Учебка

Дмитрий Мельниченко
Автор просит у щепетильного и изысканного читателя, а равно у читательниц, извинений за некоторые не литературные выражения и вольности, по причине невозможности их опущения в силу специфики описуемых событий.
 


Господи!
Дай мне спокойствия души
Что бы принять то, что не могу изменить.
Мужества, что бы изменить то, что могу. И мудрости что бы отличить одно от другого.
(Молитва мудреца.)

1. От ворот военкомата до самобичевания.

Боже мой. Ужас. Пишу без восклицательного знака потому, что тихий ужас, обыденный, ежедневный, с осознанием того, что этот кошмар будет продолжаться два года. Я попал в армию. Вступил. В учебку в/ч 78436 города Днепродзержинска. Вступил и обалдел. Меня как кувалдой треснули по башке, и я первые дни, недели и даже месяцы был похож на сомнамбулу, по крайней мере, внутри, в сознании своём. И, как помнится, даже не пытался скрыть этого, вследствие чего получил прозвище «Фаза » от Зураба, абхаза из Сухуми, хотя, впрочем, называл так меня только он. Был он жизнерадостен и весел, и я с удивлением и завистью смотрел на его беззаботность через призму своего кувалдного отупения и тоски, и даже не подумал на него обидеться, хотя на гражданке такая реакция моя на подобного рода прозвища была бы другой. Да и реакции никакой не было бы, так, как не было бы и прозвища. Я-то «Фазой» никогда не был. Более того, сам был юмористом и насмешником. Но здесь он был прав. Это был ужас. Здесь я впервые познакомился со старушкой чёрной завистью. Когда после того, как один армянин, Артур Хачатрян, смешной до невозможности толстяк, маленький, угрюмый, положил себе на бритую голову мокрый платок, а на платок собственное дерьмо и в таком виде продефилировал по казарме, а приехавшие родственники отвезли его по прошествии некоторого времени домой и насовсем, тогда я впал в еще большую депрессию и уныние:
 «Это же надо, как повезло! Почему он, а не я! Мне в тысячу раз нужнее!»
«Да потому» - отвечал я сам себе – «что ты – сцыкун и никогда бы не решился на такой отчаянный поступок. Да, брат, трусоват». Я еще в детстве заметил за собой этот отвратительный порок. И дрался со сверстниками и старшаками, которые были на две головы выше потому, что бы никто не догадался, что я – сцыкун.
Как только не пытался я победить в себе трусость: прыгал с большой высоты на землю и в воду. И каждый раз боялся. Говорил себе: «На счет три, а-то мама умрет. Раз, два…» Отталкивался ватными, трусливыми ногами и летел. Ходил и делал «ласточку» на крыше девятиэтажки, за ограждением. Резал лезвием и ножом, тушил окурки о предплечье левой руки. У меня до сих пор рука изуродована шрамами от порезов и идеально круглыми ожогами от окурков – пять штук. Дрался. По шоссе шёл навстречу несущимся КАМАЗам дальнобойщиков, а потом тикал от них в поля. Залазил на высоченную трубу котельни. Хотел лечь под поезд, но – засцал. Вы не удивляйтесь, что я использую этот не совсем благозвучный термин вместо «струсил». Но уж разрешите мне самому подыскать словцо для обозначения своего порока. Да, именно засцал. И именно через «ц», а не через «с», как обычно пишут. Раз уж доверил я тебе, дорогой читатель, мою тайну, то позволь в полной мере насладиться самобичеванием.

2. От самобичевания к страху.

Сам-то ты не такой? Не сцыкун? Признайся, что отчаянным храбрецом тебя не назовешь.
Я в своей жизни встречал таких единицы. Все храбры, когда разбираются с тем, кто заведомо слабее и становятся тихими и покорными, когда имеют дело с тем, кто сильнее. Физическая сила, конечно, очень важна, но воля, внутренняя отчаянность и храбрость, эта рыцарская закваска, присуща единицам. Вы скажете: «Инстинкт самосохранения». Очень удобное и научно обоснованное объяснение. Может и так. Ведь трусы живут дольше – это всем известно. По настоящему храбрых и отчаянных, жизнь стирает в порошок и укладывает в могилу молодыми людьми. Это только в кино они выживают и живут счастливо. Жизнь храбрых не терпит. Их уничтожают сцыкуны. Чаще всего руками закона, на который храбрым плевать. Вот здесь и вступает в силу естественный отбор. Храбрость для человека вещь неестественная, вот естественное большинство сцыкунов, за которыми стоит закон, государство, тюрьма, армия и убирают с дороги неестественно храбрых.
Мне кажется, раньше, в старину, было намного больше храбрецов. Это, наверное, оттого, что человеческая жизнь в те времена не была так значима, к ней не относились так трепетно как в наши дни. Люди меньше дрожали за свою шкуру. Хотя, убежден, сцыкунов во все времена было больше, чем храбрых. Впрочем, наверное, нет храбрых и трусов в чистом виде, как нет в чистом виде плохих и хороших людей. Все зависит от пропорций и обстоятельств. Один и тот же человек при определенных обстоятельствах может оказаться на полярных концах шкалы мужества. Трус может оказаться храбрецом, всех удивив, и наоборот, человек, всем известный как храбрец, может выказать чудеса малодушия. Чёрт его знает, как это происходит, но это так. Убежден в одном: нужно бороться и подавлять в себе чувство страха, чувство, которое живёт в животе, ровно посередине. Знаю это точно. Даже не живёт, не то слово. Гнездится. Как змея. Просыпается, разрастается и по ребрам поднимается к голове, в мозг, в сознание. Лишает человека возможности здраво рассуждать, действовать, говорить. Очень неприятное чувство. Отвратительное. Просто дрянь.
Страх сопровождает человека всю жизнь, и избавить от него может только смерть. Человек должен всю жизнь бороться со страхом. Он многоголов. Срубишь одну голову – вырастает другая, и снова нужно преодолевать и бороться. Психологи говорят, что большинство страхов, преследующих человека, необоснованные и надуманные самим человеком и никогда не сбываются. Но, согласись, от этого не легче.
Вся жизнь зиждется на страхе. Страх быть смешным, не понятым, страх заболеть, умереть, страх боли, попасть в тюрьму, страх потерять близких, любимую, страх быть уволенным с работы или проиграть деньги в карты, страх попасть в ад. Этот список можете продолжить сами. У каждого свои страхи.
Даже Господь наш, Иисус Христос, то же один раз боялся. И трусил крепко. Даже плакал от страха, когда молился своему богу-отцу в ночь перед тем, как его схватили. Помните, как возле оливкового дерева он молился и просил: Господи, пусть меня минует чаша сия . Если учесть то, что он наверняка знал, что Бог есть, (так, как был его сыном) и не раз выказывал свое к нему благоволение. Знал, что попадет к Богу и будет сидеть рядом в царствии Божьем, и все равно боялся; то что же говорить о нас, простых смертных, которые и Бога никогда не видали и, наверное, не скажем, есть ли он. Господи, прости.
Я то сам верю в Христа и мне очень бы хотелось, как и тебе, дорогой читатель, что бы это было правдой. Но, согласись, полной, очевидной уверенности, в отличие от Христа, нету. Бывает же, закрадывается сомнение: «а вдруг, нет. Умрем и все.»
Но Христос поборол в себе страх, сказав: «а, впрочем, пусть будет так, как хочешь ты ». Этим Он показал, что со своими страхами можно и нужно бороться.
Боже, прости, если не угодил Тебе своей писаниною. Но, что поделаешь, человек слаб. Слаб и подл. Ведь Ты же помогла мне сколько раз, как я ни попрошу. Всегда! А я, подлый, вспоминаю о Тебе тогда, когда мне плохо, когда дрожу за свою шкуру и клянчу: «Боже прости! Боже помоги!»
Да все мы такие. И большинство верит в Тебя не из-за какой-то особой любви к Тебе, а из-за страха. Страха быть наказанным Тобой при жизни или после смерти.
Ты мучился и жизнь отдал за хитрых и подлых созданий. Прав был мудрый Соломон, сказав: «Начало мудрости – страх Господень.»

3. От страха к любви.

Но в учебке я не боялся. Ничуть. Ни разу. Не было повода. Меня другое угнетало. Тоска. То же неприятная штука: гнетущая, постоянная, сосущая из тебя все мысли и чувства. Отпускающая только тогда, когда спишь. А спал я в учебке одну минуту в сутки. Как только закроешь глаза, так и слышишь это ежеутреннее: «Внимание рота! Сорок пять секунд! Форма номер три! Подъем!»
Сейчас, по прошествии лет, я с завистью вспоминаю о том, как я мгновенно засыпал. По пять раз за ночь вставая курить и включая телевизор, я с сомнением спрашиваю себя: «Неужели это я засыпал так глубоко и быстро?». Ночь пролетала в одно мгновение.
Я понимаю, возникает естественный вопрос: «Что же это ты так разнюнился и растосковался, что и жизнь тебе была не мила?» И мне приходится переходить к теме, которую я избегаю даже в общении с близкими друзьями, не то что с посторонними людьми. Она стара как мир и именуется «любовь». Не обошла она и меня. Хотел написать «к сожалению», но это было бы неправдой.
Забегая вперёд, скажу, что она не дождалась, хоть думали мы совсем другое. Расписали свою жизнь на долгие годы вперёд. Даже знали, как будут звать наших детей и представить себе не могли, что будем не вместе.
Сейчас, с высоты прожитых лет, ведь я в два раза старше, чем был тогда, я понимаю, что всё произошло правильно, и не нужно было, чтобы наши мечты стали реальностью. Та любовь и обожание, те чистые и трепетные отношения, которые были между нами, ни как не должны были закончиться браком, который, как известно, заканчивается со временем привыканием и банальной обыденностью. Это осталось мечтой. Мечтой и любовью на всю жизнь. Если человек, к примеру, побывав один раз в Эрмитаже, ему вовсе не обязательно увозить с собой понравившиеся экспонаты, чтобы со временем, привыкнув, почти не обращать на них внимания, а при нужде – продать. Но на всю жизнь, расставшись с красотой, и совершенством вы будете с удесятеренным восхищением вспоминать чудные мгновения.
Тогда, конечно, я так не думал. Мы договорились писать каждый день и успешно выполняли свое обещание десять месяцев: ровно на столько её хватило. Удивительное совпадение – ровно десять месяцев мы встречались с ней до армии по десять и более часов в день: учились в одной группе и сидели за одной партой. Наши отношения были удивительные. Не целомудренные и непорочные, но честные и светлые. Мы не могли надоесть друг другу. Прощаясь, вечером мы начинали скучать и нетерпеливо ждать новой встречи. Нас тянуло словно магнитом. У нас почти не было ссор и разногласий. А если и были, то виноват в них был только я со своей ревностью и паранойей. Но переживать, поверьте, было за что. У нее, во-первых, не было физических недостатков, а я очень скрупулезен в этом отношении: замечаю то, на что большинство людей не обращает ни малейшего внимания.
Блондинка от Бога с зелеными глазами. Само совершенство. На нее все сразу обращали внимание и я за десять месяцев три раза (в трудовом лагере, у нее на районе и в институте) отстаивал своё право самца, не считая тех, во много раз более частых случаев, когда она отшивала жаждущих сама. Она даже пахла совершенством. Вы когда-нибудь нюхали младенца? Это божественный запах. Я, на спор, с завязанными глазами, обнюхивал ладони девчонок из нашей группы и всегда находил свою половинку.
Первые два месяца я писал ей ужасные письма. Отвратительные. Сейчас я морщась, с содроганием, даже с отвращением прочитал их (мы поменялись письмами, когда я пришёл из армии). Пронизанные нытьем, упреками, просьбами, плохо завуалированной, а то и не скрываемой ревностью. Мерзость. Мне стыдно. Стыдно и противно. Отчасти утешаюсь тем, что это было временное помешательство, вызванное тоской. Сожгу их, чтобы не напоминали больше о параноидально-сентиментальном, беснующемся юнце конца восьмидесятых.
Её же письма были просты и тихи, с сожалеющей и печальной грустью. Оправдывая себя, запрячусь за спину незабвенного Эммануила Канта и его принцип. Он известен под названием «Принцип вытеснения». «Срабатывает он тогда, когда человек, в силу сложившихся обстоятельств, вынужден отказываться от своих желаний, как бы вытеснять их. Желания со временем накапливаются, и человек становится похож на паровой котел под давлением: чем больше вытесненных желаний, тем, соответственно, выше давление внутри котла, который, со временем, взрывается каким-то ужасным и непредвиденным поступком, давая выход накопившимся воздержаниям».
Мой котел работал по-другому. Он ежедневно делал мини-выбросы в идее тоскливых, отчаянных и малодушных сблёвов, коими изобиловали мои письма. Эта истерия продолжалась до сентября. Потом попустило. Теперь, когда я объяснил причину и отчаянность моего состояния перейдем непосредственно к теме моего рассказа.

4. От дел сердечных до цирюльни. Зураб.

Все начиналось как у всех: призывной пункт, провожающие, разношерстная толпа призывников с рюкзаками и сумками, команда «Десять минут на прощание», автобус, дорога, крики, смех, водка, ж/д платформа, поезд, водка, смех, крики: «Эх, мамины пирожки! Когда я вас увижу вновь!»
Короткий сон и под утро мы выгружается в Днепродзержинске, где нас ждут два «Урала ». Через час мы были у ворот учебного центра ШМАС . Нас отвели в клуб и предложили располагаться на деревянной сцене до утра.
Было 4 часа утра. Скоро все спали. Заснул и я.
- Подъем! Быстро! Быстро! Встали, выходи строиться!
Глубокий сон медленно покидал гражданское сознание, и отовсюду послышалось недовольное полупьяное бурчание. Раздалось оно и возле моего уха.
- У-у-у, твари…Шесть утра. Наверное на рыбалку сейчас пойдём. Слышь, Димон, вставай, пора похмеляться.
- Я сейчас кого-то похмелю, мало не покажется! Выходи стройся!
Я открыл глаза. Рядом со мной кряхтел и бормотал ругательства Зураб Цужба. Мы с ним познакомились еще на призывном пункте и договорились держаться вместе. Он был родом из Сухуми, но поступил в училище гражданской авиации в нашем городе. В училище была почти военная дисциплина. Курсанты носили форму, жили в казармах, ходили строем. По прошествии пяти лет они становились гражданскими лётчиками.
Зураб считал себя выдавшим виды, прожженным, знающим и разбирающимся почти во всем. Любимыми его словами было выражение «в курсе». Говорил он «в курсе» каждый день раз по сто. По сравнению со мной он действительно был в курсе, а я потерялся как ёжик в тумане, до того мне было все непривычно, дико и странно.
Нас было человек пятьдесят. Медленно, шаркая сонными ногами, мы вышли на улицу и построились. Перед нами стоял капитан и два сержанта. Один угрюмо, исподлобья, как бычок, смотрел на нас. Руки он держал глубоко в карманах. Второй стоял широко расставив ноги и крутил на вытянутом указательном пальце длинную железную цепочку с ключами. Сначала в одну сторону, а когда цепочка ударяла в кисть – раскручивал в другую, пока ключи не ударяли в ладонь. Смотрел он на нас подленько-ласково с ехидненькой кривой ухмылочкой и время от времени раздвигал губы, вследствие чего тоненькая быстрая струйка фонтанчиком вырывалась из-за плотно сжатых зубов.
- Равняйсь. Отставить! Равняйсь! Смирно!
Здесь он приложил руку к пилотке и, повернувшись к капитану, сделал два шага.
- Товарищ капитан, призывники построены. Дежурный по роте сержант Лаптий.
- Слышь, Димон? В курсе? Сержант Лаптий. В натуре Лапоть. Гы-гы.
Тем временем капитан, выслушав доклад, сделал шаг вперед.
- Товарищи военнообязанные, вы находитесь в военном учебном центре ШМАС города Днепродзержинска, воинская часть 78436. Отныне вы себе не принадлежите и чем раньше вы это поймете, тем лучше для вас. Будете служить нормально – останетесь на Украине, нет – будете в Советском Союзе солнце встречать первыми. И это в лучшем случае. Можете, если хотите, потопать плац дисбата . Вопросы?
- А позвонить можно? – Раздался испуганный и дрожащий голос Зураба. Он явно дурачился, чтобы всех насмешить.
- В рельсу. – Последовал холодный ответ.
- А когда можно?
- Слышь, урюк, можно Машку за ляшку или товарища за х…- раздул ноздри сержант.
- Э-э-э, кто урюк?
- Отставить разговоры! Напра-а-а-О! Отставить. Напра-а-а-О! Шаго-о-о-ом…Арш!
В сопровождении капитана и двух сержантов мы подошли к бледно-розовому одноэтажному зданию. Вокруг были аккуратные дорожки, а клумбы радовали глаз своей геометрической правильностью и ухоженностью. Да и по дороге, когда мы шли, Зураб заметил.
- Димон, смотри: чистота как за границей. На асфальте не то, что бумажки – пятна нет. Бордюры покрашены, кусты пострижены. Прямо Баден-Баден.
- А что это Баден-Баден? – Угрюмо спросил я нутром чуя, кому в/ч 78436 обязана таким порядком и чистотой.
- Это город-курорт в Германии. В курсе? Я там был.
- Брехун.
- Э-э-э, ара, не говори так, - чуть тише, - Мой отец – миллионер. В курсе? Что хочу то имею.
- Что же ты от армии не отмазался?
- Нельзя. Я же в лётке учусь. Отмажут от армии по здоровью – комиссуют из училища. А как по другому? Узнавали. Отец у генерала был. В курсе? Тот говорит: «не пойдет, если двоих детей имеет». В курсе? Гы-гы. У меня больше. Как докажешь? Гы-гы.
Смеялся Зураб так заразительно, что нельзя было удержаться от смеха глядя на него. Приятное, даже симпатичное светлокожее лицо его с пухлыми очень подвижными губами, превращалось в такую смешную и потешную рожицу, что диву даешься – как такое может быть? Вокруг глаз, неизвестно откуда, появлялись прямые лучики-морщинки, глаза становились маленькие как у свиньи, еще сильнее выступал его большой и выпуклый лоб, за который я иногда называл его толстолобиком, кавказский нос не отставал от лба и бананом свешивался над растянутыми до ушей губами. Зубы у него были красивые белые и ровные, а смех такой искренний, хриплый и радостный, что смешнее рассказчика не было во всей части. Заканчивая свои истории он, первым, глотая последние слова, разражался таким хохотом, что слушатели, глядя на него, покатывались от смеха, спрашивая сквозь слёзы.
- Что-что?
И Зураб, смеясь, набирал в грудь воздуха и повторял концовку анекдота, после чего все ржали как жеребцы уже не над Зурабом, а над Зурабом и рассказанным им анекдотом.
У одноэтажного здания нас снова построили. Капитан куда-то ушёл, а угрюмый сержант, тот, который имел сходство с бычком, сделал объявление.
- Это парикмахерская. Пока одних стригут, другие ждут на территории и никуда не расходятся. Равняйсь! Смирно! Вольно. Первые два человека – пошли! Остальные могут отдыхать. – и добавил угрюмо. – Напоследок.
Мы расположились группками, вернее некими кучками по интересам, кто с кем сдружился за последние сутки, доедать взятые из дому на дорогу продукты.
В нашей маленькой общине было пять человек: Я, Зураб, Олег Берестовенко, Женя Гурвиц и еще какой-то пацан, который со временем растворился во времени, имени его я не помню, да и лица тоже. Все мы учились на гражданке в вузах и всем, кроме Жени Гурвица, было по восемнадцать лет. Жене было двадцать, и я с удовольствием думал: «В двадцать я уже буду дома». Стригли нас на удивление быстро и беспощадно. С появлением нового обстриженного клан, к которому он принадлежал, разражался радостными и умилительными криками, типа:
- Ха-ха-ха! Ай красавец! Красавела ! Ну и уши у тебя! Ха-ха-ха! Как у черта!
Вышедший из парикмахерской стеснительно по-девичьи улыбался, глядя себе под ноги, и все как один отвечали на комментарии друзей нежным поглаживанием ото лба к макушке своего скользкого черепа.
Зурабу никто комментария дать не успел. Он появился в дверях с рукой на бритой макушке и заорал
- Димон! Вот бы сейчас этой лысиной да бабе по сиськам! Гы-гы-гы! В курсе? Давай иди я там тебе место забил. Куда идешь? Подожди. – остановил он какого-то парня. – Давай, Димон, быстрее – видишь, сколько желающих по сиськам потереться!
И зашептал мне на ухо захлёбываясь: «Там мужик и тёлка. Так ты к тёлке садись. Я её замолаживал. Сиськи – во! Скажи ей, что Зураб, мол, серьезный парень и всё такое. В курсе? Таня зовут», - и уже громче
- Ну, давай, не сцы!
Выйдя из парикмахерской и проделывая со своим черепом те же обескуражено-удивленные манипуляции, я услышал.
- Гы-гы-гы! Ну ты, Димон, и урод! Видела бы тебя твоя красавица – передумала бы! В курсе?
Скоро все пятьдесят человек стояли лысые от бровей и до затылка и слушали дальнейшие объявления угрюмого сержанта.
- Сейчас- в баню. Прощайтесь со своими шмотками. Смирно! Нале-е-о! Отставить! Нале-е-е-о! Шагом арш!

