Печник

Александр Апрельский
Уволившись в конце 50-х годов пошлого века в запас, мой отец решил построить дачу, и не какой-то там садовый домик, а настоящий дом – большой, добротный, светлый, с мансардой и широкой верандой. Место же для строительства отец выбрал не рядом с подмосковным Клином, где тогда жила наша семья, а почти в четырёхстах километрах от него - на Новгородчине, родине моей мамы.
Местные мастеровые – каменщики и плотники, подрядившиеся на строительство, - дело своё знали и делали его на совесть. Потому и дом получился всем на загляденье – в четыре больших окна, свысока смотревших на центральную сельскую улицу (свысока потому, что дом построили на пригорке) и с причудливой мансардой, окна которой выходили на все четыре стороны света. Внушительный внешний вид дома дополняли высокая длинная веранда с отдельным входом и бетонированные ступеньки крыльца, уступами поднимающиеся к нему. Этот вход в дом считался парадным, но впоследствии, насколько я помню, пользовались им крайне редко: гораздо удобнее в повседневной жизни оказалось использовать второй вход  - со стороны огорода: через него прямо из сеней можно было попасть в прихожую, а оттуда – сразу в кухню. Через этот, второй вход, который быстро превратился в основной, в дом носили воду, овощи с грядок, а зимой – дрова. Но всё это было уже позднее…   
Дом строился довольно быстро, и среди прочих многочисленных вопросов, связанных с его строительством, в конце концов, встал вопрос и о печке. Точнее – о печнике: сложить настоящую русскую печь, чтобы она и грела, как следует, и не дымила, и простояла долгие годы – это искусство. Или, если хотите, ремесленничество, возведённое в статус – или в ранг - искусства. Поэтому найти хорошего печника во все времена было делом не очень-то простым. Но – нашли.
Вот тогда-то я, шестилетний пацан, и услышал впервые несколько странную фамилию: Чесмин – с ударением на «и».
Мужики, строившие дом, так и сказали отцу:
- Чесмин – это Чесмин. Одно слово: мастер! А других, Пётр Григорьич, даже и не ишши: такого, как Чесмин, всё одно не сыщешь…
Отец посадил меня в машину, и мы отправились в небольшую деревеньку, названия которой я за давностью лет уже и не помню – за этим самым печником Чесминым. Приехали, по чьей-то подсказке нашли его дом, и отец, оставив меня в машине, отправился договариваться. Чесмин, видимо, согласился сразу, потому что к машине они вернулись вместе.
Скажу честно: увидев хвалёного печника, я поначалу здорово испугался: непонятного возраста, небольшого росточка, в какой-то тёмно-серой одежонке и такого же цвета мятой кепке, небритый, опухший и… одноногий: вместо левой, кажется, ноги из брючины торчала железная палка с резиновым набалдашником на конце (такие вот, кто не знает, в те времена были «элегантные» протезы). К тому же от Чесмина сильно попахивало водкой, чего я по своему малолетству терпеть не мог, хотя почему-то и понимал уже, что русскому мужику без водки ну никак не прожить, особенно в деревне.
Чесмин кое-как забрался на заднее сиденье и сразу же завалился набок – то ли потому, что разместить негнущийся протез между передним и задним сиденьями никак иначе было просто невозможно, то ли оттого, что был не очень трезв.
Пробыл Чесмин в нашем доме дня три или четыре: точно не помню. Спал он в прихожей, на старинном диване, обшитом потрескавшимся от времени коричневым дерматином. Помню, Чесмин жутко храпел, но не постоянно, не всю ночь, а когда спал лёжа на спине: об этом мне рассказывала моя тётушка Лена, старшая сестра моей мамы и моя крёстная. Теперь мне кажется, что тётушка в те несколько дней, пока Чесмин клал печь, вообще не ложилась, чутко и ревностно оберегая мой покой: смутно вспоминаю, что как только Чесмин начинал храпеть, тётушка тут же поднималась со своей скрипучей кровати и спешила в прихожую, после чего храп сразу же прекращался.
Утром Чесмина угощали завтраком, сдобренным гранёной стопкой водки. Потом, выставив негнущийся протез, он присаживался на высокий порог двери, ведущей из прихожей в сени, и долго курил, молча оглядывая фронт предстоящих работ – будто разговаривал с будущей печкой. В эти несколько минут все домашние ходили мимо Чесмина молча и чуть ли не на цыпочках, словно страшась нарушить его напряжённый мыслительный процесс.
