ДЯДЯ ПАНТЕЛЕЙ
РАССКАЗ
– Дядя Пантелей, дядя Пантелей, ну что, сейчас уж будете резать? – спрашивал мальчик лет семи в стоптанных кирзовых сапогах, старом пальтишке и шапке с отвисшим козырьком. Он глядел снизу вверх ясными глазками и морщил при этом свой круглый носик.
– Да, сынок, сщас. Ты отойди, а то побежит, – отвечал невысокого роста, пожилой, кряжистый мужик, отчего-то сразу нахмурившись, как только услышал вопрос, и сердито и торопливо задергал петли спутанной веревки.
– Мишка, не мешайся, гляди – задавят! – вскрикнула маленькая женщина в серой пуховой шали, черной фуфайке и валенках с калошами, держа в одной руке большой алюминиевый таз, а в другой – полотенце.
Она стояла с двумя соседками у палисадника, под окнами, и все повторяла, будто извинялась, что поросенок невелик: мол, и держали мало, и кормили плохо. «Лишь бы свое, лишь бы свое», – будто успокаивали ее бабы и при этом думали обе, что Пантелеиха врет – не моргнет: год кормила столовским и докормила – на пельмени не выберешь, одно сало. И еще чуткий бабий слух уловил в Мишкиных словах то, отчего Пантелей нахмурился и сердито задергал веревочные петли. Бабы сразу забыли про Пантелеиху и некоторое время приметно глядели то на Пантелея, то на Мишку, и одна с выражением жалости на лице поправила и без того удобно повязанную шаль.
Мишка отошел к палисаднику, к матери, и та легонько прижала его к себе, погладила по плечу и по груди, вздохнула тихо-тихо – никто не слышал.
Они вчетвером стояли и смотрели, как будут резать поросенка. Пантелей уже распутал веревку и сделал на одном конце петлю. Витька Шулятьев, в короткой фуфайке, из-под которой на четверть выставлялись полы пиджака, водил большим пальцем поперек широкого лезвия финаря, проверяя, остер ли. Он должен был колоть, и его баба стояла сейчас у палисадника и думала о том, как будет вечером варить мясной суп из заработанной мужем свинины, потому что резальщику дадут обязательно. Третий из мужиков, Славка Гусев, которого пригласили только помочь повалить и подержать поросенка, принес из-за сарая три толстые недлинные жердины и прислонил их к крыше хлевушки, в стороне, чтобы не мешались. Потом, когда все было готово, они договорились, кому что делать, когда поросенок выйдет из хлева, чтобы, не дай бог, не выпустить его. Начиналось самое интересное, и Мишка во все глаза глядел, что сейчас будет.
Тем временем Пантелей открыл хлевушку и, улыбаясь, позвал: «Борька, Борька». И при этом он почепкал губами и похлопал себя по колену, будто звал собаку. Мужики стояли у дверей сарая и ждали.
Поросенок, здоровый и круглый, вылез из хлева, заворочался и зарехал, хлопая ушами, но Пантелей успел накинуть ему на заднюю ногу петлю, чтобы не убежал. Когда поросенок, почуяв недоброе, выскочил из сарая, Мишкина мать бросила таз и полотенце на снег и убежала в дом, а Мишка остался и видел, как три мужика поймали поросенка, навалились на него, смяли, но это им удалось не сразу, и они кричали и матерились, а поросенок визжал и мотал толстой шеей, потом захрипел, захрипе-ел, захрипе-е-ел и затих. Витька Шулятьев вытащил финарь из маленькой ранки под левой передней и победно матюгнулся. Обе руки и рукава его фуфайки были в крови.
Теперь было можно глядеть ближе, и Мишка подбежал к мужикам, которые вставали с поросенка. Пантелей выругался, потирая колено и морщась:
– Зацепил ведь, зараза, копытом своим. Черт! Наверно, кожу содрал.
– Ерунда, пройдет, – сказал Шулятьев. – Ну-ко бери, оттащим от крови.
Они ухватили мертвого поросенка за ноги, опрокинули на спину и оттащили на чистый снег.
– Дядя Пантелей, больно, да? – пожалел Мишка.
– Ничего, сынок, пройдет. Ты шел бы, бегал, – сказал Пантелей, снова хмурясь и не глядя ни на кого.
– Я еще немного.
– Ну, дело твое. Только ничего не спрашивай, не мешай.
Мишка отошел в сторону, но не хотел уходить совсем, потому что сейчас будут разжигать лампы и, может быть, ему дадут подержать лампу и попалить у поросенка шерсть. В прошлом году давали. Но Пантелей, занимаясь одной из ламп, коротко взглянул на него и сказал:
– Иди, иди, Мишка, бегай, вишь – спешим.
Мишка убежал, а Пантелей посмотрел ему вслед и пожалел мальчишку. Но все это лучше, чем он будет вертеться на глазах у остальных и они будут ловить каждое его слово и потом разводить сплетни.