5. Из парикмахерской в баню.

С этой минуты Зураб взял надо мной шефство. Он опекал меня месяца два, пока я не растормозился и худо-бедно не оперился. Опекуном он был строгим и беспощадным. Но не смотря на применяемые им методы воспитания, а состояли они сплошь из насмешек и нелестных сравнений, я был и остаюсь благодарным должником его.
Он учил нетерпеливо, раздражаясь, мало подбирая эпитеты, правильно подшивать подворотнички, пришивать погоны, застилать кровать, причём эта самая застилка давалась мне с большим трудом, о чём я еще расскажу. Учил, как можно и нужно не выполнять приказы старших по званию, если они идут в разногласие с твоими убеждениями. Например мыть и чистить туалет. Зураб считал это делом последним. Я же, по началу, думал по другому, ведь парашей пользуемся мы все и должен же кто-то мыть и убирать? По справедливости, все по очереди. И ничего в этом постыдного и унизительного нет. Святая невинность!
Зураб так не думал, даже мысли такой не допускал. Спасибо меня надоумил, сказав
- Смотри, Димон, если тебя заставят – буду считать чмошником. Ара, ты мой брат, не позорь меня.
Он говорил:
- Ты сам подумай, что тебе лучше: или один раз отсидеть на губе, это максимум, или постоянно убирать гамно. Ты не сцы: чмошники мыть парашу всегда найдутся.
Он оказался прав: кто уперся, того, поломав и попортив нервы, оставили в покое, а остальные мыли и убирали до конца учебки. За это вразумление я ему очень благодарен, как и за толкование других азов выживания в большом и подневольном мужском коллективе. Он на примерах показывал мне как можно хитрить и не быть пойманными, как избегать наказания и переводить «стрелки», «включать дурака», «косить и мутить». Кроме того он помог мне пережить разлуку. Подбадривал, смешил, отвлекал, разгоняя невеселые мысли и тоску. Хотя последнее ему удалось меньше всего. Помогло время, но первые два месяца, как я уже писал, были сплошным кошмаром и муками. За мою постоянную задумчивость и отрешенность я и получил от него свое прозвище. Даже отзываться на него стал, потому, что называл он так меня не зло, а ласково и даже нежно: «Фаза ты мой», но, бывало, и зло
- Слышь, Фаза, хорош тормозить! Снимись с ручника!
Нас снова построили, пересчитали и той же дорогой, в обратную сторону, повели в баню. Это было старое, неприглядное, облупившееся здание с решётками на окнах.
- Приставить ногу! Не расходиться!
Сержанты зашли в здание. Зураб что-то доказывал и спорил с Олегом Берестовенко, который возражал коротко и убедительно, а выслушивая эмоциональные доводы Зураба, снисходительно улыбался.
- Не говори ерунды. Самый мелодичный язык – итальянский, на втором месте – украинский. Это факт.
- Э-э-э, ара, не могу сейчас доказать. Мамой клянусь. Лично смотрел передачу. В курсе? самый мелодичный – абхазский!
- Зураб, итальянский и баста!
- Олег, ты как маленький. Тебе по-русски говорят: «По те-ле-ви-зо-ру сказали». Специалисты музыкальные! А ты кто такой? Не знаешь – слушай и запоминай, - и уже расплываясь в улыбке, - Как губка впитывай знание милостиво подаренное мной. Гы-гы-гы! В курсе?
Зураб хоть и говорил с небольшим акцентом, но говорил хорошо, правильно. Не пропуская предлога «в», который большинство его соотечественников исключили из русского языка. При этом русский язык, скажу, положа руку на сердце, не многое потерял, полностью сохраняя смысловую нагрузку. Судите сами: «Сядь кресло, побежал магазин, живёт Москва». Существительные и прилагательные не склоняются и имеют преимущественно мужской род: «Куда этот машина поехал?»
Мне всегда было приятно слушать, как разговаривают жители Кавказа. Даже самому хотелось быть грузином, чтобы так говорить. Это экспрессивное и экзотическое: «Сдцэлаем, брат. Не дцэньги проблэма. Отэц мой надо идци. Нэ пэрэживай, пайдом ка-афэ-э, па-а-ассидцы-ы-ым, ви-и-ипьэ-э-эм…»
- Генацвале! Иди сюда!
К нам неторопливо подходили три старослужащих с чёрными погонами на плечах, явно не из нашей части. Зураб, услыхав «генацвале», напрягся и сосредоточился как борзая и, расплывшись в радостной улыбке, вышел из строя и направился навстречу, троим чужакам. Все с интересом наблюдали. Зураб, по очереди, обнялся и поцеловался с каждым и они стали о чём-то говорить, оживленно показывая руками то на нас, то на баню. Зурик сел на траву, снял свои фирменные кроссовки «Puma», и протянул их гиганту, более похожего на сорокалетнего мужика, чем на солдата срочной службы, которому они были явно малы. Тот, тяжело вздохнув, передал их товарищу, который пожал Зурабу руку и снова обнял его. Через секунду Зураб подбежал к нам в носках и радостно затараторил
- Земляки, ара, здесь рядом служат, за забором. Понтонщики . В курсе? – глаза его радостно блестели, - Олег, дай свой пиджак, все равно сейчас заберут – больше не увидишь, а землякам осенью домой.
Он быстрым и хищным взглядом осмотрел весь строй
- Брат, все равно заберут, дай землякам отдам!
Через минуту, нагруженный гражданским шмотьем, он мчался к ожидающей кавказской троице. Те, отобрав понравившееся, снова обнялись с Зурабом и закурили.
Несмотря на то, что не было еще десяти, солнце жарило по-взрослому. Вся команда новобранцев стояла под солнцем в строю, а Зурик под сенью липы курил и веселился с земляками.
Из дверей армейской бани появился сержант Лаптий и, увидев самовольного Зураба, возмущенно набрал в грудь воздух и открыл рот, но, передумал и нервно, ломая спички, закурил.
Зураб, докуривший свою сигарету, выбросил окурок, еще раз демонстративно обнялся с земляками, неторопливой походкой подошёл и стал в строй.
- Кто разрешил выйти из строя? – спросил сержант, противно кривя губы. – Кто разрешил стать в строй?
Услыхав этот крик, собиравшиеся было уходить, кавказцы остановились и направились к сержанту Лаптию.
- Все нормально, зёма! – крикнул им Зураб и Лаптию, - Земляков встретил!
- Земляков, - тихо пробурчал изменившийся в лице сержант, и громче. – Равняйсь! Смирно! В колонну по два становись. За мной – марш! И направился в открытую дверь.
- Димон, - радостно и возбужденно захлёбывался Зураб, - Вот этот здоровый – Ваха, ты видел какай амбал? Они наших сержантов месяц назад так отметелили, что те даже смотреть боятся в их сторону. Ваха сказал: «Будут обижать – сразу ко мне!» Ты видел, как Лаптий сразу потух, только земляков увидел?
Зураб был так возбужден, что забыл вставить свое любимое «в курсе».
Это было лето 1988 года и все межнациональные конфликты, все «горячие точки» были еще впереди. Армяне и азербайджанцы в Карабахе, Приднестровье, грузины и абхазы, чечены и русские. Только тогда все их называли «чеченцы» и «абхазцы» – через «ц». грузины и абхазцы были братьями и земляками. Мы их воспринимали как единое целое, как единый народ. Жизнь рассудила по-другому.
Здание бани было разделено на две части: большой, длинный коридор и само помещение для мытья. Еще была весьма просторная вещевая, где прапорщик, заведующий баней, держал предметы, сопутствующие всякому мытью: мыло, мочалки, тазики, полотенца, голубые майки и синие трусы. На отдельном стеллаже горой высилась новенькая, летняя форма. Рядом с формой – пилотки и ремни. Под стеллажом – длинный строй кирзовых сапог, на каждом из которых были положены портянки. Все было готово для перевоплощения.
После того как все выстроились, из подсобки появился прапорщик, весьма пожилой и потасканный субъект в невероятно толстых ученических, пластмассовых очках.
- Значит так, - голос его был тонок и резок. Он невероятно резал по нервам и барабанным перепонкам, заставляя морщиться и с нетерпением ожидать, что бы он побыстрее заткнулся. – Сейчас раздеваемся. Одежду – сюда, - правой рукой он показал на место возле своей левой ноги, - Обувь сюда, - левая рука, описав полукруг, указала на правую туфель.
Затем он двумя руками одновременно сделал два противоположных полукруга и выставил согнутые в локтях руки перед собой ладонями кверху: не хватало только рушника с хлебом и солью.
- Кру-у-у-гом!
Мы повернулись и увидели на длинном, по всей длине здания, подоконнике аккуратно разложенные трусы, майки, а на белых вафельных полотенцах – куски хозяйственного мыла и новенькие, жёсткие, короткие мочалки.
- Берём мыло и мочалку, - засвистела душераздирающая сирена прапорщика, - Если кто выйдет из бани ранее получаса – заставлю косить траву на территории. Кру-гом! – Прапорщик открыл дверь комнаты для поддержания гигиены и чистоты. – Шагом-арш!
Мы вошли в довольно просторное полутёмное помещение. Свет экономный прапорщик не зажег, но и тех солнечных лучей, которые проходили сквозь призму стеклянных блоков, занимающих почти всю противоположную от дверей стену, хватало, чтобы не натыкаться на голые тела. Однако, понадобилось некоторое время, чтобы после яркого утреннего солнца глаза привыкли и смогли различать препятствия и преграды. Это была огромная, человек на сто, душевая, обложенная грязно-красной военторговской плиткой.
- Ох и голосище у этого прапора! – сказал Олег, обращаясь ко мне, Зурабу, а равно ко всем, кто его слышит. – Что твоя иерихонская труба! У меня до сих пор мурашки по телу. Вы же видели, как он спокойно говорил, без напряжения, без усилий. Я представляю, как он орёт! Упаси Господи!
- Да, - засмеялся Зураб, - его жена, в натуре, вешается.
Тут Зураб рванулся вперёд.
- Э-э-э, зёма, это наша кабинка! Кто сказал? Ара, я тебе говорю! В курсе? Димон, Олег найдите Жеку Гурвица. Жека! Гурвиц! Ах ты, морда лысая! Потрешь папочке спинку? – потрепал он по голове подошедшего Жеку, - Натирай мочалку мылом, а я пока водичку отрегулирую, погорячее! Смоем, братья, последнюю гражданскую грязь! Га-га-га! - завопил на всю баню неугомонный сухумчанин.
Через сорок минут мы стояли облаченные в майки и трусы перед открытой дверью подсобки. Вход в нее изнутри был перегорожен столом, на котором прапорщик складывал форму, сапоги, пилотки, ремни, погоны, петлицы и, в самом конце, вкладывал в протянутую ладонь, как чёрную метку, красную звёздочку.
Прапорщик молча, хваление Господу, смотрел на очередного подошедшего, брал комплект формы и ложил его на стол. Так же молча смотрел на ступни и подавал сапоги: и ни разу не ошибся. Все до единого, облачившись в обнову, чувствовали себя удобно и комфортно. Сапоги не жали и не болтались, а форма была, как по мерке сшита. Что значит человек на своем месте! Показав, как наматывают портянки, прапорщик подытожил:
- Ну вот, на людей стали похожи, а то глянул на вас, когда вошли – ну, прямо, разношерстные бараны, аж жалко смотреть. Грешно! Внешний вид для солдата как для невесты. И драть вас будут каждый день как невесту в брачную ночь! Сержанты сделают из вас солдат. Правильно говорю, сержант Лаптий?
- Так точно, товарищ прапорщик, сделаем, куда они денутся!
 Лаптий зло и многообещающе посмотрел на Зураба.
- Напра-а-о! Выходи строиться!

6. От бани до выбора профессии 
На улице нас ждал подтянутый молодой майор и три сержанта, куривших чуть поодаль, под деревом: солнце жарило беспощадно. Майор держал фуражку под мышкой и читал какие-то списки из папки, которую держал в правой руке, левой же делал пометки.
Нас построили в колонну по одному.
- Товарищи новоприбывшие! Солдатами вас не называю, поскольку вы еще не приняли присяги, - голос его был мягок, добр и составлял разительный приятный контраст с визгливым фальцетом прапорщика, да и весь облик майора был располагающим и сердечным: приятно было слушать его после того, как прапорщик напророчил нам неминучих бед. – Зовут меня Сергей Иванович Панин. Я заместитель командира части по учебной подготовке. Сейчас, в течение двадцати минут, решите какую воинскую специальность вы хотели бы приобрести в нашем учебном центре. Запоминайте, их немного: специалист по авиационному оборудованию, сокращенно – АО, АВ – авиационное вооружение, механики СД – самолета и двигателя и авиасвязисты. Все специальности хорошие. Сейчас я схожу в штаб и, когда приду, желательно, чтобы вы определились. Вольно, разойдись.
Я, Олег, Зураб и Женя сели под ближайшее дерево и стали рассуждать. Олег говорил.
- Чёрт его знает? Я бы выбрал авиационное вооружение. Интересно: ракеты там, пулемёты…Знаю точно: в связисты я не пойду. Проводочки там разные, клеммы-схемы, паяльники – не по мне все это. А, Димыч?
- Да, пулемёты - это класс.
- А ты, Жека?
- Я, ребята, как все, - Женя был улыбчивый, покладистый и совершенно не конфликтный представитель народа Израиля. Учился в институте сельскохозяйственного машиностроения, из которого призвался в армию за два года до его окончания. Два года ему давали отсрочку, дали бы, он сам говорил, еще на год, но Жеке надоело откладывать священную обязанность, и он рассудил: «Раньше пойду – раньше вернусь».
- Зурик, что скажешь? – продолжал свой блиц-опрос Олег.
- Пацаны, покурите, я сейчас, - Зураб встал и направился к кучке сержантов. Поговорив с ними, он подошёл сияющий и возбужденный. Отставив ногу в сторону, Зураб, тоном, не терпящим возражений, как истину последней инстанции, заявил
- Короче, будем механиками СД.
Олег аж рот открыл
- Ты что, с дуба свалился? Самолета и двигателя! Это копаться в движке. Постоянно грязный, в масле. А зимой? Нет, Зурик, даже думать об этом не смей! Я в своей «копейке » движок перебирал – чуть не рехнулся. Ночью кошмары снились; а то – реактивный двигатель, а в самолете их два! Мой ответ однозначный – ни-ни!
Олег отвернулся и сплюнул. Зураб аж задохнулся от возмущения
- Я только что говорил с людьми, которые в курсе, пока ты тут лежишь и куришь! Что нам надо будет делать – это зачехлять и расчехлять самолет и на полётах заправлять его керосином. Все! Зато, - Зураб поднял указательный палец кверху, согнул его и постучал по горлу, - Спирт! Доступ неограниченный! Что еще надо? СД- само зашибись! В курсе? Димон, ты со мной?
- С тобой, Зурик!
- Жека?
- С тобой.
- Олежик, ну, ну?
Берестовенко был в сомневающемся раздумье.
- Давай быстрее! – Подначивал Зураб. – Вон уже списки составляют. Нужно двенадцать человек. Давай брат, не пойдешь – жалеть будешь.
- Жалеть буду я в любом случае. Я уже жалею, что сюда попал. – Ответил согласительно-улыбающийся Олег и погладил себя по бритой голове: в недавнем прошлом он имел густые красивые волосы, носил модную сногсшибательную прическу. – Ну, ладно, пусть это будет на твоей совести. Я с вами.
- Ай, ара, молодец! Ай красавец! Брат, дай я тебя поцелую! – Зурик звонко поцеловал Олега в голову. – Пошли быстрее, а то в список не попадем!

7. От выбора профессии до нитки с иголкой.

Мы записались и через полчаса двенадцать человек в сопровождении младшего сержанта направились в расположение казармы, которая на полгода стала нашим домом.
Казарма представляла собой длинное четырехэтажное здание с одним входом, возле которого краснела табличка, на которой золотыми буквами значилось:
«КАЗАРМА №1 в/ч 78436»
Возле казармы к нашим услугам раскинулся дружелюбный плац: пустой и тихий, размеченный белой краской и ограждённый такими же праздничными бордюрами с цветными щитами патриотического содержания, а также щитами с рисунками и сведениями по строевой подготовке. Со стороны входа, с торца, были лавочки без спинок, расположенные кругом – место для курения. Позади казармы белел ограждающий учебку забор: высокий и гладкий, без единой, как мы думали, надежды зацепиться.
Наша рота, рота №3, располагалась на третьем этаже. Первое, что поразило и запомнилось на всю жизнь – это запах. Правду говорят, что запахи быстрее доходят до мозга и осознаются человеком даже быстрее, чем боль; и память человека на запахи необычайно сильная и долгая.
Я не сразу понял, что это за запах, так как не мог отождествить его ни с одним мне известным; такого букета я никогда и нигде не чуял. Позже до меня дошло, что, такой дух дают сто пятьдесят пар солдатских кирзовых сапог. Но я не скажу, что это был неприятный запах. Отнюдь. Даже наоборот. Я ностальгирую по нему. Обработанная гуталином кирза, с положенными сверху портянками, дают приятный, какой-то очерченный, в меру насыщенный, мужественный, простой и честный, ни с чем не сравнимый аромат. Можете считать меня извращенцем, но он мне по душе. Неправда, когда говорят «вонючая портянка». Это неправда, сказанная для красного словца. Портянка, вытащенная из кирзового сапога, никогда не воняет потными вонючими ногами. Она пахнет исключительно кирзой, как и сам сапог.
Казарма была большая, светлая и пустая. Напротив входа, возле тумбочки с телефоном, стоял сержант со штык-ножом на ремне.
- О! Наконец-то! – сказал он младшему сержанту, который нас привел. – На время посмотри, сколько можно ждать!?
Он протянул ему штык-нож, который снял с ремня.
- Стоишь до двух. Запахался я через день на ремень. Побыстрее бы эти уроды присягу приняли! А когда присяга у них, я забыл, вроде десятого?
- Шестнадцатого.
- Итить твою мать! Ну ничего, сынки, примете присягу – будете вешаться!
Но он был не прав. Вешаться нам захотелось в этот же день.
- Куда их?
- Веди в бытовую комнату, пусть подшиваются.
- Так, душары , возьмите по табуретке и за мной. Табуретки поставите потом на место.
Через минуту все двенадцать человек сидели на табуретках в комнате с зеркалами, гладильными досками и утюгами, известную по названию «бытовая» - пришивали погоны.
Многие справились относительно быстро. Я же, не имея опыта работы с ниткой и иголкой, имел несовершенную нервную систему, так как с детства отличался повышенной нервозностью и беспокойством.
Петлицы я пришил быстро и правильно – Зураб одобрил. Окрылённый
я принялся за погоны…
Прошёл час. Все сидели с пришитыми голубыми погонами и обстоятельно, спокойно обменивались первыми впечатлениями. Я же кипел! С трудом подавляя в себе гнев и желание запустить этой гимнастеркой в стену, я бормотал себе под нос по матушке. Масло в огонь добавлял безобидный смех и шутки моих товарищей и периодический, очень чувствительные уколы острой иглы моей. Что казалось проще, чем пришить одну к ткань к другой? Но творил я это действо чуть ли не в первый раз.
Дверь открылась, и вошел сержант, назвавший нас «душарами».
- Так, еще не закончили? Давайте деньги на подворотнички. Штука – 20 копеек. Берите по пять штук. На первое время хватит. Потом сами будете покупать. Сколько вас? Двенадцать? Это двенадцать рублей. Деньги на бочку!
Мы скинулись, и Зураб протянул ему деньги.
- Когда приду, чтобы ты закончил, - сказал он мне и удалился.
- Ну, что там, Димон? – Подойдя ко мне спросил Зураб.
- Все! Готово дело! – Я затянул узел, оборвал нитку и облегчённо вздохнул. – Ху, млллять!
Накинув гимнастерку и оправляясь, я услышал сначала одинокий и тихий, а затем многоголосый нарастающий смех. Посмотрев на себя в зеркало, я обомлел. Нарастающая дикая ярость захлестнула меня. Я аж присел от бессильного гнева, закрыв руками лицо.
- Мля-я-ять! Су-ук-а-а-а!
Погоны были пришиты безобразно неровно, заходя одной короткой стороной на спину, а другой на ключицу. Хотелось выть и плакать. Столько мучений! Столько усилий! А теперь все по-новому начинать! И еще этот сержант придет и начнет вонять!
-Ну ты и тормоз! Ха-ха! В натуре – фаза! – сказала смеющийся Зураб. – Давай её быстро сюда! Одень нитку в иголку и садись рядом - смотреть будешь!
Боже, как я ему был благодарен, что избавил меня от повторных мучений, тем более я совершенно не был уверен, что моя вторая попытка окажется удачной. Радость и великая благодарность переполняли моё сердце. С этой минуты я знал, что какая бы помощь не потребовалась Зурику, он мог рассчитывать на меня.
Когда пришёл сержант, и принёс подворотнички, мои погоны были ровно пришиты и голубели на плечах. Сержант протянул Зурабу пачку подворотничков: тоненьких, сантиметра три шириной и белых.
- По три штуки на рыло. Будете шею мыть – на неделю хватит. Подшивать – вот как у меня. – сержант сел на табурет и показал нам свой подворотничок, сделанный собственноручно из куска белой материи, сложенной в несколько слоев, а шириной сантиметров семь: прямо – мини-шарф. – Пришивать точно по краям: видите у меня треугольником пришито вот здесь, - сержант показал два треугольника у коротких сторон подворотничка, - увижу такой у вас – зубы выбью! Прослужите с моё – будете так подшиваться, а раньше не положено. Точно по краям! Все ясно? Выполнять! Через десять минут зайду.
- Товарищ сержант, а сколько вы прослужили? – Полюбопытствовал Зураб.
- Осенью домой, сынок, перед тобой – «дедушка»!
- А тот младший сержант, что нас привел? – Допытывался Зураб.
- Бондаренко? Два месяца назад летал у меня во взводе как фанера над Житомиром. Полгода. Оставили в учебке сержантом. У нас весной Саня Чалый дембельнулся, вот нашли ему замену.
Сержант повернулся и направился к дверям.
- Товарищ сержант, товарищ сержант! – затараторил неугомонный абхаз.
Сержант повернулся.
- Ну.
- Еще один вопросик!
- Зовут тебя как?
- Зураб Цужба.
- Вот, что генацвале, мне сейчас некогда, потом спросишь.
Когда он вышел, Зураб, разглядывая подворотнички, пробурчал.
- У-у-у, гандон, почти пять рублей себе забрал.
И добавил, чуть погодя, гордо и вызывающе
- На его месте я бы больше забрал!