Наконец, докурив самокрутку – а курил Чесмин исключительно самосад, - он шумно вздыхал, крякал, потом неуклюже, опираясь рукой о дверной косяк, поднимался с порога и в три шага перебирался к печной кладке. Ещё раз осмотревшись, он садился на пол, задирал штанину и отстёгивал мешавший ему протез. Бережно положив протез на диван, он с минуту растирал культю, потом опускал штанину и весело изрекал на весь дом:
- Ну, с Богом! Поехали, что ль…
Потом, лихо прыгая на одной ноге, Чесмин перебирался в кухню, и начиналась работа, которую точнее было бы назвать чем-то вроде колдовства. Меня на время этого чудодейства из дома обычно изгоняли, чтобы не путался под ногами, но кое-что я всё-таки успевал увидеть и, как оказалось, даже запомнить.
Например, я отчётливо помню, как Чесмин, неторопливо разложив поблизости от себя свои хитрые инструменты для кладки, брал в руки первый в этот день кирпич и, прежде чем положить в кладку, оглаживал его со всех сторон, рассматривал, поднося чуть ли не к самому носу. А может, ещё и обнюхивал; однако за это поручиться не могу. Затем, смочив кирпич водой из стоящего тут же корыта, которое заранее устанавливалось им в пределах досягаемости, Чесмин обмазывал его глиной и вновь осматривал. И что-то при этом тихо бормотал…
Как и что делалось дальше, я уже не видел: в кухню входил отец, помогавший Чесмину в работе - он носил ему со двора размоченную глину и подавал кирпичи. В результате м;ста для моих манёвров по кухне не оставалось совсем, и мне приходилось уходить во двор или на улицу к ребятам, благо погода в те летние дни стояла хорошая, тёплая, а дождей и вовсе не было. 
Обедать с нами за одним столом Чесмин отказывался наотрез:
- Куды ж я с вам – в глине весь? Не-е, извиняйте, люди добрые! Я уж туточки: вон Матвеевна меня покормит – и ладноть…
Работали Чесмин с отцом до самого вечера, точнее – часов до пяти. Закончив, отец шёл купаться на небольшую речную заводь неподалёку от дома, а Чесмин пристёгивал протез, выходил на площадку заднего крыльца и с минуту, щурясь, молча смотрел на закатное солнце. Потом, осторожно переставляя протез, он спускался по высоким бетонированным ступенькам во двор, садился на скамейку под молодым клёном и начинал долго и старательно скручивать самокрутку. Скручивал он её перемазанными засохшей глиной корявыми пальцами и искоса, с какой-то хитрецой в серых глазах поглядывал на меня. Прикурив, глубоко затягивался и вдруг спрашивал:
- Куришь?
- Не-е! – испуганно мотал я головой.
- Смотри, не кури! Така энто зар-р-раза, брат… Не будешь?
- Не буду!
- Ну, смотри…
Тётушка Лена приносила два ведра воды из речушки Демьянки, протекавшей по другую от нашего дома сторону улицы, и, черпая из них большим алюминиевым ковшиком, медленно, тонкой струйкой лила её Чесмину на руки. Чесмин, нарочито хмурясь, сначала долго смывал глину с рук, потом, громко фыркая, тёр уже отмытыми ладонями лицо и при этом всё поглядывал и поглядывал на тётушку, да так пристально, что та в свою очередь тоже начинала хмуриться и поторапливать мастера печного дела:
- Ну, отмылся, что ль?
- А чё? – хитро, как бы с подначкой улыбался Чесмин.
- И ничё! – отводя смущённый взгляд, отвечала тётушка. – Вода, вон, щас кончится – вот те и чё!
- Дык ишшо сходишь, - улыбался Чесмин.
- Ишшо чего! – возмущалась тётушка. - Неколи мне: у меня эн картошка на плите закипат!
- Ну и чё? – улыбался Чесмин.
- И ничё! – не выдержав строгого тона, улыбалась и тётушка. – Блестишь уж, как самовар, а всё…
- В женихи сгожусь? – становясь вдруг серьёзным, тихо спрашивал Чесмин.
Тётушка бросала ковшик в пустое ведро и, отворачивая и от Чесмина, и от меня вдруг зардевшееся лицо, уходила в дом, возмущённо охая и приговаривая:
- От бес, а? Ну, бес и бес – Господи, прости!..