...Часам к одиннадцати с поросенком управились. Заднюю половину разрубили по хребту и повесили в сарай, под крышу. Туда же подвесили за ноздри и голову. Переднюю часть положили в сарае на широкую лавку, накрытую клеенкой. Пантелей с женой унесли в дом таз с требухой и кишками, ведро с толстыми полосами сала – перетапливать. А Витька Шулятьев и Славка Гусев убрали в Пантелеев сарай паяльные лампы, закидали снегом запекшуюся кровь и грязно-красные лужи у сарая, сели на бревна покурить, дожидаясь приглашения. Разговор шел вялый, лишь бы не молчать.
– Пудов на восемь вытянет, – сказал Гусев, опуская правую ногу вниз, чуть завалившись влево и засовывая спички в карман брюк.
Славка Гусев был среднего роста, крепенький, щекастый и узкоглазый. Сидеть ему тут было вовсе ни к чему, и он знал это. Потому что его звали только подержать. Но дома делать было нечего, а здесь пахло угощеньем, и он, когда поросенка уже закололи, не ушел, а остался помогать: где попалить, где что поднести, и Люба, жена Пантелея, пока таскала ведра с горячей водой, несколько раз нехорошо взглянула на него. Но потом смирилась, потому что этого широкорожего не прогонишь. И Славка Гусев знал, что Любка - жила, и не уходил из принципа: не жмись. Он свое высидит, ему спешить некуда.
– Да-а, пожалуй, – согласился Витька Шулятьев на восемь пудов, стряхнув пепел на снег.
– Только жирен ни к чему, – сказал Гусев.
– Перетопят, в магазине не бери, – сказал Шулятьев.
Он тоже знал, что Гусенок дожидается выпивки, но ему было все равно. А он свое заработал. Пантелей колоть не умел, и Витька его за это не осуждал. Дело не простое, сноровка нужна. Потому он свое заработал. Да еще ведь он же и потрошил.
– Ты заметил, малый-то с Пантелеем все через дядю, – обернулся Гусев и затянулся, и глаза его в прищуре превратились в щелки.
– А, не наше дело, – рокотнул Шулятьев и снова стряхнул ногтеватым пальцем пепелок на снег в розовых от крови пятнах.
– И ни один из четверых так отцом и не зовет, – сказал снова Гусев и с некоторым уже нетерпением взглянул на Пантелеевы окна.
– Дело не наше, – снова глуховато произнес Шулятьев, выдувая дым, и он, просвеченный солнцем, был очень белым на фоне тени от дома.
Гусев хотел еще что-то сказать, но тут на крыльцо вышел Пантелей и позвал их в дом. Они неспешно встали, бросили окурки, отряхнули штаны и пошли вразвалочку.
В большой комнате их ждал накрытый стол. Посередке, в широкой сковороде, громоздились и шкворчали куски крупно нарезанной печенки, зажаренные на нутряном сале. Из тарелок, до краев полных супа, поднимался парок, и по всей комнате витал аппетитный мясной дух.
Сели за стол. И пока хозяйка обирала на кухне кишки, отзавтракали и разошлись, унося с собой по куску свинины – за работу.
Проводив гостей до калитки, Пантелей Анисимович вернулся в дом, кликнул жену, и они пошли в сарай. Пантелей, разморенно-сыто улыбаясь, подошел к лежащей на лавке полутуше, откинул край клеенки.
– Ха-арош! А? – выговорил он, с хрястом раздвигая за обрубки передних ног грудную клетку. – Вот оно – мяско, – потрёс он в руках свисающий с лавки жирный кусок грудины, вопросительно-радостно глядя на жену.
– Хорош, как не хорош. На одном столовском вырос дак, – согласилась жена. – Жирен только больно.
– Так что, что жирен, на то и поросенок, на то и поросенок.
– Ну так что, открывай свою лавочку, пока парное.
– Сейчас-сейчас, все будет. Ты не спеши. Все будет будь здоров. Все будет будь здоров, Иван Борисович.
– Хоть бы рублей бы на сто продать, – сказала Люба.
– На-а сто? – осуждающее взглянул на нее Пантелей. – Выдумала – на сто тебе. За сто-то нечего было и руки марать. А две сотняжки в кармане, считай.
– Больно – две, – недоверчиво произнесла жена. – Хорошо бы, две-то дак.
Она знала – чтобы было хорошо, надо рассчитывать на плохо и больше про то говорить, что тому, как надо, не бывать, тогда оно будет скорее.
– Две-е, – настаивал Пантелей.
– Хорошо бы две-то. Хоть бы немного поправиться, лешой.
Пантелей с женой вытащили на улицу старый стол и прислонили его к стене сарая, чтобы не шатался и не упал. На столе Люба расстелила клеенку, вытерла тряпкой кровяные разводы и встала в дверях с улицы. Пантелей принялся рубить мясо на куски, надсадно хакая, когда топор шел по ребрам или хребтине. Он сразу рубил так, чтобы куски были по два-три килограмма: продавать удобнее и чтобы не рылись, который лучше. Жена носила куски мяса и складывала их горкой на столе на улице, поглядывая, нет ли собак. Когда все мясо было изрублено, она сходила домой, принесла безмен, пачку старых газет и положила все это на край стола, рядом с мясом. Пантелей вышел на волю, взглянул на бело-розовую гору на столе и одобрительно произнес:
– Пуда три-четыре будет.
– Ну-у – четыре, хоть три, скажи.
Люба взглянула на кучу мяса оценивающим взглядом, и ей тоже показалось, что уж четыре-то пуда все есть.
