Ильинка

Эра Сопина
ДЕВОЧКА ИЗ ПРОВИНЦИИ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ, НО КОТОРАЯ СЛУЧИЛАСЬ РАНЬШЕ ЧАСТИ ПЕРВОЙ, ПОЭТОМУ С НЕЁ И НАЧИНАЕТСЯ ПОВЕСТЬ





Ильинка

          

 Про Илью, чьим именем называется дедовское село, я ещё ничего не знала, даже не думала, что это человеческое имя. Звуки «и-иль-и» – такие мягкие и звонкие, словно ржание маленького жеребёнка на лугу, называемом Конотопцево. Да и луг Конотопцево связывался с топотом большого табуна. Хотя в названии всегда виделась тайна: кони утонули здесь когда-то очень давно, что же произошло? Никто не мог сказать, почему луг так называли. А он привлекал своим необъятным простором, зарослями ожины, черёмуховым обильным цветом, плавным и звонким кукованием многочисленных кукушек, щебетом мельтешащих ласточек, дивными запахами медвяных трав и молчаливой тёмно-зелёной прохладой речки, безмятежно пристроившейся возле его ног.  Шумели огромные вербы на ветру, в глубине их кроны часто пела иволга, и всегда её заслушивались калиновые кусты, росшие тут же, и были они словно девки в зелёных сарафанах, разукрашенных по весне белыми гипюровыми накидками, а с середины лета меняющие их на коралловые мониста.   

            Венчали родное дедовское село меловые горы. Они поднимались перед окнами хаток до самого неба. С этих гор ветер приносил горячий, настоявшийся на солнцепёке, дух чабреца – богородской травы, пряные запахи татарника и донника, тончайшие ароматы дрока и полыни.  С этих гор, доносилось мерное  рассыпчатое «уд-уд-уд, уд-уд-уд» пёстрой птички с хохолком, живущей в меловой норке на крутобоком склоне оврага. Мама говорила, что это кричит худотут. Для меня это название было обыденным, ни с каким худом не связывающееся, представлялась важная надутая птица, отчего и получила своё название – худотут. Ведь не вникаем же мы в название попугая, будто он кого-то пугает. Так и здесь: худотут – такая птица.

            У въезда в село, где стояла самая крутая и особенно белая гора, вся изрытая норками, кучковались в синем высоком небе и кричали щуры. Их пение было назойливым, их кувыркания в небесах надоедали. Они нарушали и ту благостную тишину, и тот благословенный покой, окутывающие мирно лежащее у подножия сельцо.

Горы вокруг Ильинки хотя и не считались горами, и не были высокими, но очень привлекали меня своими причудливыми ландшафтами, изрезанными  многовековыми потоками  и летних – с крупными тяжелыми каплями – дождей, и весенних талых вод, и беспросветной мороси поздней осени. Одна гора так была похожа на лежбище великанов, которые неизвестно откуда тут взялись, решили отдохнуть, полежать на солнышке, да так и остались на веки вечные, обросши меловыми панцирями.  По этим великаньим  туловам скакала я, и нравилось мне, как гулко-звонко отдавался стук моих ног на их огромных саркофагах. 

            Самая высокая гора называлась Надеждой. Рассказывали, что на той горе когда-то давно расстреляли беляки комсомолку Надежду. Это просто такой миф, из ничего сотканный. Никто толком никогда не мог сказать, почему гора Надеждой называется. Она имела зелёную шапку степных трав, её склоны заросли сорной порослью низкорослых деревьев, по её балкам можно было собирать ягоды. Но смотрела она на село иссушенным белым меловым ликом с редкой травянистой порослью каких-то кустиков, которые всего на один день в середине лета вспыхивали дивным нежнейшим голубым пламенем. Это чудо важно было не пропустить. Уже на следующий день всё исчезало так же внезапно, как и загоралось. Лишь малозаметные приметы свидетельствовали о случившемся чудесном танце синего пламени: кое-где трепетали на голом мелу голубые опавшие лепестки, да на каждом кустике оставалась опустевшая цветоножка. Я как-то один раз такое диво наблюдала. А после, сколько ни тщилась не получалось: либо еще не вспыхнуло, либо уже задуло ветром  это волшебное кострище. 