8. Делай раз! Сатаров.

Через пятнадцать минут нас построили и проверили, правильно ли мы подшили знаки войскового отличия и подворотнички. Затем сержант «дедушка» приказал всем снять сапоги. Отругав нас за неправильно намотанные портянки, он сказал
- Сморим, как нужно. Цужба, дай табурет, - он поставил на него ногу. – Повторяем за мной. Я медленно: раз, два, три.
Сержант помахал ногой с плотно и идеально намотанной портянкой.
- Вот так чтобы было у всех. Будете тренироваться, а я буду проверять и наказывать. Правильно намотанная портянка – первое дело для солдата! Дальше. Пилотка! Не нужно её натягивать на уши. Вот так: собрали верхние четыре слоя вместе и одели. Дальше. Крючок! – сержант показал на своей гимнастерке железный крючок, вделанный в вороник. – Постоянно застегнут! Даже на перекуре!
Он лихо, одной рукой, застегнул свой крючок, затем, так же браво, расстегнул его, придав себе прежний, подобающий старослужащему вид, причём потратил на весь процесс демонстрации не больше секунды. (Я так не мог никогда; только двумя руками). Затем, подойдя к каждому из нас, подёргал ремень.
- Всем подтянуть, чтобы можно было дышать, но чтобы боками чувствовали, что вы салаги!
Мы подтянули и – почувствовали .
- Дальше, - продолжал «дедушка», - сапоги! Возле казармы есть специально оборудованное место для чистки сапог. Чтобы блестели, как яйца сами знаете у кого!
- Равняйсь! Смирно! Выходи из казармы!
Выйдя из казармы, мы увидели две роты таких же, как мы, лысых и несчастных, не могу подобрать слово кого.
Возле каждой роты стояло по два сержанта, и громко отдавали команды: ребята постигали азы строевой подготовки.
- Миша, подожди! – К нам подходил высокий, атлетически сложенный старший сержант: на его погонах красовалась одна жирная железная лычка. Позже мы узнали, что у нас в учебке только два старших сержанта: этот – сержант Кипер и еще один из взвода постоянного состава.
Кипер был необычайно силен и красив: настоящий герой античных древнегреческих легенд.
- Вы куда?
- В штаб. Фотографировать будут на личные дела.
- Миш, пожалуйста, когда вернётесь, замени меня. Нужно в город смотаться позвонить. Шелевой увольнительную дал до часу. Еле уломал.
- Да я не знаю сколько там пробуду, - «дедушка» Миша задумался. – Ладно, придумаю что-нибудь.
- Спасибо, Мишаня!
Старший сержант Кипер повернулся и направился к шагающим бильярдным шарам. Их скользкие обтекаемые сферы блестели от пота, а лица были злы и напряжены как у суслика, которого вылили из степной норки.
Солнце пекло немилосердно.
В штабе наш сержант перепоручил нас другому сержанту, сказав: «У, черт, здесь очередь! Слышь, Юра, Киперу приспичило позвонить, а он не успевает. Пойду за него салаг погоняю, а ты этих, - он кивнул на нас, - доведи до казармы. Я там на плацу буду. Лады?»
Вскоре наша команда пополнила собой одну из шагающих колонн. Колонна насчитывала более ста пятидесяти человек, и была построена по три человека, что достигалось командой: «В колонну по три становись!» Для выполнения этой команды строй рассчитывался на «первый, второй, третий». Затем по команде: «В колонну по трое становись!», первые номера делают шаг вперёд и, не приставляя ноги, - вправо. Третьи номера – шаг назад и влево. Вторые номера остаются на месте. Затем следовали команды «напра-во, нале-во, кру-гом».
Покрутив нами минут десять и, видимо, оставшись довольным, сержант скомандовал
- Делай раз!
Все вытянули левую ногу над асфальтом, правую руку согнули в локте у груди, а вытянутую левую отвели назад. Сержанты медленно ходили вдоль колонны и больно били сапогами по недостаточно высоко поднятым ногам салабонов, снизу по икрам.
- Выше ногу! Выше! Носок вытяни, урод! – время шло, мы стояли, солнце жарило и, вскоре, гимнастерки на спинах впереди стоящих потемнели.
- Делай два!
По этой команде все сто пятьдесят человек должны были одновремённо, чётко и акцентировано, сделать шаг–удар об асфальт. Удар должен быть громким и синхронным, что не получилось.
- Отставить! Делать два! – Снова дробь по асфальту. – Отставить! Делай раз! Выше ногу! Делай два!
Сапоги четко припечатались к асфальту, издав единый гулкий удар: на душе стало как-то радостно и легко. Получилось! А сержант продолжал
- Делай три!
При команде «делай три» уже правая нога зависала над асфальтом, а руки меняли свое положение на противоположное.
- Делай четыре! Отставить! Делай четыре! Отставить! Рота-а-а! Упор лёжа принять!
Руки больно ожёг уже начинающий плавиться асфальт.
- Отставить! Вы, что, душары, оборзели? Ложитесь как бабы беременные! Через секунду чтоб лежали! Кто не успеет – урою! Упор лёжа принять! Раз!
Все прижались к горячему, вонючему асфальту.
- Два!
На «два» - отжались и застыли на вытянутых руках. Сержанты медленно прохаживались над нами. Солнце теперь жарило незащищенный затылок. Асфальт под проливным дождём пота, стекающего с лица и ладоней, на глазах темнел от солёной влаги.
_ Раз! Два! Раз! Два! Раз! Два! Распрямляем до конца руки! Уроды! Я вас, мля, научу родину любить! Раз! Два! Раз! Два! Рота, смирно! Делай раз! Отставить! Делай раз! Делай два!
Мы продвигались по плацу со скоростью 10 м/ч. Казалось, что солнце в небе движется быстрей. Мы были настолько морально и физически раздавлены, что не было желания ни возмущаться, ни жаловаться друг другу на участь свою. Зураб бормотал какие-то кавказские слова, перемежаемые славянской руганью и наиболее часто повторяя «вешалка, мля».
Дойдя, таким образом, до аллеи, выходящей на плац, мы не повернули назад, а пошли по ней.
- Сьтёлёва посьли. Писес.
Услыхал я голос своего соседа справа, и что означало: «в столовую пошли…» Как выяснилось позже, звали его Сатаров. Имена у этих азиатов какие-то незапоминающиеся и трудные, не помню ни одного. Сатаров служил в учебке уже почти три недели и говорил, что такой «писес» каждый день и даже в воскресенье.
Был он до того миниатюрен и изящен, что трудно было представить более нелепого солдата: худенький, тщедушный, с маленьким коричневым киргизским лицом, которое было похоже на коричневую сморщенную грушу, вытащенную из узвара , он более всего походил на синицу в сапогах, которые доходили ему до колена. Было Сатарову двадцать два года и дома, в каком-то киргизском ауле, он оставил жену и маленького сына.
Как он, бедолага, страдал от всех физнагрузок, я могу только догадываться. Полную же меру своих физических страданий и мук знает только он один. Здоровые, тренированные славяне, с объемом ляжки равной талии Сатарика, и те после физподготовки или марш-бросков падали на землю и долго не могли прийти в себя. Бедный, бедный Сатарик! Вот кто родину полюбил по-настоящему! Забрали от жены и ребёнка, отвезли за тридевять земель, а он-то и асфальта не видел никогда, и бросили на растерзание круглоглазым белым «дедам».
Русский он знал плохо, поэтому говорил мало и в случае крайней необходимости: «сё нядя, сюсяй, задёльбаль. Писес». Причем слово «писес» он любил беззаветно. Понимал его значение и то, что им можно выразить почти все чувства и впечатления, как-то: радость, разочарование, удивление, восторг, грусть, боль, недовольство и блаженство. Употреблял он его даже чаще, чем Зураб свое «в курсе». Произносил он свою коронку  довольно смешно. Комичности предавало выражение лица и тон, которым произносилось это слово в зависимости от обстоятельств. Подметив это, мы часто, чтобы повеселиться, обращались к Сатарику с разными вопросами и, наперёд зная ответ, смеялись радостно и заразительно, чем доставляли маленькому киргизу немалое удовольствие. Он обнажал удивительно-белые зубы, на знавшие в своей жизни зубной щетки, и смеялся вместе с нами,, говоря при этом: «Се сьмеесь?» Если его, к примеру, спрашивали: «Как дела, Сатарик?» Он низменно-трагически качал головой коричневой синицы, если такова имеется в природе, набирал в грудь воздуха и вздыхал, трогательно качая сморщенной грушей: «писес». Когда кто-нибудь из нас приходил из увольнительной и, угощая его чем-нибудь вкусненьким, спрашивал: «Вкусно, Сатарик?», широкая улыбка освещала его азиатское лицо и мы слышали удлиненное и благодарное: «пи-с-е-е-ес!» Где ты сейчас мой миниатюрный многострадальный Сатарик? Сидишь, наверное, в юрте, или как она там у вас называется, среди выжженных солнцем киргизских степей, окружённый многочисленным узкоглазым потомством, мал-мала меньше, пьешь из пиалы зелёный чай и рассказываешь о диковинных сержантах, самолётах и аэродромах. Мир тебе и покой.

9. С плаца в столовую. Сержант Лаптий.

Информация о столовой приободрила. Жрать несмотря на жару, хотелось сильно. Было около часу дня, а перекусили мы, если помните, возле парикмахерской ранним утром: растущий молодой организм брал своё.
- Слышь, Зура, чебурек говорит, что в столовую идём. – сказал я, повернув голову налево.
- Ага. – отозвался Зураб. – Пока дойдём, там всё без нас сожрут.
Он оказался отчасти прав. Сожрать наш паёк не сожрали, но шли мы до столовой больше часа, хоть от казармы до входа в столовую было три минуты спокойной неторопливой ходьбы.
Когда до заветного входа оставалось метров тридцать и уже брезжила радость и надежда скорого избавления, мы услыхали: «Приставить ногу! Кру-гом! Бегом марш! Отставить! Кру-гом! Бегом марш!» По команде «бегом» все согнули в локтях руки, а по команде «марш!», о Боже! Нет! Побежали назад. Метров через десять: «Приставить ногу! Кру-гом! Делай раз!»
Наконец мы у ступеней. Позади остались эта первая в моей жизни дорога к куску хлеба. Впереди нас ожидали сотни таких тяжёлых и изматывающих дорог, ежедневных, по три раза в день, когда быстрее, когда дольше, но первые три месяца походов в столовую были дорогой на Голгофу или «дорогой жизни» в блокадный Ленинград.
Рота стояла у довольно высокого, ступеней десять, крыльца. Я воспрял духом. За этими окантованными сталью ступенями, нас ждал прохладный сытый оазис!
- Первый взвод! – часть роты, стоявшей впереди, напряглась. – Бег-о-ом! – Согнули руки. – Марш!!!
Все как один, стрелой, прыгая сразу на пятую ступеньку, помчались в столовую. Не прошло и пяти секунд, как последний солдат из первого взвода скрылся в спасительном проёме.
- Второй взвод! Бегом! Марш!
И полетели бедолаги, и падали, спотыкаясь о ступени, и сзади бегущие налетали на поверженных и сами кровянились о стальную броню ступеней. И стон был, и крик был, и стенания были. И смех был. Истеричный, животный хохот вкрай изнеможенной роты и джентельменски-сдержанный, снисходительно-покровительный смех сержантов. Это было традиционное и долгожданное развлечение в конце долгого трудного пути. Все было по уставу. Если бы кто-то сломал руку или ногу, а большинство много бы отдало за такое счастье – выбыть хоть ненадолго из строя, то это бы называлось: «тяготы и лишения солдатской службы» или проще: «учиться родину любить».
Второй взвод возвращали на прежнее место перед ступенями еще два раза.
- Третий взвод! Бегом! Марш!
Словно испуганные сайгаки, понёсся третий взвод. Через десять секунд они стояли на своем месте, возвращённые командой: «Отставить! Не успеваем!»
Наконец очередь дошла и до нас. Вбежали мы с первого раза и, не услышав команды «отставить!», осмотрелись.
Столовая представляла собой довольно большое прохладное помещение с бетонным полом и расставленными на нём деревянными столами и такими же деревянными лавками. В дальнем конце стальным светом светилась длинная раздаточная, но к ней идти было не нужно, так как все к нашему приходу находилось уже на столах: две большие чугунные посудины с первым и вторым, тарелка с хлебом, десять ложек, десять глубоких тарелок и столько же алюминиевых кружек с густой серой массой. За столом, как вы догадались, сидело десять человек.
Нам указали места, где мы должны были сидеть, вернее пока стоять. Рота застыла над столами, не сводя глаз с еды.
- Рота! Сесть! Встать! Сесть! Встать! Сесть!
Сержант наконец добился от нас синхронности которая легко дается двум людям и не так легко полторы сотням.
- Раздатчики пищи, встать!
У каждого стола поднялся солдат сидящий у прохода, спиной к входу.
- Приступить к раздаче пищи!
Раздатчик молниеносно насыпал в тарелки борщ, последнему - себе.
- Кусять бисьтро! – сказал Сатарик и, не успел я отправить в рот третью ложку, как ему, уже в пустую тарелку, насыпали кашу с вареными безобразными кусками сала.
Это изысканное изобилие съедалось с большим куском чёрного хлеба, белым же лакомились с киселём, если это было днём и с маслом и чаем, если это было утром и вечером.
- Пацаны! Что это за рыгаки! Компот из медуз? – Спросил Жека Гурвиц, брезгливо отодвигая кружку.
 
 
         - Бром. – коротко пояснил Олег Берестовенко.
- А-а-а, бромчик! – умилительно засиял Зураб, вдохновенно опорожняя кружку, - Первое средство для кабачки!
- Не для, а от. – поправил раздатчик.
- Разговоры! Рота Встать! Выходи строиться!
Всезнающий Сатарик был дальновиден. Зураб бы сказал, что он был «в курсе»: трёхнедельные обеды в столовой научили маленького киргиза с пираньей скоростью поглощать пищу.
Все не торопясь (не торопясь не значит вразвалочку, но по сравнению с тем, как мы залетали в столовую, то написано верно) вышли на плац перед входом и построились.
- Равняйсь! Смирно! Нале-е-о! Шаго-о-м…арш!
Чётко печатая шаг, мы были напряжены, старательны  и чрезмерно боялись, чтобы не услышать страшное: «отставить! делай раз!» Вся рота  озабоченно старалась не прогневить сержантов плохой строевой подготовкой, дабы не навлечь на свою голову и сытый желудок новых-старых бед, имя которым «упор лежа принять» «делай раз».
- Раз, раз, раз, два, три! Четче шаг!
С каждым шагом казарма становилась всё ближе. Забрезжила надежда скорого избавления. Пусть краткого, но хотя бы минутного отдыха! Я так воодушевился, что тихо, еле повернув голову, спросил у Сатарова
- Слышь, а из столовой всегда так быстро идёте?
Сатаров напряжённо, как поплавок при поклёвке ,смотрел вперёд и не отвечал. Казарма приближалась.
-Рота!
Ещё старательней, ещё чётче, ещё отчаянней застучали кирзаки об асфальт.
- Стой! Раз-два!
Перед нами стояли четыре сержанта нашей роты. Я напомню их имена и регалии: старший сержант Кипер – черпак (строк службы один год), младший сержант Бондаренко – молодой (полгода), сержант Доний, тот, которого звали Миша, был единственным дедом (полтора года) и сержант Лаптий – черпак.
В роте было шесть взводов, а, значит, и мучителей наших должно было быть шесть. Но пятый стоял в наряде по роте, а шестой, сержант Тимофеев, черпак, уехал в отпуск, в славный город Ленинград, и на днях должен был вернуться.
Стараниями Зураба мы вчетвером попали в один взвод, а на вопрос, как это ему удалось убедить начальство оставить нас вместе, он был краток
- Ара, договорился.
Позже я узнал, что договаривался он через «чайник» - солдатскую чайную и обошлось это ему по три рубля и пачке сигарет «фильтр» за человека – сущие пустяки для сына миллионера.
- Равняйсь! Смирно!
Команду отдал сержант Лаптий, и я вкратце остановлюсь на его внешности и манерах – они у него, по-моему, замечательные.
Был он чуть выше среднего роста, худощав, с узкими неразвитыми плечами и слабой плоской грудью. Голова же его была на удивление огромной, с густой кипой каштановых волос. Разговаривал он очень странным и смешным манером, что и больной энцефалитом пожалел бы его: до невозможности кривил губы, затаскивая их под правое ухо и морщил лицо, как будто бы жевал лимон, становясь похожим на шарпея . К каждому или почти к каждому слову Лаптий прибавлял присказку «на»: равняйсь! на смирно! на.  Ноги он держал очень широко, а носки сапог выворачивал вообще на 180 градусов. Большие пальцы рук запускал за ремень у бляхи. Был он в таком виде до того нелеп, что трудно себе представить более несуразного и карикатурного персонажа. Нетрудно было догадаться, что такую манеру он перенял у кого-то из дембельнувшихся сержантов, желая, по-видимому, унаследовать от того разухабистость. Быть таким же грозным и молодцеватым. Можно было подумать, что, будучи «молодым», он сильно испугался вида копируемого им сержанта, и рассчитывал, переняв его манеру, держать в страхе и повиновении нас.
Но такая оригинальность была явно не его стихией, и я знал наверняка, что если он не избавится от своих замашек на гражданке, то будет, по меньшей мере, осмеян, а часто и бит по своим брезгливо-кривящимся губам.

10. От приема пищи к приемам застилки кровати. Прапорщик Давидзон.

