа «Русский Пельгам», к которому вдохновил его юношеский социальный роман Бульвера: «Пельгам или приключения джентльмена»… Ничего так и не было сделано, остались лишь разрозненные наброски… В обоих сохранившихся планах Пушкина герой очищается от своего легкомыслия страданием и тем, что считается в глазах общества падением (он сидит в тюрьме по обвинению в уголовном преступлении).
 И ведь уже три года назад, живя в том же самом Болдино, он сам писал жене:
«Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим.. О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги: труды поэтические — семья...»
Благие намерения так и остались лишь намерениями. Хотя в стихотворении того же времени собственной рукой начертал сокровенно-пророческое:
«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить... И глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…»
 Напророчил: чуть было не умер. Но теперь уже его ничто не заставит свернуть с избранного пути. Смерть подошла вплотную и ослепительно-ярко осветила всю его жизнь, все, что было в ней бурного, болезненного, данью человеческой слабости, обстоятельствам, обществу… Вся желчь, которая копилась в нем целыми годами и особенно – последними месяцами мучений, казалось, ушла вместе с кровью из раны: он стал другим человеком.
Собственно говоря, эта нелепая дуэль лишь подтолкнула Пушкина на тот путь, который он сам себе избрал в последний год. Он давно он думал и хлопотал об издании журнала «Современник», и даже приступил к нему, желая сделать журнал с благородным, серьезным тоном и характером, которое могло бы противодействовать легкому, насмешливому взгляду на литературу, развивавшемуся тогда в «Библиотеке для чтения». В журнале Пушкина приняли участие Гоголь, Жуковский, князь Вяземский. Сам поэт чрезвычайно много работал для журнала, однако размещал в нем лишь прозаические статьи. К стихам же почти охладел, если не считать произведений… религиозного характера.
Пушкин глубоко вздохнул: Ангел-хранитель так явственно указывал ему путь, по которому следовало идти, а он пренебрег указанием, ввязался в нелепую светскую интригу. А ведь занимался в последнее время переложением житий святых и уже готов был принять участие в составлении «Словаря святых, прославленных в российской церкви». Но уж теперь-то он воплотит все эти задумки в жизнь. Теперь он и жить-то будет совсем по-другому.
-Что дети? – спросил он у жены, не открывая глаз. – Благополучны, здоровы?
-Все хорошо, Сашенька, - отозвалась Наталья Николаевна, даже не пытаясь скрыть изумление, прозвучавшее в ее голосе. – Все благополучны, все здоровы. Гришенька вот-вот на ножки встанет, а Машенька уже говорит вовсю, точно взрослая. Вот поправишься…
Пушкин ощутил резкий укол совести: четверо детей, а он думал о чем угодно, только не о них. А как сам обижался на родителей, когда те порхали по балам и приемам, не обращая на детей ни малейшего внимания. Нанимали учителей, гувернанток – да, воспитание он и его старшая сестра и младший брат получили отменное. Но вот родительской любви – очень мало. Выходит, он повторяет то, в чем упрекал собственного отца? Как глупо и как жестоко…
Он так и не отпускал руку жены, а Наталья Николаевна боялась шелохнуться, чтобы не вспугнуть то новое, что появилось в ее всегда непредсказуемом супруге. Даже слезы не вытирала, которые тихо лились из ее уже давно заплаканных глаз. О детях спросил… всех простил… Господи, неужто и впрямь этот кошмар может пойти им во благо?
Она не лукавила, когда говорила, что Петербург ей опостылел. Она так и не привыкла к нравам высшего света, не умела, подобно другим дамам быть холодно-расчетливой и ловко прятать свои увлечения и грешки под маской напускного целомудрия. Знала, муж хотел бы видеть в ней тот идеал, который описал в «Евгении Онегине»: княгиню Гремину, кумир гостиных, неприступную добродетель. Но она-то в глубине души все еще оставалась провинциальной простушкой, которую Бог наделил необыкновенной  красотой…
В Болдино, так в Болдино… Жизнь там во много раз дешевле, чем в столице, прекратятся вечные неприятности с поставщиками провизии, модистками, каретниками и тому подобными людьми. Может быть, постепенно и долги выплатятся, а там дети подрастут, нужно будет всерьез думать об их воспитании…
Она очнулась от деликатного стука в дверь. Пришел доктор Арендт…
-Что ж, госпожа Пушкина, - говорил он ей час спустя, - теперь я с чистой совестью могу поручиться за жизнь вашего супруга. Могучий у него организм, такую рану получить – и остаться в живых.
- Божиим промыслом, - тихо произнесла Наталья Николаевна. – На все воля Его, господин доктор. Саша… господин Пушкин желает уехать из Петербурга в имение. Совсем уехать.
-Мысль весьма здравая. Только месяц-другой с поездкой придется повременить. А снег сойдет, дороги установятся – первый же благословлю ехать на свежий воздух, да деревенское молоко. В Михайловское собираетесь?
-Нет, - покачала головой Наталья Николаевна, - в Болдино. Там и теплее, и дом лучше. Я сама, правда, не видела…
Она действительно своими глазами не видела ни Михайловского, о котором Пушкин довольно редко вспоминал, ни Болдино, откуда еще женихом слал он ей нежные послания, смертельно беспокоясь о том, что невеста осталась в Москве, где вовсю бушевала холера. А потом поехать в родовое имение Пушкиных помешала очередная беременность. Так что все, что она знала об этих местах, было почерпнуто только из писем, да редких разговоров.
И еще – из того же «Евгения Онегина», где Пушкин запечатлел болдинский дом в описании деревенского приюта героя:
«Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен,
Во вкусе умной старины...»
Дом соснового и дубового леса, одноэтажный, с мезонином, обшит тесом. Охристо-белого цвета. Веранда… Комнаты, наполненные старинной мебелью…
 Бог даст, она увидит все своими собственными глазами.
………………………………………………………………………
Силы к нему возвращались – медленно, но неуклонно. Он уже мог подолгу сидеть, опираясь на подушки, появился аппетит, о недавних чудовищных болях он почти забыл. Зато все чаще и чаще приходили мысли о том, как глупо и бесшабашно он тратил свои лучшие годы, сколько времени, не говоря уже о деньгах, отдал пагубной страсти к картам, сколько злых и обидных для многих людей стихотворений написал. Возомнил себя гением, впал в смертный грех гордыни, вот Бог его и наказал… почти смертельно.
А что было на самом деле? Три года после окончания Лицея он прожил в Петербурге, числясь на государственной службе, но не утруждая себя ею ни на секунду. Конкретно: получил чин коллежского секретаря (в котором и оставался потом до самой своей смерти) и был зачислен в Коллегию иностранных дел. Так было и с Грибоедовым, но тот делал блестящую дипломатическую карьеру, а Пушкин…порхал по великосветским гостиным и писал такие стихотворения, которых нельзя было печатать и которых впоследствии он сам же и стыдился - едкие эпиграммы и скабрезные стишки. 
Еще в Лицее напутствованный благословением Державина, ободренный потом благосклонностью Карамзина, юноша-поэт скоро обратил на себя внимание Жуковского и других заслуженных писателей, введен был в Арзамасское общество литераторов, познакомился с Катениным, у которого была заслуженная репутация умного и объективного критика.
Но в глубине души всегда знал, что не пишет стихов «от сердца», а лишь играет, сочиняя стихи, благо Бог наградил его легким пером. Даже поэма «Руслан и Людмила», которую он написал в 1820 году и по прочтении которой Жуковский подарил Пушкину портрет свой с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя», была закончена уже во время его южной ссылки и, в общем-то, перехвалена. Это, впрочем, не мешало  Пушкину гордиться репутацией «известного поэта». А ведь честнее было бы сказать: «скандально известного поэта».
Правда, были и другие стихи, стыдиться которых не приходилось, но… Его лицейский друг Пущин вспоминал:
«Тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура, в Россию скачет...» и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который бы не знал его стихов».
Ну, и аукнулась же ему эта популярность. Уж на что Александр I был либеральным императором, и то, потеряв всякое терпение, хотел сослать дерзкого рифмоплета в Сибирь или на Соловки.
 Хлопоты друзей, а главное, заступничество кроткой и мягкосердечной императрицы, к которой пламенно воззвал Жуковский, смягчили участь поэта — ему было приказано ехать на юг с назначением в канцелярию генерал-лейтенанта Инзова. Официально это называлось «служебной командировкой», но ни о какой службе опять и речи не было. Хотя бы потому, что для начала он несколько месяцев пропутешествовал по Кавказу и Крыму вместе с семейством генерала Раевского, героя Бородинской битвы.
У генерала было три дочери – Екатерина, Елена и Мария, все три были красавицами, причем каждая в своем роде. Влюбчивый Пушкин долго не мог сделать выбор между «тремя грациями» и, наконец, успокоился воспеванием самою юной – Марии, еще почти девочки, с которой можно было и бегать наперегонки вдоль прибоя, и посвящать ей полулюбовные, в высшей степени пристойные стишки. Мария была так молода, что генерал смотрел на все это сквозь пальцы.
Мария…Эта девочка пять лет спустя, едва повзрослев, была выдана отцом за князя Волконского, а после событий на Сенатской площади стала живой легендой: первой из жен декабристов отправилась за мужем в глухой сибирский острог. Это высокое понимание чувства долга внушило Пушкину такое уважение к молодой княгине, которого он не испытывал, пожалуй, ни к одной другой женщине.
Но это было позже. А пока Пушкин превесело проводил время в Бессарабии при снисходительном попустительстве своего «начальника» - генерала Инзова, играл в бильярд и карты, ввязывался в мелкие и крупные скандалы (два из них закончились дуэлями) и писал, писал, писал…«Кавказский пленник», «Гаврилиада», «Братья-разбойники» - это  было сочинено в Бессарабии. Тут же были написаны романтические поэмы и множество стихотворений (среди них такие известные, как «Черная шаль», «Кинжал», «Чаадаеву» и «Песнь о вещем Олеге»).
Гораздо более зрелые, чем «Руслан и Людмила», эти произведения принесли Пушкину громкую всероссийскую известность. Они, по словам Белинского, читались всей грамотной Россией и ходили во множестве списков. В Кишиневе же Пушкин начал «Бахчисарайский фонтан» и «Евгения Онегина». Но летом 1823 года его перевели в Одессу: генерал Инзов уже не мог оградить от неприятностей своего своеобразного «подчиненного», который умудрился испортить отношения со слишком многими влиятельными и богатыми людьми.
Но и в Одессе… Пушкин даже поморщился, как от зубной боли, вспомнив свои приключения в этом городе и, главное, те глупо-задиристые письма, которые он оттуда писал не только друзьям, но и почти незнакомым людям. Поссорился с Александром Раевским, старшим сыном генерала, и не на ровном месте, а из-за прекрасных глаз графини Воронцовой – Елизаветы Ксаверьевны, избалованной красавицы, которая умело кокетничала со всеми своими многочисленными поклонниками, доводя их до отчаяния. Ах, прекрасная Элиз, сколько раз ему казалось, что победа уже в его руках, но графиня вновь ускользала и делалась равнодушно-холодной.
А ведь был еще муж, к которому… Да, к которому он ревновал его собственную жену. Пушкин горько усмехнулся: вот уж действительно, какой мерой меришь, такой и отмерится. Злился, писал на графа злые, даже просто оскорбительные эпиграммы, злословил за его спиной. Немудрено, что даже славившийся своим «британским хладнокровием» Воронцов вышел из себя и обратился к императору с просьбой избавить его от «бездельника, ловеласа и бретера».
И немудрено, что император Николай Александрович просьбу графа уважил, приказал уволить возмутителя спокойствия со службы и отправил в ссылку. Не в Сибирь – хотя многие были бы счастливы известию о таком путешествии Пушкина, а всего-навсего в Псковскую губернию, в родительское имение Михайловское. В самую что ни на есть деревенскую глушь. Вот где Пушкин понял, что такое бешеная тоска.
Впрочем, как все Пушкины, Александр Сергеевич был скор на переходы. И вот он уже наслаждается чтением книг из довольно обширной родовой библиотеки, готовит к печати первый сборник стихов, поэму «Бахчисарайский фонтан», до которой, кстати, на юге все руки не доходили. И, конечно, находит столь необходимое ему женское общество: по соседству жила еще молодая вдова Прасковья Вульф с дочерьми Анной, Алиной и совсем еще девочкой Евпраксией - Зизи.
Естественно, он начал волочиться за всеми сразу, даже Зизи не обошел своим вниманием, хотя и обращал это в шутку. Теперь уж и не вспомнить, какой из них что говорил, с кем целовался, кому стихи посвящал. Всем сразу, наверное, ведь по-настоящему даже влюблен не был. А тут еще приехала родственница соседки, молодая генеральша Анна Керн, репутация которой была самой что ни на есть скандальной. Но зато прехорошенькая…
Дернул же его черт именно ей отдать стихотворение «Я помню чудное мгновенье». Собственно говоря, она его просто отобрала, простодушно посчитав, что именно ей оно и посвящено. И, конечно же, вернувшись с любовником в столицу, раззвонила об этом во всех домах, где ее еще принимали.
«Так вот рождаются легенды, - саркастически усмехнулся Пушкин. – А того, что было на самом деле, никто толком и тогда не знал и сейчас не знает».
Потому что ничего не было – тогда, в Михайловском. Роман-однодневка случился у них много позже, когда Пушкин уже вернулся в Петербург, но ему и в голову не пришло посвятить хоть строчку свиданию с «гением чистой красоты». Точнее, строчку-то он посвятил, и не одну, но не в стихах, а в письмах к друзьям. В частности, назвал свою мимолетную любовницу «Вавилонской блудницей». Тоже моралист выискался! Анна Керн вела себя по отношению к мужчинам примерно так же, как  он сам – по отношению к женщинам. Нет, осудил и заклеймил.
А его позорный, трусливый отказ поехать в Петербург, где друзья – он знал! – готовились воплотить в жизнь то, что он писал в своих «вольнолюбивых стихах». Заяц перебежал дорогу, и он, как темная деревенская бабка, перепугался до полусмерти «дурной приметы» и велел поворачивать лошадей обратно в Михайловское. Как потом они еще продолжали считать его «певцом свободы» - невероятно, немыслимо! Ведь он предал их, если называть вещи своими именами.
Предал – и продолжал сочинять. Поэмы «Цыганы» и «Граф Нулин», три новые главы «Евгения Онегина», трагедию «Борис Годунов», бессчетные стихи… И – ни намека на трагедию на Сенатской площади и  дальнейшую участь мятежников, только торопливый набросок на полях рукописи – пятеро повешенных. Вот и все. Знаменитое «Во глубине сибирских руд» он написал много позже, потрясенный самоотверженным поступком княгини Волконской и других жен декабристов.
А в сентябре 1826 года ссылка Пушкина закончилась так же внезапно, как и началась:  новый император Николай I приказал ему прибыть в Москву и после долгого разговора с опальным поэтом не только дозволил ему жить в столицах, но и весьма недвусмысленно объявил, что только он лично будет решать, какие произведения господина Пушкина дозволительно печатать, а какие - нет. Да еще в частном разговоре с одним из придворных назвал бывшего опального поэта «одним из умнейших людей России». Казалось, жизнь началась заново, но…
Пушкин невесело усмехнулся. Ему, видно, на роду было написано не видать спокойной жизни, тем более, семейной. Пора бы остепениться, подыскать богатую невесту: карточные долги петлей сжимали горло. Так ведь нет! Вернувшись в мае 1827 года в Петербург, он повел себя по-прежнему: танцевал на балах, волочился за женщинами, играл в картах, до рассвета засиживался на холостяцких пирушках… И так без малого два года! Хотя и писал многим своим друзьям:
«Мне 27 лет.  Пора жить, то есть познать счастье».
Легко сказать… Семейное счастье Пушкиным не давалось еще со времен знаменитого основателя рода, «арапа Петра Великого», Абрама Ганнибала. Тот после смерти своего покровителя, хлебнул немало лиха, а в 1731 году женился решил на гречанке Евдокии Диопер, необыкновенной красавице. Но, выданная поневоле «за арапа не нашей породы», она немедленно начала ему изменять, а муж ее истязал за это, «бил и мучил несчастную смертными побоями необычно», как сказано в протоколах следствия, «специально вделал в стену кольца, дабы вешать на них за руки жену и сечь розгами, бить плетьми и батогами». А потом посадил жену на госпитальный двор на пять лет. От этого брака родилась белая девочка – Поликсена, которой отец дал хорошее воспитание и богатое приданное, но никогда не допускал к себе на глаза.
Потом кое-как получил развод, бросив доведенную почти до сумасшествия первую супругу на произвол судьбы. Вторично женился на апатичной и спокойной шведке Христине-Регине фон Шеберх, которая родила ему девятерых детей, как мальчиков, так и девочек. В отличие от первой светлокожей дочери, эти дети были настоящими мулатами, так что сомнений в верности жены у Абрама Ганнибала не возникло.
Один из сыновей, будущий дед поэта, Осип Абрамович женился по страстной любви на Марии Алексеевне Пушкиной – небогатой и не первой молодости девушке, пленившей его своей кротостью и грацией. Но страсть угасла так же стремительно, как и вспыхнула: после рождения первой и единственной дочери Надежды, Осип Абрамович бросил жену с ребенком и зажил холостяком в доставшемся ему от отца Михайловском, немало не заботясь о законной супруге, которая жила в Петербурге «в лютой бедности».
В селе Михайловское числилось 1974 десятины земли и около 200 крепостных, что по тем временам считалось достаточно солидным имением. Но когда Надежда Осиповна унаследовала его после смерти отца в 1806 году, от былой зажиточности мало что осталось: большая часть земель и крепостных были проданы, а дом пришел в запустение.
В жилах Пушкина текла не только эфиопская и шведская кровь, его предки со стороны отца были итальянского происхождения, принявшие в России фамилию Чичериных. Ольга Васильевна Чичерина, бабушка, вышла замуж за человека с, мягко говоря, сомнительной репутацией. Лев Александрович Пушкин был женат на ней вторым браком, а первая его жена умерла в домашней тюрьме на соломе, поскольку супруг заподозрил ее в любовной связи с французом-гувернером, которого без церемоний повесил на заднем дворе своей усадьбы.
Со второй супругой Лев Александрович, кстати, тоже не особенно церемонился, и лиха она хлебнула полной мерой. Может быть, такое поведение было следствием пережитой в детстве травмы: отец  Льва Александровича  в припадке какого-то неясного бешенства зарезал свою жену в родах и затем покончил с собой.
Два его сына – Василий и Сергей – тоже не нашли счастья в семейной жизни. Василий женился на одной из первых красавиц Москвы того времени, очень скоро начал изменять ей с крепостными девками и в результате оказался разведенным, да еще и объявленным виновным, то есть вторично жениться уже не мог. Сергей взял в жены необыкновенное создание – «прекрасную креолку», свою дальнюю родственницу, Надежду Ганнибал, которая была вспыльчива, страшно гневлива, но часто при этом впадала в тяжелую для домочадцев депрессию и равнодушие ко всему окружающему.
О каком семейном счастье могла идти речь? Семья владела родовым имением в Нижегородской губернии, состоящее из сел Болдино и Кистенёвка, где насчитывалось чуть ли не тысяча душ крепостных, но которое было давным-давно заложено и перезаложено. Сергей Львович не был картежником, но деньги у него не задерживались по каким-то непонятным причинам, а супруга его была совершенно равнодушна к домашнему хозяйству, что тоже не способствовало нормальной жизни.
Так на ком жениться? Хотелось, чтобы невеста была не только богата, но и красива. Девиц на выданье в окружении поэта было предостаточно: дальняя родственница Софья Фёдоровна Пушкина, Анна Алексеевна Оленина, Екатерина Николаевна Ушакова, Наталия Николаевна Гончарова…
Сначала  Пушкин посватался к Софье Фёдоровне, но его ждал отказ: невеста уже имела мужа на примете. Затем он обратил свое внимание на Екатерину Николаевну Ушакову. Дело шло к свадьбе, но внезапно Пушкин уехал в Петербург, и целый год от него не было никаких вестей. Свадьба, естественно, расстроилась, а репутация Пушкина сильно пострадала.
Следующей его избранницей стала Анна Алексеевна Оленина. Это был бы выгодный брак: отец Олениной в то время являлся директором Публичной библиотеки, а также был президентом Академии художеств. Но родители Анны были решительно настроены против этого брака, и Александр Пушкин получил категорический отказ. Немудрено: скандальная репутация поэта отпугивала почтенных обывателей. Можно было восхищаться его стихами, принимать у себя, как некого диковинного субъекта, но выдать за него замуж дочь…
Да ведь и матушка Натали Гончаровой сперва тоже ответила отказом, когда Пушкин попросил у нее руки дочери. Семейство Гончаровых занимало в обществе более высокое положение, нежели Пушкин, но тоже основательно запуталось в долгах. Необыкновенная красота Натали должна была доставить семье богатство, искали состоятельного жениха, а что мог предложить легкомысленный поэт? Свои долги? Или стихи?
Донельзя раздосадованный неудачным сватовством, он сорвался с места и уехал на Кавказ. Именно там 11 июня, неподалеку от крепости Гергеры, и произошла знаменательная встреча, описанная им самим в  «Путешествии в Эрзерум»:
 «Я пере;халъ черезъ р;ку. Два вола, впряженные въ арбу, подымались по крутой дорог;. Н;сколько грузинъ сопровождали арбу.
— Откуда вы? спросилъ я.
— Изъ Тегерана.
— Что вы везете?
— Грибо;да.