            Если взобраться по козьим тропинкам на эту гору, пойти вдоль её тоже крутых боков, то обязательно набредёшь на копь с красным, почти оранжевым песком. Такого песка я никогда и нигде больше не встречала. Моя тётенька Антонина, хозяйка дедовского дома, когда была моложе, то носила этот песок с горы и посыпала им земляной пол в кухне, помазанный предварительно свежими коровьими лепёхами, разведёнными наполовину водой. На таком зеленовато-коричневом фоне оранжевый надеждинский песок очень красиво смотрелся, и в доме создавалось праздничное настроение. Особенно старалась тётенька на Троицу. Там же в надеждинских балках рубила клеченье – тощие топольки и осинки – и приносила во двор, щедро утыкивая ними тын и крылечко, ставила в доме под иконами и у входа, притряхивала душистыми травами некрашеный, но чисто вымытый пол в горнице, украшала букетами из степных трав все подоконники в дедовском доме... 

            И если продолжать описание окрестностей прекрасного сельца Ильинка, то могу сказать со всей ответственностью, что более уютного и удобного места для жилья в деревне я и не встречала. Где это вы ещё увидите и горы, и леса, и степь, и луг, и реку так близко по соседству. Жаль, что горнолыжный спорт не внедрился в нашей среднерусской полосе. Я бывала в Алма-Ате в предгорьях, где лихо скатывались начинающие лыжники. В Ильинке горы не хуже тянь-шаньских предгорий. Откуда они там взялись? Нам ещё в школе говорили, что это отроги Средне-Русской возвышенности, что когда-то давно-давно на том месте было первозданное море, потом горы, а теперь вот они почти разрушились, не растут, а убывают. Мы находили на этих горах разные морские окаменелости, но чаще всего это был «чёртов палец» – такая палочка из кремния, похожая на окаменевшую иголку дикобраза, только короткую. Что с ним дальше делать, никто не знал. Я оставляла себе на память, складывала в коробочку из-под леденцов, как летний трофей. Там же лежали ракушки и улитки, найденные возле речки, красивые камешки, осколки гранита.

            Откуда на таких невысоких горах козьи тропы? Всё очень просто: козы – домашние, которых всегда было во множестве только у одной бабы Оксаны. Она их сама и пасла по этим горам. Эта баба Оксана была похожа на цыганку. И если бы у неё нашлась публика, то наверняка она бы себя проявила как-то интересно. А так она одиноко бродила по горам со своим посохом и разговаривала с козами, чтобы не отучиться говорить.

            Проблема общения в Ильинке была не только у неё, она, как мне кажется, была у всех. Дома стояли на некотором расстоянии друг от друга, что не способствовало тесным соседским отношениям.  Но не в этом была причина молчаливости ильинцев. Все они вынуждены были жить своим огородом и двором. Тут пустые беседы разводить не будешь. За хозяйством надо ухаживать. И этой «многоотраслевой» работой не были обделены и мы, городские дети городских детей наших бабушки и деда. Порою, эта работа превращалась в тяжелую повинность, которая портила моё пребывание в таком замечательном и благословенном месте. Это я теперь понимаю, что в городе нас не могли приучить к труду, который требовался в деревне. И понимаю, что дед и бабушка своих детей растили в работе и заботах о семействе, которое было многочисленным, также и нас настраивали. Как же иначе прокормиться? Корове надо каждый день рвать мешками свежую траву, огород надо поливать, иначе засохнут  помидоры, огурцы, капуста, двор надо мести, цветы пропалывать, падалицы собирать, вишни рвать. Бесконечные обязанности отравляли жизнь, я «качала» права:

            – Я приехала отдыхать, а не работать.