– Так что костюмчик почти в руках, – сказал Пантелей мечтательно-утвердительно, сощурившись и покручивая твердую беломорину.
– Ну, давай, продавай дак. Конечно, надо костюм-от. Нечего. Сейчас не купим, опять когда. Ладно, пойду. В долг не давай, – сказала она, обернувшись. – Раздашь, не скоро вытребуешь.
Пантелей помолчал, в мыслях входя уже в роль продавца, а жена ушла дообирывать внутренности.
Пантелей Анисимович ждал покупателей. Он стоял за столом, опершись на него руками и откинув голову чуть влево. Сейчас он очень был похож на продавца мясного отдела, который успел отложить себе и знакомым завезенной в обед колбасы, и, окидавая взглядом огромную бурлящую толпу покупателей, всем своим видом как бы давал понять, что, пока очередь не успокоится, он отпускать не будет и что волноваться не стоит, – все равно всем не хватит. Сегодня Пантелей Анисимович чувствовал себя хозяином стоящим, человеком, который копейку беречь умеет и знает, что ему в жизни надо, и благодаря этому вот чего достиг. Вот эта куча мяса весом пуда четыре принадлежит ему. Его это. Его все. Ни у кого в поселке столько мяса нет. Покололи поросят еще с осени, а он вот – в апреле решил. Да и резал сегодня во всем поселке он один. Один на весь поселок. Расхвата-ают. Люд кругом рабочий, лесной. Без мяса за стол не сядут. А мясо? Мясо – вот оно. Подходи, бери, не стесняйся.
Покупателей, однако, не было. Пантелей Анисимович важно поглядывал по сторонам, время от времени переступая с ноги на ногу, и при этом щепки от прошлогодних дров и темная, свернувшаяся березовая кора шуршали и похрустывали под сапогами. Его скуластое обветренное лицо, тяжеловатый взгляд выражали нетерпение: «Ну, кому сколько, подходи».
Место для торговли мясом у него было хорошее. Потому что их угловой дом выходил крыльцом в проулок. Сарай рядом с домом тоже выходил в проулок одним концом. Место открытое, приметное. За перекрестком, на улице, наискосок, он видел недавно срубленную брусковую леспромхозовскую столовую. Правее – несколько четырехквартирных домов и сараев против них. Посередине площади, перед столовой, уже вытаяла большая плешина песка. Днем тут развезет, расквасит, когда станет пригревать. А пока – у-ух! – ознобно даже, – последние утренники. Стоять было, конечно, зябко. Но это лучше, чем если было бы тепло. Потому что на морозе мясо дольше пролежит, не бойся, не испортится. На площади – ни души, ни единого человека, как вымерли все, как назло. На столбе у столовой висит динамик, и из него слышны песни. Пантелей послушал немного, и музыка ему понравилась. Музыка и солнце с утра. После обеда будет тепло, хоть в одном пиджаке выходи. И небо такое чистое.
И от музыки, и от солнца, и от выпитого за завтраком самогона, оттого, что поросенка, наконец, зарезали и у него теперь столько мяса, и оттого, что сегодня суббота, – от всего этого у Пантелея было хорошее настроение. Хотелось думать о чем-нибудь приятном. Допустим, о костюме.
В тот раз с получки ездил в район, заходил в универмаг, и приглянулся ему там один костюм. Но дорогой – за сто тридцать два рубля семьдесят копеек. Дорого-ой. Серый в клеточку. Пантелей и изощупал-то его весь, и штаны-то на размах растягивал – хорош, все подходит. Были там и за сто пятьдесят, и даже за сто семьдесят – заграничные. Да дороги ни к чему. Не по Пантелеевым деньгам. Нашивал и он раньше заграничные-то, и за сто семьдесят был один. В праздник в клуб что тебе директор заявлялся. Да Ваське, старшему, перед армией отдал: молодой, носи, не жалко, а ему – старику – сойдет и в старом. Хотел себе новый на выход купить, да не вышло. В позапрошлом году, весной, на сплаве, искупался в ледянице и болезнь эту треклятую схватил. На валке-то работал, хорошо зарабатывал. Жили не хуже других, не гляди, что семейно. А сейчас вот ходит плотничает за сто двадцать. А Люба, она что – кладовщиком. Какие тоже деньги. И ребятня подрастает. Все получше да подороже подавай. Сейчас так. А с деньгами, как в плотники по болезни перешел, туго стало.
Ну хоро-ош, за сто-то тридцать два. Можно бы купить. Да денег не было. А купить – уж и берег бы. По большим только праздникам стал бы надевать: марковитый.
Эти приятные Пантелеевы мысли были прерваны появлением мальчишек. С улицы, из-за дома, выехали трое на велосипедах. У одного на багажнике, свесив ноги, сидел четвертый, а пятый, Мишка, бежал за ними следом, тукая и хрупая сапогами по состывшейся вчерашней снежнице. Ребятишки остановились у сараев. Мишка подбежал, запыхавшись, спросил:
– Ну чо, дядя Пантелей, уже все сделали, да?
Пальто на одной пуговице, ворот нараспашку, козырек навис на глаза, и, чтобы глядеть прямо, Мишка задирает голову. Ну шпаненок шпаненком. Глазки востренькие.