Это было т;ло убитаго Грибо;дова, которое препровождали въ Тифлисъ. Не думалъ я встр;тить уже когда-нибудь нашего Грибо;дова! Я разстался съ нимъ въ прошломъ году, въ Петербург;, предъ отъ;здомъ его въ Персію. Онъ былъ печаленъ и им;лъ странныя предчувствія. Я было хот;лъ его успокоить, онъ мн; сказалъ:
-Vous ne connaissez pas ces gens la: vous verrez qu'il faudra jouer des couteaux... (Вы не имеете представления об этих людях, вот увидите, в ход пойдут кинжалы)»
Грибоедов погиб от рук разъяренных персидских фанатиков, защищая интересы России. А от чего чуть было не погиб он сам? Точнее, из-за чего? Из-за суетности, сумасшедшей ревности, ущемленного самолюбия… Чего он ждал, когда женился на одной из самых красивых девушек того времени? Что она будет сидеть взаперти в его петербургской квартире? Хотя, возможно, он подсознательно именно к этому и стремился, не давая жене ни малейшей передышки: за шесть лет брака – четверо детей, да еще двоих не доносила…
Говорят, Нина, вдова Грибоедова, урожденная княжна Чавчавадзе, после получения известия о гибели мужа родила мертвого ребенка и совершенно удалилась от света. А ведь ей еще не исполнилось восемнадцати, и она тоже считалась одной из первых красавиц Грузии… Интересно, как бы она повела себя, окажись с мужем в Петербурге, в вихре светской жизни? Наверное, тоже стала бы объектом сплетен и пересудов, каким бы безупречным ее поведение не было…
Он вернулся в Россию через год и снова сделал предложение Гончаровой. На сей раз оно было принято: за год ни один мало-мальски подходящий жених для красавицы не сыскался, а в семье были еще две дочери на выданье, правда, куда менее красивые, чем Натали.
Сразу после получения согласия от красавицы, Пушкин написал одному из друзей:
 «Участь моя решена. Я женюсь… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством – Боже мой – она… почти моя… Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастье, я мог обойтись без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?»
Несмотря на то что все формальности вроде бы были обговорены, свадьба постоянно откладывалась. Александр Пушкин не находил себе места, настаивая на том, чтобы их поскорее обвенчали. Наконец причина была выяснена – у Наталии Гончаровой просто не было денег на приданое. Удивительная ирония судьбы: искать богатую невесту и найти девушку, у которой не было вообще ни копейки.
Батюшка, Сергей Львович, узнав о намерении сына жениться, выделил ему из семейного имения Болдино деревню Кистенёвку с двумястами душ крепостных. Пришлось закладывать деревню еще до свадьбы: невесте не на что было шить необходимые наряды, белье и все прочее, что полагалось иметь новобрачной. В обществе это вызвало смешки и недоуменное пожимание плечами: семейство Гончаровых стало притчей во языцех, никто не мог припомнить случая, чтобы жених оплачивал туалеты невесты и все обзаведение для молодых, разве что речь шла о явной бесприданнице. Больше всех пострадали старшие сестры: немногие имевшиеся у них поклонники отшатнулись, убоявшись такой же участи.
В результате после свадьбы обе сестры поселились у молодой четы Пушкиных, что вовсе не упрощало финансового положения семьи, скорее, наоборот. Теперь Екатерина замужем за Дантесом  - вынужденный брак с его стороны, тщетная попытка избежать дуэли с ревнивым мужем прекрасной Натали, и пылкое обожание уже не первой молодости со стороны Екатерины Гончаровой. На днях жена обмолвилась, что чета Дантесов выслана из России именным указом императора. И слава Богу!
Словно в ответ на его мысли в кабинет осторожно вошла старшая сестра Натали – Александра, миловидная, но уже не первой молодости девушка. Он всегда отличал умницу Азиньку, но относился к ней с братской нежностью, что бы там ни шептали злопыхатели.
-Александр, к вам Василий Андреевич. Вы в состоянии его принять?
-Вполне, Азинька, мне сегодня еще лучше, чем вчера. А ты что такая грустная?
-Вам показалось…
Опять, наверное, ее робкий поклонник Россетти не решился на объяснение. Второе сватовство не задается, а годы идут…
-Так проси же!
Он поудобнее устроился в подушках. И то правда: с каждым днем сил становилось больше, а горечь и злость, отравлявшие его жизнь последние месяцы, словно по волшебству исчезли куда-то.
Василий Андреевич Жуковский вошел с бодрой улыбкой, которая тут же сменилась куда более естественным для него выражением спокойствия и приветливости.
-Ну, сегодня совсем молодцом, друг мой. – проговорил он, усаживаясь подле дивана. – А я с новостями, причем одна хорошая…
-А вторая? – загорелись любопытством глаза Пушкина.
-А вот о второй, братец ты мой, даже не знаю, как и рассказывать. И не рассказать не могу, уж очень тесно она с первой связана.
-Да не томи, Василий Андреевич, - взмолился Пушкин. – Что за таинственная новость?
-В Петербурге новый поэт объявился.
-Удивил! – захохотал Александр. – Да сейчас каждый мальчишка стишками бумагу марает!
-Это не мальчишка… Я узнавал, он писал раньше, публиковался даже в каком-то московском журнале, но критики его не заметили. Тогда он обиделся и больше ничего уже в печать не давал. Хотя стихи писал по-прежнему. А когда прошла весть, что ты, душа моя, то ли при смерти, то ли уже умер, сей поэт написал весьма гневное стихотворение на эту тему и…
-Примета хорошая: жить долго буду, - быстро вставил Пушкин.
-Так-то оно так, да все одно: печатать сие стихотворение никак нельзя было даже тогда. Сейчас-то об этом речи нет, но списки уже по рукам ходят.
И Жуковский вынул из кармана сюртука сложенный вчетверо листок бумаги.
-От государя получил, - невесело усмехнулся он. – Николай Павлович сильно гневаться изволят, хотел автора в крепость посадить. Да у того родня влиятельная, заступников полно, отделался высылкой на Кавказ…
-Под пули? Хороша государева милость!
-Нет, с распоряжением «до серьезных дел не допускать».
-Дай хоть почитать-то, Василий Андреевич. Что он там такого насочинял?
Пушкин развернул листок и вслух прочел первые строки:
«Погиб поэт, невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой.
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордою главой…»
-Красиво завернуто! – усмехнулся он. – Только свинец-то у меня не в груди был… В стихах, конечно, не напишешь…
-Ты читай, читай, - вздохнул Жуковский.
Пушкин пробежал глазами стихотворение до конца, посмотрел на ничего не говорившую ему подпись – Михаил Лермонтов, и пожал плечами.
-Ну, и на что же государь разгневался? Немного трескуче, немного переврал, слишком много Пушкина читал…
-Да косвенно ведь в него метит. В императора…
-Ну, разве что косвенно…
-А прямо государь повелел долги твои все уплатить, заложенное имение родителя твоего от долга очистить, жалование тебе повысить до десяти тысяч рублей в год и разрешил жить там, где ты сам пожелаешь. С одним только условием…
-С каким? – насторожился Пушкин.
-Чтобы ты действительно продолжил дело Карамзина и писал российскую историю. Кто, кроме тебя, этим займется?
Пушкин в задумчивости принялся грызть ноготь – старая, детская еще привычка, от которой никак не мог отделаться. Что ж, государь, как всегда, великодушен. Однажды он уже выдал ему вспоможение – 10000 рублей, а потом, по его просьбе, еще 18000. Но долги не уменьшались, деньги уходили, как вода сквозь пальцы. Что ж, теперь он будет осмотрительнее и… экономнее. Карточных долгов уж точно делать не станет.
-Что ты молчишь? – осведомился Жуковский. – Мне нужно возвращаться к императору с твоим ответом. Сам знаешь, Николай Павлович проволочек не терпит.
-Да конечно же я согласен! – с некоторою досадой воскликнул Пушкин. – И благодарность моя государю неизмерима. Но я хотел уехать в деревню…
-Поезжай, кто тебе мешает? По весне – милое дело. Окрепнешь на свежем воздухе, отдохнешь, а осенью вернешься в Петербург, станешь в архивах работать. А летом снова в деревню – писать…
Пушкин покачал головой.
-Нет, уж лучше в Москву. Петербург я ненавижу, а архивы и в Москве есть. По крайности, туда необходимое вышлют.
-Ну, вот ты все и решил, - с удовлетворением отозвался Жуковский, поднимаясь с кресла. – Государю передам в точности. Думаю, это его порадует.
-Только вот Наташа при дворе уже не появится, - не без язвительности заметил Пушкин. – Это тоже государя порадует, думаешь?
-Думаю, что порадует, - с неожиданной горячностью воскликнул Жуковский. – Ему вся эта история уже поперек горла стоит. Императрица беспокоиться начала… А так все уляжется, забудется. Свет зол, душа моя, да забывчив, сам знаешь.
-Знаю, знаю, - нетерпеливо отмахнулся Пушкин. – Ноги моей больше в этом свете не будет, хватит с меня. Да и сама Наташа не прочь уехать. Она ведь – добрая, ангельской души женщина…
-Ангелам в наших гостиных делать уж точно нечего, - пошутил Жуковский. – Ничего останется Александра Николаевна, она ведь фрейлина, от двора никуда не денется…
-Замуж бы ей, - вздохнул Пушкин. – Так ведь опять о приданном думать надо. Маменьке-то ее все едино: спихнула мне всех трех дочек, и знать ничего не желает.
-Бог милостив, душа моя, найдется жених для твоей свояченицы, вот увидишь. Девица она добрая, весьма неглупая, а приданное – дело наживное. Глядишь, государыня позаботится…
-Дай-то Бог, - вздохнул Пушкин.
Когда Жуковский ушел, он долго сидел в сгущавшихся сумерках короткого зимнего дня, не зовя никого, чтобы подали свечи. Вот все и решилось: долгов больше нет, можно ехать в Болдино, жить там с семьей, может быть, писать. Только не стихи,  стихами он уже по горло сыт. Как и великосветским Петербургом. Тем паче – новые поэты объявляются, скоро на него будут смотреть, как он сам в свое время глядел на Державина – обломок былых времен, живая – чуть живая! – легенда…
Теперь-то понимает, что без Державина и его самого бы не было, как поэта. Как не было бы и без Батюшкова, Жуковского, Дениса Давыдова и многих, многих других. На их стихах вырос, окреп, обрел собственный голос.  Славу, можно сказать, обрел. Но ведь известно: хуже нет, чем пережить самого себя в поэзии. Над Державиным-то в конце жизни уже откровенно посмеивались, когда он писал свои высокопарные пьесы.
Нет, теперь – только проза. Благо, есть сюжеты, есть задумки, есть уже собранные материалы. Этого хватит на первое лето в Болдино, а потом… А потом видно будет, получится ли из него столь же удачливый историограф, как получился поэт. Время все поставит на свои места.
«Интересно, за что все-таки император прогневался на этого… как его… ага! Лермонтова? Мне и худшее с рук сходило. Забавно все-таки читать стихотворение на собственную смерть…»
Пушкин вновь взял в руки листок, оставленный Жуковским, и позвонил, чтобы принесли свечей. Тут он и увидел, что к стихотворению имелась что-то вроде приписки, которую он не заметил вначале. Вчитался – и саркастически усмехнулся:
«Да, на рожон попер юноша, иначе не скажешь. Я хоть именные эпиграммы писал. А он – всех чохом к позорному столбу пригвоздил… Только за что – непонятно».
Он снова перечитал удивившие его строки:
«А вы, надменные потомки,
Известны подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов…»
Что за прославленные отцы? При чем тут их подлость – и какая подлость? А потом и вовсе невнятно: обломки, игра счастия… Невнятно, но оскорбительно, немудрено, что государь разъярился.
Что ж, он сам так начинал – скандальной известностью, ссылкой, изгнанием. Только на пользу пошло. Перебесился, потом вроде бы остепенился, женился на красавице, нарожал детей… Теперь все будет по-другому. И уж ни в коем случае он не станет раздражать государя – своего защитника и покровителя.
Он вспомнил старшего брата нынешнего императора – Александра, чье царствование было отмечено страшными и величественными битвами: сначала по всей Европе, а затем и в России. Как и почему написал он тогда оскорбительные и несправедливые строки:
«Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами властвовал тогда».
Хорошо, что хватило ума зашифровать это насквозь лживое и злобное «творение». Слабый и лукавый властитель не смог бы одолеть Наполеона, захватившего почти без боев всю Европу, не приблизил бы к себе прогрессивно мыслящих людей, таких, например, как Сперанский. Да, был и Аракчеев с его военными поселениями. Но ведь император – не Господь Бог, и ему случается ошибаться.
Да, в молодости все делают ошибки. Хорошо, если потом есть возможность хоть как-то их исправить. А умри он от этой нелепой раны, какую память о себе оставил бы? Ревнивый муж, глупо погибший на дуэли, из-за мифической измены жены. Какой грязью измазал бы и себя, и Наташу, ангела-Ташеньку!
Поправится окончательно: первым делом попросит аудиенции у императора. Попросит прощения и поблагодарит за все оказанные милости. И никогда больше не будет обращать внимание на сплетни светских бездельников. Да и сплетен никаких не будут, если они всей семьёй поселятся в Болдино. Свободном от долгов, их собственном родовом имении…
Он позвонил, приказал принести бумаги и чернил и стал сочинять письмо управляющему в Болдино, чтобы к Пасхе господский дом был готов принять хозяев. Когда он жил там один, ему хватало одной комнаты, в остальные он, кажется, даже не заглядывал. Что ж, теперь придется заглянуть. И не только в комнаты, но и на все имение.
Кажется, управляющий, которого он назначил вместо вороватого Михайлы Калашникова почти сразу после своей свадьбы, оказался толковым малым. Пушкин припомнил отчеты, которые посылал ему Иван Пеньковский. Оброк собирался исправно, а господский дом был приведен в порядок еще два года тому назад. Только все доходы поглощали проклятые долги. Теперь все будет по-другому.
……………………………………………………………………………………
Пасха 1837 года была поздняя, 18 апреля. Дороги уже подсохли, а семейству Пушкиных предстояло проехать от Санкт Петербурга до Болдино почти 500 верст. И не в легкой дорожной карете, как ездил раньше один Александр Сергеевич, а в громоздком дорожном экипаже с многочисленными повозками в придачу.  Дорога могла занять больше трех недель, особенно если останавливаться ночевать на постоялых дворах.
Четверо малых детей с няньками и бонной, Наталья Николаевна, опять беременная и плохо переносившая свое состояние… Александрина пыталась отговорить Пушкина, просила повременить с переездом в деревню… куда там! Мысленно он был уже в Болдино, в беседке у нижнего пруда. А от дома доносятся звонкие детские голоса.
В середине ровной, посыпанной песком площадки стоит деревянный барский дом. В нескольких шагах от него блестит зеркало верхнего пруда. Ветлы склонили над черной неподвижной водой гибкие ветви с узкими серебристыми листьями. Изящный белый мостик перекинут с одного берега на другой. Над перилами нависают густые ветки наклонно растущей ели.
В низинке прячется маленький колодец. На высокой колокольне болдинской церкви звонят к вечерне... Колокола словно поют о жизни, о смерти, о вечности, оплакивают тех, кого уже нет в живых. Пушкин так ясно помнил все это по двум своим приездам в родовое поместье, что представлял себе все до мельчайших деталей.
Какой Петербург, какие отсрочки?! Аудиенция у императора давно получена, государь сказал все приличествовавшие случаю слова о промысле Божием и о надеждах, которое возлагает российское просвещенное общество на придворного историографа. И Пушкин сказал именно то, что от него ожидалось: о своей вечной благодарности государю, о долге, который он осознает и жаждет исполнить, о прелести служения Отечеству.
Впервые домочадцы не прятались от кредиторов, впервые опустела прихожая, где еще недавно чуть ли не сутками дожидались хозяина заимодавцы. После злополучной дуэли Пушкины никуда не выезжали, только Наталья Николаевна нанесла несколько частных визитов самым близким друзьям. Ни балов, ни приемов, все вечера проходили в домашнем кругу.
Пушкин блаженствовал, но никак не мог понять, довольна ли его Мадонна переменой образа жизни. По ее прекрасному, тонкому лицу ничего нельзя было угадать. Уже не шились чуть ли не еженедельно новые платья, хозяйка дома смиренно носила скромные изделия своих горничных. И выкупленные из заклада драгоценности были надежно заперты в потайном ящике: носить их было некуда.
Впрочем, вскоре апатия Натальи Николаевны разъяснилась самыми естественными причинами: она снова готовилась стать матерью. В седьмой раз. Но если во время первых беременностей находила в себе силы даже ездить до последнего на придворные балы, то теперь все больше времени проводила на кушетке в своей спальне, мучаясь сильными мигренями.
-Госпожа Пушкина слишком много выстрадала, - сказал как-то доктор Арендт своему чудом спасенному пациенту. – Женские нервы – материя тонкая. Вам бы следовало дать ей отдохнуть несколько месяцев. А вот осенью…
Пушкин пропустил слова доктора мимо ушей. Что значит – отдохнуть, если он сам жил чуть ли не затворником и других женщин, кроме собственной жены, не знал и знать не хотел? А первые месяцы беременности женщинам и всегда неможется, все об этом знают. Нет, в Болдино, в Болдино, как можно скорее!
Болдино… Будучи еще женихом прекрасной Натали, он там в три неполных месяца закончил «Евгения Онегина», написал поэму «Домик в Коломне», «Маленькие трагедии», «Повести Белкина», «Сказку о попе и работнике его Балде» и около 30 стихотворений. Так ему не писалось никогда в жизни. Может быть, и правда:
 «Я был рожден для жизни мирной,
 Для деревенской тишины,
 В глуши звучнее голос лирный,
 Живее творческие сны…»
И из Болдина он написал своему другу Н. И. Кривцову:
«Женат – или почти. Все, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и против женитьбы, все уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было… Мне за 30 лет. В 30 лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей…»
Господи, тогда он и представить себе не мог, насколько тяжелой, почти непереносимой окажется эта самая будущность! Но, собственно, он сам немало способствовал тому, что его жизнь пошла вкривь и вкось. Он обиделся, как мальчишка на то, что император пожаловал ему титул камер-юнкера, какой обычно давался юношам, а не взрослым мужчинам. Но эти юноши были либо представителями высшей аристократии, либо успели каким-то образом проявить себе на государственной или придворной службе. Он же превесело проводил время за картами, бильярдом, вином, писал стихи и не думал о какой-то там службе.
Прав был его добрый знакомец Иван Андреевич Крылов, когда написал в своей басне «Стрекоза и муравей»:
«Попрыгунья-стрекоза
Лето целое пропела.
Оглянуться не успела,
Как зима катит в глаза…»
Иван Андреевич пару раз приезжал навестить его, выздоравливающего. Толстый, неряшливый, бесконечно добродушный Крылов, у которого, кажется. Врагов отродясь не бывало. А ведь писал не элегии – басни, казалось бы, волей неволей кто-то мог оказаться обиженным, узнав себя. Обиженных не было. А он, Пушкин, умудрился нажить столько врагов, что счет им потерял.
Хотя сам ведь писал кому-то из друзей:
«Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно…»
-Ты, душа моя, Александр Сергеевич, будь с людьми добрее, - одышливо говорил Крылов, глядя ему прямо в глаза. – Что ты, право, все ершишься и хорохоришься – ну, чисто твой Онегин. То тебе не так, это – не эдак.
-Так ведь люди-то сами не ангелы, Иван Андреевич, - возражал он.
-Не ангелы, вестимо. С ангелами-то, поди, живется легко. А ты людишек полюби, какие они есть. Или… не обращай внимания.
-Как вы? – усмехнулся Пушкин.
-А хоть бы и так, - покладисто согласился Крылов. – Мне бы выспаться, на службу в библиотеку сходить, благо в одном доме с моей квартирой находится, вечером пообедать как следует – и на боковую…
-А пишете когда же?
-А что же мне по-твоему на службе делать?
Пушкин вспомнил, что Иван Андреевич служил помощником библиотекаря в императорской Публичной библиотеке. И нимало не тяготился столь незавидном местом. Хотя по молодости был язва и бунтарь, даже в немилость у императрицы Екатерины угодил: издавал журнал «Почта духов», где печатал едкие сатирические произведения. Журнал прикрыли, издателя выслали в провинцию на целых семнадцать лет.  Из ссылки он вернулся совсем другим человеком, впрочем, и Россия за это время сильно изменилась.
-А как твой журнал, душа моя? – осведомился Крылов. – Кто им теперь занимается, пока ты поправляешься.
Пушкин нахмурился. Литературный и общественно-политический журнал «Современник», который он основал год тому назад, сильно разочаровал его. Выходил он в Санкт-Петербурге четыре раза в год. Но успеха у публики не имел, хотя публиковались в нем и Гоголь, и Жуковский, и Вяземский, и Одоевцев, и Давыдов,  и Баратынский, и Языков, и Тютчев, и Кольцов.  В первом выпуске была помещена статья Розена «О рифме». Но читателей это созвездие имен почему-то не привлекло: едва-едва набралось 600 подписчиков.
-Сейчас там Вяземский и Плетнёв что-то делают, да боюсь, толку не будет. Не привыкла наша публика к серьезным журналам. Еле-еле типографские расходы, да содержание сотрудников окупается, о доходах и не мечтаю.
-Читал я последние две книги, там все больше твои произведения…
-Анонимно, - быстро заметил Пушкин.
-Да вот и хотел спросить: отчего ж анонимно? Твое имя сейчас бы подписчиков привлекло.