            За это мой двоюродный брат, на котором и висела вся подобная работа круглый год, прозвал меня «ленивцем».  Николаю доставалось столько труда, что его хватало и на нас с братиком, когда мы приезжали на неделю-другую во время длинных летних каникул. А между тем, ему было столько же лет, сколько и брату Вите, они были ровесниками. Корова, на мой взгляд, была ненасытной обжорой. Нам надо было рвать ей траву утром, в обед и вечером. На лугу рвать было нельзя, дедушка потом всё скашивал на сено, а за кормом надо было ходить далеко на гору, где тянулись колхозные поля с кукурузой, просом и подсолнечником. Тогда,  наверное, никаких пестицидов не применяли. Мы так чисто пропалывали посевы, что в химии не было надобности. Рвали колючий и клейкий осот, длиннющие плети полевой берёзки. Это сколько же раз приходилось кланяться до земли, чтобы набить такими сорняками большой «кроповянный» мешок. И не раз в день, а два, а то и три. Если в обед проторчишь на речке, то вечером надо уже два мешка набивать. Таскали мешки на себе, а с горы пускали ко;том, иногда брали с собой нелёгкую тачку на гору, а потом все мешки на неё взгромождали, Николай крепко всё свивал верёвками. Так и тащили, надрываясь. Однажды мне такое рабство надоело, я решила быстро натолкать в мешки кукурузы, ведь это был отличный корм нашей ненасытной корове. Но когда дедушка рассмотрел, какая «трава» попала в коровьи ясли, он строго спросил:

            – Кто кукурузу рвал?

            Николай сразу указал на меня:

            – Наш ленивец.

            Дед ухватил меня за ухо больно-больно, стараясь его открутить, и вопрошал:

            – К чёму? Скажи, к чёму ты чужое накрала?

            Потом мне уже не хотелось быть стахановкой, да и всех я просто ненавидела: и Кольку-ябеду, и деда бездушного, и корову прожорливую, и мешки за их огромные размеры и колючую ткань. С наших травяных десантов удавалось деду копёшку насушить кормов. Он и сам, бедолага, все кусты прочищал, все ложбинки  выкашивал, сад за лето раза по три, наверное, скрёб косой – всё корове сено готовил на зиму. Насколько я знаю, покосов ему не выделяли: то ли стар был, и все забыли, когда он в колхозе работал, то ли напряжёнка была с покосами.

            Садился дед в лодку, брал косу и грабли и плыл на другой берег, там, в «лимане», трава росла высокая, в человеческий рост. Дед накашивал столько, что ни в один мешок бы не уместилось, у него была такая специальная сеть, сплетённая из толстой верёвки и натянутая на два полукруга из гибкой лозы, похожих на створки ракушки. В это приспособление он целую копёшку травы закладывал и тащил полем к лодке. «Лиман» – это было такое озерко, то ли остававшееся после половодья, то ли подпитываемое слабыми ключами, иначе не росли бы там огромные вербы, не стояла там бы всё лето вода. Дедушка мой, Иван Кононович, царствие ему небесное, и сам надрывался на работе, и нас не щадил особо. Как же свободно вздохнули мы, когда эту корову продали. Конечно, старикам горе, а нам радость: не надо по горам ходить да берёзку – вьюнок полевой – с колючим осотом собирать.   