- Сейчас, - Лаптий посмотрел на часы, - четырнадцать тридцать на. Час личного времени. Предупреждаю на, от казармы никуда не отлучаться! Передвижение по территории части только строем на! Поодиночке только по приказанию командира и только бегом! Разрешаю зайти в казарму помыться. Разойтись! На.
Курящее большинство, вдвойне настрадавшись, устремилось в курилку, я же поплелся в казарму, чтобы побыстрее снять сапоги и помыться. Проделав это я сел писать письмо, в котором жаловался и горько сетовал на свои беды. Но об этих позорных письмах я написал выше. Вскоре появился Зураб с Олегом и, взяв полотенца, направились в умывальную.
По прошествии двух недель вся рота с нетерпением ждала появления Зурика из умывальной. Это было редкое и необъяснимое зрелище. Человек преображался до неузнаваемости. Заходил умыться активный, подпрыгивающий и балагурящий парень, выходил же какой-то пациент из дома скорби. Шел медленно, плавно как под гипнозом, не сгибая ног в коленях он двигал ими почти не касаясь пола, но не шаркая, а так параллельно полу и ставил широкую ступню в чёрном солдатском тапочке крест на крест, широко отводя носок наружу, как делают конькобежцы. Правое плечо немного впереди левого, голова подана вперёд и немного повернута, касаясь подбородком груди. Лицо задумчиво и даже отрешенно. Ничего вокруг он будто бы не видел и был сосредоточен только на своем плавном дефиле. Рота со смехом наблюдала за этим необъяснимым превращением и называла его: «Зурик заходит на посадку». Но такие заходы происходили не всегда. То идет нормально, как все: разговаривает, кричит кому-то, смеется. То, вдруг, показывается отрешенное планирующее тело и доставляет казарменной толпе потешное зрелище. Никто его никогда не спрашивал о причинах и природе подобных «заходов», поэтому я не могу и вам объяснить, в чем загадка подобного явления.
Одно время за Зуриком пристраивалась по два, три таких же планирующих насмешника, заставляя нас покатываться от хохота. Зураб не замечал происходящей с ним перемены и спектаклей, сопутствующих ей. Дойдя до своей кровати, он снова преображался и становился прежним заводным балагуром. Это обратное превращение тоже не оставалось без названия: «Зурика попустило». Именно так именовалось приобретение абхазом своего первоначального облика. Но эти «заходы» были ещё тем номером!
Через час нас снова построили, но уже в казарме. Пофамильно проверили и распустили, чем доставили неожиданное удовольствие. Я думал, что роту снова погонят на жару «делать раз».
Как хорошо и приятно спокойно посидеть на табуретке! Скажете: «Хм, большое удовольствие». Отвечу: «Очень!» Сравнимое разве что с нежданным и очень понравившимся подарком. Но жара стояла такая дикая, что сержантам, сделанным из того-же теста, тоже не очень-то улыбалось бродить на солнцепеке.
Но блаженствовать довелось не долго. Через пять минут нас снова построили, чему предшествовала команда дневального: «Рота смирно!», а затем: «Рота стройся!» В казарму зашел командир роты в сопровождении прапорщика. Внешний облик командира стерся из моей памяти, так, как был ничем не примечателен – это был майор среднего роста и такого же возраста, по фамилии Шелевой. Зато прапорщик стоит и сейчас перед моими глазами, как будто видел его только вчера.
Это был однояйцовый близнец артиста Леонида Каневского из фильма «Следствие ведут знатоки». Один в один! Тот же рост, комплекция, волосы и лицо. Ну точь в точь старший следователь Томин. Молодые люди вряд ли знают этот фильм. Люди же старшего поколения, так называемых «брежневских времен», поймут, о чем я говорю.
Командир роты, выслушав доклад о том, что в роте без происшествий и личный состав занимается по расписанию, удалился в свой кабинет. Прапорщик Давидзон, именно такую фамилию носил наш однояйцовый, походил задумчиво вдоль стоя, заложив короткие сильные руки за спину. Затем, повернувшись лицом к строю и покачиваясь с пятки на носок, повел речь, изобилующую жуткими угрозами, к которым мы стали понемногу привыкать и пропускать сквозь уши. Но последнее заключительное слово прапорщика всем понравилось, особенно Зурабу, который целую неделю повторял этот спич и был доволен им до невозможности. Подытожил свое выступление прапорщик Давидзон вдохновенно и убедительно
- И запомните, сынки: мама осталась дома. Теперь ваша мама это я. Но учтите – сиська у меня одна и сосать вы её будете по очереди!
Зураб, прячась за спину впередистоящего Берестовенко, зашелся в смехе, толкая Олега в спину.
- Слышь, Олег, говорит: «сиська у меня одна и будете сосать её по очереди».
-Да, - прошептал Олег, чуть наклонив и повернув голову, - обнадёживающее заявление.
Тем временем прапорщик Давидзон обошёл казарму и дал команду перестелить кровати как положено по уставу.
Ох, и намучился я с этой застилкой! Никогда не быв скрупулезным по части одежды, прически и в целом порядка, чего бы он ни касался: то ли уборки своей комнаты, письменного стола или вообще чего бы то ни было, я попал в царство идеального порядка и правил, соблюдаемых с космической точностью.
Кровати стояли в один ярус по шесть в ряду: по одной кровати у окна и у прохода, и по две составленные вместе между ними. Наши с Зурабом кровати стояли рядом, и он руководил и направлял мои действия.
Вначале нужно было ровно застелить две белые простыни. Могу поспорить, что если вы не знаете как их застилать, то правильно и ровно застелить их вам не удастся. Открываю секрет: вначале простынь запускаете под матрац до тех пор, пока его края не поднимутся, напоминая борта лодки, затем вы надавливаете одновременно на оба эти борта и, опуская их к каркасу кровати, вы тем самым, натягиваете простынь как тетиву. Только таким образом натянутая простынь считалась правильно застеленной. Со второй простынею было проще: она складывалась вчетверо в длину и ложилась наверх первой, запускалась под нее, у изголовья. Затем наступала очередь синего, с тремя чёрными полосами, одеяла. Одну полосу нужно было заправить под матрац у ног, а две другие выравнивать с полосами зурабова одеяла, а равно с четырьмя другими в твоём ряду. Для этого нужно было выходить в проход и, опустившись на корточки, смотреть, что бы полосы на всех шести одеялах составляли две прямые, при этом одеяло, так же, как и простынь натягивалась упруго и без малейших признаков рельефа. После одеяла в ход шли дощечки с ручками для удобства. Эти дощечки были сантиметров пятьдесят в длину и сантиметров до пяти в ширину и предназначались для действа известного под названием «отбивание кантика». Этими нехитрыми орудиями края одеяла, по обе стороны кровати, отбивались, приобретая форму прямого угла. В заключение правильно положенная, вернее поставленная подушка и верно висящие полотенца для ног и для лица, но с этими заключительными аксессуарами я научился управляться довольно быстро и легко. На описание процесса застилки я потратил минут десять, практические же потуги длились нескончаемо и безрезультатно. Без того результата, когда бы все элементы идеальной застилки слились в один установленный порядок. Как я понял позже, в правильной застилке важны и являются главными все составляющие. Я то вначале простыни застилал кое-как, без натяжки, так, просто расправлял, чтобы
 
 
не было складок: думал, что, мол, под одеялом не видно, какая разница? Ан нет, дружок! Без правильно натянутой простыни не получится правильно натянутое и ровное одеяло. Это факт!
Вот при этих нервных и беспокойных заправках Зураб окончательно утвердился в своем намерении закрепить за мной прозвище Фаза.
- Ну ты и тормоз! В натуре руки с жопы! Урод. Задолбал ты меня! Смотри, показываю ещё раз…Давай теперь сам…Э-э-э-э, лошадь! Ну куда ты её суешь! Я же тебе сто раз показывал! Все! Буду называть тебя Фаза пока не растормозишься! Фаза!!!
Я бился возле своей кровати как Микеланджело возле своих изваяний и прошёл не один день, пока из под моих пальцев не родилась форма не вызывающая критики сержанта и насмешек абхаза.

11. От застилки кровати до «Машки» и дальше на ужин

Расскажу ещё об одном ноу-хау, используемом при поддержании порядка в казарме. Ноу-хау, конечно, для меня, не для прапорщика Давидзона. Оно для него как с «добрым утром». Это приспособление, нет не приспособление – слишком серо, а адское устройство это весьма ярко осталось в моих воспоминаниях. Называлась эта дьявольская штука «Машка» и состояла из чугунной плиты, где-то пол на пол метра с приделанными к ней снизу щетками. Сверху круглела 24 кг приваренная гиря. От платформы шла железная труба, метра полтора длины и 5 см в диаметре – это ручка. Такой грозный вид имела наша красавица и служила она таким образом. По субботам в части был ПХД . Прапорщик Давидзон, в отличие от своих братьев по вере, субботу не праздновал и миссию свою выполнял с большой ответственностью и важностью. Взяв большую банку с мастикой, он медленно шёл по казарме и старательно раскидывал солдатской алюминиевой ложкой мастику. Раскидывал её, окаянную, не жалея, по проходу и между кроватей. Воняла она ужасно. Какой-то химией с примесью лазарета. Мы же с помощью «Машки» должны были втереть эту вонючую смесь в деревянный пол. Подобные силовые упражнения назывались «тягать Машку» и были по силам разве что Антею. Мы же тягали её по очереди, повзводно. По двадцать раз каждый. Прапорщик Давидзон не уходил до конца, до тех пор, пока сам не проверит, что мастика втёрта без остатка и пол не скользит. Он, как сурок, напряжённо стоял весь сосредоточен и собран, резко крутил головой, следя за тем чтобы мы не собирали и не выбрасывали мастику, а непременно всю её, проклятую, втёрли в пол.
«Машка», как я узнал позже, общевойсковое достижение нашей армии. С ней знакомы и танкисты, и десантники, и связисты, и пехота. Не скажу, правда, за Морфлот. Но подобное устройство везде носило имя «Машка»,никак не иначе. Я специально выяснял. Так что удовольствия потягать «Машку» мало кому из солдат удалось избежать. В полку, куда я попал после учебки, тоже была своя «Машка». Младшая её сестра. Слабая и хилая. Подросток. Тягали её не часто. В виде наказания или если «дедам» покажется, что «молодые расслабились» и «сынки службу забыли».
Но настоящее «удовольствие» от «потягать Машку» мы получали только в учебке, благодаря маниакальному субботнему постоянству сводника Давидзона.
Исполнял он свою миссию скрупулёзно и даже торжественно. Зачем он приходил из дому каждую субботу и производил своё действие сеятеля, разбрасывая вонючую мастику, остаётся загадкой. Сидел бы себе дома. Ан нет. На два часа придёт, нагадит, понаблюдает и – домой. Злой и непостижимый человек. Одним словом – «кусок ».
Особенно страдал от телодвижений с «Машкой» бедный маленький Сатарик. Но мы по озлобленности и жестокосердию своему ни разу не избавили его, а молча, по-садистски ожидали, когда он сделает двадцать раз от себя и на себя и рухнет обессиленный на табуретку, страшно вращая глазами и произнося на тяжелом мученическом выдохе тихое и страдальческое «писес».
Скоро мы снова меряли плац под «делай раз» и через какие-то два часа взлетали по ступенькам в столовую. Ужин был всегда одинаков. Это картошка-пюре, жаренная морская рыба и чай с маслом. Времени на приём пищи давали так мало, что кусок сахара, не аккуратный и ровный как рафинад из магазинских пачек, а раза в четыре больший кусище с неровными краями грязного цвета, не успевал растаять в кружке с чаем, но Зураб придумал нехитрый, но действенный способ. Нужно было, мокнув кусок сахара в чай, разжевать его и уже разжеванную массу выплюнуть в чай, килишнуть  раз-другой ложкой – и сладкий чай готов.

12. Самый длинный день в жизни. Отбой!

Придя в казарму нас посадили на табуретки и дали учить присягу. В 21 час рота расселась возле телевизора на ежедневный обязательный просмотр программы «ВРЕМЯ». По окончании программы табуретки были расставлены  по своим местам у кроватей, а рота построена в проходе на вечернюю поверку.
При чтении фамилий мы должны были отвечать «я» и во все время чтения стоять не шелохнувшись, навытяжку. Это без малого полчаса. В роте шесть взводов, это 170 человек. Если бдительный сержант замечал хоть малейшее движение в строю, то следовала команда «отставить», «рота равняйсь! смирно!» - и чтение начиналось сначала. Особенно нестерпимо и мучительно обидно было слышать «отставить!», когда чтение обрывалось в самом конце списка, скажем на 157 фамилии.
- Отставить!
О боже! Сто семьдесят человек зло трусили затекшими руками и ногами и, через секунду, снова напоминали каменные изваяния, с тоской и нетерпением ожидая конца вечерней поверки как избавления.
Но не тут-то было.
- Внимание рота! Тридцать секунд! Отбой!
Бежали, раздеваясь на ходу, причём форму нужно было складывать по особым правилам, с особым загибом и очередностью, с сапогами у определённой стороны табурета и разложенными сверху портянками для просушки. Когда все оказались под одеялами, последовало:
- Не успеваем! Внимание рота! Сорок пять секунд, форма номер четыре, подъем!
Оделись – построились.
- Не успеваем! Тридцать секунд – отбой!
Добежать из строя до кровати, раздеться, нырнуть под одеяло, затем вскочить, одеться и стать в строй. На все про все – 1 мин. 15 сек. Представьте, если не знаете, как можно запыхаться за 10 минут. А за полчаса? Между «отбой» и «подъем» было «упор лёжа принять: раз, два, раз, два». Между распростёртыми на полу телами вышагивали четыре сержанта и солдатскими ремнями добавляли прыти выбившимся из сил.
Когда мы, в очередной раз нырнули под одеяла и услышали: «Рота, отбой!», по роте прошёлся потусторонний и могучий, могильный стон. Но рано мы расслабились. Далее следовала команда: «Внимание рота! Три скрипа – подъем!» Это означало, что если сержант, в течении самим им установленного времени, услышит три скрипа, то снова поднимет роту. Сто семьдесят пружинных кроватей, столько же лежащих на них тел и – не шелохнись, иначе предательский скрип как звук сирены в темноте и предостерегающее: «раз скрип», еще звук – «два скрип», а далее – «три скрип и внимание рота, форма №4, подъем!», «не успеваем…»
Когда мы, наконец, отбились, то не было сил не то, что пожаловаться друг другу, а, даже, думать. Мы с Зуриком только посмотрели долгим затравленным взглядом в глаза, обняли подушки и тут же заснули мертвым сном, более похожим на кому; до такого непостижимо быстрого нежеланного утра, когда все начнется наново.
В эту ночь снов я не видел.
Сейчас мне почти сорок. Я много дней прожил на своем веку. Были они разные: приятные и не очень, тяжёлые и веселые, запоминающиеся и канувшие в забвение, но такого длинного дня, каким был мой первый день в армии, я и припоминать не буду – подобного дня не было. В обед я с трудом вспоминал, что было утром, а вечером события того дня были неясными и далекими, события же утра казались такими давними, что думалось – они происходили в прошлой жизни.

13. Подъем! Миша Рябоконь. Радченко.

- Внимание рота! Форма №4, подъем!
Сон мгновенно улетучился. Раздражение и гнев овладели мной: что же это такое? Трёх скрипов не было, и я сам видел, как сержанты ушли в подсобку. Зачем же снова поднимать роту! Пьяные они, что ли? И вообще, дадут сегодня поспать? Я открыл глаза и, не веря своим глазам, стал одеваться: было утро. Только что, казалось, закрыл глаза и тут же: «Рота подъем!» Все тело ныло и болело.
-Не успеваем! Рота отбой!
Погоняв нас таким образом минут двадцать, роту, облаченную в трусы и сапоги, погнали из казармы на плац.
- Боже правый, - стонал Зураб, выбегая и дрожа, в прохладу летнего утра, - раньше просыпаешься и перед тобой новый день, новые интересные встречи, знакомства, впечатления… Радостно  и жить хочется! Солнце светит! Тёлки ходят с жопами! Деньги есть… Хочешь направо…Налево… Теперь и минуты не успело пройти, а уже жить не хочется! И кто гоняет? А? Димон? Кто гоняет? Чмошник Лаптий! Командир, твою мать… Так мало им, сукам, ещё на мороз выгоняют! Ох и попали мы! Вешайся Димон!
На плац выбегали другие роты и, построившись в колону по три, исчезали в утреннем тумане. Побежали и мы. Маршрут пробежки проходил по периметру территории учебки и равнялась приблизительно пяти км. Бегали мы меньше часа, т.е. один круг, но когда вернулся из отпуска наш сержант Тимофеев, а был он парень спортивный и даже застёгнутый на физ. подготовке, то бегали по два круга.
Прибежав с пробежки в казарму, мы пошли в умывальник. Возле каждого крана стояла очередь по 8-10 человек. Один умывался, другие чистили зубы, кто-то брился. На умывание давали пять минут. Считанные секунды на человека, чтобы умыться, прополоскать от зубной пасты рот и мельком взглянуть на себя в зеркало. Затем строевая, изучение Устава вооруженных сил СССР и Присяги, потом снова строевая или физ. подготовка. Это увлекательное времяпровождение перемежалось завтраком, обедом и ужином. Изо дня в день одно и то же, и так до 16 июля. В этот светлый и радостный день мы приняли присягу и физ. нагрузок уменьшилось за счёт занятий по воинской специальности, проходивших в учебном корпусе часа по четыре в день. Стали ходить в наряды и караулы. Наряды были по роте, по кухне, на ПХ , наряд по КПП , по учебному корпусу, патруль. Караулов же было два: на гауптвахте и на учебном аэродроме. И в караул и в наряд заступали на сутки. Разница была в том, что караул считался боевой задачей и нам выдавали карабины с патронами. Пройдя перед присягой курс молодого бойца и, приняв присягу, каждому достался СКС  с откидным штыком, ёмкостью обоймы десять патронов. Этот карабин, по рассказам офицеров, обладал страшной убойной силой. «Калашников» по сравнению с СКС был лишь тировской воздушкой. Говорили, что СКС пробивает железнодорожную рельсу, в чём убедиться лично мы, конечно, не могли, так, что свидетелем такой убойной силы я не был, а за что купил за то и продаю. Могу сказать, что отдача ощутима и даже очень и звук от выстрела намного громче, чем у «калаша». Патрон же по сравнению с «калашниковским» 7,62 мм намного больше, калибр я не помню, но он толще и длиннее.
Но я опережаю события. До присяги было ещё далеко. Время – понятие относительное и так же мгновенно, как пролетали часы, отведенные для сна, мучительно долго тянулись минуты, когда мы занимались строевой подготовкой и другой муштрой.
Через два дня прибыла последняя команда. Была она из Одессы. В наш взвод попал один человек. Миша Рябоконь, который сразу сдружился с Олегом Берестовенко и, тем самым, попал в нашу неформальную дружескую бригаду. Со временем рассудительный и серьезный Женя Гурвиц как-то от нас отдалился и продолжали дружить мы вчетвером – я с Зурабом и Олег с Мишей.
Они были на удивление схожей и гармоничной парочкой. Быстро сошлись и быстро сдружились. Оба спокойные, уравновешенные, с некоторой долей здорового и весёлого авантюризма.
Миша был высокий, большеглазый, хорошо сложенный и очень миловидный юноша, из тех, кто беззаговорочно пользуется успехом у прекрасной половины человечества. Во всем его облике сразу чувствовались порода и благородство. Это чувство усиливали его манеры и стиль поведения. Он рассказывал, что пол-института по нему сохло, но встречался он с одной дамой, которая была на восемь лет старше, и называл её «моя девочка». Очень уважительно и серьезно к ней относился и, вообще, был однолюб и очень порядочный и честный в этом смысле. Учился Миша в одном из одесских вузов на филфаке, был начитан и знал много сведений из области языкознания.
Речь его была удивительна. Манера изложения непередаваема. Все дело было в голосе. Он говорил и завораживал. Я готов был часами слушать его здравые рассуждения, необыкновенно удачно приспособленные к обстоятельствам, выраженные плавной, убаюкивающей, даже ленивой русской речью. Она пленяла меня и завораживала.
Однажды после обеда принесли письма. Как же отрадно было видеть на своём синем одеяле белый конверт! Событием или сюрпризом для меня, как для других пацанов, такой конверт не был – я получал письма каждый день, но каждый раз, при виде белеющего маяка, дыхание мое сбивалось, а пульс учащался…
Счастливцы, получавшие письма, сидели на табуретках и жадно поглощали их содержимое. Напротив меня сидел Серега Радченко, маленький, с круглым девичьим лицом и пушистыми ресницами кацап из какой-то русской деревни под Тулой. Читал письмо и страшно ругался. Весь вид его был само возмущение и негодование. Он как бы говорил: «Это еще что такое? Кто посмел? Кто разрешил?»
Меня разобрало любопытство.
- Слышь, Серый, от кого письмо?
- От той суки. – Буркнул он.
- От жены?
Радченко рассказал нам однажды, что дома его ждёт жена, но не настоящая, а как бы. Расписаться они не успели, но свадьбу на всю деревню сыграли лихую. Всё как у людей: с гармошкой, жуткой пьянкой на трое суток и, конечно, мордобоем – Радченко приехал в часть без двух передних свежевыбитых зубов. Теперь счастливая невеста ждала его и ребёнка.
- На, читай! – Зло протянул он письмо, и на мою нерешительность страшно вытаращил глаза.
- Читай, читай… Ну? – В этот момент он был похож на растрёпанного воробья, купающегося в деревенской пыли перед дождём.
Я взял письмо и скоро пробежал его до конца. Письмо как письмо. Слишком короткое, любовное. С нежными сравнениями, обещаниями и признаниями.
Я ничего не понимал.
- Ну и чё ты психуешь? Че тебе не нравиться?
Радченко скорчился на табуретке и, не замечая моего вопроса, бубнил, отрешенно уставясь в одну точку на своём сапоге.
- Войны хочешь? А, сука? Войны? Будет тебе война! Будет… Ещё посмотрим, кто победит. Сука… М-м-м-м… Сука.
Он резко поднялся, вырвал у меня письмо и, бормоча угрозы и проклятия, направился вон из казармы. Его от злости аж покачивало.
Оставалось только догадываться о какой войне, и о каких победах говорит Радченко. Но меня это не больно и волновало. Мало какие обстоятельства там у них. Но все-таки интересно, чего он психует?