Пушкин махнул рукой:
-Анонимность-то липовая, все знают, кто написал «Пир Петра I», «Из А. Шенье», «Скупой рыцарь», «Путешествие в Арзерум», «Родословная моего героя», «Сапожник», «Рославлев», «Джон Теннер», «Капитанская дочка»… Толку-то что?
-«Капитанская дочка» хорошо написана, - пробормотал Крылов.
-Может, и хорошо, а все одно – не читают. «Евгения Онегина», помню, из-под типографских машин выхватывали…
-«Руслана и Людмилу» все писцы в присутствиях тайком переписывали, - вздохнул Крылов, невольно растравляя душевную рану.
-Да что теперь об этом толковать! Получится у Плетнева поднять журнал – спасибо ему скажу. Не пишутся у меня стихи сейчас… Две строчки напишу – и такая тоска, что сейчас в огонь кидаю.
-Погоди малость. Тебе еще окрепнуть надо. Да и я вот, вроде здоров, а каждый день писать не могу. Одну-две басни за месяц сочиню – и хорошо. Ну, пойду я, душа моя. Кухарка, поди, с обедом заждалась.
-С нами откушайте, - предложил Пушкин.
-Нет, я уж лучше у себя… Отвык от общества, не взыщи.
Пушкин не настаивал. Он и сам привык проводить все больше времени с домашними, без парада. Александрина по-прежнему вела хозяйство, потихоньку обучая всем этим премудростям младшую сестру, которой за постоянными родами, да выездами в большой свет все было недосуг вникнуть в тонкости семейной науки. Наталья Николаевна старалась, но как-то без души.
С куда большим усердием она занималась детьми. Старшей, Марии, уже исполнилось пять лет, сыну Александру – четыре года, оба уже бегло лопотали и по-русски и по-французски. Двухлетний  Григорий только-только начал говорить, а годовалая Наталья еще была на руках у няньки. А где-то через полгода родиться еще одно дитя…
Да, посетителей становилось все меньше и меньше, даже визитные карточки в прихожей иногда не появлялись по несколько дней. Впрочем, единственный человек – не считая Жуковского, конечно, которого Пушкин принял бы с удовольствием, был молодой, но уже достаточно известный писатель из Малороссии – Николай Гоголь. С ним было легко и приятно, он сыпал шутками и забавными историями, не делал преувеличенных комплиментов хозяину дома и не превозносил красоту Натальи Николаевны.
Удивляло Пушкино только одно: когда Гоголь думал, что на него никто не смотрит, лицо его резко менялось, черты обострялись, а в глазах появлялась такая тоска, точно он совсем недавно потерял дорогое ему существо.
-Ты здоров ли, Николай Васильевич? – осведомился он как-то, не выдержав неизвестности. – Или случилось что-нибудь?
-Что у меня может случиться? – отмахнулся Гоголь. – Здоров, благополучен, рукописи только успеваю в типографию относить. «Ревизора», вон поставили… да не поняли.
-Как это – «не поняли»? – изумился тогда Пушкин. – Зрителя приняли благосклонно, высший свет и сам государь-император рукоплескали. Триумф...
-Да какой это триумф! Я думал, люди посмотрят на себя со стороны, ужаснутся, очистятся душой, будут стремиться к высоким идеалам. А они приняли пьесу мою, как водевильчик.
Пушкин даже не нашелся тогда с ответом. Он и сам от души хохотал на премьере «Ревизора», но никоим образом не мог воспринять эту комедию как средство духовного очищения. А потом Гоголь уехал за границу – в Париж. И связь с ним оборвалась, лишь через вторые, а то и третьи руки Пушкин узнавал, что молодой писатель страдает от приступов черной меланхолии и пишет уже не веселые сказки, а какую-то «поэму в прозе». Странно и непонятно. Женился бы, что ли, чем тосковать…
И об этом у них был мимолетный разговор, но Гоголь тогда только рукой махнул:
 -У вас, Александр Сергеевич, в одной из сказок царевна-Лебедь замечательные слова говорит: «Жена не рукавица: с белой ручки не стряхнешь, да за пояс не заткнешь…» Боязно как-то. Да и глупые все эти барышни – как на подбор.
-Зачем тебе умная жена? Была бы собой хороша, да дом вести умела.
Гоголь смолчал, а Пушкин  не стал продолжать разговор. Он и без того понимал, что женщины его гостя мало занимают, разве как слушательницы, не более. Не то что он сам в его годы! За каждой красавицей волочился, в каждую вторую влюблялся, каждой третьей стихи писал…
«Ну, и чем это кончилось? – шепнул внутренний голос. – Сейчас ведь и не вспомнишь, кому какое стихотворение написано, если сверху посвящение не напечатано».
Он вспомнил, как кто-то из визитеров рассказал ему, что молодой композитор Михаил Глинка написал чудный романс на его стихотворение «Я помню чудное мгновенье».
-Да я же его не публиковал! – изумился тогда Пушкин.
-Анна Петровна Керн передала. Видно, совсем денег не стало. А стихотворение Вы ей посвятили замечательное, теперь этот романс во всех гостиных распевают.
Пушкин хотел сказать, что не помнит, кому он посвятил это самое стихотворение, да передумал. Если Анне Петровне угодно считать, что он воспел ее прелести – пусть. Сейчас, небось, другого утешения и не осталось: она же старше его, сорок уже стукнуло. Что там могло от былой красоты остаться?
Срок отъезда приближался, да и погода стояла удивительно теплая и мягкая даже в Санкт-Петербурге. А в Болдино, наверное, просто рай земной. Через месяц-другой ягоды пойдут, грибы… Скорей бы!
Наконец, тронулись. Сначала в Москву, миновать которую все равно не получалось. Там решено было передохнуть пару недель, запастись свежей провизией – и опять в дорогу. Александрина, втихомолку плакавшая все последние дни, осталась в столице – фрейлиной государыни. Ни Пушкину, ни его семье она уже была не нужна.
500 верст через Владимир, Муром, Арзамас в имение отца, село Болдино Нижегородской губернии. Позванивают колокольчики под дугами встречных упряжек, позади остаются города, почтовые станции, деревни, господские усадьбы. Пушкин узнавал знакомые места и душа его наполнялась невероятным покоем: в Болдино были созданы лучшие его произведения, в Болдино он был, пожалуй, даже счастлив, и вот теперь начнет там совершенно новую жизнь…
И вот, наконец, в лучах заходящего солнца показалась белокаменная церковь с высокой стройной колокольней. И всюду, куда ни глянь, тянулась широкая, чуть всхолмленная равнина, перерезанная широкими лощинами, оврагами. Пейзаж, когда-то запечатленный им в одном из стихотворений:
«Одна равнина справа, слева.
Ни речки, ни холма, ни древа.
Кой-где чуть видятся кусты...»
Ох, как давно он не писал никаких стихов! Да вообще ничего не писал. Читал любимых с детства французских поэтов, да еще гранки любимого детища – журнала «Современник». Но читал просто любопытства ради, критические замечания было лень делать. Хотя и подметил снова сильное сходство своих стихов со стихами Тютчева.
Еще до женитьбы он прочел стихотворение молодого поэта «Осенние вечера»:
«Есть в светлости осенних вечеров
Умильная, таинственная прелесть:
Зловещий блеск и пестрота дерев,
Багряных листьев томный, легкий шелест,
Туманная и тихая лазурь
Над грустно сиротеющей землею,
И, как предчувствие сходящих бурь,
Порывистый холодный ветр порою,
Ущерб, изнеможенье — и на всем
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Божественной стыдливостью страданья».
Прочел и, вроде бы, забыл, но через три года написал свое собственное стихотворение, которое – теперь он это ясно видел! – было навеяно строками Тютчева. Да и написано в том же размере – уж точно не случайно:
«...Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса.
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы...»
Почему читатели и критики до небес превозносили это его стихотворение, а тютчевское фактически обошли молчанием, он сейчас не мог понять. Они стояли на одном уровне, даже мысли в них перекликались, а уж по форме были просто близнецами.
И что же? Тютчев – на дипломатической службе за границей, обласкан императором, даже связанные с женщинами скандалы проносятся мимо него, не задевая. А он, Пушкин, уезжает в добровольное изгнание и – что уж перед собой-то притворяться? – не в состоянии больше сочинить ни одной поэтической строки. Проза… да прозой он писать будет, но только историю государства российского. Как Карамзин…
Кто теперь помнит Карамзина?
……………………………………………………………………..
Первые дни по приезде были суматошными и хлопотными, как всегда, когда устраиваешься на новом месте надолго. Пушкину вдруг отчетливо вспомнились детские годы: тогда родители переезжали часто, матушка-покойница любила эти переезды, оживала и хорошела, пока расставляли мебель и распаковывали сундуки. А потом снова замыкалась в себе, затворялась в спальне, откуда выходила только для поездок на бал или званный вечер. Как давно это было!
Наталья Николаевна была предельно утомлена дорогой, которую перенесла тяжело. Ясные глаза потускнели, кожа лица поблекла, она мало напоминала ослепительную красавицу – царицу петербургских балов. И в домашние хлопоты вникала мало: в основном, лежала в спальне, на кушетке возле окна. Дети были предоставлены бонне-немке, фрейлин Гафт, и няньке. В доме распоряжалась челядь под суровым взглядом верного Никиты, который привык ходить за барином, как за малым ребенком.
Почему-то первым делом порядок был наведен не в спальне и не в детских комнатах на втором этаже, а в зале, точнее, зальце, хотя комната была достаточно просторной. Просто она не была предназначена для приема многочисленных гостей – скорее, для проведения семейных вечеров. Окна и застекленная дверь выходили на веранду. У стены стоял простой диван орехового дерева, перед ним круглый стол, по сторонам - кресла. Все просто, все выполнено руками своих мастеров.
В простенках между окнами висели высокие зеркала, к ним были придвинуты ломберные столы. В углах расположились изящные столики-бобики. Стены украшены силуэтными портретами, сделанными тушью, вышивкой бисером… Здесь же Пушкин распорядился повесить  копию своего портрета кисти Кипренского. А портрет Натальи Николаевны, исполненный Александром Брюлловым, определил в свой кабинет.
Поставил он его на бюро, неподалеку от письменного стола. С выполненного акварелью портрета задумчиво смотрели карие, чуть удлиненные глаза, казавшиеся теперь слишком печальными на этом юном лице с высоким, чистым лбом. Как он раньше не замечал этой печали? Блестящие темные волосы собраны в высокую прическу. Тот портрет, о котором Пушкин  с восторгом писал сразу после свадьбы:
«Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Mадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец…»
Мерно тикали часы, белые шторы на окнах были постоянно раздвинуты. Вдоль стен стояла только самая необходимая мебель: невысокий книжный шкаф, диван, бюро с широкой откидной доской. Но необычным было то, что середину комнаты занимал большой письменный стол с чернильным прибором из стекла и бронзы: Пушкин уже не мог часами оставаться на ногах перед бюро. Да и книги, привезенные из Петербурга, требовали места: крепостной мастер быстро изготовил не слишком изящные, зато прочные дубовые стеллажи.
Распорядок дня определился почти сразу: вставали рано, часов в семь. Пушкин пил кофе в своем кабинете, Наталья Николаевна – чуть позже в спальне, дети завтракали в столовой под присмотром бонны и няньки, потом выходили на прогулку. Из окна кабинета Пушкин наблюдал эту процессию и тихое умиление поселялось в душе… Если бы еще Наташа чувствовала себя лучше!
Болдино стояло на отшибе от других усадеб, да и в ближайший город находился чуть ли не в ста верстах. Следовало позаботиться о том, чтобы ко времени родов Натальи Николаевны в доме была хотя бы акушерка. А еще лучше – доктор из города. Впрочем, рассудительный Никита считал, что ежели Бог помилует – так и доктора ни к чему, а повивальную бабку он и в деревне сыщет. Чай не первый раз барыня рожать изволит.
В глубине души Пушкин был согласен со своим камердинером, но… Но каждый раз, когда из Петербурга приходило письмо от Александрины, Азиньки, мрачнел и задумывался. Бог. Конечно, милостив, но и о враче стоит позаботиться, как настойчиво твердила сестра жены. А уж назвать Азиньку глупой паникершей никто не мог, она была девицей в высшей степени разумной и уравновешенной.
Сама же Наталья Николаевна высказывала удивительное равнодушие к своему положению, точно заранее смирилась с чем-то неизбежным. Часами лежала с книгой на коленях, не переворачивая страниц. Рассеянно ласкала детей, когда тех приводили поздороваться с маменькой или пожелать ей спокойной ночи. И вот это-то спокойное безразличие к своему положению больше всего тревожило ее мужа.
-Мой друг, а не пригласить ли нам доктора из Москвы? – осведомился он как-то, зайдя проведать жену. – Дорога, конечно, дальняя, но…
-Зачем? – удивленно взглянула на него Наталья Николаевна. – У меня все в порядке… просто слабость. И потом такие расходы…
-О расходах теперь можно не тревожиться…
-Нет, я не хочу.
Наталья Николаевна произнесла это с такой неожиданной твердостью, что Пушкин смешался, пробормотал что-то невразумительное и ушел из дома на прогулку.
Стояла ясная и жаркая августовская пора, деревня казалась опустевшей – лишь несколько древних стариков грели кости на завалинке, да малые ребятишки шлепали по воде огромной лужи, не высыхавшей никогда, сколько бы ни пекло солнце.
Пушкин шел привычным маршрутом – мимо верхнего пруда, где большая, раскидистая ветла отбрасывала густую тень, а два молодых дубка, посаженных самим Пушкином еще в первый приезд в Болдино, тянулись к свету неподалеку от нее. Дорожка, посыпанная песком, вела к нижнему пруду, густо обсаженному кленами, акациями и ветлами. По этому пруду почти всегда плавали утки и Пушкин. Как завороженный, всегда долго наблюдал за ними.
Прогулка порой растягивалась на несколько часов. Ни капли не манил к себе письменный стол в кабинете, приготовленные перья и чернильница, книги… И в мыслях не мелькало даже обрывка какого-нибудь стихотворения, даже какого-нибудь поэтического образа. Словно пуля этого красавчика Дантеса выбила из него способность писать вообще. Пушкин гнал от себя эту мысль, но она, как назойливая муха, не отставала.
Осень, осень, как он ждал осени, этой всегда плодотворной для него поры! Уйдет летний зной, листья за ночь начнут подмерзать, соберутся к отлету грачи…И вот тогда, когда зарядят нудные дожди, он сядет в кресло перед столом, возьмет в руки перо и строки потекут так же, как и прежде. Пусть и не стихи…
Но осень принесла с собой только уныние. А вымученные страницы, с бесчисленными перечеркиваниями, исправлениями, помарками, как правило, к концу вечера оказывались смятыми и брошенными в корзину под столом. Рачительный Никита, ворча себе под нос что-то невразумительное, извлекал их оттуда по утрам, кое-как разглаживал и складывал на верх книжной полки. Чудит барин, потом опомнится, да поздно  будет.
С первым снегом по установившимся дорогам неожиданно приехал любимый младший брат – Лёвушка. В минувшем году он вернулся в ряды Кавказской армии и, в качестве адъютанта при друге своего брата, генерале Н. Н. Раевском, сперва командире Нижегородских драгун, а затем устроителе и начальнике Черноморской береговой линии, участвовал в экспедициях против горцев. Теперь ехал в короткий отпуск в Москву, а по дороге решил завернуть к брату. Он так и объяснил – «по дороге».
-Ты же такой огромный крюк сделал, - хохотал Пушкин, - а твердишь, что проездом. Ну, молодец, ну, рад я тебе! Как воюется?
Левушка с улыбкой пожал плечами:
-Как всем. С горцами воевать – не в Польше мятежников усмирять. Совсем, доложу тебе, иная публика. Генерал иной раз даже гневается: никаких батальных правил, воюют из-за угла.
-Ну да! И девушки, небось, не такие, как паненки в Польше…
Левушка снова улыбнулся, на сей раз – воспоминаниям. Еще в 1831 году, совсем молодым, он вышел в отставку в чине капитана и с несколькими орденами, полученными за боевые отличия. Но говорить об этом почему-то не любил, хотя любую другую тему подхватывал охотно и всегда знал последние сплетни.
Поневоле став «литературным посредником» вечно ссыльного и опального брата, Левушка еще в молодости перезнакомился со всем тогдашним литературным миром, бывал y Карамзина, Жуковского, братьев Тургеневых, подружился с. Плетневым и бароном Дельвигом, обменивался посланиями с Боратынским. Но сам так ничего примечательного так и не написал: то ли способностей не было, то ли желания. Впрочем, и «литературным агентом» он был неважным: терял рукописи, читал стихи в гостиных еще до их публикации, делал долги… В последнем, правда, старшему брату было трудно винить младшего: сам так поступал.
Братья виделись редко: когда Александр вернулся, наконец, в Петербург, Лёвушка определился юнкером в Нижегородский драгунский полк и в том же году, побывав в походе, был произведен за отличие в прапорщики. Живая и деятельная натура, его удивительная храбрость и находчивость нашли себе достойное применение в боевой жизни. Он принимал участие в Персидской и в Турецкой кампаниях, а в 1831 г. участвовал в походе против польских мятежников.
Что-то не заладилось у него в Польше – отставной капитан Пушкин поступил в Министерство Внутренних Дел. Но долго там не продержался: деятельная натура протестовала против чиновничьей казенной рутины. И вот – опять в армии, опять воюет. При императорах Павле и Александре такие, как он, быстро получали генеральские эполеты, но сейчас времена были иные…Впрочем, отчаянная храбрость Лёвушки Пушкина вполне компенсировалась его любовью к вину и страстью к ссорам. Недоброжелатели говорили, что Пушкин-младший сроду не пил ни чаю, ни кофе, ни даже чистой воды – только вино.
Сейчас Александр глядел на брата – и изумлялся тому, что сам когда-то мог так же лихо и беспечно прожигать жизнь. На войне, правда, бывать не доводилось: как-то не лежала душа к ратным подвигам. Но во всем остальном… Да, характеры у всех Пушкиных были практически одинаковыми, африканская кровь даром не давалась.
Когда-то Лёвушка принадлежал к обожателям Натальи Николаевны, да не просто к обожателям – к искателям руки красавицы. Но Натали предпочла старшего из братьев – одному Богу ведомо, почему. Но за ужином, к которому хозяйка вопреки обыкновению вышла ради гостя из своей спальни, Лёвушка как-то притих и почти не осмеливался поднять глаз на невестку. А после ужина, когда братья снова остались одни в кабинете, спросил:
- Наталья Николаевна здорова ли? Она на себя не похожа.
Пушкин, видевший жену каждый день, изумился:
-В тягости она. А в остальном, по-моему, не переменилась.
-По-твоему не переменилась?! А по-моему, это совсем другая женщина. Немолодая, расплывшаяся, с потухшими глазами.
-Ну уж и расплывшаяся… - начал было Пушкин и осекся.
Он вдруг осознал, что брат был прав. Женщины, на которой он женился, больше не было. «Чистейшей прелести чистейший образец» превратился в самую заурядную матрону с выцветшими глазами, небрежно причесанную и сильно располневшую. Только ли беременность была тому причиной. Ведь не первый раз ребенка носит – шестой. И тридцать лет ей еще не скоро исполнится. Отчего ж такая перемена?
-Ты бы доктора пригласил, - продолжил Лёвушка. – А то как бы беды не случилось, в этакой-то глуши…
-Беда с нами в столице случилась, да Бог отвел, - невесело усмехнулся Пушкин.
-Да-а… Я как известие о дуэли получил, чуть с ума не сдвинулся. Мы же тогда в походе были, я только в марте обо всем узнал. Хотел ехать в Париж, пристрелить Дантеса этого, как собаку. Да командир не пустил.
-И правильно сделал, - хмыкнул Пушкин. – Пусть живет моей свояченице Катерине Николаевне на радость. Тебе бы только стреляться…
-Кто бы говорил! – расхохотался Лёвушка. – Вели-ка вина принести, в глотке пересохло. Да похвастай, что нового написал на сей раз в своем любезном Болдино.
Пушкин позвонил в колокольчик и приказал явившемуся Никите принести вина и бисквитов. Тот молча выслушал приказ и молча вышел. Лишними словами вроде «слушаюсь», да «как прикажете-с» старый слуга себя давно уже не обременял.
-А нечем хвастать, - помрачнел Александр. – Что написал, тем Никита с утра печку знатно растапливает. Не идет у меня, братец, ничего. В голове – пусто, на сердце – тишина…
-Ты что, сжигаешь все написанное? – ужаснулся Лёвушка.
Пушкин кивнул.
В этот момент Никита, вернувшийся с подносом, как-то подозрительно хмыкнул.
-Чего тебе? – осведомился Пушкин, знавший, что просто так камердинер звука не издаст. – Хочешь сказать, так говори.
-А что говорить-то? – ворчливо забормотал Никита, расставляя на столе бутылку, бокалы и блюдо с бисквитами. – Вам волю дай – весь дом спалите. Не жег я ваших бумаг, из ума пока не выжил.
-Так куда ж они каждое утро деваются?
-Вестимо, куда: к месту складываю. Сжечь-то дело нехитрое…
-Никитушка, - льстиво заговорил Лёвушка, желая задобрить старого ворчуна, - куда бумаги из корзины прячешь?
Вместо ответа Никита достал с книжной полки приличную стопку измятой, но вполне сохранной бумаги.
-Все сохранил?! – ахнул Пушкин. – Зачем?