            Но работы меньше не становилось. Когда созревали вишни, надо было их рвать. Сад вишнёвый большой, вишни старые, огромные. Мы карабкались по стволам и обрывали ягоды, складывая их в передник, приделанный как сумка у кенгуру впереди. И не боялись ни высоты, ни царапин, которых было великое множество и на ногах, и на руках, и даже в таких местах, где их не должно было быть – на спине и животе. Как-то я не захотела карабкаться на дерево и решила наклонить к себе большую и, как мне показалось, крепкую ветку, чтобы стоя босиком на траве обобрать её быстренько. Но ошиблась я и в расчётах, и в силе, с какой тянула к себе ветвь. Она хрустнула и повисла, послушная и беспомощная: рви теперь, сколько хочешь, не напрягаясь. Мне бы хитрее быть, отломить до конца ветку, да и выбросить подальше. А я вишни все обобрала и пошла себе довольная из сада, свой бидончик я наполнила без особого труда. Зато потом, когда дед шёл после меня садом, увидел эту беду. Опять дознание, опять Микола на меня указал, опять больно-больно схватил дедуга за ухо, выворачивая его из гнезда, стал вопрошать:

– К чёму? К чёму таку гилку обломила?

Да разве ж такую науку когда забудешь? Нельзя у деревьев гилки ломать, нельзя воровать в колхозе кукурузу, нельзя ещё много чего было делать постыдного. Крепка наука моего дедушки, на всю жизнь запомнилась!

 Вишни, как из автомата, всё больше летели в наши рты, часть падала на землю. Пока нарвёшь ведёрко, полдня пройдёт.   А потом же и с земли всё надо было собрать. И так устанешь от этой нудной работы, что уже не хочется ни есть, ни играть. И только речка манила всегда одинаково.

Как это можно было жить без этой тихой, спокойной и такой ласковой речки? Я, наверное, просыпалась раньше остальных внуков. По утрам, когда ещё над водой поднимались еле заметные клубы ночного тумана, речка была ослепительно блестяща от солнечных зайчиков. На прибрежном песке ещё сохранялись отпечатки лисьих следов, а камыши таили в себе все ночные секреты и стояли молчаливые, заговорщицки ожидающие ребятню, которая обязательно соберётся со всего края, чтобы побарахтаться в воде. Но я приходила раньше всех – когда было очень тихо и спокойно. Можно было понаблюдать за стрекозами с огромными стеклянными крыльями, и оттого казавшимися какими-то волшебно сказочными существами. Можно было послушать иволгу в высоких вербах на берегу речки. Можно было и за рыбками у берега смотреть, а ещё лучше – из лодки, которая всегда была тут привязана за колышек.

Но однажды я увидела такое чудо, что забыть его вряд ли когда можно. На камышину, длинную и гибкую, присела птица. То ли она меня не заметила, то ли совсем не испугалась, но опустилась она в двух шагах от меня. Её перья на солнце переливались дивным голубым огнём. Она походила на чудесную райскую птицу, какие бывают только где-нибудь в дальних тропических краях.  Такими перьями были украшены индейцы на почтовых марках, которые мы с моими одноклассницами собирали. А тут эта чудесная птица сидела передо мной и только вертела головой. Была она величиной со скворца. Хвост был обычный, не длинный. Она молчала, только оглядывала окрестности, выискивая корм. А я оцепенела, застыла в своём зелёном ситцевом платьице, словно слилась с камышами, боялась даже вздохнуть. Хотя мне хотелось кричать от восторга: такой птицы никто из моих ровесников не видел. По крайней мере, я ни от кого не слышала рассказа о ней.  И сама я никогда до того ничего подобного не видевшая: даже в книжках на картинках зимородки были иными. Но это был он, голубой зимородок! Ах, как же мне хотелось, чтобы он хоть одно пёрышко  обронил, подарил мне на память!

Теперь, умудрённая многими знаниями и одарённая вереницей счастливых дней, что само по себе есть жизненный опыт, я могу с полной уверенностью сказать, что Бог показал мне мою синюю птицу в виде этого редкостного зимородка, явившегося мне тихим солнечным утром на берегу речки Подгорной.

Птица улетела также стремительно, как и появилась: из ниоткуда в никуда. После мне приходилось видеть разных птиц, к сожалению, всё в неволе для них. Но такого свободного, смелого и независимого зимородка, какого мне довелось увидеть в детстве, я нигде больше не встречала...