Эта сцена, не меняясь, повторялась каждый день. Многого в том шутливом разговоре взрослых людей я, пацан, понять, разумеется, тогда не мог, но мне было и смешно, и отчего-то радостно слышать весёлую перепалку Чесмина с моей любимой тётушкой. Я не знаю, была ли у Чесмина жена, были ли у него дети и, если были, то счастливой ли была его семейная жизнь: я не знаю этого и не узнаю уже никогда. Зато уже тогда про свою тётушку Лену я знал всё: и что её муж Фёдор не вернулся с той проклятой войны, пропав без вести в самом её начале, и что обе их дочери утонули, будучи ещё совсем маленькими... Потому, наверное, те шутливые перепалки, ежедневно происходившие между Чесминым и тётушкой, теперь, спустя многие десятилетия, я понимаю совсем иначе, чем тогда: ведь тётушке моей в то время было чуть за пятьдесят. Да и знаменитому печнику Чесмину – вряд ли больше…
Отмывшись, Чесмин ковылял к скамейке под клёном, неуклюже, отставив далеко в сторону протез, опускался на неё, скручивал самокрутку и закуривал. Сизый дым самосада, слоясь в недвижимом вечернем воздухе, медленно поднимался над его головой и исчезал среди крупных, как лопухи, кленовых листьев. Солнце клонилось к закату, всё вокруг было тихо и покойно, и мир казался незыблемым и безмятежным. И хотелось, чтобы так было всегда…
Потом с речки возвращался отец, и тётушка звала его и Чесмина ужинать. Помню, что во все те дни, пока Чесмин клал печь, отец ужинал не с нами – со мной, мамой, тётушкой Леной и бабушкой Таней, - а с Чесминым. Мы, как всегда, ужинали в большой комнате (бабушка Таня по старинке называла её горницей), а отец с Чесминым – на кухне, где мама с тётушкой к этому времени уже успевали и прибраться, и стол для мужиков накрыть. Меня к ним мама почему-то не пускала, хотя я каждый вечер и просился.
- Пусть они там посидят, поговорят, сынок, - говорила мама. – Им, наверно, есть о чём поговорить…   
- А о чём, мам? – спрашивал я. – О печке?
Мама смотрела на меня с какой-то затаённой печалью, которую я почему-то очень остро чувствовал, гладила по непослушным курчавым волосам и каждый раз тихо и не совсем понятно отвечала:
- И о печке тоже…
Это уже потом, спустя голы, я догадался – и о том, почему меня в те дни не пускали по вечерам на кухню, и о чём так долго могли говорить – и, конечно же, говорили – двое ещё совсем не старых мужчин, прошедших и переживших страшную войну. О ней, проклятой, и говорили, изредка наполняя небольшие гранёные стопки и, конечно же, поднимая их и за тех, кто с той войны не вернулся, и, наверное, за то, чтобы такой беды больше никогда не повторилось. И, уверен, плевать им обоим было на то, что один из них – рядовой, а другой – генерал-лейтенант авиации: сидели за столом два солдата той войны – пусть оба и не особо здоровые, но зато живые, и выпивали за тех, кто не вернулся и уже никогда не вернётся, вспоминая их, может быть, и поимённо – кто кого знал, а может, и всех разом…
А на следующее утро они опять клали печь и опять разговаривали, но уже не о войне, а о чём-то другом – о более близком и насущном…
Печь в отцовском доме Чесмин сложил – большую, добротную, тёплую, с широкой, прочной лежанкой. Сложил – и уехал домой; точнее, его отвёз отец, и никогда больше Чесмина я не видел…
Вскоре отец, которому было всего пятьдесят семь, тяжело заболел и умер. В построенный им дом, продав свой старый домишко, переехали тётушка Лена и бабушка Таня, а я потом каждый год ездил к ним на летние каникулы.
Пироги же, и рыбники, и щи – всё, что пеклось и варилось в сложенной Чесминым сказочной печи, и на вкус всегда было таким же сказочным…
Чесмина я не видел больше никогда. Но и в детстве, и в юности, приезжая на каникулы, я эту фамилию слышал довольно часто: видимо, печей в районе Чесмин сложил не один десяток (а может, и не одну сотню!). Обычно это был примерно такой диалог:
- Печка, понимаешь, дымит; надо хорошего печника искать.
- Да? А вот у меня – не дымит.
- А тебе кто клал?
- Да Чесмин…
- Ну, Чесмин! Чесмин – мастер…   
Я не помню имени-отчества Чесмина; возможно, я не забыл их, а просто не знал. И не знаю, когда и как Чесмин умер. Но…
…Каждый год я езжу в тот небольшой районный центр, где до сих пор высится на пригорке дом, построенный моим отцом. Правда, в нём давно уже живут другие люди – мои дальние родственники по матери, но я в том доме, слава Богу, – желанный гость.
Русская печь, сложенная Чесминым более полувека тому назад, и по сей день исправно отапливает дом моего детства.
И её не перекладывали ни разу…