– Да, сынок, все. Отбегал Борька. Хошь покажу – висит. Он вышел из-за стола и открыл сарай. Дверь заскрипела, стукнула металлическая щеколда.
– Вон гляди, – указал Пантелей под крышу, где на переводе были подвешены две половины задней части туши и короткая, желтая, с черным срезом голова. Он сказал это и прикашлянул, собираясь и не решаясь даже перед этим мальцом попросить его о самом для себя главном.
– О-о, большой, – сказал Мишка, загнув козырек и задрав голову.
– Большой, да. – Пантелей стоял в сарае, у дверей хлевушки, а Мишка – в дверях сарая. Мальчишки не могли видеть Пантелея, и он присел, заглянул Мишке в лицо, прошептал горячо: – Ты почему меня все дядей-то зовешь? Я ведь отец тебе. Нехорошо, смотри. Мамка-то твоя – моя жена ведь.
– Так... Галька ругается, – сказал Мишка тихо и опустил глаза, шмыгнул носом.
– Галька – девка. Ты ее не слушай, – шептал торопливо Пантелей. – А мы с тобой... в доме – два мужика. Я мужик и ты мужик. Мы с тобой должны друг за друга стоять. Я тебя – сынок, сынок, а ты меня – дядя. Какой же я тебе дядя. Будешь? – выдохнул Пантелей, просительно взглянув на Мишку.
– Ну, буду, – кивнул Мишка, поддернул козырек и шмыгнул опять. Он глядел немного вниз и в сторону, колупая край дверного косяка. И личико у него было сейчас таким, что Пантелей был готов расцеловать его.
– Ну беги, если хочешь, бегай, играй. – Пантелей легонько хлопнул Мишку по плечу и встал.
Мишка повернулся и побежал к друзьям, и через минуту их шумная ватага скрылась за сараями.
Пантелей бы еще подумал о Мишке, но тут к его столу подошел первый покупатель – Фаинка Чистякова из дома напротив. Она спросила, почем мясо, и Пантелей сказал, что по три девяносто, как вчера еще, с вечера, с женой договорились. Фаинка поворочала верхние куски, ничего не сказала и ушла.
Подошла вторая, незнакомая, спросила почем. Он назвал цену.
– Ты что – по три девяносто. Ладно бы по три пятьдесят. А то по три девяносто, – завозмущалась она. – Есть не захочешь, в горло не полезет.
Посмотрела, посмотрела мясо и ушла. Еще и бормочет, чем-то недовольна. Потом подходили еще двое, да, услышав цену, ушли, не купив. Жена побежала в сарай за тазом, спросила, много ли продал.
– Пока нисколько, – сказал Пантелей, – Говорят, дорого.
– Народ какой бессовестной! – заругалась Люба, шаря в сарае, на крыше хлева. – Им бы даром кто отдал. Так и норовят урвать где чего.
Она вышла с таэом.
– Народ какой! Смотри не сбавляй.
– Нет-нет, – успокоил он жену. – Возьмут. Надо будет, так возьмут. Сегодня возьмут. Один поросенок на весь поселок. Расхвата-ают.
Жена ушла. Пантелей Анисимович постоял еще, как раньше, потом вышел из-за стола и встал с краю, опершись на него одной рукой. «Подождем, – подумал он, – мы люди не гордые. Один поросенок на весь поселок. И по четыре за кило сделай, так возьмут. А тут три, хоть и девяносто. Нет, пожалуй, по четыре не возьмут».
– Три девяносто, – назвал он цену подошедшей женщине.
– Совесть-то есть ли? – удивилась та. – Своего ведь брата работягу обдираешь.
– Как – совесть?.. Вот ты... – не ожидал такого Пантелей. – Ты сама выкорми, а потом и... Со-весть! Я ведь те в карман не лезу. Дорого? Не бери. Дешевле не найдешь, – серчал Пантелей.
– Да нигде же экого чуда нет, чтобы по три девяносто, – напирала баба. – Везде по три семьдесят. И жиру поменьше.
Она еще поругалась и ушла.
«Три семьдесят! Да это хоть сейчас возьми и выброси».
Он достал пачку «Беломора», пошарил по карманам в поисках спичек, наконец нашел и закурил, сел на березовую чурку поодаль. «Три семьдесят! Да это почти даром!».
Подошла Клашка Симчихина. Муж ее машинистом на паровозе, а сама – техничкой в клубе. Спросила, почем мясо.
– Три... восемьдесят, – с трудом выговорил последнее слово Пантелей.
– У всех по три семьдесят, а у тебя по три восемьдесят. Слаще буди разве?
– Хм, у всех. У кого это?
– Да что – вон у Сергея Демакова, у Прозорова Сашки, у всех по три семьдесят седни.
– А мне что до них? – сердился Пантелей. – Какое мне дело? Они, может, задаром будут отдавать. Не хочешь – не бери. Не сбавлю.
– Ой ты, куркуль ты, – ругнулась баба.
– Ты чего обзываешься? А еще в клубе работает.
– Куркуль и есть. По три во-осемьдесят!
Она пошла со двора, возмущаясь тем, как люди на деньги падки, из-за пятака рады удавиться.