14. От великого слова поэзии до развенчания всеобщего невежества.

- Э-э-э, пацаны! А ну все садись слушать! Я стихи написал! Сам! Давай-давай, садись, рассаживайся… Миша! Ты, как знаток, на самое почетное место… Я тебе и табуреточку поставлю! В курсе? Вот так. Сатарик! Иди сюда, иди слушать золотое слово русской поэзии! Ха-ха. Миша1 вот сюда! Садись дорогой. Димон! Письмо получил? Чем больше писем от любимой, тем чище жопа у солдата! Ха-ха-ха! В курсе? Так, все собрались?
Зураб сиял. Держа в руке исписанный листок, он приосанился, прочистил горло и провозгласил.
- В человеке человек!
- Что-что? А ну ещё раз! Что он сказал? Зурик, чётче говори! Ничего не понятно! – послышались ото всюду крики и смех.
Зураб вспыхнул.
- Э, уроды, тихо! В уши долбитесь? Тихо, я сказал! Название такое. В человеке человек. В че-ло-ве-ке че-ло-век!
Далее следовал отчасти рифмованный рассказ о том, что: «Парень с девушкой встречается, полюбил её навек и доверяет человеку человек», затем: «Парень всю ночь не смыкает век» и вследствие чего: «Зарождается в человеке человек». В финале парень куда-то пропадает: «Не найти его вовек, а из люльки улыбается человеку человек».
Во время декламирования этого шедевра Зурик останавливался, хохотал сам с собой и обводил присутствующих призывающим взглядом. Окончив чтение, он спросил
- Ну как? Ха-ха-ха! Сильные стихи?
- Молодец, Зурик! Сам написал? Напиши продолжение о том, как человек вырос, нашёл своего подлого отца и зарезал его, мстя за свое сиротливое детство. И назови сие продолжение «В человеке нож». – Посоветовал смеющийся Миша.
- Ну ты, Зурик, и кадр!
- Сатарик, друг, а тебе понравилось?
Сатарик, сидел как статуя недвижим, и во все косые глаза восторженно с благоговением смотрел на поэта.
- Сатарик, ты чего? Как стихи?
- Писес! – с трудом пытаясь преодолеть глотательные спазмы, мешавшие говорить, выдохнул, наконец, впечатлительный киргиз. Восторг его доходил до страдания. Прикоснувшись к прекрасному он сидел удивлённый, подавленный и восхищённый. Даже глаза его предательски увлажнились – до того Зураб затронул чувствительные струны его первобытного сердца.
Зурик ликовал.
- Миша! Братан! Ну как, хорош Зураб? Мастер слова и рифмы! Кудесник рифмованной развязки хитросплетений человеческих отношений!  Инженер человеческих душ! Достоин! Самого Шота Руставели достоин! Титан! Колос! Ай да Зурик! Ай да сукин сын!
Зураб торжествовал и бесновался. Очень уж он любил всеобщее внимание и одобрение.
Миша встал с табуретки, обнял Зураба за плечи и, склонившись над ним, медленно повёл по казарме.
- Зураб, ты умный и хороший парень, - обволакивал поэта ленивый и гипнотический тембр, - похвально и очень отрадно, что ты стремишься стать ещё лучше, приобщиться, так сказать, к высшей форме литературной деятельности, коей является поэзия. Но, дорогой, одного желания здесь мало. Любая высшая форма человеческой деятельности, будь-то литература, живопись, музыка требует, прежде всего, знаний и трудолюбия, результатом коих является приобретение навыков и умения. У тебя же нет ни знаний, ни трудолюбия.
- Братан, я, что-то не понял. Ты понятнее говори, в курсе?
- Хорошо, я, как друг и человек небезразличный к твоим титаническим потугам, скажу прямо: стихи твои – дрянь. Задумка и сюжет злободневен, но техника изложения… Ты меня прости, но как ты можешь всерьез заниматься высшей формой литературы, если даже не знаешь значения слов и используешь их невежественно и варварски.
- Э, ара, что не так? Какие это слова я не так говорю?
- Вот ты обращаешься ко мне, а равно и к другим «братан».
- Ну и что не так?
- А то, что грамотный и образованный человек, читавший русских классиков, должен знать, что значение слова «братан», имеет глубокий разграничительный, я бы даже сказал иерархичный смысл и применяется только при определенных обстоятельствах, а не так, как употребляешь его ты, называя «братаном» встречного и поперечного. У таких классиков мировой литературы как Достоевский, Лермонтов, Толстой, Чехов ты, среди десятков тысяч страниц, не найдешь «братана» - как обращения. Найдешь слова «брат», «братец», иногда, если рассказ о военных – «браток». Скажешь случайность или слова «братан» тогда ещё не было? Было, дорогой. Ещё, когда твоего пра-пра-прадеда на свете не было. Словом «братан» определялся старший брат в семье, а младшего называли «брательник» и разница между этими названиями такая же, как между орлом и снегирём. После смерти отца семейства главой и наследником становился «братан». Его обязаны были слушаться все члены семьи, даже собственная мать. Если это слово и использовали наши классики, то только в смысле обозначения старшинства. Будь, Зурик, умничкой и следи за своей речью, - подытожил свою лекцию языковед.
 
 
Зураб угрюмо и молча смотрел на Мишу, что-то соображая. Через минуту лицо его прояснилось, глаза заблестели.
- Миша, брат, ты это кому-то ещё рассказывал?
- Не было случая, да и охоты. Тебе, как небезразличному мне другу, - первому.
Зураб настороженно осмотрелся, схватил Мишу за шею и пригнул вниз.
- Мишаня, друг, никому больше не говори… Дай слово, что никому не скажешь!
- Это еще зачем? – выпрямился удивленный одессит.
- Брат, какая тебе разница! Прошу – значит нужно. Для меня, ара! В курсе? Поклянись!
Миша торжественно приложил руку к сердцу.
- Ни попу на духу, ни судье на суде!
Зураб с минуту подозрительно смотрел на Мишу, раздумывая, можно ли верить такой клятве.
- Зурик, это самая страшная клятва, призывающая в свидетели главные власти на Земле и на Небе. Можешь не сомневаться… Могила!
- Ты мой брат, ара, спасибо тебе, дорогой!
Зураб успокоился и, повиснув на Мише, расцеловал его. Миша пожал плечами, не понимая, чем заслужил подобные нежности, и направился в бытовую комнату. Зураб же над чем-то глубоко задумался и стоял на месте, глядя в окно и шевеля беспрестанно губами.
Вечером этого же дня, Зураб был снова центром всеобщего внимания. В курилке за казармой, он, с пеной у рта, возмущённо бичевал и развенчивал всеобщую безграмотность и равнодушие к своему родному языку и истории. Размахивая руками, он «не понимал такого жлобства и ограниченности». Говорил долго и красноречиво, призывая в свидетели Достоевского и Чехова. В конце своей разоблачительной и обвинительной речи он подытожил
- Я долго терпел и молчал. Поначалу тешил себя мыслью, что эта безграмотность очаговая, ситуативная. Но, со временем, поняв и с ужасом осознав всю глубину всеобщего невежества, я решил говорить… И говорю вам: «Не будьте чмошниками и уродами». Теперь, зная, хоть часть того, что знаю я, пользуйтесь этими знаниями и рассказывайте другим, кто такой «братан»!
И, надувшись как индюк, возмущённое светило величественно направилось в казарму.

15. От невежества к солдатскому фольклору.

Солдатский фольклор и казарменное творчество вообще, требует отдельного изучения и систематизации. Если собрать солдатские поэтические и литературные творения по всему бывшему Союзу, во всех родах войск, то пару томов стихов и поговорок собрать будет легко. Нелегко найти авторов. Солдатское творчество, как и народное, авторов не имеет. Оно безымянно и передавалось из года в год, от призыва до призыва и трепетно сохранялось в солдатских нагрудных блокнотах и дембельских альбомах. Такой альбом сохранил и я. Начинался он, обычно так:
Открою и вспомню, что был я когда-то
Ни Богом, ни чёртом, а просто солдатом.
2 года
24 месяца
104 недели
730 дней
17520 часов
1051200 минут
63072000 секунд
Кто не был – тот будет, кто был, не забудет
730 дней в сапогах.
Фотографии подписывались чаще всего так:
Дарю на память другу лет
И собутыльнику гражданки
Ты посмотри на мой портрет
И сразу вспомни наши пьянки.

Быть может встретимся в бою
Друг друга грудью защищая,
Но, лучше, встретимся в пивной
Друг друга пивом угощая!


Разные рода войск имели суто свои специфические моменты. Например ПВО шники в своих блокнотах писали:
Гуляй, девчонка, спи спокойно,
Ведь где-то, стиснув автомат,
Тебя наджно защищает
Твой ПВОшник, твой солдат!

Десантники были более реалистичны:
Девушка- это парашют, который может в любой момент отказать, поэтому всегда нужно иметь запасной.
Солдаты стройбата горевали:
Теперь вместо стакана и бутылки
В моих руках – лопата и носилки.
Мы же, солдаты ВВС , записывали:
Стеклянные глазки ,помятые лица,
Это солдаты идут похмелиться:
Вечно пьяные, вечно сонные
Солдаты авиационные.
В общем, каждый о своем.
Много лирики:
Прошу тебя, ты только не грусти
Прошу тебя, два года подожди.
Пройдут дожди, растает снег
И я вернусь к тебе навек.
Ужасно много юношеской бравады, что, учитывая возраст, не удивительно:
Служи солдат, твой долг не вечен
Бери от жизни все, что можешь
И, даже, крохи – все равно
Ведь жизнь на жизнь не променяешь,
А дважды жить не суждено!
Или: Жизнь нужно прожить так, чтобы, оглянувшись, ты мог увидеть гору пустых бутылок, толпу обманутых женщин, и каждый второй ребенок кричал тебе: «Здравствуй, папа!»
Но, традиционно, больше всего юмора:
День за днём – так два года
Ждал солдат своей свободы
Старшина мне мать  родная
Замполит – отец родной.
Не нужна семья такая,
Лучше буду сиротой!

Самоволка, самоволка!
Что хорошего в тебе?
Два часа ты на свободе
Трое суток на губе!

Масло съели – день прошел,
Яйца съели – нет недели
Что бы мы такое съели
Чтоб два года пролетели?

И сила-силенная поговорок и выражений:
За два года солдат съедает столько овса, что ему потом всю жизнь стыдно смотреть в глаза лошади.
Девушка отдает честь один раз, а солдат два года.
Совесть украшает человека, а украшения солдату запрещает Устав.
Чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона.
Умом ты можешь не блеснуть, но сапогом блеснуть обязан!
Ничто не ценится так дорого и не оплачивается так дешево, как труд солдата.
Подъем  - этот безумный-безумный мир.
Каптерщик – скупой рыцарь.
Строевая подготовка – хождение по мукам.
Баня- в мире животных.
Физо – живые и мертвые.
Дневальный – деревья умирают стоя.
Марш-бросок – никто не хотел умирать.
Отпуск – десять дней, которые потрясли мир.
Масло – кусочек счастья.
«Губа» - судьба человека.
Начальник «Губы» - мой ласковый и нежный зверь.
Вечерняя поверка – их знали только в лицо.
Самоход – вернусь на рассвете.
Наряд и старшина – четверо против кардинала.
Первый год – без вины виноваты,
Второй – весёлые ребята… И т.д. и т.п.
Оканчивался блокнот примерно так:
Наступит день, окажемся мы дома
И будут нам светить издалека
Не звезды на погонах офицеров,
А звезды на бутылках коньяка!

Как видите, казарменное творчество охватывает все сферы солдатской жизни и делает это остроумно и даже талантливо. Но зурабово «В человеке человек» трепетно переписал только просветленный Сатарик, так, что вряд ли сие творение сохранилось где-либо ещё, кроме бескрайних степей Киргизии. Поэт оказался непонят. Непонят, неоценен и забыт.


16. От света творчества во мрак подземелья. Капитан Гулец.

Дни шли за днями. Испепеляющая жара сменялась ливнями и, казалось, в природе других стихий не существует: или белое солнце пустыни, начинающее свое господство с пяти утра и до восьми вечера, либо плотная стена субтропического ливня. Третьего не было дано.
Выбегая однажды утром из казармы на зарядку, я услышал у себя за спиной отрывочные, судорожные крики, произносимые громким истерическим шёпотом. Я огляделся по сторонам и увидел Зураба, стоящего за углом казармы и делающего мне отчаянные знаки. Спрыгнув со ступенек, я подошёл к нему.
- Что, Зурик?
- Давай быстрее, Фаза! Прячься!
Он запихнул меня за угол, а сам опять высунулся, тревожно, как борзая, наблюдая за выбегающими из казармы солдатами.
- Миша! Олег! Сюда! Быстро! Ну!
Через секунду за углом нас было четверо. Зураб, тараторил, смеясь.
- Пацаны, я такое место нашёл! Там теперь зарядку делать будем!
- Что за место? – спросил Олег.
Зураб не успел ответить. За угол, воровато оглядываясь, завалился Радченко. Напомню читателю, что это тот маленький, злой и непостижимый жених с девичьим лицом из-под Тулы.
- Радченко! Чего тебе? – набросился на него Зураб. – Иди в строй!
- Сам иди в строй! – запетушился Радченко.
- Ты, пингвин, тебя кто звал? Я тебя звал? Или из пацанов кто тебя звал? Давай в строй, козья морда!
- Уже поздно, сержанты вышли. – Сказал Миша, - выглянув за угол.
- Ну, ладно. Только смотри, Радченко, расскажешь кому-нибудь – уши на жопу натяну!
Тем временем рота скрылась в утреннем тумане, подтверждая факт своего исчезновения удаляющимся топотом шагов и утихающими окриками сержантов.
- Так пацаны, а ну отвернитесь и посчитайте до десяти. Только не смотрите! Ну, быстро отворачивайтесь! – напускал таинственности неугомонный абхаз.
- Считай вслух! – крикнул Зураб.
Когда мы повернулись, его нигде не было. Перед нами было открытое пространство позади казармы: курилка, лавочки и забор. Зурик как сквозь землю провалился, что впоследствии и подтвердилось в буквальном смысле.
Прошла минута. Мы начали мерзнуть и поёживаться. За казарму солнце не попадало, а из одежды на нас были только сапоги и трусы.
- Зурик, ты где? Мы не можем тебя искать. Идиот. Нас с окон казармы могут заметить! – увещевали мы сухумского Коперфильда.
Вдруг позади курилки, из-под земли, показалась довольная от уха до уха физиономия Зураба.
- Давай сюда! Быстро! – голова скрылась.
Подбежав, мы увидели зияющее отверстие канализационного люка. Один за одним, все спустились. Подземка представляла собой довольно просторное помещение с множеством, расходящихся в разные стороны, изолированных труб. Было жарко как в бане и через пять минут пот валил с нас ручьями.
- Паца, ну как местечко, а? Баня! Скоро осень. Холодно, дожди… А мы здесь! Когда толпа с зарядки будет возвращаться, мы к ним незаметно примкнём. Прибегут они где-то в семь, в начале восьмого… Мы по топоту услышим. В курсе? Только нужно аккуратно, чтобы не спалиться. Никому ни слова! Смотри Радченко!
Мы сидели в полумраке. Свет пробивался через открытый люк и сказочными, потусторонними тенями разливался по подземелью. Было тихо и покойно. Срывающиеся с труб капли размеренно и убаюкивающее стучали по бетону. Мы лениво блаженствовали, тая как свечи. Удовольствие доставляло и сознание того, что все сейчас грюкают сапогами по асфальту, а ты расслабился, откинулся и грезишь в тепле и покое. Можно даже поспать. Только не всем, чтобы не пропустить возвращающуюся роту.
- Да, Зурик, молодец! Вот друг, так друг! Молодец! – наперебой хвалили мы Зураба, который был на седьмом небе от удовольствия всеобщего признания его находчивости и ловкости.
Все были довольны чрезвычайно. Немного тревожило то, как нам удастся благополучно и незаметно влиться в возвращающуюся роту. Но сейчас думать об этом не хотелось. Как кривая вывезет. Постараемся, уповая на случай.
Зураб закурил, с наслаждением выдыхая облака дыма в открытый люк.
- Миша… слышь, Мишаня?
- Что, Зурик?
- Ты говорил, что у тебя на гражданке баб было пол-института. Расскажи.
- Я не говорил, что у меня было. Я говорил, что за мной бегали.
- И ты хочешь сказать, что был тверд и непреклонен? Ха-ха-ха! Расскажи кому-нибудь другому! Чтобы мне тёлки ходили на шею вешались, а я тупо морозился? Расскажи, не морозься – здесь все свои!
- Зурик, может тебе и трудно меня понять, но я люблю свою девочку, а другие для меня просто не существуют. А во-вторых, я считаю, что обсуждение подобных тем недопустимо. Это дело личное. – благородный Миша был неприклонен.
- Фаза, давай хоть ты расскажи! А ты, Миша, скучный человек! Вот я с кем угодно буду говорить про баб. Хоть с нашим замполитом! Ха-ха-ха! Ну, Димон, давай, начинай. Я – само внимание!
- Зурик, что тебе рассказывать? Опыта женского любимца я не имею.
- Ха-ха-ха! Женского любимца! Ну ты и сказанул! Ну расскажи про свою невесту. Пежил ты её до армии?
- Идиот. – Пробурчал Миша и отвернулся.
- Может и ты, Димон, на эти темы не разговариваешь? – ядовито продолжал он меня допытывать.
- Да говорю, Зурик, говорю. Но не со всеми и тогда, когда сам захочу, а не по просьбе. Сейчас – не хочу. Лень.
- Олег, брат, расскажи ты, а то эти девочки стесняются. Как пихать в живых людей свои стручки – они не стесняются, а другу рассказывать так краснеют!
- Зурик, отстать, я сплю.
Зураб, не добившись сальностей, разочарованно вздохнул.
- Я всю деревню перепетрушил. – Раздался из дальнего тёмного угла свирепый голос.
- Радченко! – повеселел оживший Зураб. – Дорогой мой человек! Только не ври! Если будешь врать, я сразу узнаю. В курсе?
- А чё мне врать-то? Всех девок и мам ихних, которые помоложе.
- Ай молодец! – захлебнулся слюной страстолюбец
- Стой, молчи! Дай я сяду поудобнее. Ну, Радченко! Мужик! Только не выдумывай. Всю правду! Ха-ха-ха! Слышь, Фаза, и мам ихних говорит. Ха-ха-ха.
Здесь Радченко, подзуживаемый Зурабом, пустился в откровенные непристойности с описанием мельчайших деталей места, времени, возраста и способа. Рассказывал же не смакуя, как делают подобного рода рассказчики, а зло и непримиримо, с большей долей раздражения и даже гнева.
Когда любопытство Зураба было удовлетворено, я спросил.
- Слышь, Радченко, а чего ты ругался, когда письмо читал?
- Что за письмо? – забеспокоился Зураб.
- Да сидит недавно в казарме, читает письмо, матерится страшно. Дал мне прочитать: письмо от его бабы, ну, там «любимый, единственный», «один на всем белом свете», ничего такого нет, чтобы ругаться… А, Радченко? Чем был недоволен?
- Мне её сестра нужна… Я ей говорил. – сцепив зубы и мрачно глядя, сказал Радченко.
Столь туманное объяснение ничего не открывало.
- А сестра здесь при чём?
- Я сестру люблю… Она одна мне не дала… Сука. Я и сказал Людке, что женюсь на ней ради сестры. Мы у них жить будем. Значит, что бы к сестре поближе. Вот и все! А она со своими письмами лезет!
- Ха-ха-ха! – смеялся удовлетворенный Зураб. – Ну ты и маньяк! Ха-ха! Маньячило! Молодец Радченко! Уважаю, брат! Пойдем в увольнительную вдвоем, а то эти, - он кивнул на меня и Мишу, - ходят как буддийские монахи: толку от них никакого. А ты – молодец!
В таких нехитрых разговорах проходило почти каждое утро. Время от времени мы бегали на зарядку, но чаще сидели в «бане».
Все шло гладко и приятно, пока не разразилась беда. Мише захотелось подышать свежим воздухом, он выставил свою лысую башку из люка и – попался. В десяти метрах от нашего убежища стоял командир взвода капитан Гулец. Средних лет, добрый, но обозленный, он почти всегда находился в грустной задумчивости. Был он строг, а, иногда, даже жесток. Но, чаще, с пониманием и чуткостью относился к нуждам солдат. Историю его задумчивости и некоторого отрешения рассказал мне Зураб. Он узнал её от своих родителей, которым поведал сам капитан Гулец. Дело было два с лишним года тому назад. Капитан Гулец носил в то время майорские погоны и командовал ротой. Майор Гулец пожалел солдата своей роты у которого вышла размолвка с невестой. Тот был сам не свой и очень переживал. Добрый майор, в нарушение Устава и вообще всех правил воинской службы, поступил по велению сердца, как это делают гражданские, и – ошибся, поломав себе карьеру и поселив в душе своей постоянные чувство вины. Одним словом, он забрал солдата к себе домой, вероятно, рассчитывая на то, что мягкая семейная обстановка, поддержка и сочувствие его семьи помогут парню пережить потерю. Но в один прекрасный день юноша накинул на шею бельевую верёвку и вздёрнулся в квартире нашего майора. Майор стал капитаном, но остался человеком. Я уже говорил, что он был строг и даже жесток, но мы любили его и не хотели другого взводного.