После купания в чистых прохладных водах нашей речки вдруг начинаешь чувствовать волчий голод. Как это бабушка с дедушкой всё хорошо знали, как они предусматривали такие наши желания?

Бежишь домой, а возле летней печки, которую дед смастерил в огороде под старой развесистой грушей, бабушка хлопочет: постный борщ, жареных карасей, шкварчащую картошку с салом предлагает. О-о-о! Благословенные были времена! И нечего нам на своих предков обижаться. Сами в труде и мере жили и нас так же растили. И не помню я, чтобы они маялись от ожирения, катаракта кого бы ослепила или ещё какие страшные напасти с ними приключились. Да, правда, вот у деда варикоз был на ногах сильнейший и грыжа в паху. Так это же он, сердешный, от работы надорвался.

И ещё один нудный и непосильный труд был у нас в деревне – полив огорода. Странно то, что у наших деда с бабкой было ещё, кроме нас троих, два внука и три внучки (я не беру во внимание ТышкОвых детей – семьи старшей дочери Натальи и её мужа Тихона, они жили рядом своим огромным табором). Но Галя с Ниной и Валентина с Вовкой и Сергеем так редко бывали у стариков, что на них разве что не молились, когда они появлялись. Их потчевали самой вкусной едой, им дозволялось ничего не делать! Между тем, трое из них были уже почти взрослые, могли бы и потрудиться на благо семейства. Но весь тяжкий труд доставался Николаю и нам с братом. Николай, понятно, он жил со своей матерью Антониной там постоянно, это его двор и его хозяйство, а за что нам такая доля выпала. Мы появлялись в Ильинке обычно только летом, жили  одну-две недели и больше не выдерживали. Отец знал про трудовую повинность и надолго нас не оставлял. Но за всё лето набиралось более месяца такой «скотской» жизни. Мне, как девочке, это особенно было трудно.   

Все посадки измерялись одной странной по звучанию, но очень точной мерой – кубахами. Это лунки: сколько лунок, столько и кустов помидоров, огурцов, капусты, перца, кабачков… Да всякой всячины на огромном огороде росло огромное количество. Кубах сто помидоров у речки, кубах сто пятьдесят у копанки, да пятьдесят у колодца. Чуть меньше капусты и огурцов. Может, на всю городскую братию и маловато было, но нам поливать хватало вдоволь. И в каждую кубаху по полведра воды надо влить. Кто может посчитать, сколько мы перетаскали на своих ещё некрепких руках десятилитровых вёдер с речной и ключевой водой. Воды из речки перетаскали мы втроём столько, что, наверное, глубокий омут перед дедовским огородом мелел за лето, а на моих руках мозоли не сходили даже и зимой. А когда мать Николая задерживалась на ферме, то мы поливали и возле копанки, и возле колодца, а этого тоже было немало. Старались успеть ещё и в речке искупнуться: после полива мы так вымокали и пачкались, что необходимо было отмыться от песка и чернозёма. А после же хотелось и «на кино» успеть. Это кино было нашим мечтанием и развлечением вожделенным. За пять копеек можно было смотреть всё, что «кинщик» привозил. Клуб был, кажется, из старой конюшни организован. Мы сидели на простых лавках, тут же позади, жужжал аппарат, вместо экрана – белёная мелом стена. Как часть закончится – перерыв, другая – ещё перерыв. Так до полуночи и смотрели мы обычный полуторачасовой фильм.  Домой возвращались, когда ни зги не видно, а идти мимо кладбища.

Но странное дело, никто этого кладбища не боялся, и никто этим кладбищем никого не пугал. Это место было, как будто задний двор при каждом дворе, этакий потаённый угол, куда до поры до времени хозяин не наведывается, потому что нет ему надобности, но где, между тем, своя жизнь идёт: чирикают воробьи, осыпаются листья с клёна и растущего за соседским плетнём карагача, пауки ткут свои тенёта, стараясь поймать в них какую-нибудь зазевавшуюся осу.