«Вот дура, – зло подумал Пантелей. – Еще обзывается». Он все сидел на березовой чурке и курил свой вонючий «Беломор». Про куркуля он скоро забыл, потому что встревожился. Оказывается, не он один сегодня колол. К тому же он вдруг обратил внимание, что утро-то уж давно кончилось и солнышко даже припекает. Скоро совсем тепло станет. День-то вон разгуливается. Мать честная! Мясо-то уж часа полтора лежит, испортится. Он окликнул жену, и они вместе перетащили стол из-под навеса, куда уже заглянуло солнце, в тень, за сарай. Пантелей велел срочно написать объявление, что, мол, продается мясо, свежее, нежирное, по адресу такому-то. Она объявление написала и повесила на столб у столовой, на котором уже были другие объявления или болтались обрывки от них. Когда Люба вернулась, они долго совещались: продавать мясо по три семьдесят или, все-таки, по три девяносто. Ладно, решили – по три семьдесят. Пусть жрут. Ждать больше нельзя. Сгноишь добро, пропадет ни за грош.
После того как повесили объявление и сбросили цену, от покупателей не стало отбоя. Не прошло и часа, как Пантелей распродал полпоросенка, убрал стол и, вешая на двери сарая замок, бросил запоздавшей покупательнице:
– Все! Лавочка закрыта.
Он сказал это холодно и зло, словно отмахивался от назойливой мухи.
Дома он выгреб из карманов мятые рубли, трешницы и десятки, горсть мелочи, и они с женой принялись считать выручку. Набралось меньше, чем ожидали. Правда, некоторые купили мясо в долг, обещая отдать деньги с получки. Но все равно, если уж не в куче, так не в куче. Растрясешь и не заметишь. Больше всего Пантелей злился на себя. За то, что придумал колоть поросенка именно сегодня, когда и другие кололи. Правда, это не предусмотришь, но все-таки. Вот и потерял, растяпа, двадцать копеек на килограмме. Весь остаток дня он ходил смурной и злой на весь белый свет. И даже о костюме не вспоминал. Хотя денег на его покупку теперь было достаточно. Поросенок годовалый, не маленький.
Спать легли рано. Пантелей долго не мог уснуть, все ворочался с боку на бок, кряхтел да сопел, вставал, курил и ложился снова. Но сон все не шел. Жена сердилась, тыкала ему в бок, тоже не спала.
– Натопили – жарища, – вздыхает она.
– Так сама ведь еще подкидывала зачем-то, – шепчет Пантелей. – Сщас всю ночь не уснешь.
– Вот я и виновата стала.
– Винова-ата. Спи давай.
– А тя чо гнет?
– А так что-то.
– Сколько ну-ко, ты считал, нам первого-то должны отдать?
– Чего «сколько?» – не понял Пантелей.
– Ну, за мясо. – Она лежала и говорила в темноту.
– Сорок четыре рубля.
Он стал перечислять, кто должен, называя рубли и копейки полностью. Черный список был небольшой, потому что Пантелей, когда торговал, на долг не соглашался. Только больно уж знакомым, с кем вместе в лесу работал, дал до получки. Мужики надежные.
– Вот и растрясем эти сорок. Уж не сразу так не сразу.
– Так уж что делать – парни свои. Отдадут, не затянут.
– Ладно уж.
– Ну так что костюм-то, брать? – спрашивает Пантелей.
Они давно договорились, что как зарежут поросенка, то половину продадут и купят ему костюм. Но спросил так, для порядка. Без окончательного согласия жены он брать такую вещь не хотел.
– Да бери уж, буди. Теперь не купишь, опять когда.
– И рубаху бы белую, – прошептал Пантелей мечтательно. Он прикурил лежа, и в темноте задвигалась яркая звездочка. – Да еще галстук бы, мать честная, – как лопата, широкой, – забирался он в совсем уж недоступные области. – Да побреюсь, да наодеколонюсь, так буду, как министр иностранных дел. – Министра иностранных дел он считал самым главным министром, должность у него была и звучная, и для произношения очень удобная.
– Тогда все девки твои будут, все побегут, – смеется жена.
– Ну так брать, не брать костюм-то?
Люба помолчала немного, потом вздохнула, сказала шепотом, будто жалуясь, натягивая на себя одеяло:
– С жизнью вместе, везде деньги и деньги, и денег нет. – Она опять немного помолчала и продолжала горестно-задумчиво: – Ленка вон нынче третью зиму кончает, на другой год уж диплом получит, а у девки и пальта хорошего нет. Бегает в обдергушке. А ведь невеста, замуж скоро. Вот погоди, кончит дак, приведет кого-нибудь. Васька осенью из армии придет – тоже у парня надеть нечего. В шинеле да гимнастерке в люди ведь не выведешь. Не родной, мол, так не одевают. Народ-то всякий. Мишка вот тоже скоро без сапогов останется. Дохлопает эти, и надеть нечего. А велосипед еще просит. Как собачонок за парнями бегает, все просит: дай да дай прокатиться. Совсем еще ничо не понимает. У Гальки к лету платья на выход нет. Тут опять деньги. А где брать? Везде деньги и деньги.