-Вам за это деньги платят, - резонно ответил Никита.
Лёвушка почти вырвал бумаги у него из рук.
-Ну-ка, ну-ка… Господи, твоя воля, помарок-то сколько! Сразу и не разберешь…
-Было бы что разбирать! – буркнул Пушкин.
Но Лёвушка уже уселся на диван с ногами и, не выпуская бокала с вином, углубился в чтение.
«Аристокрация после его неоднократно замышляла ограничить самодержавие; к счастию, хитрость государей торжествовала над честолюбием вельмож, и образ правления остался неприкосновенным. Это спасло нас от чудовищного феодализма, и существование народа не отделилось вечною чертою от существования дворян. Если бы гордые замыслы Долгоруких и проч. совершились, то владельцы душ, сильные своими правами, всеми силами затруднили б или даже вовсе уничтожили способы освобождения людей крепостного состояния, ограничили б число дворян и заградили б для прочих сословий путь к достижению должностей и почестей государственных. Одно только страшное потрясение могло бы уничтожить в России закоренелое рабство; нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы. Памятниками неудачного борения Аристокрации с Деспотизмом остались только два указа Петра III о вольности дворян, указы, коими предки наши столько гордились и коих справедливее должны были бы стыдиться».
Лёвушка в недоумении потер лоб: что могло не понравится брату? Почти как у Карамзина писано, только язык живее и стиль другой.
«Царствование Екатерины II имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их на счет народа и унизила беспокойное наше дворянство. Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивление потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Производя слабый ропот в народе, привыкшем уважать пороки своих властителей, оно возбуждало гнусное соревнование в высших состояниях, ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве. Много было званых и много избранных; но в длинном описке ее любимцев, обреченных презрению потомства, имя странного Потемкина будет отмечено рукою Истории. Он разделит с Екатериною часть воинской ее славы, ибо ему обязаны мы Черным морем и блестящими, хоть и бесплодными, победами в Северной Турции».
- Вот что, душа моя, - решительно сказал он старшему брату, - ты, по-моему, слишком уж к себе придирчив. Это бы перебелить, а то читать трудно…
-По-твоему, хорошо написано? – встрепенулся Пушкин.
-По-моему, отлично, - отозвался Лёвушка. – Это же не любовные вирши, и не сказки. Ты серьёзную книгу начал, вот и продолжай в том же духе. Хочешь, я отвезу в Петербург…
-Не хочу! – фыркнул Александр. – Ты опять что-нибудь потеряешь или перепутаешь. Нет уж, сам справлюсь.
-Слава Богу, у Никиты ума хватило не жечь все это, - заметил Лёвушка. – Эдак в жизни больше строчки не напишешь, если все палить начнешь.
-Вдохновения нет…
-Придёт вдохновение.
За три дня, которые Лёвушка провел в гостях у брата, с Пушкиным произошла перемена. Ему уже не терпелось сесть за письменный стол и неторопливо, от года к году излагать события и свои рассуждения о них. В этом году вряд ли придется посетить Петербург – не бросать же Наталью Николаевну одну в этой глуши. А вот через год он точно представит монарху первый том своих «Исторических записок»…
Лёвушка оказался и прав, и неправ одновременно. Вдохновение так и не пришло, но Пушкин сумел заставить себя ежедневно исписывать два-три полных листа бумаги почти без помарок. И уже не бросал написанное в корзину, а аккуратно складывал стопкой в ящик стола, радуясь тому, что объем рукописи неуклонно увеличивается.
Наталья Николаевна должна была родить в декабре, срок неуклонно приближался, но врача из города так и не пригласили – руки не дошли. К тому же сама будущая мать проявляла удивительное равнодушие к предстоящему событию, и даже то, что сама она уже почти не могла ходить, ее, казалось, не волновало. Пушкин же был весь в своем новом труде, намереваясь как можно скорее закончить описание царствование Екатерины Великой и перейти к самому сложному пункту в этом труде – к недолгой истории правления императора Павла.
В самом конце декабря, в канун Рождества Наталья Николаевна почувствовала первые схватки. Они оказались настолько мучительными, что Пушкин потерял голову, растерялся, бесцельно бегал по дому и, наконец, отправил верного Никиту в Нижний Новгород – за врачом. В Болдино была повивальная бабка, было несколько старух, постоянно помогавших местным роженицам, но надеяться на них…
Никита привез врача тогда, когда Наталья Николаевна, с трудом разрешившись мертвым младенцем, сама была на волосок от смерти. Опытному доктору удалось спасти ее жизнь, но приговор был суровым: больше никаких детей. Прогулки на свежем воздухе, когда восстановятся силы, никаких переживаний, никаких перегрузок. Боже сохрани даже самого младшего из детей на руки поднять…
Пушкин, приготовившийся уже к самому худшему, горячо возблагодарил небеса за спасение жены. А некоторое время спустя подумал, что их с Наташей пятый ребенок, наверное, был своего рода искупительной жертвой за то, что он, его отец, чудом остался жив после смертельного ранения. Ничто не дается даром, за все надо платить…
Первую часть своей рукописи он отправил «на высочайшее имя» с просьбой опубликовать в журнале «Современник». В ответ пришло учтиво-казенное послание, из которого следовало, что государь своим придворным историографом доволен и желает ему и далее писать в том же духе. Выражалось так же сожаление по поводу здоровья «прекрасной госпожи Пушкиной».
Александр поразился: уж о чем о чем, а об Наталье Николаевне в его послании государю не было ни строчки. Знать, кто-то исправно докладывает обо всем, что происходит в Болдино. А может быть, от нижегородского медика пошли рассказы. Неважно. Главное, Николай Павлович изволили быть довольны. Жизнь постепенно налаживалась.
И, словно в насмешку, уже поздней весною пришло письмо из Петербурга от друга Плетнева, теперь издателя журнала «Современник»:
«Вообрази, душа моя, что учудила твоя распрекрасная Анна Петровна Керн, вдовая генеральша. Старушка отказалась от пенсии и вышла замуж за нищего мальчишку, на двадцать лет ее моложе. Говорят, «молодые» друг в друге души не чают, хотя живут в лютой бедности и никто их, естественно не принимает…»
Далее шли жалобы на то, что дела журнала по-прежнему плохи, подписчиков не прибавляется и даже заявленное в последнем номере начало публикации «Истории России» пера Александра Сергеевича, никого особо не заинтересовало.
«У нас сейчас в большой моде Михаил Лермонтов. Поручик вернулся с Кавказа в отпуск на месяц, и вот уже почитай полгода кочует по светским гостиным, читая свои произведения, одно другого мрачнее. Хотя «Тамбовская казначейша» его и мила, но, с моей точки зрения, сие есть лишь бледная копия твоего «Графа Нулина». Публика, впрочем, в восторге, да ты сам оценишь поэмку господина Лермонтова, кою к письму прилагаю…»
За ужином Пушкин был необычно хмур и неразговорчив. Под конец Наталья Николаевна осмелилась спросить:
-Все ли у тебя в порядке, друг мой?
-Не тревожься, Наташенька, пустое все. Литературные глупости. Ежели хочешь, дам тебе прочесть модную нынче поэму.
-Твою?
-Я стихов более не пишу, - сквозь зубы процедил Пушкин, резко отодвинул стул и ушел в свой кабинет.
А Наталья Николаевна, оставшись одна, лишь недоуменно пожала плечами. Ей казалось, что все это – к лучшему. Стихов не пишет, это верно, но доходы от имения поступают исправно, жалование из государственной казны – тоже. А жизнь в деревне дешева, не сравнить со столичной, да и долги более не мучат, спасибо Государю.
Сил бы побольше, конечно, очень уж она медленно поправляется после последних страшных родов, так ведь жива осталась, дети не осиротели. И, главное, теперь уже не придется постоянно находиться в тягости, рожать, кормить… Отмучилась, слава Богу. Не было бы счастья…
В кабинете Пушкин перечитал письмо Плетнева. Но какова Керн! То есть теперь госпожа Маркова-Виноградова! Могла и не отказываться от генеральской пенсии, жила бы себе нестарой еще вдовой с молодым любовником. А она – замуж, почитай, на пятом десятке лет. Вот тебе и «вавилонская блудница».
В прежние времена обязательно написал бы едкую эпиграмму. А теперь даже мысли об этом не возникло. Пробежал глазами присланную ему «Тамбовскую казначейшу»: мило, конечно, зарифмованный анекдотец, от его, пушкинских поэмок такого рода и не отличить. Да только вспомнит ли кто эту казначейшу лет через десять?
Пушкин окончательно переселился в кабинет, оставив спальню в полное распоряжение жены. Спокойное состояние духа, строгое чередование занятий — все то, о чем мечтал он, живя в Петербурге, сбылось. Просыпался он рано, часов в семь, пил кофе, который Никита подавал ему в постель, и часов до трех валялся, не имея желания вставать. Только часа в три, слегка закусив, отправлялся на пешую или верховую прогулку часа на два. Потом принимал ванну, обедал – и снова уже окончательно уходил в свой кабинет, где писал часов до десяти вечера.
Изо дня в день одно и то же. Изо дня в день – неизменность поступков и событий. Раз вспомнил, как они, лицеисты, потешались над таким же пристрастием покойного уже Карамзина к строгому распорядку дня, и хмыкнул:
«Воистину, неисповедимы пути Господа».
Осенью Пушкин заговорил о том, что на зиму надо бы поехать в Петербург. Ему нужно поработать в архивах, а Наталья Николаевна повидается со знакомыми и друзьями, встретиться с Азинькой, которая, кажется, нашла себе жениха и собиралась замуж. Детей можно оставить под присмотром гувернантки и челяди.
-Я никуда не поеду, - неестественно ровным голосом ответила жена.
-Но почему, душа моя?
-Потому что не хочу появляться в свете в таком виде.
-Но все люди с возрастом меняются, друг мой…
-Но не так! – с неожиданным ожесточением воскликнула Наталья Николаевна. – Я выгляжу столетней старухой, толстой старухой, настоящей жабой! Мне страшно самой на себя глядеть в зеркало.
-Но, друг мой…
-Александрина, наконец, собирается замуж, и я уверена – тоже будет счастлива в браке. А вы, вы с вашей несносной ревностью и глупыми подозрениями… Из-за вашей нелепой дуэли я заболела, но вам и этого было мало! Понадобилось обрюхатить меня, едва вы пришли в чувство! А потом тащить за полтыщи верст в глушь…
Она разрыдалась. Пушкин растерянно стоял подле жены и не мог найти слов утешения. Действительно получалось, что он кругом виноват. Но как же изменилась Наташа за эти два неполных года! Не только внешне, хотя и тут она была права – от прежней красоты и воздушности следа не осталось. Но и внутренне: никогда жена не устраивала ему сцен, почти никогда не плакала, всегда была ровной и спокойной. Иногда даже чересчур спокойной… И вдруг – такой взрыв.
-Вы добились своего. Сидите в кабинете и пишете… Живете так, как вам вздумается, ни о чем не заботитесь. И меня заперли тут, как в темнице: даже соседи к нам не ездят, потому что у нас нет соседей. Чем мне заниматься – пенки с варенья снимать, да за ключницей присматривать?
-Но дети…
Лучше бы он не касался этой темы.
-Ах, вы вспомнили о детях! Они растут, между прочим. Скоро придется позаботиться о достойном их образовании. А вы неделями с ними словечка не скажете…
И тут она была права. Он так увлекся своей размеренной и правильной жизнью, что подчас просто забывал о детях. Его собственный отец хотя бы иногда читал ему вслух французские книги, хотя тоже уделял не слишком много внимания и в конце концов был рад-радехонек спихнуть старшего сына в модный Лицей. А где будут получать образование его сыновья, кто воспитает его дочерей так, как подобает благородным девицам?
На этот раз Наталью Николаевну кое-как удалось успокоить. Сошлись на том, что она с детьми следующей весной поедет на воды в Пятигорск. Это не столица, там нравы попроще и на балы при дворе выезжать не обязательно. И врачей там достаточно. А сам Пушкин все-таки поедет в Петербург этой зимой, один, только с Никитой. Тогда и квартиру нанимать не нужно, и ехать можно налегке, как в былые годы…
Но буквально накануне отъезда тяжело заболела младшая дочка, любимица, Наташенька. Никакие домашние средства не помогали, ребенок на глазах погибал. Наталья Николаевна, враз осунувшаяся и почерневшая, часами простаивала на коленях перед иконами:
«Матерь Божия, - беззвучно шептали ее губы, - спаси доченьку мою… Сотвори чудо, всемилостивая, не допусти до беды…»
По-видимому, ее молитвы были услышаны: как-то утром Никита, несколько смущаясь, привел в дом согнутую чуть ли не вдвое старуху, одетую во все черное, и сообщил, что это  - местная колдунья, которая обычно живет в избушке в лесу, собирает и сушит всякие травы, а на зиму перебирается в деревню, хотя крестьяне ее побаиваются и обращаются только в случае крайней нужды.
-Дохтура везти уже не поспеем, - деловито сказал он, - а эта, может и спасет дитё-то. Вы же, барин, человек ученый, не мужик какой неотесанный, в колдовство не верите. А знахарка она знатная…
Бабка свою репутацию подтвердила: трое суток поила маленькую Наташеньку какими-то отварами, обтирала несколько раз на день смоченными в других отварах полотенцами, непрерывно бормоча что-то под нос. И болезнь отступила, жар спал, раздирающий кашель прошел, на щечках девочки вновь появился слабый румянец.
-Застудили дитё, - снизошла до объяснений бабка. – Полный двор челяди, а доглядеть некому. Драть няньку надобно за небрежение. Возьмите лучше девку из деревни: вон у Федора-кузнеца одна из дочерей как раз подойдет. Жениха ее запрошлым летом волк загрыз, теперь вековухой останется. А за детьми она ходить умеет, чай, младших братьев да сестер с полдюжины вырастила.
Оставить свою любимицу еще не совсем поправившейся, Пушкин не смог. Написал друзьям в Петербург, что нынче приехать никак не получится – обстоятельства. Написал почтительное послание государю, приложив к нему новую стопку исписанных листков. И жизнь потекла по-прежнему…
В доме появился новый человек – воспитатель для сыновей, немолодой француз Жак Тожа, зажившийся в Нижнем Новгороде еще со времен войны, когда молодым еще человеком попал в русский плен. Впрочем, до того, как стать солдатом, он успел пройти курс в Гёттингенском университете, в совершенстве знал немецкий, да и другим наукам не был чужд. Чего еще желать, тем паче – в болдинском уединении?
Повидавший всю Европу, месье Жак часто рассказывал Саше и Грише о чужеземных обычаях и достопримечательностях, географии обучал по наполеоновским военным компаниям, и как-то незаметно воспитал в своих питомцах желание непременно сделать военную, а не штатскую карьеру. Впрочем, и дядюшка их, Лев Сергеевич, изрядно отличился на полях сражений.
Пушкин, узнав о планах сыновей, рассказал в ответ, как новорожденному Грише долго, споря, выбирали имя. Наталия Николаевна хотела назвать его Николаем, в честь дедушки, Николая Афанасьевича, на которого младший внук походил чертами лица и огромными, "гончаровскими" глазами, но Александр Сергеевич тогда упросил жену назвать мальчика в честь предка, боярина Григория Пушки, человека отважного и благородного, бывшего в незапамятные времена псковским воеводою.
-Предок твой был воеводой, а ты станешь генералом, - закончил он, улыбаясь.
Писем от Екатерины из-за границы не приходило, но Наталью Николаевну это ни капельки не волновало: она давно вычеркнула сестру из списка близких людей. Близкий, казалось бы, брак Александрины с  Аркадием Осиповичем Россетом, братом известной фрейлины Россет-Смирновой, приятельницы семьи Пушкиных, откладывался на неопределенное время из-за стесненных материальных обстоятельств жениха и невесты. Азинька писала об этом спокойно, но между строк читалась скрытая горечь: вот-вот пойдет четвертый десяток, а своей семьи как не было, так и нет.
Пришел и номер «Современника» с первой публикацией его «Истории». Публикации предшествовало следующее редакционное введение:
«Александр Сергеевич Пушкин. Взгляд на царствование Петра I и Екатерины II». Под этим заглавием, нами данным, печатаем здесь собственноручную рукопись А. С. Пушкина, составляющую начало его «Исторических записок».
Он было начал читать, да через пару страниц бросил – скучно. Вот ежели бы как Вальтер Скотт – исторический роман написать. Тут бы все читать бросились.
Но несколько попыток подражания знаменитому англичанину оказались тщетными: искусством привлечь внимание читателя интригою, морочить голову заведомо фантастическими, придуманными деталями Пушкин не мог. И собственноручно сжег наброски к «Царевне Наталье», боясь, что Никита, с его педантизмом, и их сбережет. Не получилось сентиментального романа о любимой сестре Петра Великого. Да и как писать о том, что у государыни-царевны был страстный роман чуть ли не с простолюдином? Это в Англии сегодня нищий – завтра рыцарь в сверкающих доспехах, в России такого быть не могло.
А в 1841 году пришло известие из Петербурга, которое произвело на Пушкина неизгладимое впечатление: на дуэли погиб Михаил Лермонтов. Ему не было и тридцати лет. Александр достаточно хорошо разбирался в таких вещах и по дошедшим до него в письмах друзей и знакомых сообщениям сумел восстановить подлинную картину дуэли, виновником которой всецело был угрюмый и вспыльчивый поэт. Но сплетни так и роились вокруг: убит, погублен, подставлен…
«Вот и про меня так же сплетничали бы, - думал Пушкин, совершая очередную прогулку. – Да еще и Наташу приплели бы, а как не приплести? Господин Лермонтов-то в осой любви к женскому полу не замечен, там свои резоны были стреляться. Хотя, какие резоны могут оправдать эту глупость: подставляться под пулю просто так, из тщеславия, оскорбленной гордости, плохого настроения, наконец. Сам стрелялся десяток раз, пока Господь, наконец, не вразумил. Теперь сделают великомученика… у нас это любят. И в великие поэты сейчас произведут. Хотя Тютчев пишет лучше… да Тютчев на дуэли не стреляется…»
Пушкин искренне считал творчество Тютчева – великим. Особенно любил стихотворение, которое сам же опубликовал в третьем  номере «Современника»:
«...Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был —
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!»
Разве могут сравниться с этим желчно-разочарованные строки Лермонтова:
«А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг –
Такая пустая и глупая штука!»
Он попробовал написать приличествующее случаю стихотворение памяти молодого поэта, но рифма не шла. Да, ему было жалко юношу, но еще более – досадно, что тот закончил жизнь так глупо и так нелепо. Еще глупее, чем он сам чуть было не положил конец своему земному существованию. И вместо стихотворения он послал в «Современник» резкую статью о глупости и бессмысленности дуэлей.
Вот когда о нем, наконец, вспомнили! Плетнев написал длинное письмо, где подробно описывал и удовольствие государя, которое тот милостиво выразил во всеуслышание, и о негодовании молодых офицеров и просто дворян. Да, Николай терпеть не мог дуэлей, и ему не могло не понравиться то, что написал на эту тему бывший великий бретер и забияка. Но он посягнул на одну из составляющих дворянской чести!
Друг Плетнев не поленился переписать некоторые отклики – они были просто убийственными. К счастью, напечатать их в «Современнике» он не осмелился, справедливо опасаясь монаршего недовольства. Увеличению тиража журнала это не способствовало – он неуклонно падал, хотя выходил теперь не четыре раза в год, а ежемесячно.
Теперь Пушкин уже даже и не собирался в Петербург, прекрасно понимая, что на теплый прием там ему рассчитывать не приходится. И старые грехи припомнят, и новые обвинения предъявят. Нет, уж лучше остаться здесь, в тишине Болдино, и кропотливо работать над историческим трудом. Уж его-то ему в вину никто не поставит, это останется навсегда, как «История Государства Российского» Карамзина.
……………………………………………………………………………………..
Через пять лет он получил очередное письмо от Плетнёва – сбивчивое, виноватое. С «Современником» он не справился, пришлось продать его двум молодым, деловым людям – Панаеву и Некрасову. Панаев – литератор, пишет очень недурные повести и фельетоны. Некрасов – поэт, его стихи – совершенно новое слово в русской поэзии, в основном, о простых людях. Они безусловно сумеют возродить журнал и добиться его популярности. В последнем номере «Современника» Пушкин найдет его стихи, пусть сам оценит.
Что ж, он оценил. Технически стихи были практически безукоризненны – но кто их будет читать? Кому из образованных людей интересна «деревенская страда», заготовка зимой леса крестьянами, разговор босоногих ребятишек возле сарая, где уснул после охоты барин? Для кого это написано? Стихи должны будить в людях благородство, высокие страсти – или быть посвященными женским прелестям, радостям и печалям любви. Нет, такими стихами читателя не завлечь.
А какими? Баратынский и Давыдов умер, Батюшков сошел с ума и третий десяток лет в полном забвении и одиночестве томится в Вологде, в заточении, почти что тюремном. Жуковский уже давно живет за границей, пишет сказки для детей и что-то переводит – но не публикует. Вяземский отошел от литературы – определился, наконец, на государственную службу. Появился некий Аполлон Майков, но те несколько стихотворений, которые попали на глаза Пушкину, не пробудили в нем ничего, кроме скуки…
Так что же, поэзия кончилась? Ушли в прошлое литературные сборища, на которых до хрипоты спорили молодые пииты? Появились новые журналы, как бы литературные, но в них – лишь критические статьи, да путевые заметки. Гоголь совсем исчез с литературного небосклона – говорят, сильно болен, причем не только физически, но и душевно – тут много не напишешь. Потери, потери, кругом только потери… Уходит эпоха – и какая эпоха!