17. Разоблачение и наказание.

- Так-так! Рябоконь! – услыхали мы его голос и содрогнулись, мгновенно похолодев от ужаса. В круглом голубом отверстии из мира тишины и покоя в мир мучений и скорби показалась голова в офицерской фуражке.
- Ага! Цужба, Радченко, Берестовенко! Все наверх!
Мы, понурив головы, с бьющимися сердцами, как гитлеровцы из бункера, стали появляться из нашего убежища на суд победителя. Когда очередь капитуляции дошла до Зураба, он оглянулся.
- Фаза! Ты куда? Тормоз, тебя не заметили. Ползи в угол и сиди тихо!
- А вдруг заметил?
- Заметил – позовет! Прячься! – и Зураб полез наверх.
Капитан меня не заметил и я, влившись через двадцать минут в роту, вором и преступником проник в казарму. Я не боялся, что меня выдадут. В пацанах я был уверен. Я не знал, как мне поступить: смолчать и остаться нераскрытым, или из чувства солидарности и дружбы признаться в своём участии, разделив наказание с друзьями. Я был склонен признаться. Мне как-то было некомфортно оставаться в стороне, хоть я и понимал, что мое покаяние ничего не изменит и бессмысленно в чисто практическом смысле.
- Ты чё, Фаза дурак? Какой понт? Не дергайся! – говорил Зураб.
- Да. Димон, что это даст? Нет смысла. – подтверждали грустные заговорщики и нарушители воинской дисциплины.
На время моя совесть успокоилась, но когда капитан Гулец дал мне задание развенчать и раскритиковать в боевом листке (а я был членом редколегии) нарушителей дисциплины, в лице Зураба, Олега, Миши и Радченко, причём он потребовал, чтобы под статьёй была нарисована карикатура, изображающая четверых отщепенцев, появляющихся из под земли на свет Божий, противоречия захлестнули меня с новой силой. Как поступить? Подойти и признаться капитану, было поздно: почему раньше молчал, а заговорил только после приказа написать статью?
Но я поступил по-другому. От сомнений и терзаний своих я разрешился мгновенно и благополучно, вписав в список нарушителей свою фамилию. Оценивать этот поступок свой я не буду. Вроде бы подленько: и капитану в глаза не смотрел и совесть свою очистил публичным признанием в своей причастности. Но судить себя не буду: в моей жизни хватает поступков, более требующих осуждения.
Наказание же нам вышло неожиданное и жестокое, настроившее против нас весь взвод. Нас ругали самыми страшными словами, на лысые головы наши сыпались проклятия. А причина такому непримиримому гневу такая: капитан Гулец для воспитания сплоченности и чувства ответственности друг за друга наказал не нас, непосредственных виновников, а весь взвод. После ужина наш взвод отвели на кухню и построили перед насыпью из картофеля. Были розданы солдатские алюминиевые ложки, долженствующие заменить ножи, и поставлена задача, перечистить всю картошку. Ёмкостью для складывания очищенных плодов служила ванна. Дежурный по кухне сказал, поставив на ванне метку, которая сантиметров десять не доходила до края
- Картошки должно быть по эту черту. «Глазки» все удалять. Проверю. Пока не сделаете, спать не пойдёте. Вперёд!
Чистили мы её с семи до одиннадцати вечера. После первых двух картофелин на изгибе указательного пальца появлялось покраснение, затем, по мере наполнения ванны, покраснение переходило в натёртость, натёртость в мозоль и к девяти вечера наши пальцы кровянили и больно ныли от постоянного трения об ручку ложки – ей то мы и чистили картошку. Больше всех повезло Радченко. Несмотря на запрет, он тщательно прятал и носил с собой маленький, складной перочинный нож. Почищенную картошку мы бросали в ванну, а он, сидя на её крае, вырезал «глазки», и был не то, чтобы весел, но не несчастен.
Можете представить, чего мы наслушались от наших товарищей! Больше мы в баню не лазили. Через неделю должен был выйти Приказ Министра Обороны СССР. Наш сержант Тимофеев станет «дедом», и переведёт нас в «молодые», а ещё через полгода и мы – «черпаки». Будем слушать «дедов» и гонять салабонов. Но ещё полгода. Полгода службы в боевых полках, куда нас  отправят после учебки. Полгода службы по Уставу почти за плечами, полгода «дедовщины» - впереди. Через месяц после приказа начнутся экзамены, присвоение классности и – прощай учебка!
Но я предваряю события. Раз уж я стал описывать наши страдания, то вспомню ещё одно, мягко говоря, неудобство, которое – нам, а в частности мне, о себе и буду писать далее, пришлось пережить. Это была изжога. Я сейчас, как и большинство людей, время от времени испытываю эту физиолого-химическую реакцию организма, но та изжога, которую я испытывал в учебке, - первородительница, главнокомандующая, самая высокоразвитая и беспощадная из всех изжог, с которыми я знаком лично. Стоя в строю я, прячась за спины впередистоящих, открывал рот и из него на асфальт текла вязкая, прозрачная и блестящая жидкость, образуя за каких-то пять минут (я пишу «каких-то», но для меня тогда это было далеко не так) однородное тягучее желе у моих сапог. Режущее жжение проходило из груди в мозг, и я во всё время этих приступов, почти ничего не слышал и не видел вокруг себя. Кружилась и болела голова, подгибались колени. Говорили, что такой эффект дает комбижир, используемый нашими поварами. Может и так, но я больше склонен винить в этой пытке ежевечернюю жареную ставридку. Я знал, инстинктом самосохранения чуял, где собака зарыта, но ни разу, пришагав вечером в столовую, не отказался от этих двух, страдание влекущих, кусочков жареной рыбы. Напротив – ел её с жадностью и удовольствием и пониманием, что скоро от этой самой ставридки я буду немилосердно страдать, почти до стона. Но предложи мне тогда добавки, был бы не то, что рад, но даже не мечтал о таком.


18. Немного про сон. Беда не бывает одна.

Но самым страшным  и непереносимым моим страданием, моими танталовыми муками, был сон. Вернее его отсутствие. Спать хотелось всегда. Всегда. Ни минуты не было такой, что дали бы возможность, не лёг бы или не сел бы спать. Нас не лишали положенных восьми часов от десяти вечера до шести утра, а в воскресенье даже до семи. В чём причина этого постоянного состояния борьбы со сном, не просто борьбы, а борьбы в состоянии полуобморочном, я разбираться и объяснять не буду. То ли это постоянное и неукоснительное соблюдение расписания по занятости личного состава (я в учебке никогда не находился один, разве в туалете), то ли потребность растущего молодого организма, постоянная жара, может все эти факты вместе взятые – не так важна причина, как переносимые, вернее непереносимые последствия. Спать хотелось постоянно. Во время строевых, кроссов физ. подготовки, вообще всех действий связанных с движением, было легче, и сонливость отступала, точнее, временно оставляла свои позиции и таилась в засаде. Когда же мы заходили в классы и рассаживались за парты, готовясь записывать в тетради тактико-технические характеристики самолетов и другие дисциплины, то наступали мучительные часы борьбы. В это время мой палач активизировался и вёл такие сногсшибательные наступающие действия, что у меня голова шла кругом от бешеного натиска моего безжалостного противника. Во время сидения и физического бездействия тело моё становилось предателем и сообщником безжалостного мучителя. К нему присоединялись половина мозга, которая постоянно провоцировала закрыть глаза. Не скажу, что её провокации были безрезультатны. Я закрывал глаза, наивно предполагая «просто закрыть» и, конечно, не спать. Тут же сон расправлял плечи и я своего врага видел воочию. Но другая моя ответственная и дисциплинированная половина мозга была начеку и, отчасти, контролировала звуки и движения реальности. Чуть тревога, и я возвращался в класс. Возвращения эти были мучительны. Один раз перейти из самого неизученного состояния, именуемого сном, в реальность безболезненно и происходит с нами ежедневно. Но, согласитесь, что при пробуждении мы часто чувствуем себя не очень комфортно. Или, скажете, что при каждом своём пробуждении вы бодры и излучаете оптимизм? А за пять минут десять раз заснуть, видеть сны и проснуться? Не знаете каково это? Попытаюсь объяснить. Каждый раз, когда просыпаешься, только это не то слово, «просыпаешься» это другое, мирное слово. Может сказать «выходишь»? То же не то, как-то спокойно и безмятежно. Не знаю, какое-то рывковое, с препятствиями выпрыгивание из сна, даже не из сна, а из какой-то комы, затем, через секунду, когда видишь что опасности быть замеченным нет, снова кома, видения, через секунду болезненное воскрешение, оценивание обстановки и снова мгновенное забытье. И ничего не можешь с собой поделать. Пытаешься слушать, записывать, бодриться. Но каждую клеточку твоего тела обволакивает желание закрыть глаза. На несколько секунд, может даже минут – тешишь себя надеждой, но, главное, закрыть глаза, а там будь, что будет. Глаза закрываешь и уже видишь сон, но напряжение и тревога не дают тебе с наслаждением, с головой, без остатка нырнуть в манящий соблазн. Такое состояние многочасового нахождения как бы в подвешенном состоянии между сном и явью очень мучительно и болезненно. Болит голова, начиная с затылка и, переходя в виски, сдавливает их тисками. Пики этой ощутимой физической боли приходятся на тот отрезок времени, когда твоя союзная половинка мозга хватает за руку безответственную и ленивую её часть и с усилием, медленно, часто рывками, выдергивает её, а вместе с ней всего тебя на свет божий. Непереносимое состояние. Я верю тем экспертам, которые говорят, что человек может прожить не более четырёх суток, стоит просто посадить его на табуретку и не дать спать. Всё. Человек умирает. От чего? Не от истощения. Его кормят, поят, физически не изнуряют. Я знаю от чего. От постоянного перехода из сна в явь, от этого мучительного выдергивания из забытья. Я представляю, если за час такого засыпания-пробуждения испытываешь мучительные головные боли, то что испытываешь за восемьдесят часов! Очень тяжелое и изнурительное состояние. Я спал стоя и видел сны. Очень просто и даже естественно. За удачу считал поспать минут двадцать стоя «на тумбочке» в наряде по роте. Чтобы только никто не будил тебя криком: «Спишь, военный?!» А ты отвечаешь, глядя ничего не видящими со сна глазами, только расходящиеся в разные стороны ослепительно-яркие круги: «Никак нет, просто глаза закрыл: режет как песком засыпали». Тараторишь, не видя даже кто перед тобой стоит. «Ты кому врешь? Если я говорю «спишь», значит, так оно и есть! Ну, спал?» Глаза уже различают окружающие предметы и майора Шелевого с перекошенным от возмущения лицом. И не спал бы, так скажешь.
- Так точно, товарищ майор, сморило.
- Смотри у меня, - мягчает майор, - ещё раз увижу – сниму с тумбочки и отправлю на «губу». Понял всё?
- Так точно!
Только один единственный раз мне удалось в неположенное время заснуть и проспать более часу. Шёл дождь и нас повели в ангар . Приближались экзамены. Кроме нас там был ещё взвод АОшников и, видимо, большое скопление народа на относительно небольшом пространстве и сослужило нам службу.
После коротенькой вступительной лекции капитан Гулец раздал всем отвертки для открывания лючков и люков и сказал, чтобы мы тренировались, так, как в боевых полках это будет наш основной инструмент. Винты в самолетах откручиваются  и закручиваются в пол оборота. Нужно придавить, чуть повернуть против часовой стрелки – винт выскакивает и держится на пружинке. Взвод занимался. Моросил мелкий частый дождь. Сонливость одолевала. Ко мне подошел Зураб
- Полезли в воздухозаборник, посмотрим чё там. Если зажопят – скажем лючки искали.
Мы с Зуриком залезли в воздухозаборник, проползли метра два и уперлись в железное ограждение, которое предваряет лопатки двигателя. Там, поджав ноги и тесно прижавшись друг к другу мы целый час проспали никем не потревоженные. Но это был единственный случай.
Учебка подходила к своему логическому завершению – экзаменам. Был конец сентября, и топтать плац этой воинской части нам оставалось месяц с небольшим. Это было время, когда страшный зверь по имени Устав бился в мучительной предсмертной агонии и, понемногу, выпускал нас из своих жадных щупалец, чтобы передать на полтора года своему старшему собрату по военному ремеслу, именуемому «дедовщиной». Но он не сдавался без боя. Без последней возможности помучить и потерзать нас, хотя силы его ослабевали, и на горизонте забрезжила надежда на скорое избавление, Устав обойтись не желал. Сержанты и офицеры словно взбесились. Гоняли как в первые дни армии. Сами с нами бегали под присмотром взводных офицеров.
Бежали мы тренировочный марш-бросок. С оружием, подсумками, касками, противогазами. Понавешивали на нас для весу достаточно. Засекли время и ждали взвод точно в назначенный час через двадцать км. Если опоздаем, то завтра побежим снова, если хоть один человек отстанет – взвод не успевает. День выдался жаркий. Ни ветерка, ни единого дуновения. Все вокруг застыло как на фотографии ,как стоп-кадр в беззвучном кино: ни шелеста листьев, ни пения птиц, только надрывные крики сержанта Тимофеева, бежавшего с нами: «Взвод, газы!» В сорокаградусную жару бежать в резиновом противогазе, да ещё тащить обессилевшего Сатарика… У него позабирали все тяжелые вещи и уговаривали, перемежая уговоры угрозами: «Сатарик, ну давай, немножко осталось… Давай, падло, а то живым в казарму не попадёшь!» Тот скулил как только что родившийся щенок и плакал: «Сюсай… Сюсай… Не могу… Писес…» Тимофеев хрипло грозил самыми страшными муками, если он на старости лет побежит с нами завтра: «Шире шаг, уроды! Не успеем – всем хана… Тебе, Сатаров, - первому!» Кто-то вытянул брючный ремень, взялся за один его конец, товарищу передал второй, а Сатарик посередине. Тащили мы его за взводом по очереди. Не знаю, как он не умер. Но мы ,все равно, не успели. А впереди нам предстоял сто км марш-бросок за городом.
Дни тянулись неделями. Марш-броски сменялись кроссами, кроссы физ. подготовкой, та в свою очередь, полосой препятствий, после которой чуть не умер я. Остался в живых только затем, чтобы быть отравленным хлорпикрином, которого нахватался в палатке, специально заполненной этой гадостью. Прибавьте к этому многочасовые, вновь начавшиеся строевые, и вы, может быть, поймете ту степень отчаяния и даже истерики, которая охватила нас. Нас, что, решили живых из учебки не выпускать? Осталось совсем ничего! Мы были прибиты и роздавленны. Вечерами едва волочили ноги, и со звериной, зоопарковой тоской смотрели друг на друга, как бы спрашивая: «А что завтра? Что нас завтра заставят делать?»

19. От симуляции до операции.