Пока жена говорила так, Пантелей лежал, курил, стряхивал пепел под кровать, и при затяжках нос и щеки его освещались слабым розоватым светом. Когда жена стала говорить про Мишку, он вспомнил сегодняшнее утро.
– Слышала сегодня, как он меня принародно – дядя да дядя?
– Как не слышала. От баб так чо-то и нехорошо стало. Скажут, не зовут некоторой отцом-то, скажут, обижают, может, раз не зовут. Народ знаешь ведь какой. Не родной, так уж обязательно и бить.
– А пусть что хочут думают, – сказал Пантелей и бросил докуренную папироску под кровать. – Потом – тебя не было – прибежал он с парнями, повел я его в сарай мясо показывать. Ты чо, говорю тихонько, меня дядей-то кликаешь? Какой, говорю, я тебе дядя. Так Галька, говорит, ругается, не дает отцом-то называть.
– Она, она это, свистушка, все ему подтырыкивает. Сколько раз уж я ей говаривала. Что, мол, ты, бессовестная, ведь отец он вам всем. Дак молчит, ничо не говорит. Григорий-то ее уж больно любил да потачил. Так вот она сейчас и выкомаривается. Самая была у него в любимчиках.
– Потом убежал с парнями, – продолжал Пантелей. – Они на велосипедах, а он бежит, за багажник держится. И кататься ведь где-то успел научился.
– Что, ведь большой уж, как не научится.
– Были бы деньги, так я бы ему купил велосипед-то. Катайся бы он. Может, стал бы называть.
– Так вот это-то и есть, что не на чего, – прошептала жена и замолчала.
Пантелей заворочался, заскрипел пружинами матраца.
– Слышь, – прошептал он.
– Ну?
– Давай... это... Ленке пальто-то купим. И Гальке платье. Можно и Ленке еще платье, – сказал нерешительно Пантелей.
– А костюм тогда как? Который год уж собираемся, а все что-нибудь да. И ребенкам-то надо, и у тебя надеть нечего.
– Ка-ак, был ведь костюм-то хороший, помнишь? Когда с тобой сошлись.
– Ну-у, – засмеялась жена, оборачиваясь и обнимая Пантелея полной горячей рукой, положив голову ему на плечо. – Тот костюм-то еще Полин был. Ее это. А я тебе так и не покупывала.
Она уткнулась ему в плечо, захлюпала носом, стала мять край старого ватного одеяла у лица, промокая слезы.
– Не реви, не реви ты. Э-э, бабы. Больно уж слезы-то близко у вашего брата, – успокаивал Пантелей, обнимая и поглаживая жену по плечу. – Не покупывала, и ладно. Живу же, слава богу, троих на ноги поднял. И Мишка, глядишь, подрастет. Лишь бы их-то поднять, а сам-то черт с ним. – Он немного помолчал и добавил изменившимся тихим шепотом: – А за отца не считают. Хоть бы который папкой звал.
– Григория-покойника помнят. Сколько уж лет прошло, а помнят.
Оба замолчали. Жена успокоилась у него на груди, притихла. Может, так лежит, прикорнула, а может, спит. А Пантелей не спал. Лежал, курил в темноте и думал о детях. Вспомнил о письме, которое пришло сегодня от Васьки. Пишет, что шьет уже дембельские погоны, на дембель уже готовится. Отслужил, считай, свое. Домой придет, может, женится. Что ему остается. Своим домом да своей семьей тогда заживет. На ноги встанет, что ему тогда, нужен ему отец. Ленке – то же самое. Техникум свой кончит да махнет, куда распределят. Тоже – отрезанный ломоть. Найдет, поди, кого, замуж выскочит. Вот Галька разве. Ой не-ет, не-ет, свистушка. И с матерью-то не больно поговаривает. А с неродным отцом тем более. Дождешься от нее. Остался Мишка. Вот, буди, Мишка. Он только-только ходить начинал, когда они с Любой сошлись. Потом, когда подрастать стал, нет-нет да и кликнет папкой. А уж он, Пантелей, перед ним мелким бесом. Из-за того и баловнем растет. Уж он-то на глазах вырос. И тоже не зовет теперь. Иногда только случайно вырвется. Да Галька, дура, его все за это ругает. Васька, тот молчал. Большой, понимал, не одергивал брата. Вот буди, Мишка только и признает. Невелик ведь еще. Лет десять-то с ним еще проживет, до армии. А уж ему, старику, и Мишки бы одного хватило. Под старость лет порадоваться. Надо ему срочно сапоги. А то грязь скоро. В этих, худых, простудится. Да, может, рубаху какую присмотреть. И у Любы вот тоже ни платья хорошего, чтобы на выход, ни на ноги доброго. Можно бы и ей чего. Ну, в платьях он не разбирается, а туфли-то мог бы купить. Размер он знал. Да и видел в тот раз – белые, под лаком, в обувном, в райцентре. Хороши-и. Да и стоят хорошо – двадцать восемь рублей. Можно бы купить, так костюм-то опять как? На костюм не хватит.
Так он лежал и думал, кому и что можно бы купить по мелочи, если бы не брать костюм. И ему было совестно и неудобно перед ними всеми, что вот он хочет купить себе костюм, а о них не думает. Но они давно договорились, что от поросенка будут покупать только костюм.