Пушкин сердито отбросил письмо Плетнёва и подумал, что единственным радостным событием последних лет стало событие чисто семейное: брат Лёвушка, наконец, женился. В 1842 году он окончательно оставил военную службу и поступил на службу в Одесскую таможню. В 1843 году он женился на Елизавете Александровне Загряжской — дочери симбирского губернатора.
В Одессе «младший Пушкин» быстро сделался общим любимцем, дом его всегда был полон друзей и знакомых, многие из которых в свое время дружили в Пушкиным-старшим. Тот мог только позавидовать: его добровольное уединение уже слишком стало напоминать ссылку. Может быть, съездить все-таки в Петербург, посмотреть своими глазами на то, что там делается?
На сей раз он и предлагать не будет поездку всей семьей. Наталья Николаевна так окончательно и не оправилась после последних неудачных родов, сильно располнела, с трудом передвигалась даже по саду, и то – в хорошую погоду. От былой красоты и следа не осталось: она ни за что не согласится показаться в таком виде в свете. А ему…
Ему нужно позаботиться об образовании старшего сыновей. Александру – четырнадцатый год, Григорию, уроков с месье Жаком им уже недостаточно. Да и пора приступать к настоящему образованию. Государь в свое время всемилостиво распорядился принять обоих Пушкиных в Пажеский корпус. Вот туда он сыновей и отвезет. Пора. А Машенька и Наташенька получат домашнее образование: ничего хорошего в Смольном институте Пушкин не находил. Вырастут на свежем воздухе, при гувернантке и матери, да и месье Жак с барышнями занимался, не стыдно будет в свет вывезти. А там и замуж выйдут: сейчас уже видно будущих красавиц…
И вот уже заложена тройка, уже уложена повозка со всем необходимым, уже Саша-младший и Гриша места себе не находят в предчувствии резких перемен в своей жизни. Конечно, жалко расставаться с маменькой, да и с сестрицами тоже, но – Пажеский корпус, двор, военная служба! А может быть, война случится – вот и покажут они, на что Пушкины в ратном деле способны.
По дороге решено было заехать в Москву – повидаться с дедом, Сергеем Львовичем, который давно уже жил там один «на покое». В Болдино к сыну он так и не выбрался, ограничивался письмами, каждое из которых неизменно заканчивалось намеком на «денежные трудности».
Пушкин и злился, и посмеивался, но деньги посылал: платил же в свое время отец его карточные долги, видать, пришло время возвращать. Не оставлять же старика доживать в нищете, коли он ни в какую не желает поселиться в родовом имении. Как не заладились у него отношения с невесткой, так и не изменилось ничего, к тому же Сергей Львович не мог простить «прекрасной Натали» историю с дуэлью, едва не лишившей его сына.
Москва встретила путешественников колокольным звоном – Покров. Как раз накануне их приезда выпал первый снег, и город сказочно преобразился. Александр-младший, давным-давно забывший Петербург и ничего, кроме Болдина и его окрестностей не видевший, с жадностью осматривался по сторонам. А Григорию и вспоминать было нечего – из столицы увезли, когда он едва говорить начал. И он смотрел на Первопрестольную во все глаза, как на седьмое чудо света.
Пушкин вспомнил, как сам примерно в таком же возрасте ехал из Москвы в Петербург, и почувствовал, что к глазам подступают слезы.
«Сентиментальным становлюсь на старости лет, - подумал он. – Пятый десяток разменял, ничего не поделаешь. Неужели уже пятый? Давно ли мне все люди в таком возрасте казались дряхлыми стариками?»
Но когда он увидел отца, то понял, как на самом деле беспощадно время. Всегда изысканно-лощеный денди, франт и завсегдатай модных гостиных, Сергей Львович превратился в сухонького, сморщенного старичка, почти не выходившего из дома и редко расстававшегося с халатом.
На внуков он смотрел с каким-то горестным недоумением: он дед? У него уже совсем взрослые внуки? Потом неожиданно всхлипнул и сообщил Александру-старшему:
-Саша на Надин похож. Царствие ей небесное.
И расплакался. Пушкин, доселе не находивший в своем сыне решительно никакого сходства с «прекрасной креолкой» изумился и сравнению и этим внезапным слезам. Которые, впрочем, закончились так же внезапно, как и начались, и Лев Сергеевич принялся пересказывать московские сплетни, которые явно получил не из первых рук. Знакомые имена попадались редко, и Пушкин понял, что Москва навсегда перестала быть для него родным городом.
Тем не менее, он нанес несколько обязательных визитов дальним родственникам, выслушал дежурные комплименты в адрес совсем взрослых сыновей и… сожаления о том, что ничего больше не пишет. Про его исторический труд, оказывается, мало кто знал, по большей части это были зыбкие и малодостоверные слухи. Похоже было, что его просто разглядывают, как некую диковину, раритет из прошлого, где «все было по-другому».
Разумеется, спрашивали о Наталье Николаевне, ее, точнее, ее воздушную красоту, многие помнили. Он отговаривался слабым здоровьем жены и трудностями путешествия с четырьмя детьми. А про себя думал, что Наташа была совершенно права, отказавшись ехать с ним: она бы не вынесла оценивающих, сравнивающих взглядов, не выдержала бы состязания с самой собой – прежней Натали Гончаровой.
Сергей Львович с видимым облегчением отнесся к известию о том, что его сыну и внукам нужно побыстрее ехать в Петербург – дела не терпят. По-видимому, он так привык к одинокой жизни, что присутствие посторонних – даже если это были ближайшие родственники тяготило его. Да и Пушкин ощущал некую неловкость и натянутость в отношениях с отцом – совсем как в прежние времена. Но по другой причине.
В один из немногих вечеров, проведенных дома с отцом, произошел разговор, врезавшийся Пушкину в память навечно. Заговорив о поэзии, Сергей Львович, пожевав губами, вдруг сказал:
-Лермонтова вот убили на дуэли, теперь он – великий поэт и всеми чтим. А вас, сын мой, забывать стали. Впрочем, и меня ведь забыли… а когда-то…
Было такое впечатление, что отец жалеет о том, что дуэль сына не стала роковой, что он – не отец трагически погибшего в расцвете сил гениального поэта, а просто – отец Пушкина. Сергей Львович как бы грустил об упущенных возможностях продемонстрировать всему свету свою скорбь и благоговейное отношение к памяти сына. Пушкин не сдержался:
-Вы, кажется, жалеете, что и меня не убили?
Сергей Львович возмутился, замахал короткими ручками и стал сбивчиво оправдываться: он де просто выразил свою грусть от того, что Муза покинула Александра так же, как в свое время покинула и его. Что Пушкиных в конце концов забудут, что…
Пушкин резко оборвал беседу и, сославшись на поздний час, ушел к себе. Все в нем кипело: сначала мать, которая даже на смертном одре исхитрилась удивляться тому, что из ее шалопая-сына вырос знаменитый поэт, теперь вот отец…
Знай он, что это – его последняя встреча с отцом, что он через два года не успеет приехать даже на похороны, может быть, вел бы себя по другому, нашел бы какие-то другие слова, постарался бы добиться взаимопонимания.
Но Пушкин этого, естественно, не знал. Да и в конце концов, отец был еще не слишком стар и никаких болезней не ощущал. Бог милостив. Во всяком случае, покидал он Москву с двояким чувством: грустью о том, что прошлого уже не вернуть, и радостным предвкушением встречи с Петербургом – городом, где он провел самые счастливые и беззаботные годы своей юности.
И вот уже предместья Петербурга, вот Невский проспект и вот самый первый петербургский дом, в котором жил сам Пушкин, приехавший с дядей, Василием Львовичем, сдавать экзамен в Лицей. «Демутов трактир», как его все реже называли, или «Номера Демута» - на Мойке. Третий дом по набережной от Невского проспекта.
А Пажеский корпус располагался неподалеку – на Садовой улице во дворце, который построил сам Растрелли. Император Павел сгоряча пожаловал было величественное здание  Мальтийскому рыцарскому ордену госпитальеров Св. Иоанна Иерусалимского, магистром которого он стал.  Даже особую капеллу к дворцу приказал построить – с рельефным мальтийским восьмиконечным крестом в круге.
Где Павел и где его мальтийские рыцари? Про них забыли, и многие выпускники Пажеского корпуса даже не ведали о том, что знаки с белым крестом, которые им вручались были чужеземной символикой. Но это был официальный знак, а неофициально выпускники носили особые перстни из стали и золота, на которых были выгравированы порядковый номер выпускника в соответствии с успехами в учебе и год выпуска.
Сочетание  металлов перстня было не случайным, ибо пажи выбрали своим девизом девиз… рыцарского Ордена тамплиеров: «Чист, как золото, тверд, как сталь». Правда, и об этом большинство воспитанников Корпуса даже не подозревало.
В царствование Александра Первого за Пажеский корпус взялись всерьез: готовили уже не изящных придворных, а столь необходимых России образованных людей. Будущие офицеры (а вовсе не пажи!) стали изучать  математические и военные науки, философию, мораль, право, историю, географию, генеалогию, геральдику, юриспруденцию, государственный церемониал, русский и иностранный языки, каллиграфию, а также верховую езду, танцы и фехтование.
При Николае I комплект обучавшихся в корпусе был увеличен до 150 человек, и были изданы правила о порядке зачисления в пажи. В соответствии с этими правилами в пажи зачислялись только дети лиц первых трех классов служилых людей России (не ниже генерал-лейтенанта или тайного советника). Зачисление в Па¬жеский корпус  производи¬лось только по высочайше¬му повелению. Обучение в корпусе длилось семь лет, в том числе два года в специальных классах.
Пушкин подумал, что его сыновьям повезло – останься все по-прежнему, кто бы принял в Корпус сыновей камер-юнкера с сомнительной репутацией? Да и от обязательных вступительных конкурсных экзаменов мальчишки были избавлены – все тем же именным монаршим указом. Не то, чтобы отец опасался за их знания, но все же…
Несколько дней, которые Пушкинам-младшим было позволено провести с отцом вне стен Корпуса, были наполнены визитами, куда более интересными, нежели в Москве. И прогулками. Пушкин-старший показывал сыновьям памятные, дорогие его сердцу места, старался заронить в сердца мальчиков ту же любовь к Петербургу, которую когда-то сам испытывал.
Но Боже мой, как изменилась столица! Сколько новых, роскошных особняков появилось, сколько улиц, наконец, замостили! Да и люди по этому городу ходили и ездили другие – не те, которых помнил Пушкин: по-другому одетые, по-другому себя державшие. На Невском люди явно простых сословий уже не жались пугливо к стенам домов, стараясь проскользнуть незамеченными, а шли спокойно и развязно, ничуть не смущаясь скромности своего платья. И криков «Пади, пади!», столь любезных сердцу Пушкина уже не было слышно: император не жаловал ни шум, ни пышные выезды.
И как изменилась Александра, фрейлина государыни! Уже не стремительная, строгая девушка, но привлекательная молодая женщина. Все еще не замужем: брак со Смирновым-Россетом так и не состоялся. В ней уже проглядывала увядающая старая дева, но это придавало ее облику какую-то мягкость, трогательность, незащищенность.
-Как выросли, - сказала она, обнимая племянников. – А вы, Александр, кажется, и не изменились. Только солидности прибавилось.
-Не льсти мне, Азинька, - со вздохом ответил Пушкин. – Сам вижу и чувствую, как постарел. Да что я! Вот Наташа…
-Маменька все болеют, - со своей всегдашней непосредственностью вмешался в разговор Григорий.
Александра с тревогой глянула на зятя и ласково предложила племяннику:
-Ты бы с Сашей посмотрел вон те альбомы на столе у окна. Там много гравюр интересных – про сражения прошлого.
И когда мальчики отошли в другой конец комнаты, спросила:
-А что с Наташей? Пишет она редко и неохотно, да и письма-то пустые…
И Пушкин неожиданно для себя рассказал всю историю неудачных последних родов Натальи Николаевны и ее переживания по поводу навсегда ушедшей красоты.
-Бедная Таша, - вздохнула Александрина. – Вот каково быть красавицей – подурнела, и жизнь наперекос пошла. Хорошо, что меня Господь красотой не наградил – терять нечего.
-Ты совсем не изменилась, Азинька, - вернул Пушкин свояченице комплимент. -  Только солидности прибавилось – фрейлина.
Как-то незаметно он снова принял привычный тон подтрунивания над слишком уж серьезной Александрой и та невольно улыбнулась, но потом снова затуманилась:
-Катрин, бедняжка, уже три года в могиле… Слишком уж мы с Ташей были к ней жестоки. Писем не писали, жизнью ее не интересовались. Она-то, бедняжка, ни в чем не виновата.
-Катрин умерла? – поразился Пушкин.
-Да, я стороной узнала потом… поздно узнала. Она родила троих дочерей, а ее супруг хотел мальчика. Бедняжка!
 -Стало быть, ее знатный супруг был недоволен? – язвительно осведомился Пушкин. – Или сиятельный свекор гневаться изволили?
Давно уже он не вспоминал ни Дантеса, ни Геккерена, но сейчас не смог сдержаться.
-Не надо так, Александр, - тихо сказала Александра, положив руку на его рукав. – Катрин, бедная, ждала четвертого ребенка, переносила все тяжело, горячо молилась о том, чтобы родился долгожданный сын! Босой ходила в католическую часовню, стояла часами на коленях… а пол-то каменный, ледяной. Умерла от родильной горячки через несколько дней после рождения сына. Говорят, умирала счастливой, что угодила, наконец, обожаемому супругу.
 Пушкин снова хотел сказать что-то язвительное, но вдруг понял, что ему на самом деле глубоко безразличны несчастья второй его свояченицы. Он изменился, сильно изменился, прежняя ненависть к Дантесу сменилась совершенным равнодушием…
Изменился и сам император: это Пушкин со всей отчетливостью понял во время аудиенции, данной ему Николаем Павловичем. Все еще красивый и статный, но уже далеко не молодой, император казался усталым и равнодушным. Но своего придворного историографа принял с отменной любезностью.
-Читаю все твои записки, Пушкин, - благосклонно заявил он после того, как Александр раскланялся и представил своих сыновей. – Стройно написано и по делу. Мне нравится. Хорошо, что забросил свои прежние стихи. Хватит и написанных. Хотя теперь такое пишут – даже оторопь берет. Про мужиков, про пахарей, про баб деревенских… Кому это нужно, скажи на милость?
Пушкин изобразил на лице вежливое недоумение, хотя про себя подумал, что, кажется, впервые в жизни их взгляды с императором совпали.
-А сыновья твои стихи пишут ли? – осведомился император.
-Нет, ваше величество, - покачал головой Пушкин. – Эти юноши предпочитают верховую езду, да чтение, а вообще-то грезят об офицерской карьере, да о военных компаниях. В дядюшку, видно, пошли.
-Это хорошо. Хорошо, когда юноши стремятся быть полезными Отечеству.
Возникла долгая пауза. Потом император как бы невзначай спросил:
-А что твоя прекрасная супруга? С тобой?
-Нет, ваше величество, госпожа Пушкина предпочитает теперь жить в деревне.
-Как ей, наверное, не хватает балов, - с легкой улыбкой произнес император, вмиг напомнив Пушкину и придворные балы, и то, что с ними было связано.
-Она счастлива домом и детьми, ваше величество, - ровным голосом ответил Пушкин.
-Сколько же у тебя теперь?
-Четверо, ваше величество… как и было.
-Дочери, поди, уже невесты?
-Пока еще нет, но ждать недолго.
-О девицах твоих я позабочусь, - деловито сказал император. – Не захотел отдавать их в Смольный – твое дело. Подрастут – станут фрейлинами Великой Княгини. Она ведь красавица, так что и окружена должна быть красивыми лицами…
-Хорошо, что дочери на меня не похожи, - усмехнулся Пушкин.
-В мать удались?
-Нет, своей красоты Наталья Николаевна им не передала. Но хороши, говорят, по-своему.
-Значит, решено. Подрастут – станут фрейлинами, тут и женихов сыщем. За кого им в твоей деревне выходить?
-Вы правы, государь, - с поклоном отозвался Пушкин. – Благодарю вас за неустанную заботу о семействе моем. Не по заслугам жалуете…
-По заслугам я жалую тебе чин действительного статского советника. Бумаги уже подписаны. Так что поздравляю, ваше превосходительство…
Пушкин низко поклонился. Ну вот, сбылось. Теперь уже не посмеют смотреть на него свысока. Он – под высоким покровительством, сыновья его приняты в одно из лучших учебных заведений страны, судьба дочерей тоже предопределена, можно считать – устроена. Стихами такого не добьешься. Сколько стихотворцев было на Руси. А по-настоящему-то чтили одного Державина, да и тот в молодые годы досыта хлебнул лиха…
«Вот когда Наташе-то на придворных балах блистать бы… - с грустью подумал он. – Супруга действительного статского советника, считай – генеральша. Да, видно, не судьба…»
Устроив сыновей в Пажеский корпус, Пушкин вознамерился было нанести визиты старым знакомым, но быстро понял, что безнадежно отстал от светской жизни. Те воздушные, юные красавицы, за которыми он когда-то волочился, превратились в почтенных матерей семейств, и вовсе не горели желанием вспоминать прошлое. Роскошь балов была не в моде: император предпочитал простоту и скромность во всем. Даже императрица, необыкновенная когда-то красавица, как-то увяла и поскучнела.
Василий Андреевич Жуковский безвыездно жил за границей. Только у старого друга Петра Александровича Плетнёва Пушкин нашел какой-то отдых для души, хотя люди собрались почти все новые, незнакомые, глядевшие на него, как на оживший монумент. Он даже обозлился было, но тут Плетнев подвел к нему молодого, скромно одетого человека, с умными, горящими глазами:
-Рекомендую тебе, Александр Сергеевич – Белинский Виссарион Григорьевич. Краса и гордость русской критической литературы.
Молодой человек смутился, а Пушкин, наоборот, оживился. Имя ему было знакомо: среди прочих журналов выписывал он в Болдино были «Отечественные записки», в которых он всегда с удовольствием читал статьи этого критика. Особенно ему понравилась высказанная в одной из статей мысль о том, что искусство не должно служить обществу. «Что художественно, то уже и нравственно; что не художественно, то может быть не безнравственно, но не может быть нравственно. Вследствие этого вопрос о нравственности поэтического произведения должен быть вопросом вторым и вытекать из ответа на вопрос, действительно ли произведение художественно».
-Я ваш давний поклонник, господин Пушкин, - несмело начал Белинский. – Но все никак не решусь приступить к критическому разбору ваших творений.
-Так поклоняетесь или критикуете? – рассмеялся пушкин.
-Критика – в смысле художественного разбора. Ведь ваш «Евгений Онегин» - это настоящая энциклопедия русской жизни. А какие характеры! Какие яркие отступления! Пример для всех наших современных поэтов. Да и писателей тоже.
-Ну так уж и для всех…Марлинский, по-моему, прекрасные романы…
-Ну да! – не вполне учтиво перебил его Белинский, - его сейчас считают чуть ли не первым русским писателем, перед ним все на коленях. А в романах его – бездна недостатков сплошной псевдо-романтизм. Пройдет немного времени – никто о Марлинском и не вспомнит.
-Ну, а Гоголь чем плох?
-А чем он сейчас хорош? Разъезжает по заграницам, ничего не пишет. И рад бы о нем хоть что-то сказать, да нечего.
-Обо мне, - тихо произнес Пушкин, - теперь тоже вряд ли можно что-то сказать. Все в прошлом.
-Помилуйте! А ваша «История»?
-Да кто ее читает, - махнул рукой Пушкин. – Никогда на Руси серьезная литература не была в почете. Вот барон Брамбеус – так все сразу кинутся читать. Или Жорж Занд… Кстати, верно ли, что это – псевдоним женщины?
-Абсолютно верно!
-Вот вам еще один пример того, что Россия будет вечно отставать от Европы. У нас женщины ничего не пишут и никогда ничего путного не напишут. Да и о чем? Они только читают… Представляю себе наших дам и девиц, взявшихся за перо!
-Да, - улыбнулся Белинский, - вы еще когда писали:
Не дай мне Бог сойтись на бале
Иль при разъезде на крыльце
С семинаристом в желтой шали
Иль с академиком в чепце…
Пушкин, польщенный, улыбнулся:
-Я знавал только одну умную женщину – княгиню Авдотью Голицыну. Но та, помнится, математикой увлекалась… 
-Каролина Карловна, - вмешался подошедший Плетнев.
-Кто? – переспросил Пушкин.
-Каролина Карловна Павлова. Чудесная женщина, ума необыкновенного. Кстати, перевела на немецкий твоих «Пророка» и «Полководца» - и прекрасно перевела. В Париже целую книгу издала. А какие стихи пишет – чудо, не оторвешься…
«Москва! в дни страха и печали
Храня священную любовь,
Недаром за тебя же дали
Мы нашу жизнь, мы нашу кровь…»
-Ты уж не влюблен ли, друг мой? – язвительно фыркнул Пушкин.
-Сам влюбишься, когда познакомишься, - отпарировал Плетнев. – Жаль, не в Петербурге она – в Москве. Как же ты, братец, Первопрестольную посетил, а про госпожу Павлову ничего не услышал? Она литературные вечера дает по четвергам…
-Каролина Карловна, - задумчиво произнес Пушкин. – Имя-то не больно русское.
-Урожденная Яниш. Немка. Но русский знает в совершенстве… равно как и другие языки.