Я был в отчаянии. Болезненное воображение не давало мне покоя. День предстоящего марш-броска я расценивал как последний. Как избежать изнуряющего бега? Я решил спросить совета у всезнающего Зурика.
– Слышь, Зурик, спишь?
– Э-э-э, ара, нет. Все болит. – загробным голосом ответил Зураб.
– Зурик, я хочу закосить от марш-броска, а как, пока не знаю. Может сказать живот болит?
– Хм… Живот… Тебя Гулец быстро вылечит. Не пойдет. Надо что-то убедительное. Можно руку сломать. В курсе? Я уже думал. Берешь полотенце, мочишь его под краном. Затем плотно наматываешь на предплечье и-и-и раз! Чем-то тяжелым – рука сломана.
- А ты так ломал кому-то?
- Я- нет. Но пацаны ломали… Я видел. В училище перед экзаменами. Только правую, чтобы не писать.
- Мне сломаешь?
- Сломаю… Давай спать. Подойди завтра к Загоруйко из второго взвода. Он на гражданке фельдшером был.
Утром я поговорил с Загоруйко и остановил свой выбор на аппендиците. Симптомы болезни: где болит, как болит? Какие вопросы может задать врач и т.д. я взял на вооружение и пошел уведомить Зурика, что руку, скорее всего, ломать не будем – у меня аппендицит. Если не проконает, то сломаем. Я загорелся своей идеей не на шутку. Энтузиазм и надежду поддерживало во мне дикое нежелание бежать марш-бросок. Может быть через пару дней я бы и не воспринимал всё так мрачно, но обстоятельства и вообще, все навалившееся за последние дни беды, твердо держали меня в уверенности, что закосить нужно любой ценой.
- Зурик, у меня аппендицит. Вот здесь болит. – показал я на указанное Загоруйко место. – Разогнуться не могу. Ай-ай-ай! Зура, беги к Тимофееву или ещё куда. Мне крышка!
- Аппендицит! – Обрадовался Зураб. – У меня тоже болит. Я с тобой!
- Зурик, ты что – дурак? Нам в жизнь, двоим, не поверят! У меня одного один процент из ста. Не гони! Зови кого-нибудь. Скажи, что у меня ещё вчера болело, но я терпел. А сегодня мне – крышка! С табуретки встать не могу! Со мной просись, чтобы в санчасть довёл. Я один не дойду!
Мой друг отправился за сержантом, а я скорчился на табуретке, решив сыграть свою роль как можно более правдивее и убедительнее. Это был мой последный шанс, и я это прекрасно понимал.
- Что там у тебя? – Спросил подошедший сержант.
- Живот. –Простонал я не поднимая головы.
- Только что болеть  начал?
- Не… Со вчера… Болит. – Страдал я.
- А вчера чего не жаловался? – продолжал допытываться бдительный Тимофеев.
- … А-а-а… Думал, - я стал покачиваться на табурете теряя сознание, - … само собой пройдёт. М-м-м!
- Ну, ладно, иди в санчасть. – Решил сержант. – Отвечай потом за тебя!
- Я один не дойду.
- Цужба, - повернулся к Зурабу сержант, - пойди, отведи его, только быстро!
- Я его один отвести не смогу. Я уже пробовал. Он еле ногами переставляет! Разрешите Рябоконя Мишу взять.
- Давай Рябоконя! Где он? Быстро! Время пошло!
В санчасти тоже все складывалось удачно. Выслушав мои жалобы, врач положил меня на спину и стал ощупывать живот. Когда он надавливал на место указанное Загоруйко, я вскрикивал, таращил глаза и боязливо хватал его за руку, не давая дотрагиваться и надавливать. Он предложил мне согнуть к животу ноги – я не смог. Он положил меня на бок и снова сказал согнуть ноги – я был бессилен: стонал и потел. Он позвонил и вызвал скорую помощь – я ликовал!
Если бы знал экипаж скорой помощи, что творится в душе скорчившегося от боли, немилосердно страдающего бойца. Я не то что ликовал, во мне бушевал карнавал, переливался яркими вспышками, взрываясь салютами и праздничными огнями настоящий бразильский самбадром! Смотря на мелькавший в окнах машины город, хотелось дикими прыжками и тарзановским криком выплеснуть из себя всё возрастающее и не дающее дышать ликование и восторг. Но я не мог позволить себе быть разоблаченным. Слишком многое было поставлено на карту. Что ещё будет в госпитале? Может дадут таблетки и отправят обратно в часть. Буду тогда на три дня просить освобождение. А если не дадут? Восторг понемногу уступил место беспокойству. Эйфория отступила.
Скоро я стоял в приемной перед дежурным врачом и тот, задавая вопросы, записывал в какой-то формуляр мои ответы. Он протянул мне ручку.
- Распишись… Люда, готовь солдата. Возьми документы. Потом – в сорок седьмую. Купи мне, солнышко, сигарет. Только, прошу тебя, «Фильтр» киевский, а не кременчугский.
- Пошли, - коротко бросила медсестра и двинулась вперёд, показывая дорогу.
Она была ничего. Даже очень. Лет двадцати пяти, разбитная, с виляющей походкой и полупрозрачным халатом на голое тело. Так, по крайней мере, взыграло мое юношеское солдатское воображение. А чё? Лето было жаркое.
Мы вошли в светлую, белую комнату, на дверях которой висела табличка «Манипуляционная».
- Раздевайся. – Сказала Люда и отвернулась к шкафу, что то оттуда доставая. Я снял гимнастерку.
- Брюки и трусы. – Услыхал я и задумался: «Зачем трусы?»
Ничего не придумав, я спросил подсказки
- Брить будем. – Было мне ответом.
- Зачем?
- Операцию тебе делать будем.
- Какую операцию?
- Аппендицит удалять будут… Блин, где эта дура помазок снова приткнула? Давай не стой! Раздевайся быстро, некогда мне!
Я притих. Но лишь на секунду. Через секунду я пошел на попятный.
- Та, нет! Какая операция! У меня уже так болело и перестало. Дайте таблеток!
- Иди врачу говори. Дорогу запомнил? Мне же лучше. – Пожала плечами медсестра.
Я направился к эскулапу. Он сидел в белом халате и писал. Брюки на нём были военные, но халат скрывал погоны, и я не знал, как к нему обратиться. «Назову майором» - решил я, начиная смутно переживать.
- Товарищ майор, мне сказали готовиться на операцию.
- Ну правильно. – поднял на меня глаза плешивый врач. – Ты почему до сих пор не готов… Людмила! Где медсестра?
- Товарищ майор, я не хочу. У меня уже ничего не болит, - и безвольно заканючил, - дайте освобождение!
Майор раздраженно повел плечами и бросил ручку.
- Слышь, военный, я напишу твоему командиру, как ты здесь косишь, а у вас скоро распределение, и поедешь ты служить в Североморск или ещё дальше. Понял? Документы на тебя уже у хирурга. Он тебя ждет в сорок седьмом кабинете. В двенадцать часов. По вторникам он работает до обеда. Всё! Поезд ушёл и обратной дороги нет! Иди в манипуляционную и не вари воды. Кругом марш!
Во время его убедительной речи я лихорадочно соображал. Вначале испугался. Потом, откинув страх, рассудил обстоятельно. Какие минусы? Что может случиться плохого? Операция обычная, несложная. Почти всем аппендицит вырезают. Зато плюсов – сила силенная! Сделают операцию и, значит, какое-то время я буду жить в госпитале. Ну, неделю, может дней десять. Это раз. Отосплюсь, отлежусь, отожрусь. Сообщат родителям, и те навезут мне всяких вкусностей. Это два. Дальше: в учебке я всегда смогу сказать: «Я после операции», и это будет моим чудесным спасительным паролем. Моим заклятием от всех бед. Это три. А откажусь, ещё, чего доброго, в натуре к белым медведям зашлют.
Я решился. Зайдя в манипуляционную я снял брюки и взялся за трусы, небезосновательно переживая возможной реакции моего организма на подобные обстоятельства.
- Ну что, решился? – спросила медсестра, намыливая нужное место.
Чего я боялся, то и случилось. Я сжал от досады губы и конфузливо уставился в потолок, чувствуя, что с каждой секундой мне становится все досаднее.
- Ох, горе ты мое, - услыхал я воркующий голос медсестры, - мешаешь работать. Смотри, глаз мне не выколи. – Сказала она, отодвинув в сторону торчащее горе.
Я минут пять зашелся в смехе. Сдерживался, кусая губы. На секунду затихая, я снова истерически хохотал, закрыв пылающее лицо ладонью.
Что ни говори, а медсестричка сумела подбодрить меня перед предстоящим хирургическим вмешательством. Дай ей Бог, сердечной, здоровья.
Меня переодели в больничную пижаму, забрав мою форму. В таком виде меня сопроводили на четвёртый этаж, где бросили якорь у дверей под номером 47 с горящей табличкой «Не входить. Идёт операция!» «Бросили якорь» не в переносном, а в прямом смысле: она сказала мне сесть на стоящие сбоку дверей железные носилки на колесах и быстрым отработанным движением сняла с меня больничные тапочки, оставив босиком и, тем самым, лишив возможности бегства. И в этом была дальновидна.
- Сиди здесь и жди. – Сказала она. – Я скоро буду.
Ждал я минут пятнадцать, которые мне показались вечностью (выражение часто и многими используемое, но точнее не выразишь: именно вечностью). Дело в том, что из операционной постоянно доносились человеческие крики, весьма убедительные и проникновенные. Не периодические крики и стоны, а постоянные нечеловеческие вопли. Я себя стал утешать, что мне ТАКОЕ не грозит, что это просто аппендицит, и вряд ли люди с таким диагнозом испытывают ТАКИЕ нечеловеческие страдания. Но крики, согласись, не совсем то, что мне было сейчас нужно. А вот эта строчка похожа на слова голливудского супермена из американского вестерна про ковбоев. Но лучше не скажешь.
- Давай солдата!
Услышал я и поежился, когда возле меня провезли, выехавшие из операционной носилки с лежащим на них недвижимым телом. То была женщина. «Вжик ,вжик, вжик – кто на новенького? Вжик, вжик, вжик – уноси готовенького!»  - Зазвучали в моих ушах пророческие слова небезызвестной песни. Далее меня завезли, переложили, привязали и началось.
Вначале просто неприятно, как-то внутри, в животе что-то не то. Отрывочные слова хирурга, которые расслышать не мог и ещё постукивание и позвякивание, чьё металлическое звучание указывало на надобность, то есть по какой надобности используют предмет, обладающий подобным звучанием.
Перед лицом находилась специальная оградка из мутного оргстекла, так, что я видеть ничего не мог. Только слышать и чувствовать. И ещё говорить. Ох и заорал же я! Резкая внутренняя пронзающая боль, не затихающая, а бегущая, разрастающаяся, все обжигающая на своем пути и выходящая диким жжением через прямую кишку. Я сначала онемел от неожиданности. Когда боль уже стремительно продвигалась на волю, я заорал: «А-а-а!!!» Когда же боль вырвалась наружу, оставляя мое бедное порезанное тело, проорал традиционное и где-то ритуальное: «бляядь!!!»
Из-за оградки показалось лицо хирурга. Вернее его глаза – он был в белой марлевой повязке и шапочке. Они из белого безмолвия строго посмотрели на меня, и я услыхал загробное.
- Ещё раз при женщине заругаешься, я тебя вот этим, - возле лица показалась рука в перчатке, державшая шприц, точно такого же размера ,как в фильме «Кавказская пленница», - Вот этим к столу прибью!
- Так больно! – В отчаянии прокричал я. 
- Больно ему! Когда ещё будет больно, я скажу, чтобы приготовился.
- А сколько раз ещё ТАК будет больно?
Я покрывался холодным потом.
- Два раза.
Я успокоился: хоть два, хоть двадцать два, а я больше одного не вывезу.
Операция продолжалась. Я находился в лёгкой прострации. Лежал, рассматривая потолок, и со страхом ожидал команды приготовиться. При сказанных хирургом словах, начинающихся на «пр», вздрагивал и холодел: «принеси», «прокладка», «прибор» - дыхание пропадало и сердце останавливалось.
- Приготовься!
Это на «пр» уже ко мне. Я взялся снизу за стол и потянул на себя, как меня научили. Ассистент хирурга, здоровенная бабища, при которой ругаться запретили, навалилась на меня грудью и придавила к столу.
Когда боль утихла, я слабо сказал.
- Сейчас буду рыгать.
Последовал короткий бесстрастный ответ.
- Сдохнешь.
Как я перенес последнюю боль, не помню. Помню слова «шейте», и как меня на лифте везут два белых ангела. Милосердный Морфей! Я уснул.

20. Блаженствую и умиляюсь. Гаврилыч.

Проснулся я на следующий день часов в десять утра. Палата была ярко освещена солнцем и уютно соответствовала моему приподнятому настроению. Все неприятное позади, а впереди – столь желанный, выстраданный и заслуженный отдых и покой, сон и еда, книжки и медсёстры, и вообще: «Дорогу! Я после операции!» Эти три слова дорогого стоили! Они мне давали зелёный свет в мир безделья и отлынивания. Месяца на два! Три волшебных слова были желаннее отпуска! Что отпуск? Через десять дней снова втягивайся и шурши. Но эти слова! Для большей страсти можно добавить: «Мне нельзя. Швы разойдутся». И всё! И, главное, все честно. С подтверждением, с бумагами, усеянными цезаревыми печатями и латинскими умностями. Ха-ха-ха! А, более того, с воочию зримым разрезом на животе с торчащими нитками. Мой двухмесячный мандат! Моя выстраданная и непререкаемая индульгенция! Я блаженно вздохнул: «Хорошо!» и осмотрелся.
Палата была небольшая и чистенькая. После казармы, даже по-домашнему уютная. На четыре койки. Две стояли заправленные, а на третьей лежал дед. Возле него сидела бабка, его жена. Она кормила своего старика вишнёвым киселём из литровой банки, обёрнутой в беленькое с красными петухами вышитое полотенце, и умилительно вытирала платочком его большие губы. Дед ворчал: «Маруся, харэ Маруся. Харэ говорю!» Дед повысил голос и вытаращил на бабку глаза. Затем чуть тише, покосившись на меня: «Принесла? А-а-а, солдатик, проснулся? Так-так, молодец! Пуля или осколок?»
Мне стало даже как-то совестно перед ветераном Советской Армии.
- Аппендицит. – Ответил я краснея.
- Тоже дело! Швы снимут – в отпуск поедешь.
- Да я только пол года отслужил.
- Не боись, у тебя дело особое. Кровь проливал? Проливал! Значит поедешь. Потому как порядок такой! А дома бабы, водочка! Погуляешь! – старик озорно подмигнул бабке и ущипнул её за бок. – Скажи старая!
Та, закрыв ладонью рот, радостно беззвучно затряслась от смеха и ткнула деда кулаком
- Бабка, бары-растарабары! Говорю: «принесла»?
Бабка всплеснула руками и закатила к потолку очи.
- Батюшки! Забыла! Вот дура старая! Да тут рази упомнишь всё, Гаврилыч! Потерпи… Ничего, завтра принесу.
Дед, отзывавшийся на женино извинительно-уважительное «Гаврилыч», молча взял из рук жены брезентовую торбочку и сурово стал изучать её содержимое. Озабоченно сморщенный лоб разгладился, и Гаврилыч упоительно протянул.
- Ну-у-у, Семееновнааа, ну ты и шутница! Пожалела бы меня старого, так шутить!
И дед, прищурив и без того узенькие глазки, масленно пригорнулся к бабке.
Внешность у деда была замечательная. Маленький, толстый, но весь какой-то правильный и приятный, что хотелось такого Гаврилыча печатать на патриотических украинских открытках или на обложках детских сказок. В соломенной шляпе и рубахе-вышиванке. Глядя на него сразу становилось уютно и покойно. Грезился зелено-желтый ландшафт с нависшим голубым небосводом, коровы, мухи, жара и, окружённый камышами круглый ставок с карасями… Глядя на Гаврилыча и представив себе застолье, вы увидите деревянный, струганный, суровый стол. Но еда не на столе, а на обстоятельно и заботливо подстеленной белой ткани, плотной и крупной нитки. На полотнище вы обязательно увидите запотевший глиняный глечик с домашним квасом или молоком из глубокого холодного подвала, тарелки с огурцами и помидорами, крупные пучки зелёного лука. В отдельной же тряпочке ракушечным перламутром светиться высокое сало, посыпанное крупной хозяйственной солью. Здесь же большая кастрюля только что сваренного борща, крышка которой заботливо накрыта чистым полотенцем. Если у вас разыграется воображение, и на борще вы не остановитесь, то перед вашим взором раскинется и домашняя колбаса, которой лично я пою песню, даже гимн. Блестящая, нарядная, многоликая, она манит и зовет, а попробовав её, поднимите от неподдельного удивления брови и скажите: «М-м-м-м» и не нужно слов! Тут же рюмочки. Крупные, гранённые, ещё хрущёвские. Вы смотрите на их честную и красивую незатейливость и простоту,  и думаете, что и через сто лет они будут служить людям, по крайней мере вас переживут.
Одним словом Гаврилыч излучал только положительные и оптимистические флюиды, такое действие они оказывали на меня.
Юморист он был редкий. Юмор его заключался не в шутках и метких сравнениях, а во всём его поведении и поступках. Даже когда он не шутил, а был строг и недоволен, то выглядел до того потешно, что все невольно улыбались и старались ему угодить.
Попал он в госпиталь из-за того, что у него лопнул жёлчный пузырь. Так он сказал мне. Был он жёлтый как цыплёнок. Говорил мягко, на «ль», окал и смеялся хриплым внутренним смехом, широко открывая беззубый рот и плотно, на силу закрывая глаза, отчего по его лицу разбегались десятки весёлых морщинок. К тому был он совершенно лыс и имел огромные торчащие уши.
Дед осторожно, крепкими загорелыми пальцами вытянул из торбочки бутылку водки «Московская». Умильно посмотрев на бабку, он бережно положил бутылку под подушку. Откинувшись на спину, он тяжёло и протяжно вздохнул, сложа руки на животе, и закрыл глаза, что должно было означать конец свидания.
Бабка осторожно, чуть ли не на цыпочках, поднялась со стула, перекрестила деда, вздохнула, вытерев платком глаза, и была такова.
Только за ней закрылась дверь, хитрец ожил, разразился хриплым беззвучным смехом, достал из-под подушки бутылку водки, встряхнул, посмотрел на свет и посмотрел на меня.
- Охо-хо, истомился! Бары-растабары! Давай, солдатик, иди сюда. Будем водку пробовать. Как зовут?
Пить водку с утра, только проснувшись я тогда ещё не умел. Отказавшись, я рассмотрел повязку на животе и решил пройтись. Говорили, что ходить в туалет будет больно. Решил проверить насколько. Сказал деду, только что закусившему киселем и блаженно щурящему глазками в потолок, что если меня кто будет спрашивать – я в туалете. Гаврилыч, в знак согласия дернул указательными пальцами умиротворенно сложенных на груди рук.
Дни, проведенные мною в госпитале, текли размеренно и приятно. Настолько мирно и спокойно однообразно, что я стал скучать. Но полностью отдаться хандре не давал Гаврилыч. Свое утреннее пробуждение он начинал так.
- Ат же сука, ат же падло… Ат же стерво. Далее следовало нечленораздельное бормотание, перемежаемое более существенной бранью, и снова.
- Ат же падло…
Я, вначале, по незнанию, удивился: никого в палате, кроме нас двоих, не было. Я уже минут десять как не сплю и не вижу никаких причин, чтобы только что проснувшийся Гаврилыч выказывал такое бешенное неудовольствие и раздражение.
- Что, Гаврилыч … Болит? – спросил я, думая, что это боль от лопнувшего желчного пузыря не дает ветерану покоя. – Может врача позвать?
- Ат же стерво…
- Да кто?
- Ёська!
- Какой Ёська?
- Какой Ёська… Какой Ёська? – дед зло посмотрел на меня. – Сталин!
- А-а-а…
Дед каждое утро, только открывал глаза начинал ругать Сталина. Для него это было своего рода «с добрым утром». За все, почти, десять дней, проведенных с ним в одной палате, я не слыхал от него по утрам ничего другого.
Историю Гаврилыча я знаю только по фактам, без подробностей. В войну Гаврилыч был разведчиком. Ему тогда только исполнилось семнадцать лет. Герой, награждённый медалью «За отвагу» и двумя орденами «Красной звезды», Гаврилыч, тогда ещё юный Петруха, за какое-то дело, связанное со сгущёнкой, в конце войны, уже на подступах к Берлину, угодил в сталинские лагеря, вначале на пять, а потом ещё на десять лет.
Сталина он ненавидел люто. Но вспоминал о нём только по утрам. Если в течении дня заговорить с ним о вожде народов, то он не ответит вам ни слова.  Наверное, сны о страшных годах сталинских лагерей и побуждали его к утреннему сквернословию.
Как бы там ни было, но по утрам Гаврилыч был всегда последователен и красноречив, хотя в красноречии его уже через три дня я подметил шаблонное однообразие, как в молитве. Всегда одно и тоже: «Ат же падло! Ат же сука! Ат же стерво!» «Стерво» следует читать через «э». После чего следовало немного импровизации, как говорится «от души», и снова: «Ат же…» Минут пять таких ежеутренних заклинаний и день начинался.

21. И смех и слёзы. Новоиспечённый «молодой».