Потом он уснул.
Ровно через неделю, на другую субботу, знакомый Пантелея Федька Суслов, шофер с полуторки, собрался в район с металлоломом. И Пантелей напросился с ним, чем в автобусе мотаться. Федька, конечно, согласился: с попутчиком веселее. Выехали утром пораньше, по подстылому. Тридцать километров с грузом шли больше часа. Зато обратно, говорил Федька, пустые, как на крылышках, полетим.
Федька высадил Пантелея на углу у большого белого раймага, а сам отправился во «Вторчермет» разгружаться. Пантелею пришлось еще немного подождать, когда откроют магазин, и он стоял поодаль от дверей и читал разные афиши и объявления. Потом магазин открыли, и он вошел вместе с несколькими первыми покупателями.
В раймаге было очень просторно, светло и чисто, пахло магазином и новыми товарами. А сами товары были разложены по отделам: отдельно – шапки, отдельно – платья, отдельно – чулки и носки, отдельно – игрушки; не так, как у них в леспромхозовском: тут и духи, тут и селедка. А здесь все чин чинарем.
Пантелей прошел не спеша мимо отделов, приглядываясь, где что продают. Времени у него было достаточно, да и народу в магазине немного. В самом конце, у больших – от пола до потолка – окон, за которыми были видны улица и прохожие, стояли мотоциклы, мопеды и велосипеды. Он дошел до них, оглядел мельком, отвернулся и пошел обратно.
Отдел костюмов располагался на втором этаже, и он поднялся вверх по деревянным ступенькам, затертым тысячами ног, думая про тот последний отдел, где продают велосипеды. На одной из длинных, увешанных костюмами стоек он увидел табличку с цифрой «52» и подошел к этому месту. Это был его размер. И еще он знал, что ему надо третий рост и что у него с собой сто шестьдесят рублей, из которых на костюм он мог тратить не более ста тридцати. Если больше, носить не захочешь: такие деньги. При этом он все думал про тот отдел, где продают велосипеды.
Он стал выбирать костюм по цене, но, просматривая ярлыки, заметил, что роста все маленькие – второй и даже первый. Третий все не попадался, все нет, опять нет, – он отошел от костюмов, спустился на первый этаж, к велосипедам.
Велосипеды были всякие, начиная от трехколесного за восемь рублей и кончая взрослым. Рамы и цепи были обернуты у всех серой промасленной бумагой. Если эту бумагу снять, солидол счистить, то любой заблестит свежей краской и никелем. А пока, обернутые бумагой, велосипеды стояли и своим «товарным» видом привлекали внимание. Однако Пантелею надо было выбирать костюм, и он снова поднялся на второй этаж, подошел к знакомой стойке с цифрой «52», стал просматривать ярлычки. Роста все не подходили, но костюмы были хороши, и Пантелею опять вдруг стало неловко оттого, что вот он распродал полпоросенка, увез все деньги и выбирает себе обнову, а ребенкам вон сколько надо всего. Вместо костюма можно Гальке три платья купить или Мишке сапоги и велосипед. С этим чувством раскаяния перед детьми он отошел от стоек с костюмами и... спустился вниз.
Взрослый велосипед для Мишки был великоват, хотя он уже умеет и на взрослом. Под рамой. Изогнется весь, искособочится, а ведь едет, жук, и радуется. Есть подростковые, как раз бы подошли, да он из такого вырастет скоро, и кататься будет некому. Если уж покупать, так сразу, разве, взрослый... Но он тут же подумал, что покупать велосипед – по деньгам получается ни два ни полтора. Остается меньше сотни. Костюма не возьмешь, а так, растрясешь на что попало. И дома от Любы еще влетит: договаривались как? И он снова поднялся наверх, к знакомой стойке. И только начал просматривать ярлычки, как к нему неожиданно подошла девица в синем халатике и спросила его:
– Что это вы? Уж третий раз вас здесь вижу. Если пришли покупать, выбирайте.
Девица была рыжая, крашеная и на Пантелея глядела подозрительно и холодно.
– Не бойся, не украду, – буркнул Пантелей, взглянув в ее сторону.
– Кто вас знает, – сказала девица равнодушно. Пантелей промолчал, снова стал просматривать ярлычки на костюмах.
– Третий рост ищете? – услышал он и, обернувшись, увидел рядом ту же девицу.
– Третий, – кивнул Пантелей.
– Сейчас посмотрим, что у нас есть. Третий – самый ходовой, – сказала она, быстро просматривая костюмы, дергая их за плечики, как тряпки, а не новые, ненадеванные вещи, многие из которых стоят всей его месячной зарплаты, а то и полутора.
Рыжая девица теперь говорила с ним спокойно, и вид у нее был даже озабоченный. И Пантелею стало совестно, что он доставил ей беспокойство. Слева, на ее высокой, бабьей груди он увидел прямоугольничек из белой пластмассы, и на нем было написано слово «ученик». Он не успел подумать, что может значить это слово, как девушка раздвинула костюмы, открывая один, и сказала таким тоном, будто извинялась за грубость к покупателю минутой раньше:
– Вот, посмотрите, пожалуйста, подойдет?