-Что русский знает прекрасно по стихам чувствую. Но… на всю русскую армию была одна кавалерист-девица. Думаю, и твоя Павлова будет единственным русским поэтом в кринолине. Даже не поэтом – поэтессой.
-Если позволите, - произнес Белинский, - я это слово использую при очередной публикации стихов госпожи Павловой в нашем журнале.
-Используйте, - пожал плечами Пушкин. – А я, может быть, на обратном пути посмотрю на это чудо – женщину, которая стихи пишет…
Но на обратном пути в Москве он не задержался – торопился в Болдино, к жене и дочерям. Да и устал, отвык от городской жизни. Манил к себе любимый кабинет, письменный стол, привычные прогулки, вечерние беседы с месье Жаком. Тот прижился у Пушкиных – совершенствовал образование Марии и Натальи.
И опять потекли годы… Скончался скоропостижно отец – Сергей Львович, весть об этом Пушкин получил уже тогда, когда похороны прошли. Вместе с известием о том, что детям в наследство, кроме Болдино, выкупленного государем и очищенного от залога, досталось полуразрушенное Михайловское и… долги. Эти долги предстояло бы выплачивать несколько лет, не вмешайся вновь государь, который пожаловал своему придворному историографу титул графа и немалую денежную сумму «на обеспечение приданного дочерям твоим».
В ноябре 1851 года пришло известие об открытии железнодорожного сообщения между Санкт-Петербургом и Москвой. Пушкины узнали об этом из газеты «Московские ведомости», приходившей к ним с опозданием на три недели.
«1 ноября 1851 г. состоялось официальное открытие движения на Петербурго-Московской железной дороге. В 11 часов 15 минут из Санкт-Петербурга отправился пассажирский поезд, который прибыл в Москву на следующие сутки в 9 часов утра, пробыв в пути 21 час 45 минут. Среди пассажиров высочайше изволил присутствовать  государь-император и цесаревич-наследник…»
- Меньше суток в дороге, - задумчиво сказал жене Пушкин, прочитав газету. – А помнится, с дядюшкой Василием Львовичем почти неделю добирались… Чудны дела твои, Господи. Ну как и до Нижнего Новгорода такую же дорогу проложат?
Наталья Николаевна только плечами пожала: железные дороги интересовали ее меньше всего на свете. Став супругой действительного статского советника, а теперь – и графиней, она считала своим долгом держаться высокомерно-отрешенно. Но ни за что не призналась бы мужу, что только теперь перестала завидовать сестрице Катрин, в одночасье ставшей баронессой д’Антес. Нужды нет, что Катрин уже почти десять лет в могиле.
А на следующий год получилось очередное письмо от сестры Александры, которая, наконец-то дождалась своего счастья. В нее, уже немолодую и совсем небогатую,  страстно влюбился австрийский дипломат барон Густав Фогель фон Фризенгоф, только что потерявший свою первую жену Наталью Ивановну, с которой Александрина была очень дружна и за которой преданно ухаживала во время ее болезни. И любовь оказалась взаимной: письма Азиньки перед браком и после него так и дышали любовью.
После свадьбы барон-дипломат увез супругу в Австро-Венгрию, где у нее родилась дочь, названная в честь любимой сестры Натальей и крещеная по православному обряду в Вене. Но свидеться сестрам уже не довелось: слишком далеко было от Болдино до замка Эрла в Австрии.
Увы, в год свадьбы Александры скоропостижно скончался Лёвушка Пушкин, Лев Сергеевич, оставив вдову с тремя маленькими детьми. Похоронили его в Одессе, а Александр… снова не успел на похороны. С этого времени он стал задумываться о том, чтобы все-таки перебраться из милого сердцу поместья в Санкт-Петербург или хотя бы в Москву. Дочери-то подрастали, а тетки Александры Николаевны, которая могла бы за ними приглядеть в столице, в России уже не было.
А потом пришла беда, откуда не ждали – началась Крымская компания. Турок-то разбили быстро – не впервой, но вот с неожиданными противниками – Англией и Францией справиться оказалось нелегко. Пушкин, смолоду мало интересовавшийся внешней политикой, вдруг увлекся военными сводками и даже начал писать дневник – свои рассуждения по поводу войны и роли в ней России.
В конце 1855 военные действия фактически прекратились, и в Вене возобновились переговоры о мире. Оказалось, что Россия не имела обученных резервов, не хватало вооружения, боеприпасов, продовольствия, финансовых средств, росло антикрепостническое крестьянское движение, усилившееся в связи с массовым набором в ополчение, активизировалась либерально-дворянская оппозиция…
Император, считавший российскую армию образцовой и непобедимой, не смог пережить постоянных поражений и неизбежности признания России побежденной. В феврале 1855 года он скоропостижно скончался – ходили даже упорные слухи об отравлении. На трон вступил его старший сын Александр. Кто-то в России вздохнул свободнее, кто-то мрачно пророчил худшие времена.
А Пушкин сам изумился тому, как потрясла его внезапная кончина государя. Их связывали тридцать лет непростых отношений, они оба много пережили, причем судьба то и дело сводила их друг с другом. И вот Николай Павлович, который был всего тремя годами старше Александра Сергеевича – в гробу. И что будет далее в России и с Россией – никому не ведомо.
А когда случилось – все только ахнули. В марте 1856 года был подписан крайне унизительный для русских Парижский мирный договор. Россия согласилась на нейтрализацию Чёрного моря с запрещением иметь там военный флот и базы, уступала Турции южную часть Бессарабии, обязалась не возводить укреплений на Аландских островах и признавала протекторат великих держав над Молдавией, Валахией и Сербией.
-Дожили, - мрачно изрек Пушкин, прочитав пришедшие как всегда с опозданием газеты. – Наполеона побили, а тут перед всей Европой лицом в грязь бухнулись. Лучше бы мне вовсе этих газет не читать. Прошлое-то сколь славно, а нынешние дни…
И махнул безнадежно рукой.
Наталья Николаевна по своему обыкновению промолчала. Ее не интересовала политика, ей было глубоко безразлично, что происходит в Крыму и в Молдавии. Оживлялась она лишь тогда, когда приходили письма от сыновей, успешно проходивших учебу в Санкт-Петербурге, и благодарила Бога за то, что ее мальчиков не послали на театр военных действий. Полк, в котором успешно служил старший, Александр, был расквартирован недалеко от столицы, туда же после окончания Пажеского корпуса определили и младшего – Григория.
Война закончилась – нужно было думать об устройстве дочерей. Император Александр Второй прислал графу Пушкину чрезвычайно милостивое письмо, в котором подтверждал, что продолжит поддерживать «гордость русской литературы» так же, как это делал его покойный батюшка, и что и он, и императрица были бы рады видеть Пушкиных в столице и при дворе.
Наталья Николаевна немного ожила. Она уже смирилась с тем, что годы взяли свое, что былой красоты, даже намека на нее – не вернуть. Зато обе дочери подрастали красавицами и умницами – не в нижегородской же глуши им женихов искать. Нужно ехать в Санкт-Петербург, там девицам Пушкиным давно обещаны места фрейлин ее величества императрицы. И с сыновьями будет легче видеться.
Решили, что Пушкин поедет вперед, наймет приличную квартиру, а лучше – дом в Санкт-Петербурге и потом уже вызовет к себе семью. Наталья Николаевна не представляла себе жизни в гостинице, да еще в течение, может быть, месяца, а то и двух. Нет, пусть уж муж все как следует подготовит, а она тут займется сборами. Дочери помогут, для них же стараются.
В мае 1856 года Пушкин отправился в столицу. Но не успел еще присмотреть достойного жилья, как пришло письмо из Болдино: Наталья Николаевна скоропостижно скончалась «от сердечной слабости». Кончина была тихой и незаметной: она умерла во сне. И опять Пушкин опаздывал на похороны, точно какой-то рок его преследовал! Он и на девятый-то день не успевал! А коли так, так зачем нестись, сломя голову, в опустевшее уже почти родовое гнездо? Чтобы помолиться на могиле любимой жены? Ну, так недолго там быть, этой могиле. Когда хоронил матушку, Надежду Осиповну, в Святогорском монастыре близ Михайловского, то откупил там место и для себя. И батюшку Сергея Львовича там же похоронили.
Значит, перевезет прах Натальи Николаевны в Святые горы, положит рядом с матушкой, а со временем – и сам рядом ляжет. Один Бог знает, когда это время придет: до глубокой старости в семье Пушкиных еще никто не доживал, так ведь все когда-то случается впервые.
Дочери приехали через два месяца: с гувернанткой и воспитателем. У гувернантки сыскалась какая-то дальняя родня в Санкт-Петербурге, а месье Жак на старости лет решил вернуться на родину. Хотя сам признавался, что плохо ее помнит и не знает, остался ли там кто-нибудь из близких. Впрочем, люди часто совершают неожиданные и странные поступки.
Марию и Наталью взяли ко двору – фрейлинами ее величества, красивой, хрупкой и болезненной женщины, так и не освоившей русского языка, хотя учил ее сам Жуковский. Может быть, потому и не освоила – слишком уж хорош был учитель. Говорили, что Василий Андреевич в Германии на старости лет женился на молоденькой девушке и даже родил дочь. В Россию возвращаться он решительно не хотел, даже не писал никому, кроме своего воспитанника – нынешнего государя-императора, и императрицы.
Квартира, которую Пушкин нанял в Санкт-Петербурге, ему не нравилась – темная, безвкусно обставленная, окна выходят на довольно унылый Екатерининский канал. Черная вода канала, серое петербургское небо… Где вы, рощи и поля Болдино? Почему он не остался там, рядом с наташиной могилой? Обоих бы потом и перевезли в Святые Горы. Ах, да, дети!
Но дети-то, похоже, меньше всего нуждались в отцовском внимании. Сыновья были увлечены военной службой, дочери – службой придворной. Пушкина несколько раз приглашали на балы в Зимний – он съездил только один раз и закаялся. Сам себе казался обломком старины среди непонятной новой жизни.  Как он понимал теперь тех старичков, над которыми сам же подшучивал во времена своей молодости! Тем, наверное, грезился пышный век Екатерины, блеск и сияние двора великой императрицы. Он же видел воздушных прелестниц балов, на которых царила Наталья Николаевна…
-Как жаль, что ваша прекрасная жена не может украсить собой наше общество, - любезно сказала ему императрица.
Пушкин молча поклонился. Наташа мудро поступила, не являясь более в свете: ее так и запомнили – прекрасной госпожой Пушкиной. А графиня Пушкина… да была ли она на самом деле?
-Надеюсь, вы продолжите труд, который так ценил мой батюшка, - столь же любезно сказал ему император. – Мы рады, что вы снова в столице, а не прячетесь от всех в глуши.
И снова Пушкин только молча поклонился. Государь был приветлив и любезен, внешнее сходство его с отцом поражало, но то было сходство копии с оригиналом. И это «вы», которое Пушкин не привык слышать из уст августейших персон… Ему вдруг стало нестерпимо грустно, захотелось увидеть высокую, атлетическую фигуру Николая Павловича, услышать его грубовато-снисходительное:
-Пишешь? Это похвально. Ты меня не подвел, Пушкин. Хвалю.
Тогда его раздражало это высокомерие. Почему?
Впрочем, «петербургское сидение», как иронично окрестил его сам Пушкин, продолжалось недолго. Дочери очень скоро вышли замуж: Марии жениха сосватала сама императрица. Генерал-майор Леонид  Николаевич Гартунг был управляющим Императорскими конными заводами в Туле и Москве, слыл человеком глубоко порядочным и благородным.
У Леонида Николаевича было имение под Тулой (с. Прилепы), туда и уехали жить Гартунги вскоре после венчания в апреле1861 года.   Их гостеприимный, щедрый дом, где часто устраивались музыкальные вечера и "чайные балы" становится известен в округе, чета Гартунгов была окружена всеобщим вниманием и уважением.
В одном из писем отцу Мария Александровна мельком сообщила, что познакомилась «с необычайно интересным и умным человеком, дальним соседом по имению, графом Львом Николаевичем Толстым… Вам бы он понравился, папенька: хорошо образован, воевал в Крыму, теперь занят литературным творчеством…»
Прочитав эти строки, Пушкин только усмехнулся: меньше всего сейчас ему мог понравиться человек, занятый «литературным творчеством». Он не понимал современную литературу, не принимал ее, искал утешения и спасения в старой доброй французской литературе, где все было так привычно и ничто не резало глаза.
Наталья жениха нашла сама – на одном из придворных раутов. Немецкий принц Николай Вильгельм Нассау с первого взгляда влюбился в экзотическую красавицу и умницу Натали, сделал предложение и получил согласие. Конечно, принцессой Нассау   Наталья Александровна официально не стала - брак был неравным, морганатическим. Но получила титул графини Меренберг - по названию одного из родовых владений мужа. Жили, супруги, разумеется, за границей: графиня Меренберг после замужества ни разу не приехала в Россию.
Одна из современниц писала о ней так:
«Про красоту ее можно сказать только одно: она была лучезарна. Если бы звезда сошла с неба на землю, она сияла бы также ярко, как и она. В большой зале становилось светлее, когда она входила, осанка у нее была царственная, руки и плечи очертаний богини».
Кто-то передал это описание Пушкину – тот только улыбнулся и кротко заметил:
-В свою маменьку удалась. Недаром, значит, Натальей нарекли.
Дети были пристроены, жили своими семьями. Пушкин с легким сердцем покинул ставший чужим Санкт-Петербург и вернулся в Болдино, где и зажил совершеннейшим отшельником. Может быть, и не стал бы таким нелюдимым, да грянувшее освобождение крестьян, в котором он, как и многие его ровесники, не видел ни смысла, ни особой выгоды для России, окончательно разорвало его связи с прошлым.
Как теперь прикажете определить, богат человек или беден? Прежде было просто: батюшка покойный, к примеру, владел тысячью душами. У кого-то их было меньше сотни, у кого-то – десятки тысяч. Гоголь – тоже, кстати, уже преставившийся, очень метко все это отразил в своих «Мертвых душах». И что? А то, что так запутался в собственных умных мыслях, что сжег второй том книги и рассудком повредился. Вот вам и новые веяния!
Казалось бы, царя-освободителя народ должен был на руках носить, а из столицы доносились глухие пока слухи о недовольствах и брожении умов, чуть ли не о покушениях на священную особу государя. Отблагодарили, ничего не скажешь. Отец его, император Николай Павлович, во всякое время суток в одиночку, ничего не опасаясь, по столице гулял, а сын без охраны из дворца выехать не может.
Получая новые газеты и журналы, Пушкин все чаще испытывал не интерес и удовольствие – раздражение. Изящной литературы как не бывало, все кинулись писать о мещанах, да крестьянах, будто это – главное. Литература должна пленять ум и услаждать душу…А какое услаждение души может быть после таких вот строк:
«Вчерашний день, часу в шестом
Зашел я на Сенную.
Там били женщину кнутом –
Крестьянку молодую.
Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистел, играя.
И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная».
Писано Николаем Некрасовым, дворянином, между прочим. И какое стихотворение у этого господина ни возьми, везде мужики, бабы, бурлаки. Они, что ли, это читать будут, простолюдины неграмотные? А образованным людям сие читать просто зазорно.
Тот молодой человек, с которым он давным-давно познакомился и разговорился в Петербурге, Виссарион Белинский, давно умер, к сожалению. Вот он критические статьи писал – читаешь и оторваться не можешь. Все на своих местах, все дельно, с огромным литературным вкусом.  А нынешние что вытворяют?
Прислали ему (кто – он так и не дознался) журнал «Русское слово» со статьей некоего Писарева о его, Пушкина, творчестве. Точнее, об «Евгении Онегине». Вот уж за эту поэму ему никогда стыдно не было, его любимое детище, прославившее его на долгие годы. Да и сейчас еще читают, помнят. А этот мальчишка, тридцати лет не исполнилось, из мещан, разумеется, прямо так с плеча и рубанул:
«Если бы критика и публика поняли роман Пушкина  так,  как  он  сам  его понимал; если бы они смотрели на него, как на невинную и бесцельную  штучку, подобную «Графу Нулину» или «Домику в  Коломне»;  если  бы  они  не  ставили Пушкина на пьедестал, на который он  не  имеет  ни  малейшего  права,  и  не навязывали ему насильно великих задач, которых он вовсе не умеет и не желает ни решать, ни даже задавать себе, -  тогда  я  и  не  подумал  бы  возмущать чувствительные сердца русских эстетиков  моими  непочтительными  статьями  о произведениях нашего, так называемого,  великого  поэта.  Но,  к  сожалению, публика времен Пушкина была так неразвита, что  принимала  хорошие  стихи  и яркие описания за великие события в своей умственной жизни.  Эта  публика  с одинаковым усердием переписывала и  «Горе  от  ума»  -  одно  из  величайших произведений нашей литературы, и  «Бахчисарайский  фонтан»,  в  котором  нет ровно ничего, кроме приятных звуков и ярких красок…»
Он отшвырнул от себя книжку, как ядовитую змею. Дожил! В шестьдесят шесть лет прочитать о себе – такое. И кто этот Писарев, интересно бы узнать.
Он вскочил к дивана и бросился к письменному столу. К стальным перьям он привыкал с трудом, обычно ворчал про себя, сожалея о прежних, мягких, гусиных. Но сейчас ему было решительно все равно, чем писать:
«Друг мой, пишу тебе в недоумении и с просьбишкой – не откажи. Попал мне тут в руки журнальчик со статьей обо мне некоего Писарева. Отпиши, сделай милость, кто это и почему ему позволили поливать грязью почтенных людей. Добро бы я написал «Онегина» сейчас, а то – эва, хватился!...»
И еще несколько страниц, уже более спокойных: первый и второй тома «Истории России» почти закончены, вот-вот пойдут в набор, цензура препятствий не чинит, напротив. И государь милостив: к шестидесятипятилетию дал чин тайного советника. Никто из Пушкиных до таких карьерных высот не поднимался. Теперь уже и желать нечего, да и жизнь заканчивается…
И – нате вам, пожалуйста, какой-то господинчик вздумал остроумием блистать! И Татьяна у него – дура набитая, и Онегин – чуть ли не идиот, и сам Пушкин, видно, был не великого ума человек, коли преподносил публике подобных героев. Пишет, как о мертвом, да и то – о мертвых с бОльшим уважением отзываются и память их отнюдь не чернят…
Запечатал письмо, надписал адрес и позвонил лакею, чтобы отправили с ближайшей оказией. Верного Никиты давно уже не было на свете, а нынешних слуг он и в лицо-то не мог запомнить, не то, чтобы по именам. Прежней услужливости и почтительности как не бывало, с господином смелы до дерзости… Да где других-то взять? И как учить, ежели теперь и выпороть-то человека нельзя? Прогнать, конечно, можно, так ведь новый не лучше будет… Ох,  времена настали… шаткие.
И этот… шпынь… как его? Писарев! – туда же. Ведь что еще написал, подлец эдакий:
«Так  как  борьба  литературных  партий  сделалась  теперь   упорной  и непримиримой, так как духом партии обусловливаются  теперь  взгляды пишущих людей на прежних писателей даже в тех органах  нашей  печати,  которые сами вопиют против духа партии, то и реалисты, сражаясь за свои идеи, поставлены в необходимость посмотреть повнимательнее,  с  своей  точки  зрения,  на те старые литературные кумиры и на те почтенные имена, за которые прячутся наши очень свирепые, но очень трусливые гонители. Мы надеемся доказать нашему обществу, что старые литературные кумиры разваливаются от своей ветхости при первом прикосновении серьезной критики…»
Это ведь он и в него метил, это он разваливается от своей ветхости. Других, правда, тоже не пощадил, но это – утешение слабое.
Ответ от Плетнева пришел нескоро, причем конверт был надписан другой рукой. Внутри Пушкин обнаружил незаконченное письмо старинного друга и листок бумаги, исписанный четким, «писарским» почерком:
«Ваше сиятельство, милостивый господин граф! Дядюшка мой, Петр Александрович, скоропостижно скончался. Разбирая бумаги его, обнаружил письмо к Вам и взял на себя смелость переслать по адресу, хотя эпистола сия и не закончена.
К сему осмелюсь добавить, что всегда был поклонником и почитателем таланта Вашего, у коего нам всем учиться должно…»
Пушкин опустил руку с листком. Вот и Плетнева не стало… Один за другим переходят его сверстники в иной мир, а порой и молодые их обгоняют. Петрушу жалко – золотой души был человек. Жаль, в последнее время мало лично общались, только переписывались. Так ведь не в столице живет и даже не в Москве.
Пушкин развернул письмо покойного друга, быстро пробежал глазами вступительные фразы и нашел то, чего ждал:
«… касательно же господина Писарева спешу тебя утешить, душа моя: сей молодчик скандально известен в обеих столицах, а в данное время сидит под строгим караулом в Петропавловской крепости за какой-то предерзостный памфлет.
Вины его, впрочем, особой нет, поелику он успел и в психиатрической больнице побывать, где сперва покушался на свою жизнь, а после – бежал. Родные эту историю с трудом замяли, поручившись за его благонадежие. Как видишь, напрасно ручались.
В порыве самонадеянности» он взялся за перо, причем вся действительность производила на него впечатление мистификации, а его «я» возросло до грандиозных размеров. В припадке мании величия Писарев принялся за изучение Гомера, понаписал ахинеи и перешел к современным писателям. Издатели, конечно, в восторге, вольнодумствующая молодежь сейчас же объявила Писарева величайшим умом современности, а он – обычный душевнобольной.