Такое степенное понимание неизбежности окончания жизненных всех дорог заслуживает особого уважения. Я, сколько помню, приезжая погостить в Ильинку к дедушке Ване и бабушке Тане, имела место для ночёвки в самой маленькой комнатке, называемой кимнАтой. Это было самое крайнее к улице окошко, а улица была и не улицей вовсе, а границей между хатами и кладбищем. И ни разу не то, чтобы страх какой появился, а и мысли не обозначилось даже в голове, что за домом лежат мертвецы. О них так никто и думать не мог. Это были свои родные люди, которые больше не живут с нами, а лежат себе под горой и отдыхают от трудов праведных.  И никаких «чудес» там не происходило, филин не кричал, оборотень не появлялся, ведьмы не колдовали. Да и некому было это выдумывать. Ничего ильинцы о потустороннем мире не знали: книг читали мало, да и то все правильные, газету выписывали только районную и «Сельскую жизнь», в которых о «мертвяках» почти не пишут, радио провели поздно, электричества тоже долго не было, а о телевизорах в наше время там никто и не помышлял.

Так на кладбище, то ли оттого, что редко кого «ховали», то ли оттого, что все были родня друг другу, образовался этот большой общий «двор» вечного покоя. И, наверное, благодаря этому простому тихому сельскому погосту, в Ильинке имелось то главное равновесие между жизнью и смертью: и жизнью дорожили, и умирать не боялись; и на белом свете старались, торопились переделать всю отмерянную каждому часть работы, и на тот свет не сильно спешили.   

Вот тут и настало время вспомнить своё родовое дерево. В глубь веков теперь, к сожалению, не влезешь – к самым глубинным его корням, но по стволу его и по кроне можно вскарабкаться. Дерево – оно ведь тоже в земле такую же крону из корней имеет, как и на свету из живых зелёных ветвей. А корни-то должны быть тоже живыми, чтобы род – дерево – не усохло. И только память делает прошедшее живым, возвращает всё на круги своя. Вот и пойдём вспоминать, кто же в нашем дворе первым был, кого ещё все помнят.

Звали его Абрамом Косенко. Я не скажу о своих библейских корнях, но аналогии возникают в виде цитаты из Евангелия от Матфея: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова…». Ни Исаака, ни Якова не было, но зато был Конон. Это уже мой прадед Конон Абрамович Косенко. Долго мои родственники не могли вспомнить, были ли у Конона братья и сёстры, наконец, вспомнили Варвару Абрамовну и Прасковью Абрамовну. Никто уже не может сказать, когда же Конон, а может, ещё и Абрам, поставил в Ильинке этот дом и огородил этот двор, занял пустошь под сад и огород. Но если прикинуть, то Абрам вполне мог родиться ещё тогда, когда Пушкин жил. Ведь не барин был мой прапрадед, простой селянин. Грамоте тогда мало кто был обучен, и письменных принадлежностей в доме могло и не быть. Одно слово – не графья. А если бы кто и вёл какую запись о роде, то хранить её негде было и смысла не видели, и скорее не знали, что это надо делать.

Я ведь сама, образовывавшаяся в Московском университете, если бы не любопытство моего сына, тоже бы не начала свои изыскания проводить. А тут, когда оглянулась, а по материнской линии уже и спросить не у кого: бабушка умерла, мама умерла…  Я спешно тётушке письмо написала с просьбой вспомнить, что сможет, да и опоздала, ответ не пришёл.   Позвонила племянникам, а они горькую новость сказали: отходит моя тётушка, никого уже не узнаёт. Один её сын погиб в машине на дороге вместе с женой, а другой где-то на Камчатке пропал. Остались мои племянники, а они и подавно ничего не знают.