Но очень скоро мое соседство с ветераном-фронтовиком превратилось для меня в пытку. Я уже говорил, что дед был чрезвычайно смешон, а после удаления аппендицита хуже пытки, чем смех не выдумаешь. Посещение туалета – детская забава по сравнению со смехом. Мышцы живота, как известно, во время смеха сокращаются довольно быстро и интенсивно. Один раз напрячь пресс больно, а если происходит многоразовое рывковое сокращение, как бывает при смехе, то боль становиться мучительно несносной. И самое неприятное, что контролировать это непроизвольное сокращение мышц живота ты не можешь. Смеешься и всё. Смеешься и, параллельно, плачешь от боли. Стараешься не смеяться, отвлечься, думать о другом, но, сами знаете, что не смеяться, если смешно, невозможно. Если и есть на свете такие люди, что могут, то я к ним не принадлежу. Гаврилыч меня замучил. Он, я уже говорил, не смешил, шутил довольно редко и не смешно. Но все, чтобы он ни  делал: читал ли книгу, по детски шевеля полными губами и морща лоб, складывал ли брюки, держа их подбородком и озабоченно выпятив нижнюю губу, безуспешно пытаясь подхватить брючины под коленкой, подкрадывался ли на полусогнутых к медсестре, чтобы задать ей какой-нибудь вопрос и теребил при этом своё огромное ухо – всё это он делал естественно и без всякой мысли кого-то насмешить. Казалось бы, простые рутинные вещи. Но я умирал со смеха. Я старался не смотреть на него вовсе. Но человек устроен как вечный искатель, испытатель, покоритель недостижимых вершин. И я, чтобы убедиться, что могу не смеяться, что не безвольный же я человек, что сделаю это, собирал в кулак  свою железную волю и смотрел на деда. И все… Жёлтый дед снова ввергал меня в безудержный смех. Я смеялся и выл от боли, ругал себя и провокатора Гаврилыча, понимая, что ни я, а, тем более он не виноваты, что это какой-то рок, фатум, какая-то магия мне непонятная. Что посади на моё место тысячу человек, и никто не страдал бы, как страдаю я. Как он шепелявит, окает, причмокивает и, не дай Бог, смеётся, нужно было видеть. Может быть другие и внимания особого не обратили на это. Я же смеялся, как дурак. Ругал себя, давал себе установку. Тем более не просто так задавался целью, а во избежание довольно острой боли, которая изводила меня во время приступов смеха. Держась рукой за больное место, я выползал из палаты, подползал к окну и, опершись о подоконник, ржал и стонал от боли. Успокоившись и передохнув, я давал себе установку, заходил в палату и, несмотря на Гаврилыча, ложился на кровать. Полежав некоторое время и успокоившись, я самонадеянно подумывал, что взял себя в руки, что победил смешливое ребячество, и буду вести себя как солидный человек.
Чтобы доказать себе, чтобы подтвердить на деле свою твердость и несгибаемую волю, я медленно поворачивал голову и как на вражеский танк смотрел на деда-искусителя. Самонадеянный юнец! Болван!
«У-у-у, су-ука!» Я корчился от боли и слёзы бессилия катились из моих глаз. Несносная боль! Я был в отчаянии. Что же делать? Пока выпишут из госпиталя, я десять раз умру от болевого шока.
Сказать деду «не смеши» - глупо. Он даже удивится. Я решил пойти к лечащему врачу и попросить, чтобы он отселил меня в другую палату. Но тот отмахнулся, что, мол, за детские капризы. Так то оно так. Я сам бы на его месте так рассудил. Но он мне дал спасительную подсказку: «Больше ходи». И я стал реже бывать в палате, чтобы меньше видеть Гаврилыча. Погода благоприятствовала, и это здорово мне помогло.
Я просыпался, и каждое утро не мог не удивляться и не радоваться. Так было спокойно и удивительно хорошо, то поневоле приходило на ум: «не много же человеку для счастья нужно». Стоило полгода погонять с утра «отбой-подъем», и дай после этого, просыпаясь, не вскакивать, очертя голову, а спокойно полежать, уставясь в окно, и ты так счастлив и весел, будто бы в жизни твоей произошли какие-то сногсшибательные перемены.
Однажды утром я проснулся и, умильно наслаждаясь своим положением, услыхал.
-А-а-а! Фаза! Вот ты где! Ну здорово! Дай я тебя, урода, обниму!
В дверях палаты, улыбаясь во все уши, стоял Зураб.
- Зурик!
- Вот, Гулец отпустил тебя проведать… Одного. Миша с Берестом просились. Не пустил. Ну как здоровье? Повезло тебе! Покажи шрам!
- Да ты ничего не увидишь, у меня там повязка… Бери стул. Не стой.
- А у меня, ха-ха-ха, смотри!
И Зурик, повернувшись ко мне спиной, снял брюки с трусами. На его правой ягодице красовались довольно большие красные пятна.
- Смотри-смотри! – шумел Зураб. – Внимательно смотри, салага!
Я присмотрелся и увидел проступающие на красных пятнах белые контуры звезд; не очень отчетливые, но явно различимые.
- Тимоха вчера вечером в «молодые» перевел! Восемнадцать раз! Ровно столько мне, сынок, до дембеля осталось. Не то, что тебе, салага. Ха-ха-ха! В  курсе?
Был конец сентября и вышел приказ Министра Обороны, и всех солдат Советской Армии по всему Союзу и странам Варшавского договора и Афганистана переводили в «молодые», «черпаки», «деды» и «дембеля». Кому в кого положено, в зависимости от срока службы. В Советской Армии день Приказа был большим и долгожданнейшим праздником, чем 23 Февраля, несмотря на то, что Приказ выходил два раза в год.
- Ну ты не ссы! Выпишешься из госпиталя, Тимоха и тебя переведёт!
- А ну, сынок, кхе-кхе, иди сюда! Покажи!
Гаврилыч присел на кровати и, покряхтывая, одел очки. Зурик, с готовностью, задом, не одевая трусов посунул к кровати любопытствующего деда. Я же, как можно быстрее, поднялся с кровати, всунул ноги в тапочки и, стараясь не смотреть на Гаврилыча, направился вон.
- Зурик, я тебя в коридоре подожду.
Зураб с удивлением глянул на меня, что мол за щепетильность.
- Да в парашу приспичило, а мне терпеть нельзя. – соврал я и выскочил в коридор, оставив Гаврилыча и Зурика наедине пообщаться о Приказе, переводе и современных армейских порядках.
Минут через пять появился Зурик. Он шел, согнувшись, и смеялся на весь этаж.
- Димон, ты чё ушёл? Ха-ха-ха! У тебя сосед такой прикольный! Я давно так не ржал!
- Зурик, мне смеяться нельзя. Когда смеюсь, боль такая, что сознание могу потерять, а как представил себе, что дед, поднеся своё лицо к твоей жопе, начнёт причмокивать губами, качать головой и морщить лоб да ещё делать замечания, водя при этом пальцем по звёздам, то и убежал из палаты. Ну его в баню! Он меня совсем замучил!
- Ха-ха-ха! Всё так и было! А мне дед понравился! В курсе?
- Да мне он тоже по душе. Я же тебе говорю: мне ржать больно, что даже врача просил перевести в другую палату!
- Пошли на улицу поговорим. Погодка – класс!
- Может ты жрать хочешь?
- Спросил! Мамка привезла? Давай, тащи. А что у тебя есть?
Я вернулся в палату, положил  в пакет колбасы, большой бурый помидор и кусок пирога с яблоками.
Сев в больничном дворе на лавочку, Зурик стал поглощать содержимое пакета.
- Ты хоть шкурку снимай с колбасы, Зураб.
- А-а-а, некогда, Гулец на два часа увольнительную дал, а мне ещё на почту… Позвоню домой. Деньги кончаются… Скоро выпуск. Спички есть?.. А-а-а, ты же не куришь. А Сатаров, урюк, прикинь, курить начал. Ха-ха-ха! Представляешь, ара, ходит такой клоп, сигарету изо рта не вынимает, руки в карманах. Ха-ха-ха! Мужик! В курсе?
Управившись с угощением, Зураб потянулся и мечтательно пропел.
- Эх, хо-ро-шо! Ни сержантов тебе, ни казармы. Медсестрички, ара, в халатиках, жопами виляют! Спит себе и жри. Когда тебя выписывают?
- Не знаю. Скоро… Ну а бляхой по жопе сильно больно? Со всего маху бьют?
- Не-а. Берёт за ремень, у самой бляхи. В курсе? И от плеча по жопе быстро-быстро: раз, два, три…Восемнадцать раз отстукал – следующий ложись! Тимоха пока до последнего дошёл, говорит рука болит. Ха-ха! Пока тебя выпишут – переболит, так, что получишь, как положено… Меня первого перевели! В курсе? – с гордостью закончил мой друг. Закурив сигарету, он откинулся и блаженно закрыл глаза, подставив довольное лицо мягкому осеннему солнцу.
- Всё, Фаза, докурю и пойду.
- Подожди. Что так скоро? Что там пацаны, экзамены?
- Один остался. Да ты не переживай. Гулец тебе и так поставит. В курсе?
- Ну, а гоняют так же?
- Да куда там! Жизнь теперь – малина! Так больше для порядку или когда злые на кого… Им же тоже надоело. Передохнуть нужно… Был Приказ, значит скоро наша смена прибудет. Набираются сил для них.
- Хорошо бы, Зура, вместе в полк попасть.
- Упросим Гульца. И Мишу с Берестом, чтобы с нами вместе. В курсе?
- Да классно было бы!
Но всё, конечно, вышло по-другому. Меня оставили в учебке, в караульном взводе, чтобы, значит, рана полностью зажила, а потом или оставить до конца службы в учебке, в взводе постоянного состава, чего я не хотел, или отправить в полк. Миша Рябоконь поехал в Днепропетровск, Зурик в Краматорск, а Олег Берестовенко в Ростов.
- Так, всё, Димон, дай я тебя поцелую… Пацаны тебе наши привет передают, говорят, чтобы быстрее выздоравливал и возвращался. Но ты их не слушай. В курсе? Тебе и тут зашибись.
- Дать тебе денег, Зурик?
- Оставь. Сестричкам шоколадки купишь. Я ещё постараюсь у Гульца отпроситься. Проведаю. Я, как никак, все экзамены на пять сдаю. Отличник боевой и политической подготовки. Командир отделения. Ефрейтор. Ха-ха-ха! Лучше иметь дочь проститутку, чем сына ефрейтора! В курсе, Димон? Всё, будь здоров. Я ушедший!
Мы обнялись, и Зураб  пошёл к выходу из госпиталя. Странное дело: только что я блаженствовал и наслаждался жизнью, мне завидовали и, вдруг, на меня нахлынула такая тоска, что захотелось догнать Зурика и вернуться с ним в казарму.
Я поднялся и пошёл в палату, где мне предстояло провести ещё пять дней.
22. Принцип вытеснения. Домой!

- Ну, что, военный, - сказал мне на осмотре врач, - у тебя все в порядке. Завтра пойдешь Родине служить.
- А можно сегодня?
- Отставить! Не успеем оформить документы. Да, что тебе? Полежишь ещё денёк, а завтра в бой.
На следующий день я сдал больничное барахло и облачился в форму. Закончились милые денёчки! Я зашёл попрощаться с Гаврилычем, смеяться было уже не больно.
- А-а, молодец! В отпуск едешь?
- Нет, Гаврилыч, в часть. Зашёл попрощаться.
- Давай, как говорится, на ход ноги! – Гаврилыч полез под подушку.
- Гаврилыч, не обижайся, я не буду. Можем пива попить. Я видел. Здесь, через дорогу.
- Не, сынок, пиво я не пью… Ну, как хотишь, мне больше останется.
- Выздоравливай, Гаврилыч!
- Спасибо, сынок, служи!
Мы пожали руки, и я отправился к врачу. Разговор в его кабинете был недолгим. Короткое напутствие о том, как и сколько, времени  мне нужно беречься и избегать физических нагрузок. Скажу честно, напутствие мне очень понравилось, и я его запомнил, чтобы потом, при надобности, повторять своим командирам.
- Ну, рядовой, будь здоров! – врач протянул руку. – Держи свои документы. Придёшь в часть, сразу отнеси в штаб.
- Может позвоните, может за мной кого-то пришлют? – Спросил я в надежде хоть на пару часов выдернуть из учебки Зураба.
- Сам дойдёшь. Вот здесь, - врач пальцем показал на одну из страниц, - указано время, когда мы тебя выписали. У тебя два часа. Всё. Свободен!
Стояла чудная, почти болдинская осень. Было утро и я возвращался в часть. На трамвае ехать не хотелось и я пошёл пешком.
Я торопился, раздумывая о том, что завтра буду мечтать о том, чтобы пройтись по городу вот так, как сейчас: не спеша, свободно и мечтательно. Сейчас же несусь стремглав, как сайгак, не ценя этих минут. «Так уж устроен человек», подумалось мне, «вечно ему неймется».
Показав документы дежурному по КПП, я отнес их в штаб и пошел в казарму. В учебке действительно все изменилось… Не было привычной суеты, беготни, окриков. Тихо и спокойно, как в воскресение, хотя был только вторник. Слова Зурика, что сейчас в учебке жизнь-малина, находили своё подтверждение, и я воочию убеждался в этом.
Уверился же окончательно, придя в казарму. Я не поверил своим глазам. Ну, рай Божий. Пионерский лагерь. Обстановка в казарме походила на сборище «дедов» и «дембелей». Одиннадцать часов утра, вроде бы самое время для экзекуций, ан нет, ходят себе по казарме, кто в чем, плавно, покойно и в глазах нет той нашей всегдашней тревоги и напряжённости, что сейчас крикнут «Внимание рота!». Ходят себе, как павы в индийском дворце, почёсываются, посмеиваются – готовятся в баню. У нас баня по вторникам.
Я дошёл до места, где располагался наш взвод и был встречен радостными и благожелательными приветствиями. Больше всех торжествовал, конечно, сами знаете кто. Он, как будто дольше всех меня не видел и больше всех, поэтому соскучился.
- А-а-а!!! – я от страха похолодел и стал трусливо оглядываться по сторонам, ища глазами сержантов. – Фаза!!!
- Зурик, ты чё? Сейчас всю роту за твои вопли отимеют. – тревожился я, что весельчак своими криками нарушит ту сказочную идиллию, удивлённым свидетелем которой я был.
- Ха-ха-ха!!! – ещё громче бесновался самоубийца. – А никого нету! В курсе? Все в «чайник» пошли, а мы в баню готовимся! Идёшь с нами?
Я приосанился.
- Иду, сынок, только не в строю, а позади, как «дембель». Буду сзади смотреть, как вы «делай раз» шуршите!
- Ха-ха-ха! Забудь это «делай раз» раз и навсегда! – каламбурил Зураб. – Я же тебе говорил ,что теперь все по-другому. В курсе? Сам увидишь!
Я поочерёдно со всеми поручкался, обнял Мишу, Олега, Жеку и, сам того от себя не ожидая – Сатарова.
- Ну, как дела, Сатарик?
- Писес! – последовал неизменный ответ. Сатарик действительно, был сам на себя не похож. Весёлый, ну прямо «дед». И взгляд, и внешний вид, бесшабашный и даже задиристый указывал на то, что в учебке многое изменилось.
Как мне хорошо тогда было! Видеть не потных, затравленных, молчаливых и смотрящих в одну точку бедолаг, а живых, весёлых и не где-то, а именно счастливых и светящихся пацанов.
- Позволь засвидетельствовать тебе, дорогой друг, свою радость и восхищение по поводу благополучного выздоровления и, так сказать, скорого влития в наши молодые ряды! - услышал я такой милый воркующий голос Миши. - Но, честно говоря, ты хоть и наш пацан, с одной стороны, а с другой - «салага», и нам, «молодым», горько и обидно иметь такого друга - отщепенца!
Ха-ха-ха! - торжествовал неугомонный. - Салага! Так и есть! Пойди, сынок, плац подмети! В курсе? Готовься, Фаза, сейчас Тимоха из «чайника» придет - переводить тебя будет. Уж я его попрошу, что бы как положено тебя перевел! Разминай жопу, салабон!
Снова потекли армейские будни. Все вышло, как я и рассчитывал. Хоть и гоняли нас несравненно меньше, но меня и это не касалось. Просыпался я вместе со всеми, но вставал, когда все уже выбегали на зарядку. Мне капитан наш сказал: «Ты, это, того… Пока они бегают, не вставай, от греха подальше, а то случайно толкнут или ударят - хлопот потом не оберешься».
Вот я и лежал как младенец, невинно глядя на утреннюю суету и беготню. Нравилось ли мне мое положение? Не то слово. Я ликовал. Теперь каждое пробуждение мое сопровождалось не разочарованием, что, мол, началось, а благостным и умильным созерцанием происходящего. Как будто на мне шапка-невидимка. Никто ни слова, ни взгляда. Но, будучи человеком совестным, морду свою старался делать как можно более страдальческой и грустной, хотя доволен обстоятельствами я был чрезвычайно. Пацанам даже во сне, даже в самых смелых мечтах не могло погрезится того, что испытывал я каждое утро, умиротворенно сложив ручки на яичках и наблюдая за «отбой - подъем» и «лечь - встать».
Через пару недель меня начали ставить в наряд по роте, а еще через неделю стали отправлять первые партии в боевые полки.
В первые партии попадали те, кто уезжал в самые дальние концы нашей необъятной страны: Мурманск, Петрозаводск, Североморск, Улан-Удэ, Южно-Сахалинск.
Отправке первой партии предшествовала жестокая кровавая драка. Участвовало человек сорок. Было бы много больше, но кто-то из офицеров предусмотрительно запер казармы снаружи, поэтому число бойцов, решивших выпустить пар и отомстить за полугодовое терпение, было невелико. А что терять? Если раньше их пугали, что, мол, за плохое поведение и нарушение устава будут в этой стране солнце встречать первыми, то теперь это стало реальностью, а дальше Сахалина не сошлют. Получай же узбекская морда! Тащи леща чурбан косоглазый! Достал ты меня за пол года со своей наглой харей! А у узбека - земляки. И пошло - поехало.
Мы стояли возле окон и наблюдали, как позади казармы открывается неожиданно и яростно взорвавшийся бодрый молодняк.
Дрались кучками и поодиночке, врезались в дерущихся, падали, вставали, или не вставали, катаясь под ударами тяжелых кирзовых сапог.
Со стороны второй казармы бежали азиатские зёмы, размахивая ремнями, улюлюкая и круша направо и налево свистящими желтыми бляхами, которые как молнии обрушивались на незащищенные головы, руки, спины…
Запомнилось, как чеченец Амирханов из нашей роты, сидел, обопрясь спиной о забор, скукожившись, подобрав под себя ноги, почему-то без сапог, а двое казахов, маленьких и кривоногих, со всего маху свистели острыми бляхами ему по рукам, которыми несчастный закрывал голову. Пальцы его рук мгновенно и чудовищно опухли, и сорванные ногти страшно алели на макушке.
Казахи били размеренно, синхронно, не спеша. Как будто молотили пшеницу. Сначала один ременной бляхой по рукам, а другой сапогом в бок, затем наоборот…
Амирханов не кричал, не сопротивлялся. Сидел и все. Как неживой. Руслан, брат Амирханова, протяжно выл и плакал. Его держали наши сержанты: он, что бы помочь брату, рвался выпрыгнуть в окно.
Но, вот, прибежали офицеры со взводом постоянного состава, где служили одни старослужащие. Два выстрела в воздух и дерущихся растащили. Результат такой: двенадцать человек в нашу санчасть, двоих, среди них Амирханов, в госпиталь, а остальных, кто не успел убежать, на гауптвахту. С «губы» и забирали их потом в полки. Дело замяли, в дисбат никто не попал. Так на деле сработала теория всезнающего Эммануила Канта, упоминаемая мною в начале повести и известная как «Принцип вытеснения».
Вскоре ветви деревьев утратили свой разноцветный покров, а вместе с ними и мы свой окрас, с зеленого на серый.
Наступила зима. Жесткий ворот шинели немилосердно натирал непривычную шею, зато ноги нежно обволакивали мягкие зимние портянки. Новый, осенний призыв ходил на плац, а мы, караульный взвод, в караулы.
Однажды меня вызвали в штаб. Я шел, то и дело, переходя на бег, и сердце мое билось быстрее обычного. Предчувствие меня не обмануло.
В штабе мне выдали документы, деньги и приказали отправляться в город Васильков - мое дальнейшее место прохождение службы.
- Когда ехать? - спросил я.
- Собирайся… Сегодня.
- А с кем?
- Поедешь один. За тобой одним офицера присылать не будут. Доберешься до Киева, а там рукой подать. Вопросы?
Придя в казарму, я собрал свои нехитрые пожитки, и направился к группе старослужащих, которых прислали на днях в нашу учебку, для повышения классности.
Они сутками сидели в казарме, спали, стреляли деньги, ходили в «чайник».
Главенствовал над ними неприятный рыжий субъект. Высокий, крепкий, жилистый, с каркатоузловатой походкой, как на шарнирах. Манера общения у него была отвратительная. Начиная с ним разговор, хотелось побыстрее его закончить! Трудно объяснить, что отталкивало от него. Скорее всего, все. И внешность, и манера поведения, и желание быть «своим парнем», при этом держась покровительственно.
Его разговор. Не разговор, даже, а то, как он извергал, выплевывал, что-то нехорошее. Вот, говорят, песня льется. Льется… То, что выходило из него - другое, не «льется»... Какое-то истерическое, визгливое гавканье. Как будто он всегда был начеку. Что бы, кто-то, не дай Бог, не взял над ним горку.
Судьба распорядилась так, что я попал в полк, где служил он. Сержант Григорьев был «дедом» и попал я к нему в первую эскадрилью. Ох, и попил он из меня кровушки! Даже со своими «дедами» он был несносен. Его не любили, старались избегать. Между собой его называли «то чмо». «То чмо не приходило?»
Говорил он, что из Одессы, но мне Саня Сытник, огромнейший одессит, «черпак» из второй эскадрильи, сказал, что Григорьев, его земляк, родом из какого-то села под Одессой.
Вот эта-то жлобская бравада и кичливость и не давали покоя нам, «молодым», да и всем пацанам в полку. Такой же лицедей, как наш сержант Лаптий, но тот был смешон, а от этого многим хотелось плакать.
Но об этом его своенравии я узнал уже в полку. Сейчас же он произвел на меня не скажу приятное, но вполне терпимое и сносное впечатление.
- Мужики, вот меня в Васильков посылают. Может, кто подскажет? – спросил я, подойдя к командировочным старослужащим.
- О, братан, это ко мне! – поднялся с табурета и тряхнул плечами, как атлет перед поднятием штанги, рыжий детина.
- И, как там, нормально?
- Пошуршишь полгода – будет  нормально.- пролаял рыжий, то-ли грозя, то-ли успокаивая. – Полк нормальный… Гвардейский.- добавил он, обведя присутствующих вызывающим взглядом и с превосходством заложив большие пальцы рук за ремень, откуда я заключил о его особенной любви ко всему отличительному.
Неожиданно он сменил позу, обмяк, а в глазах блеснула идея. Он обнял меня за плечи и отвел в сторону.
- Когда едешь?
- Сейчас. Уже собрался.
- Тут, э-э … Дело такое… Деньги есть?
- Дали на дорогу… А сколько вам нужно?
- Братишка! – оживился «дедушка». – Что бы я от тебя «Вы» слышал в последний раз! В полку это не принято! Это тебе не учебка! Забудь!.. Три рубля дашь? Во, как надо! – затараторил он, проведя рукой по рыжим волосам на шее. – В полку сочтемся!
Я полез в карман.
- Три не дам - нету, а пятерочку держи. – протянул я синенькую.
Спрятав деньги в карман, сержант Григорьев быстро оглянулся на своих и, мгновенно, преобразился, превратившись из товарища-однополчанина в «дедушку»-сержанта.
- Значит так, - не терпящий возражений тон был строг и неподкупен, - Никуда не уходи! Подойдёшь через пять минут. Я записку напишу. Передашь сержанту Пестременко … Скажешь от меня! – добавил он рисуясь, как будто бы без его «От меня!» не догадались от кого.
Через пять минут, полностью собранный и одетый, я нашёл Григорьева.
- Готов? Держи записку. Не потеряй! Как зовут?
- Дима.
- Игорь! – протянул он крепкую, как лопата, покрытую рыжими островами пятен, утопающих в огненной растительности, руку. – Смотри записку не потеряй! Положи в военный билет, - он проконтролировал исполнение и продолжал. – Так надёжнее. А на словах скажи, что надоело здесь… Сижу, как… как… В общем, скоро буду, скажи. Привет всем… Ну, давай…Скажи, что, мол … Скоро буду!
- Скажу Игорь. Ну, пока!
Мы ещё раз пожали руки, и я побежал вниз по ступенькам, на ходу доставая военный билет и разворачивая драгоценную записку. Вот она: «Здорова Пёстрый! Скушна тут. Скоро буду. Всем привет!»
«М-да», - сочувственно вздохнул я и вышел из казармы.
Зайдя на КПП я предъявил дежурному, сержанту-сверхсрочнику, тощему малому с унтер-офицерскими усами и двумя железными передними зубами, свои сопроводительные документы и шагнул за порог.
Сделав два шага по грязному мокрому декабрьскому снегу, я оглянулся. Почерневшие деревья, бессменно охраняющие учебку, с унылой тоской смотрели в холодное небо и кружащих в нём траурных ворон…
Вот и все… Никого из друзей за воротами не осталось, и я, как капитан, последним покидал свой корабль, позади оставляя пол года уставщины и держа курс на полковую дедовщину.
И, как вы думаете, куда я направил свои кирзаки?
Правильно - домой!