Если ты, душа моя…»
Тут письмо обрывалось. Пушкин перечитал строки, написанные теперь уже мертвой рукой, перекрестился и сказал вслух:
-Не судите, да не судимы будете. Да и мало ли меня в молодости обвиняли в нарушении традиций и вольничаньи? Поэт – и всегда лицо публичное…
Через два года Пушкин не без удовольствия прочел в газете о том, что «молодой, подававший блестящие надежды критик» утонул, купаясь в море, и с трудом подавил в себе злорадство, как чувство, недостойное истинного христианина. Потом не без труда сыскал книжку журнала со зловредной статьей и перечел ее уже спокойно. Даже подчеркнул один абзац карандашом:
«Если вы пожелаете узнать, чем занималась образованнейшая часть русского общества в двадцатых годах, то энциклопедия русской жизни ответит  вам,  что эта образованнейшая часть ела, пила, плясала, посещала театры, влюблялась  и страдала то от скуки, то от любви. - И только? - спросите вы. - И только!  - ответит энциклопедия. -  Это  очень  весело,  подумаете  вы,  но  не  совсем правдоподобно. Неужели в тогдашней России не было  ничего  другого?  Неужели молодые люди не мечтали о карьерах и не старались  проложить  себе  так  или иначе дорогу к богатству и к почестям? Неужели каждый отдельный человек  был доволен своим положением и не шевелил  ни  одним  пальцем  для  того,  чтобы улучшить это положение?»
     -Да-с, милостивый государь, были довольны, - произнес он вслух. – Потому что, как вы сами изволили заметить, образованнейшая часть общества. Благородные люди. А не сумасшедшие плебеи.
Благородные люди! Если бы Пушкин мог предвидеть, что младший сын его дочери Натальи, граф Георг-Николай фон Меренберг женится на дочери императора Александра Второго, Ольге, да еще будет выдвинут претендентом на люксембургский престол… Наверное, от души бы подивился таким причудливым сплетениям людских судеб. Пока же, получив известие о рождении у Натальи дочери Софьи фон Меренберг, иронически хмыкнул:
-От абиссинского принца род произошел, к немецкой принцессе пришел. Вот вам и «просто Пушкины»!
«Немецкая принцесса» Софья вышла замуж за… внука императора Николая Первого, Великого князя Михаила Михайловича. Воистину, веткам генеалогических древ Пушкиных и Романовых суждено было крепко переплестись друг с другом.
У старшей дочери, Марии, детей не было. Пушкин прекрасно понимал, что вряд ли увидит своих «внуков-принцев», и все надежды возлагал на сыновей. Александр женился через два года после смерти матери на Софье Александровне Ланской – не слишком знатной, совсем небогатой и даже не писаной красавице. Зато женился по страстной любви, заклиная в письмах отца дать свое благословение на этот брак:
«Или я женюсь на Софии, папенька, или не женюсь совсем… Вы можете меня понять, поелику тоже в брак вступали не по расчету, а исключительно по сердечному влечению… Невеста моя умна, добра… Я люблю ее так, как, наверное, еще никто никогда не любил…»
Получив это письмо, Пушкин подумал, что любовь сделала из Сашки почти поэта, повздыхал над своими мечтами о браке старшего сына с какой-нибудь аристократкой и… послал свое благословение. Бог же благослови этот брак одиннадцатью детьми, причем долгожданный внук – естественно, крещеный Александром! – родился в 1863 году. Три года спустя родился второй сын, нареченный Григорием, еще через год – Пётр…
Пушкин записывал в своем личном дневнике:
«Теперь я спокоен: род Пушкиных не пресечется. Еще бы уговорить Сашку бросить военную службу, да переселиться сюда, в Болдино… Да вряд ли это сбудется: карьер у него удачен, государь его ценит, не след смолоду в глуши зарываться…»
И все-таки дважды Александр Александрович со всей семьей навестил отца, каждый раз проводя по два-три месяца в родовой усадьбе. А ведь помимо сыновей было еще пятеро дочерей (одна, правда, умерла в младенчестве). Отвыкший и от детского гомона, и от большой семьи вообще, Пушкин-старший только тайком крестился, когда гости уезжали. Внуки – это хорошо, но когда вокруг тебя шестеро малышей…
Младший же сын, Григорий, не желал себя отягощать ни военной службой, ни семейной жизнью. Уехал с согласия отца в предназначенное ему в наследство Михайловское и жил там с никому неизвестной француженкой, чем весьма смущал соседей и безмерно огорчал отца. Что это за жизнь в тридцать с небольшим лет? Любовница-француженка в Санкт-Петербурге, да еще военная карьера – это было бы понятно. Но такое добровольное изгнание…
Немудрено, что переписка отца с сыном была редкой и сухой. Пушкин просто махнул рукой на Григория: в каждой семье обязательно какие-то странности происходят. Да и плодовитость старшей невестки успокаивала и порождала самые приятные размышления…
В 1869 году случилась приятная неожиданность: Пушкина посетил давний его корреспондент и знакомый по светским гостиным граф Алексей Константинович Толстой. Сначала прислал письмо: мол, буду по делам в ваших краях, не соблаговолите ли… Пушкин ответил мгновенным и радостным согласием: творчество Алексея Константиновича он оценил давно и с некоторой профессиональной ревностью следил за его успехами.
Хотя и был граф моложе Пушкина на восемнадцать лет, но успел многое, очень многое.   В 17 лет он был зачислен в Московский архив Министерства иностранных дел, затем был на дипломатической службе в Германии. В 1843 получил звание камер-юнкера… совсем как когда-то Пушкин.
И литературным творчеством Толстой занимался с раннего возраста, писал стихи, фантастические повести, и уже его первая опубликованная под псевдонимом «Краснорогский» в 1841 повесть «Упырь» была замечена самим Белинским.
В 1840-е годы он начал работать над историческим романом «Князь Серебряный», оконченным в 1861. Именно этому роману и завидовал Пушкин, у которого так и не получилось ничего подобного. А уж романсы на стихи Толстого распевала вся просвещенная Россия: «Колокольчики мои», «Средь шумного бала...»
А в 1854 году приятно удивил Пушкина, «удрав замечательную штуку»: вместе со своими двоюродными братьями Жемчужниковыми создал сатирическую литературную маску Козьмы Пруткова и сборник его сочинений мгновенно стал бешено популярен.
В 1855 году, во время крымской войны, Алексей Константинович хотел организовать особое добровольное ополчение, но это не удалось и он стал ополченцем «стрелкового полка Императорской фамилии». Участия в военных действиях ему не пришлось принять, но он едва не умер от жестокого тифа, унесшего около Одессы значительную часть полка.
Во время болезни ухаживала за ним жена полковника Софья Андреевна Миллер (урождённая Бахметьева). Между пациентом и его сестрой милосердия почти мгновенно вспыхнул страстный роман, приведший к тому, что Софья Андреевна со скандалом оставила мужа и стала фактической женой графа.  Но светское общество и это восприняло на удивление спокойно, если бы не длительные формальности и не яростное сопротивление обманутого полковника, влюбленной паре не пришлось бы ждать восемь лет, чтобы официально обвенчаться.
Ни шалости «Козьмы Пруткова», ни скандальная связь с замужней женщиной, как ни странно, не помешали его успешной придворной карьере: сначала граф был
 флигель-адъютантом государя Александра Николаевича, затем егермейстером. Император благоволил к придворному-литератору: именно благодаря его хлопотам был возвращен из ссылки Шевченко, снята опала с Аксакова и Тургенева…
Узнавая обо всем этом, Пушкин порой думал: а мог ли бы он вот так же бесстрашно защищать своих собратьев по литературному цеху, сложись его жизнь и карьера при дворе иначе? И сам себе отвечал со всей искренностью: не смог бы. Не потому, что смелости не хватило бы, а потому… что равнодушен он был на самом деле к большинству людей. А уж вступаться за простолюдина-поэта из Малороссии, сосланного в солдаты… да ему бы в голову такое не пришло!
Алексей Константинович удивил его еще раз: в 1861 добился отставки. «Служба и искусство несовместимы...», — написал он царю, который только развел руками и подписал прошение, хотя искренне не мог понять, почему – несовместимы. И Тютчев, и Фет, и Майков прекрасно совмещали службу с написанием весьма и весьма недурственных стихов.
Толстой уехал в свое имение в Черниговской губернии и все свои силы и время стал отдавать литературе.  В 1862 была опубликована драматическая поэма «Дон Жуан», наделавшая немало шума в литературных кругах обеих столиц.
И вот теперь зачем-то собрался в губернию Нижегородскую. Что ж, такому гостю Пушкин не мог не радоваться.
И вот граф приехал – статный, красивый, с пышной, как это сейчас было модно, бородой и усами. Сам Пушкин эту моду не слишком жаловал: при его буйной шевелюре и пышных бакенбардах борода и усы вообще практически скрывали лицо. Да и седину он воспринимал болезненно – а ее меньше не становилось. Но приходилось хоть в этом следовать велению времени: он еще помнил, как смешны были старички, упорно державшиеся за пудренные букли и косичку во времена его юности и молодости.
-Ну вот, Александр Сергеевич, и свиделись наконец, - произнес Толстой, троекратно облобызавшись с Пушкиным. – Теперь уж не то, что в молодости: три раза подумаешь, прежде чем в дорожную коляску запрыгивать.
-Это верно, - грустно подтвердил Пушкин. – Хотя скоро, наверное, и колясок-то не будет. Вон из Санкт-Петербурга в Москву железку проложили…
-Думаю, колясок на наш век хватит, - засмеялся Толстой, - да еще на следующий останется. По всей России железные дороги протянуть – немыслимое дело. Расстояния-то какие! А лошадь – она лошадь и есть, ее ничем не заменишь.
Обычно весьма умеренный в еде, Пушкин на сей раз приказал изготовить для гостя роскошный обед. И, как выяснилось, зря: при цветущей внешности Алексей Константинович здоровьем никак не мог похвастаться.
-То ли тиф мой военный даром не прошел, то ли еще что, - пояснил Толстой, - но чувствую себя все хуже и хуже. Врачи ничего понять не могут. А подле Нижнего, мне сказали, есть старец – травами пользует и весьма успешно. Вот и собрался к нему, ну а по дороге к вам не заглянуть – грех просто. Сами-то никуда не ездите?
-Наверное, в молодости слишком много путешествовал, - отшутился Пушкин. – Да и куда ехать-то? За границу уже не тянет, не те года. Разве к Наташке, младшей, наведаться в Люксембургское-то княжество, так она теперь, считай, принцесса, куда мне! Машка с супругом под Тулой хозяйством занимаются и в местном обществе блистают. Сашка сам ко мне с семейством приезжает.
Толстой заметил, что Пушкин ничего не сказал о младшем сыне, Григории, но смолчал. Слухи о скандальном поведении Григория Александровича давно уже гуляли по обеим столицам. Но ему ли, отбившему чужую жену, было осуждать кого-либо за образ жизни? Как говорится, «не судите, да не судимы будете»,
Вечером, удобно и покойно расположившись в креслах подле камина, завели неспешный разговор о том, что обоих занимало больше всего: о русской словесности, о литературе. Пушкин рассыпался в комплиментах «Козьме Пруткову», посетовал, что «Князя Серебряного» читают все и все хвалят, а вот ему исторический роман так и не дался.
-Вы слишком строги к себе, Александр  Сергеевич, - возразил Толстой. – Ваша «Полтава» - чем не исторический роман?
-Так ведь просто поэмка, короткая…
-Разве в размере суть? Сейчас, правда, все кинулись длинно писать: пока природу с каждым кустиком-травиночкой не опишут, да всех героев портреты в полный рост не дадут – и сюжета-то не начинают. Как же: надо дураку-читателю растолковать, из какой материи на герое сюртук, да какая шляпка на голове у героини…
- Меня Писарев в свое время шпынял за то, что не дал портретов героев, - усмехнулся Пушкин.
- Писарев? Этот юноша всех успел пошпынять: на голову-то скорбный был, прости Господи. Я вот вам про другого критика скажу. Он пока еще не пишет, но предчувствую…
- Это о ком же?
-А о братце моем троюродном, Лёвушке, - не без раздражения отозвался Толстой. – Изволите видеть, когда семья их переехала в Казань, Лев поступил в тамошний университет. Сперва решил заняться восточными языками, да сложно показалось – перевелся на юридическое отделение. Тоже не потянул, подал прошение  об увольнении из университета «по расстроенному здоровью и домашним обстоятельствам».
-Что, действительно здоровьем слаб? – участливо спросил Пушкин.
-Пахать на нем можно! – отрезал Алексей Константинович. – Сначала крутился в столице по балам да раутам, потом надоело, уехал в родовое имение -  Ясную Поляну. И прекрасно, я сам так поступил, да и не только я…
-Маша с супругом в тех краях хозяйство ведут, - подал реплику Пушкин. – Теперь вспомнил: писала она мне, что на одном из балов в Туле познакомилась с неким графом Толстым – писателем…
-Ну, в те годы, о которых я рассказываю, он писателем еще не был, а ваша дочь в куклы играла. Так вот, уехал он в имение, намереваясь самостоятельно изучить и сдать экстерном весь курс юридических наук, «практическую медицину», языки, сельское хозяйство, историю, географическую статистику, написать диссертацию и достигнуть высшей степени совершенства в музыке и живописи. При том осмелюсь заметить, кузену медведь на ухо наступил и рисовать он не умеет абсолютно.
-Зато какая жизненная программа!
-Известно чем дорога в ад вымощена. В общем, провел он в имении одно лето, разочаровался решительно во всем и махнул обратно в Петербург. Там то сутками готовился к экзаменам, то начинал учиться музыке, то намеревался начать чиновную карьеру, то мечтал поступить юнкером в конногвардейский полк…
-И что же выбрал?
-А ничего! – расхохотался Толстой. – Родные на него рукой махнули: то он сутками поклоны перед образами бьет и акридами питается, то срывается к цыганам – и неделями пропадает в кутежах и карточных играх. Долгов наделал – страсть!
-Не он один, - грустно заметил Пушкин. – Кто из нас в молодости не понтировал?
-Верно. Но Левка между двумя штосами или спьяну решил стать писателем. Спасибо старшему брату Николаю – увез его на Кавказ, в действующую армию, от соблазнов подальше.  Наш писатель был так потрясен контрастом между казачьей жизнью и жизнью привычного ему общества, что действительно начал писать. Впрочем, Кавказ почти на всех так действует.
-И написал?
-Написал трилогию «Детство, Отрочество. Юность», отправил в журнал «Современник» - инкогнито, под инициалами Л.Н., и его тут же объявили очередным гением. У нас это скоро – хоть «Козьму Пруткова» возьмите.
Оба слегка посмеялись. Потом Пушкин вернулся к предмету разговора:
-Ну, Прутков – это пресмешная штука. А что ваш кузен? Почил на лаврах или дальше писательствует?
- На лаврах – нет, не почил, хотя голову ему такой успех несомненно вскружил. Уехал в Крым – воевать. И, представьте себе, офицером оказался куда более талантливым, нежели литератором. Командовал батареей в осажденном Севастополе, даже орден Святой Анны получил за редкую личную храбрость. И тут же, по горячим следам, написал «Севастопольские рассказы». Опять – фурор, опять объявляют новым гением, даже государь соизволил один рассказ прочитать.
-И что?
-Про государя – не знаю, а критики взахлеб превозносили смелость психологического анализа и «раскрытие диалектики души». Один Бог знает, Александр Сергеевич, что это за зверь такой – диалектика души, меня-то поразило намерение создать новую религию…
-Что-что?
-Да-с, ни больше, ни меньше: создать «практическую религию, очищенную от веры и таинственности».
-Как религия может существовать без веры?
-Спросите об этом Льва Николаевича, может быть, вам он объяснит. То есть обязательно объяснит, но вот поймете ли…После войны он в Петербурге вошел в кружок «Современника», где господа Некрасов, Тургенев, Островский и Гончаров встретили его как «великую надежду русской литературы». Через год без малого «надежда литературы» заявил, что «Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел».
-Крутенько взял, однако.
-Не без этого. Ну те-с, уехал наш гений из Петербурга за границу, счастья и там не обрел, заграница ему тоже опротивела и он вернулся в Ясную Поляну. Там – новое увлечение: школы для крестьянских детей. Сам строил, сам писал для них учебники, сам проповедовал среди крестьян блага просвещения. Не знаю, поняли ли его. С тех пор мы с ним не виделись.
-А литература?
-По слухам, что-то пишет, причем монументальное. Но дело в том, что надежда нашей литературы и просветитель русский язык знает, прямо скажем, скверно. Дома он привык говорить по-немецки, по-немецки же и думает, а когда пишет – переводит свои мысли на русский язык. С моей точки зрения – тяжеловато переводит, как глыбы ворочает. С теми же Тургеневым или Гончаровым и сравнения никакого быть не может.
-А вы сами?
-А я с трудом и с великими муками зачем-то затеял писать историческую трилогию. Трагедии – «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович», «Царь Борис». К последней даже набросков еще нет, после вас страшновато приниматься.
-Да полноте, - махнул рукой польщенный Пушкин. – Напишете, и отменно напишете. Да вот хотя бы наброски покажите…
Толстой развел руками:
-Не взял с собой, виноват. Сознательно не взял.
-Жаль…
-Но я привез одну вещицу специально вам показать. Никто еще не читал, даже жена, хотя она обычно – первый мой читатель и критик.
-И что же это?
-А поэмка сатирическая… Вроде тех, которые вы в молодые годы сочиняли. Только название взял у Карамзина – «История государства российского».
Пушкин в первый момент оторопел. Святая святых – история России – и «сатирическая поэмка»?! Но следующие полчаса он уже корчился от смеха, забыв все свои сомнения и недоумения. И фразы на немецком и французском языках его ни в коей мере не смущали, хотя граф Толстой, дитя своего просвещённого века, совсем не стеснялся в выборе языка, если ему было нужно передать прямую речь того или иного персонажа, и совершенно свободно рифмовал иностранные слова с русскими.
-« В то время очень сильно
Расцвел России цвет,
Земля была обильна,
Порядка ж нет как нет…», - хохоча повторил Пушкин, когда Толстой закончил чтение. – И что – собираетесь печатать?
-Шутите? – усмехнулся Толстой. – Кто же мне позволит?
-То есть как? Я же читаю журналы, вижу, что…
-Ах, Александр Сергеевич, друг мой, вы же не цензор. И читаете по-другому. А тут мне такой разнос учинят – не приведи Господи! Нет, такое не напечатают. И пытаться не буду. Сие есть не крамола даже – какая там крамола! – а насмешка над святой Русью. Над ее историей. Над нашими царями, которых мы должны боготворить, причем всех без исключения. Забыли про свою «Гаврилиаду»?
-Признаться, забыл, - честно ответил Пушкин.
Он не краснел, его смуглое лицо только потемнело еще больше.
-Сейчас бы такого не написал, есть святые вещи. Мальчишество – признаю. Но ваша-то поэмка, это же прелесть что такое…
-Боюсь, цензура ваших восторгов не разделит, - скупо усмехнулся Толстой. – Да и как бы мне потом не пришлось краснеть за свои шуточки над высокими персонами.
-Ну, дело ваше, - развел руками Пушкин. – А мне экземплярчик на память все-таки оставьте.
-С удовольствием.
Пушкин тут же позвонил в колокольчик и приказал явившемуся лакею:
-Поди-ка, братец, разбуди Федьку-писаря, да пусть он идет в приказную избу. Работа для него есть. А потом вернешься сюда.
-Экий вы стремительный, - усмехнулся Толстой, когда лакей вышел. –Боитесь, передумаю?
-И это тоже… да я смолоду таким был. Всегда везде спешил… и всюду опаздывал.
-А мне казалось, все делали очень вовремя.
-В каком смысле?
-Вовремя перестали писать раздражающие высокие персоны стихи, вовремя перешли на прозу, вовремя занялись серьезной российской историей…Смешно, когда почтенный муж любовные вирши кропает…
-Ну, не скажите. Смотря какие вирши, - задумчиво произнес Пушкин. – Федор Иванович Тютчев моложе меня всего на четыре года. А в пятьдесят лет такие стихи о любви писал! Одно раз прочел – по сей день из памяти нейдет.
И он задумчиво и тихо продекламировал:
«О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье,-
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность…»
-Помяните мое слово, Алексей Константинович, всех нас переживет это стихотворение, и через сто лет его помнить будут. Еще и романс напишут. Как на ваши «Колокольчики».
Пушкин думал сказать гостю комплимент, но тот неожиданно стал каким-то хмурым. Взял кочергу и задумчиво стал ворошить угли в камине. Именно в этот момент снова вошел лакей:
-Ваше сиятельство, Федька дожидает.
Пушкин взял листки с «поэмкой» Толстого и протянул слуге:
-Пусть перепишет. Да не один раз, а три. Понял?
-Слушаюсь, ваше сиятельство.
-Три-то зачем? – поинтересовался Толстой.
-А на всякий случай. Мало ли что…
-Да, - задумчиво подтвердил Толстой, - мало ли что. «Колокольчики»-то мои, как вы правильно изволили заметить, поют, только, как говориться – «Федот, да не тот». Во-первых напечатали только второй вариант, совершенно ничего общего с первым не имеющий. А во-вторых, урезали безбожно, одни колокольчики и остались…А главное-то и не споешь. Вот хоть это:
«Громче звон колоколов,
Гусли раздаются,
Гости сели вкруг столов,
Мед и брага льются,
Шум летит на дальний юг
К турке и к венгерцу —
И ковшей славянских звук
Немцам не по сердцу!»