Обратилась я в отцовскую сторону. Да пока ещё восьмидесятилетние живы, то у них хотя бы что-то узнать надо. Но где там: ничего уже старичьё не помнит. Самая младшенькая дочка моих деда с бабушкой Нина Ивановна Харьковская, слава Богу, самая памятливая и самая заботливая. У неё даже даты жизней многих записаны. Так что благодаря ей, да и всем, кто вспомнил, расскажу о своих предках.

            Итак, Абрам и его жена родили в 1865 году Конона, который прожил ровно семьдесят лет и умер в 1925 году. Родили Абрам с женой его, моей безымянной прапрабабушкой ещё и Варвару, и Прасковью. Но моя ветвь идёт от Конона и жены его, имени которой долго не могли вспомнить её внуки, мой отец и его брат. Потом всё же память озарилась именем Наталья, а позднее отец вспомнил и отчество: Степановна. А тётка Антонина и фамилию её девичью назвала – Царегородская. Умерла прабабушка в 1938 году.

            У Конона было два сына и две дочери: Иван, Алексей, Наталья, Марина. Мой дед Иван Кононович Косенко родился 14 января 1894 года, умер 24 мая 1974 года. Его жена, моя бабушка привнесла в нашу ветвь возможность рождения близнецов. Звали бабушку Татьяна Савельевна в девичестве Соловьёва, что особенно интересно, то родилась она 1 января 1894 года, а умерла день в день через 86 лет – 1 января 1980 года – от гриппа.

Её родная мать, моя прабабка Соловьёва, звалась Ольгой и рано оставила Савелия вдовцом. Он потом женился вторично на женщине с детьми. У Татьяны были родные сестра Евдокия и брат Егор. У Евдокии также рождались близнецы, как и у Татьяны. Поэтому я и сделала вывод, что от Соловьёвых идёт такая Божья благодать – близнецы.

            У бабушки много рождалось деток, много и умерло рано. Близнецами были две девочки: Антонина и Степанида, рождённые 22 января 1931 года, но были они такие хилые и нездоровые, что шансов у них почти не было выжить. Тут кто-то посоветовал бабушке то ли напоить их чабрецом, то ли искупать в его отваре. При этом было сказано, что богородская трава сама укажет, кому жить, кому уходить. Выжила моя тётушка Антонина, а маленькая Стеха, царствие ей небесное, умерла. 

            Близнецы стали потом появляться у внуков Татьяны: Василия и Владимира, при этом не важно, по какой линии. Василий – сын дочери Натальи, а Владимир – сын сына Григория. Теперь, если мои предположения правильные, то у праправнучек Татьяны следует ждать близнецов. Думаю, что не обязательно по линиям Василия и Владимира это проявится. Это может быть и у моей внучки Лизы.

            И ещё одну мрачную, но в то же время и светлую историю рассказывает самая младшая дочь моих прародителей – Нина Ивановна. Она поведала мне о том, как мою бабушку Таню с ребёнком в утробе – с Ниной, едва не похоронили заживо, потому что уже бабушка не подавала признаков жизни.  Был жаркий день, бабушка работала на току, умаялась, да и прилегла на зерно отдохнуть. Да так отдохнула, что уже не смогла встать. Фельдшер сказал, чтобы готовили гроб.

            Но дедушка не согласился. Кто-то ему такой рецепт дал, когда надо сабельником лечить. И тут его настойчивость и трогательная забота о жене, ждущей ребёнка, но обездвиженной из-за обострения радикулита, достойны целой поэмы. Дед ходил за семь километров в город на рынок и покупал там волшебную траву декоп. Ему рассказали, как её следовало готовить. Это он и делал. Потом, торговка, тронутая такой его заботой о жене, указала ему место, где растёт декоп, чтобы он сам его заготовил. И дед поехал в местечко Красное, нарвал целый мешок сабельника и смог выходить свою Татьяну. Это такая трогательная страница в истории нашего рода. Ведь, когда я росла, то мои родители всё чаще сварились, чем объяснялись друг другу в любви.