- Это – из того романса? – поразился Пушкин.
-Да не романс это был, а стихотворение… Ладно, довольно об этом. С тех пор, как я в угоду государю стих переделал, поэтом себя более не считаю. Вот и остались Козьма Прутков, да «Князь Серебряный»…
……………………………………………………………………………………..
Толстой прогостил два дня и уехал. Как ни странно, Пушкин почувствовал даже некоторое облегчение от того, что не нужно больше занимать гостя, вести с ним разговоры о литературе и политике и снова – хоть и косвенно – погружаться в реальную жизнь, которую он уже не мог не понять, ни принять. Все менялось слишком быстро.
Он знал, что послужило началом этого «отрешения от жизни». Гражданская казнь видного литературного деятеля и критика Николая Гавриловича Чернышевского, который до поры до времени мирно преподавал литературу в Кадетском корпусе и писал довольно едкие критические статьи в журналах, которые чрезвычайно раздражали Пушкина.
А потом познакомился со студентом из семинаристов Николаем Добролюбовым, который стал его ближайшим соратником и единомышленником. Под их руководством журнал «Современник», опасное редакторство которого дальновидный и лукавый Некрасов «на время» передал Чернышевскому, фактически превратился в рупор революционных идей, воздействуя на объединения и подпольные кружки передовой молодежи.
Главным делом просветителя Чернышевского стала публицистика, эти идеи пропагандировавшая под видом научно-популярных статей и книг, причем и литературную критику он писал как публицистику, то есть вослед своему учителю Белинскому откровенно подчинял свои суждения о художественных произведениях и их авторах партийно-кружковым интересам и сиюминутным политическим целям.
Он использовал в этих целях и свое редакторство в «Военном сборнике», тоже ставшем центром антиправительственной оппозиции. Чернышевский идейно и организационно оформил революционно-демократическое движение, делившееся на легальную «общественность» и подпольные организации, а впоследствии создавшее и революционную эмиграцию, печатавшую и доставлявшую в Россию сочинения своего вождя и иную революционную литературу, а потом и оружие и взрывчатку для террористических актов.
Правительство, наконец, спохватилось, организовало за Чернышевским и его единомышленниками полицейская слежка, а в июле 1862 года он был арестован и заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Между допросами и голодовками революционный демократ написал свою главную книгу – политико-утопический роман «Что делать?».
И случилось неслыханное: в марте-мае 1863 года идеологический роман политического преступника был напечатан в руководимом им из камеры журнале «Современник». По мнению Пушкина, это было уже чересчур: арестовали, так судите, выносите приговор, посылайте «во глубину сибирских руд», как когда-то декабристов. Хотя те после ареста вели себя тише воды, ниже травы, и уж точно ничего, кроме покаянных писем государю не писали.
Только через год, когда роман прочли все, кто только мог, власти совершили очередную нелепость: вместо нормального судебного процесса устроили помпезную и публичную «гражданская казнь»: Чернышевского ввели на эшафот, приковали к позорному столбу, сломали над головой шпагу и только после этого объявили приговор – семь лет каторжных работ и вечное поселение в Сибири.
Пушкин фыркал от негодования, читая газетный отчет: Чернышевский не был дворянином, и театральное ломание шпаги было глупо неуместно, равно как и непродуманное публичное объявление приговора. Смутьян и заговорщик мгновенно превратился в «мученика идеи» и героя для экзальтированной молодежи. К тому же его книгу объявили эталоном русской литературы, хотя написана она была прескверно.
Далее последовала отправка осужденного в Сибирь на каторгу в рудники. Там Чернышевский… много переводил, читал, писал различные произведения, так что в Женеве даже издали несколько томов его сочинений. Хороша каторга! Не дивно, что последователей у гения-мученика оказалось превеликое множество. В том числе и самые настоящие террористы, а уж из Пушкин просто не переносил. Когда вспоминал свою мальчишескую выходку с надписью на портрете убийцы Занда, то передергивался от отвращения к самому себе.
Он давно уже написал пророческие слова: «не дай нам Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», но ему и в голову не могло прийти, что во главе мужиков с вилами и топорами встанут образованные люди, которые могли бы свои способности употребить во благо Отечеству. Декабристы, прежние его друзья, играли в «аристократическую революцию», им и в голову не могло прийти стать во главе мужичья и кидать бомбы в экипажи высоких персон. А эти… Нет, мир решительно катился в пропасть.
Куда лучше он понимал Афанасия Фета, который жизнь положил на то, чтобы доказать свое дворянское происхождение и право носить фамилию Шеншин. Ради достижения этой цели, он поступил сначала на военную службу, потом удачно женился, вышел в отставку и занялся литературой и хлопотами о восстановлении своей фамилии и прав на наследственное состояние. И до сих пор этим занят: нет-нет, да и наталкивался Пушкин в журналах на мрачноватые стихи Фета, но находил в них особую прелесть.
Чем не устраивала этих, так называемых революционеров, жизнь в России? Во имя чего они хотели ее переделать, а как – похоже, и сами не знали. Да, конечно, Европа, как всегда, подала скверный пример6 прокатившиеся по ней революции 1830 и 1848 года изрядно смутили пылкие российские умы. Но европейцы уже давно успокоились, навели у себя порядок и мирно живут, а в России, похоже, только начинает закипать какое-то адское варево в огромном котле.
«Не дай нам Бог увидеть русский бунт…» И уж точно не дай Бог увидеть российский вариант европейских революций: обязательно обернется жестокой  и кровавой карикатурой. Пушкин решительно не желал быть свидетелем этих событий. Потому и радовался про себя, что имеет возможность мирно жить в тиши собственной усадьбы вдали от суматохи и нелепиц столичной жизни.
Жить? То, что происходило с ним, все меньше напоминало жизнь. Он потерял аппетит, прогулки сократились до получаса (к беседке над прудом и обратно), а о верховой езде он уже и думать забыл – такой болью отзывалось тело на каждое резкое движение. Если до визита Толстого он еще мечтал о том, чтобы съездить повидать дочерей и младшего сына, то теперь одна мысль о долгих часах в тряской коляске приводила его в ужас.
А постоялые дворы! Жесткие, кишащие клопами и блохами постели, духота никогда не проветриваемых комнат, отвратительная еда… Он не вынесет дороги даже до Маши, которая жила в Тульской губернии, даже до столь родного когда-то Михайловского. А уж поездка за границу к Наташеньке…
Да его никто никуда и не звал!
И написание четвертого тома истории застопорилось. Он уже описал кончину Петра Великого – этим кончался третий том, гранки которого вот-вот должны были прислать. Но дальше… дальше начинались мрак и опасность. Последний прямой представитель дома Романовых, малолетний царь Петр Второй был обыкновенным, не слишком умным мальчишкой, рано пристрастившимся к вину и женщинам. Государственные дела его не интересовали вообще. Как об этом писать?
Как писать о том, что царем-ребенком сначала, как куклой, вертел всесильный Меньшиков, а потом все влияние перешло к могущественному и знатнейшему семейству Долгоруких, а «князь тьмы», Александр свет Данилыч, «мин херц» отправился в промороженный Березов, где и скончался? Бог с ним, с Меньшиковым, чей род угас, но разве Долгорукие позволят сейчас порочить имя своих предков? Тем более, поговаривают о том, что государь неравнодушен к одной из юных княжон Долгоруких…
Попытки писать стихи заканчивались приступами черной меланхолии. Давным-давно, еще во времена своей шальной молодости, он с неожиданной прозорливостью и беспощадной искренностью написал, что «поэт в свои нетворческие минуты «меж детей ничтожных мира», быть может, ничтожней всех других». Напророчил…
При очередной разборке архивов обнаружилось письмо князя Вяземского – ответ на его, Пушкина, письмо. Князь Петр писал, что «даже записка в лавку, начертанная рукой гения, невыразимо ценна для потомства». Пушкин вспомнил собственное письмо, на которое, собственно, и был ответ. Конец 1825 года, смутное, страшное время декабристов…Тогда он узнал, что друг Байрона, поэт Мур, собрал и уничтожил интимную переписку романтического лорда…
«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона?.. Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы — иначе» 
 Господи, ведь и его письма друзьям, его записки мимолетным любовницам – все это может быть не уничтожено, а собрано каким-нибудь почитателем-доброхотом и стать достоянием толпы! Как сделать, чтобы этого не случилось? Где тот друг, который сможет собрать и уничтожить никчемные, ненужные листки? Да у него и друзей-то не осталось.
Его молодой и страстный почитатель, талантливый писатель Гоголь скончался совсем молодым. Говорят, в страшных мучениях. Брат Лёвушка умер. Наташа, любимая, верная жена – в могиле…
Их переписка! Пушкин почувствовал внезапный озноб. Эта переписка сохранилась почти полностью, а сколько глупостей он по молодости и горячности там написал! Со стороны может показаться, что Наталья Николаевна вела рассеянный светский образ жизни, имела массу поклонников, не уделяла внимания мужу и детям… Как бы не так! Нужно немедленно уничтожить хотя бы эту переписку пока она не попала в чужие, холодные руки.
Пушкин хотел встать с кресла, но ноги внезапно отказали ему. И руки налились свинцовой тяжестью – не шевельнуть. Что это такое, Господи? Неужели конец? Ему же семьдесят лет исполнилось только год тому назад… Впрочем, он и так уже стал первым долгожителем и среди Пушкиных, и среди Ганнибаллов. Господи, да сделай же хоть что-нибудь!
Словно в ответ на его беззвучную молитву в дверь постучали и вошел лакей:
-Ваше сиятельство, - начал он было, но, заметив, что барин вроде бы не в себе, порскнул обратно за дверь и вернулся уже в сопровождении немолодого человека в дорожном костюме. Совершенно Пушкину незнакомого.
-Свечей! – приказал незнакомец лакею. – И камин пожарче растопите. Распорядитесь принести таз с водой, чистое полотно. И скажите моему слуге, чтобы принес из коляски сумку. Он знает, какую.
Все это было проделано на удивление быстро, хотя обычно прислуга, избалованная Пушкиным, никуда не спешила. Незнакомец снял сюртук и, тщательно вымыв руки, открыл принесенную ему сумку и ловко разложил на столике медицинские инструменты.
-Вы врач? – хотел спросить Пушкин, но губы не повиновались ему.
-Сейчас пустим кровь, - пояснил незнакомец. – Как удачно вышло, что я решил изучать медицину, а не философию. И вдвойне удачно, что, решив заехать к вам, Александр Сергеевич, выбрал именно сегодняшний день. Да, разрешите представиться: Пирогов Николай Иванович. Бывший военно-полевой хирург…
О Пирогове Пушкин, конечно же, слышал: во время Крымской компании это имя гремело, солдаты же на доктора чуть ли не молились. Каким чудом знаменитый врач оказался в Болдино? Зачем заехал к Пушкину, с которым лично никогда не был знаком?
-А я, изволите видеть, отставник без пенсии. В именьишке своем держу больничку, лечу народишко потихоньку. Книгу начал писать о ранах всевозможных. И вспомнился мне, уж простите великодушно, ваш случай – уж больно удивителен. Доктор Арендт тогда рассказывал, конечно, да я молод был, многого не понимал, а он многое не договаривал… Ну вот, теперь мы кровь остановим, а вас, Александр Сергеевич, надо бы хоть на диван положить.
-Я умираю? – неожиданно внятно спросил Пушкин.
-Пока нет, - совершенно спокойно отозвался Пирогов. – Но могли бы без врачебной помощи, что, собственно, обычно и происходит. А сейчас просто придется какое-то время полежать. Удар у вас, Александр Сергеевич, небольшой, но удар.
-Я шевелиться не могу, - произнес Пушкин и поморщился.
Слишком жалобно произнес. Тогда, после той окаянной раны, держался мужественнее. А сейчас совсем раскис.
-Не все сразу, Александр Сергеевич. Приготовлю лекарство, будете принимать… Речь-то восстановилась, значит, и двигаться начнете.
Слуги приготовили Пушкину постель на диване и перенесли его туда. Даже сообразили, что нежданного гостя-спасителя покормить нужно: пригласили к столу отужинать, чем Бог послал. Пирогов не отказался, но сначала приготовил какую-то микстуру и дал Пушкину чайную ложку терпкой, горьковатой жидкости.
А затем ушел в столовую и на какое-то время Пушкин остался один.
«Отставник без пенсии», сказал он, - размышлял тем временем Пушкин. – Как же так? Тысячам людей жизнь спас, столько нового для медицины сделал… Как мог государь не отличить примерно такого человека? Ничего не понимаю…»
Он попытался пошевелить рукой и с радостью почувствовал, что прежнего онемения уже нет: руки его не слушались, но, безусловно, двигались. Ноги, правда, оставались неподвижными, но ведь Пирогов сказал: не все сразу.
Вернулся Николай Иванович, довольный, сытый и тут же подошел к дивану:
-Так. Давайте-ка еще раз посмотрим. Руками пошевелить можете? О, да вы совсем молодцом!
-Почему же вы… без пенсии?... без наград…? – медленно, но внятно спросил Пушкин.
-А я, изволите видеть, человек простой и грубый. Как с Крымской войны вернулся, так государю и бухнул всю правду о том, что в армии творится. И что отстали мы от Европы на добрые полсотни лет… Ну, меня и погнали со службы в три шеи наши генералы-то медицинские.
-Как так?
-А так, что нет бОльших сволочей, чем генералы из врачей, - жестко отрубил Пирогов. – Конкуренции не терпят, а новому учиться не желают. Как калечили солдат по-старинке, так и продолжают, а тут я вылез… Ладно, что об этом. Мне, Александр Сергеевич, тридцать с лишним лет ваша рана покоя не дает. Изволите видеть, ни один человек с таким ранением у меня не выжил, хотя лечил я куда кардинальнее Арендта. И вот замучило любопытство на старости лет, решил крюк сделать и к вам заехать. Адресок у сыночка Вашего, Александра Александровича раздобыл, тот со мной всегда хорош был. Ну, вот и я здесь…
-А… куда вы… ехали…?
-Так война, Александр Сергеевич. Франция с Пруссией сцепились, а меня Международный Красный Крест позвал. Ну я и решил тряхнуть стариной, благо Россия в эту драку не полезла: то ли ума хватило, то ли со своими делами разобраться не может. Ну, сейчас вы поспите, лекарство я вам еще раз дам, а завтра, благословясь, снова побеседуем, ежели вы не возражаете.
«А ведь это, похоже, первый звоночек, - размышлял Пушкин сквозь наплывающую дремоту. – Ну как ноги вообще ходить не будут? Пересяду в коляску – паралитик паралитиком… Завтра, если руки будут слушаться, нужно завещание выправить. А если не будут? Продиктую, подписать-то как-нибудь смогу. Оттягивать это нельзя… четверо детей… внуки… распоряжение насчет захоронения…»
Из дремоты он плавно перешел в сон. И впервые в жизни его посетило сновидение: никогда раньше он снов не видел и не очень-то верил тем, кто о своих снах рассказывал – придумать-то все можно. Вон он сам в «Евгении Онегине» целый сон Татьяне сочинил. Впрочем, барышни, может, сны и видят…
Оказалось: нет, не только барышни. Пушкин увидел во сне юную, прекрасную Наташеньку Гончарову, такую, какую встретил впервые на балу. Только во сне она не кокетничала с ним, просто как бы не замечала. Даже когда он подошел пригласить ее на вальс, ничего не ответила и головы не повернула.
-Наталья Николаевна, за что такие немилости? – спросил он.
Она не ответила. За нее отозвалась старуха в черном, невесть как возникшая рядом:
-Не искушайте судьбу, сударь. Найдите себе другую невесту.
-Я не хочу – другую.
-А ей жизнь испортить хотите? Две дороги у нее, коли она за вас замуж пойдет: первая со вдовством, горькими слезами и проклятьем потомков, вторая – раннее угасание, болезни, тоска и полное забвение всеми.
-А я все равно на ней женюсь! – задиристо, точно в прежние времена, отозвался Пушкин. – Может, мне без нее и жизни-то нет?
-А с нею у вас ее  все равно не будет, даже если женитесь, - загадочно произнесла старуха.
И все вдруг исчезло. Вместо бальной залы и прекрасных женщин перед ним оказалась комната, тускло освещенная единственной свечой. На постели кто-то лежал, лица не было видно, но он знал – это его мать, умирающая Надежда Осиповна.
-Как ты поздно, Сашка, - произнесла она по-французски. – Нам и поговорить-то некогда будет.
-Почему, маман?
-Я умираю. Пора уже – шестьдесят один. Старуха. Прости, что мало любила тебя…
-Господь с вами, маман…
-Берегись моего наследства… Мы, Ганнибаллы, ревнивы и вспыльчивы, потом сами не рады бываем, что натворим… Смиряй себя, Сашка. Я уже о тебе позаботиться не смогу.
-Вы поправитесь… - начал он было, но комната с умирающей матерью уже исчезла, вместо нее посреди залы в Болдино стоял на столе гроб.
Он знал, кто в этом гробу – он сам. И не мог заставить себя подойти и посмотреть. Ноги не слушались.
«Через год», - услышал он шепот за спиной…
И проснулся, весь в поту. Во рту было сухо, нестерпимо хотелось пить. Он попробовал протянуть руку к колокольчику возле дивана и – о чудо! – рука его послушалась.
- Пить, - прошептал он появившемуся вскоре лакею. – Морса с погреба принеси.
-Доктор наказывали: как проснетесь – сей же минут лекарство выпить, - сообщил лакей. – Извольте, ваше сиятельство.
Пушкин проглотил уже привычную горькую микстуру и снова попросил:
-Морса…
-Сей минут, ваше превосходительство, - откликнулся лакей и ушел.
  Пока он ходил за питьем, явился Пирогов – свежий, выспавшийся. Пощупал у своего пациента пульс, осмотрел и удовлетворенно кивнул головой:
-Славно. Будем считать, что самое страшное миновало. Теперь, дорогой Александр Сергеевич, покой, покой и еще раз покой. Свежий воздух. Умеренность в еде. Ну, и Бог даст, проживете еще…
-Сколько? – не слишком вежливо перебил его Пушкин.
Пирогов развел руками:
-Ну, не сто лет – это точно.
-Год? Два? – не унимался Пушкин.
-Да я же не Господь Бог, - слегка рассердился Пирогов. – Ударчик вы перенесли, могут и последствия давней раны проявиться. Вам уже семьдесят…
-Да, зажился, - горько усмехнулся Пушкин.
Тут вернулся лакей с питьем и разговор на какое-то время прервался, тем более что доктора позвали завтракать. Когда он вышел, Пушкин обратился к лакею:
-Помоги мне сесть.
-Доктор…
-Я сказал: хочу сесть! – почти рявкнул Пушкин.
Лакей не осмелился ослушаться.
Когда Пирогов вернулся, Пушкин полусидел, обложенный подушками, и пытался пристроить у себя на коленях бювар. Чернильница с пером стояли рядом на столике.
-Что это вам вздумалось, Александр Сергеевич? – изумился Пирогов. – Надеюсь, вы хоть не самостоятельно сесть изволили?
-Лакей помог, - усмехнулся Пушкин. – Голова немного кружится, а так все нормально. Завещание хочу написать.
-Дело, конечно, благое, только потерпит денька два-три. Сейчас вам писать ни в коем разе нельзя. И читать, конечно, тоже.
-А ну как не успею?
-Успеете, - уверенно ответил Пирогов. – Завтра-послезавтра я еще тут побуду, послежу за вами. А вообще-то надо бы постоянного доктора. Есть здесь поблизости врач?
-В пятидесяти верстах, говорят, поселился какой-то чудак. Больничку завел, бедных бесплатно лечит, а сам в дырявых сапогах ходит.
-Значит, хороший врач, - усмехнулся Пирогов. – Сейчас я ему записочку пошлю. Сдам, как говорится, с рук на руки коллеге.
Пушкин махнул рукой.
-Делайте, как считаете нужным. Только, по-моему, пустое все это. Либо сам поправлюсь, либо… Кстати, ноги-то ходить будут?
-А зачем я, по-вашему, сюда врача вызываю? – вопросом на вопрос ответил Пирогов. – Все может статься, руки же начали действовать и речь вернулась. Но, может быть, ноги долго лечить придется.
-А это вылечивается?
-Александр Сергеевич, голубчик, с вами же ничего невозможно предсказать! Если вы выздоровели после безусловно смертельной раны… С моей точки зрения это чудо. Уже сорок лет живете, только сейчас вот занемогли. Ну, на крайний, самый худший случай, доживете жизнь в коляске. Не вы первый…
-Да зачем мне нужна такая жизнь? – вырвалось у Пушкина.
И тут сознание его внезапно стало меркнуть…
…………………………………………………………………………………………..
-Отходит, - услышал он чей-то далекий голос.
С трудом приоткрыл глаза и увидел свой прежний кабинет на Мойке, ряды книг и  прошептал: «Прощайте, прощайте».
Кто-то чуть повернул его на бок и слегка приподнял. Пушкин вдруг широко открыл глаза, лицо его прояснилось и он почти внятно произнес:
- Жизнь кончена... Тяжело дышать, давит...
Отрывистое частое дыхание сменилось на медленное, тихое, протяжное, и вот уже слабый, едва заметный, последний вздох.
Дыхание остановилось.
Это случилось в 14 часов 45 минут 29 января 1837 года (10 февраля по новому стилю).
Закатилось солнце русской поэзии, не зная, что именно в этот момент к нему пришло бессмертие.


Опубликовано в альманахе "Пушкинский ключ" http://www.proza.ru/2011/05/07/965