Она взглянула на Пантелея внимательно и вопросительно, и он, смущаясь под этим взглядом знающей толк в одежде молодой продавщицы, почувствовал себя очень неудобно в своем поношенном осеннем пальто и хлопчатобумажных брюках, заправленных в кирзовые сапоги. Он тут же вспотел от взгляда и вопроса, и лоб под старенькой шапкой с хромовым верхом покрылся испариной и стал холодным. Под этим ее взглядом он приблизился к костюму, протянул руку к ярлычку и взглянул на него. Размер и рост подходили. И цвет был приятный, кремовый. Но стоил он... на шестнадцать рублей больше, чем было у него все про все.
– Марковитый больно... светел, – сказал Пантелей, бережно опуская глянцевый желтый ярлычок треугольничком, на обратной стороне которого было что-то написано не по-нашему. – Да и денег мало взял.
– А за сколько бы вы хотели? – спросила девица очень вежливо, потому что через две стойки от них скучающая пожилая продавщица отдела детской одежды глядела в их сторону.
– Рублей за сто тридцать... можно за сто сорок, – сказал он. – У меня только сто сорок.
– Минуточку, – кивнула девица. – Сейчас посмотрим. Обязательно должны быть.
Ему стало стыдно оттого, что он соврал про деньги, что жмется, хочет купить подешевле. Ему казалось, что он один выбирает костюмы по цене, а не по цвету и крою, как все люди.
– Сейчас, минуточку, обязательно должны быть, – говорила между тем очень вежливо продавщица.
А он думал с горечью, что Мишка все зовет его дядькой принародно и без народа, и как он, Пантелей, выкормил и поставил на ноги четверых и никоторой не зовет его отцом.
– А-а, вот же они, взгляните, – обрадованно произнесла девушка, раздвигая костюмы и показывая два, висящие рядом. – Ваш размер. И рост. И расцветка подойдет для вашего возраста. А стоят? – Она взглянула на ярлычок. – И стоят... этот вот... сто пятнадцать, а этот – минуточку – сто двадцать восемь. Как? Будете брать?
– Нет, – сказал Пантелей, бросив взгляд на костюмы и подумав, что он оба купил бы, хоть тот, хоть другой. Но он вспомнил опять, что четверых ведь выкормил, и хоть бы один...
Продавщица глядела на него удивленно.
– Пойду у жены спрошу, – сказал Пантелей неуверенно.
– Пожалуйста, я отложу, – сказала девица с готовностью.
Она сняла оба костюма и унесла на столик, где заворачивают покупки. Пантелей мешковато повернулся и пошел на первый этаж. Потому что у него осталась последняя надежда – Мишка.
Федька Суслов подкатил к раймагу, и Пантелей, увидев его сквозь двойное стекло витрины, помаячил, чтобы тот зашел в магазин.
– Бери вон коробки, помоги, – кивнул Пантелей себе под ноги.
– Ну, ты набра-ал, – произнес Федька удивленно. – Костюм-то купил ли? Ты ведь костюм собирался.
– Купил, – хмуро, не глядя на Федьку, сказал Пантелей. – У тебя вон завернут.
– Хороший?
– Хороший, – кивнул Пантелей,
– Почем?
– Сто двадцать восемь, – сказал Пантелей и вспомнил, что тот, который стоил сто двадцать восемь, и сейчас, наверное, лежит там, на столике, дожидается.
– Коробки можно в кабину, – сказал Пантелей. Он прислонил велосипед к колесу машины и открыл дверцу кабины.
Пока Федька устраивал коробки, чтобы не мешали при езде, Пантелей влез в кузов. Когда Федька подал ему дорогую Мишкину игрушку, Пантелей бережно принял велосипед и привязал его к борту у кабины веревкой, которая валялась в кузове. Тут же, в кузове, валялись две гнутые железяки, и Пантелей выбросил их в талый снег у тротуаров, чтобы в дороге они не повредили велосипед. Потом они оба влезли в кабину, хлопнули дверцами, и Пантелей, поправив свои коробки и свертки под левой рукой и в ногах, сказал хмуро, с прищуром взглянув на подтаявшую и ослепительно блестевшую дорогу:
– Давай к винному.
Всю дорогу до винного Пантелей молчал. В магазине как назло поллитровок не оказалось, и Пантелей купил две четушки. Потом они завернули в какой-то знакомый Федьке кафетерий на окраине райцентра, в котором продавали пиво и который давно превратился в грязную и шумную закусочную. Пантелей купил на свои пять кружек пива, четыре бутерброда с сыром и один с колбасой на толстых ломтях черного хлеба, и они сели за столик в углу. Пантелей достал одну четушку, открыл и разлил ее, не стесняясь, по стаканам, не зная, можно ли здесь пить еще что-нибудь, кроме пива. Федька поднял стакан:
– Чтоб носилось дольше, не рвалось.
Он взял один из бутербродов, и Пантелей кивнул в ответ, морщась от водки и глядя в сторону, нюхая сыр на куске хлеба, потом откусил и стал жевать. Солнце сквозь стекло пекло ему ногу и бок.
– Ты много чего-то накупил, – сказал Федька. Он жевал хлеб с колбасой, запивал пивом.
Пантелей понял, что этот мордастый кудреватый Федька не отвяжется, пока не узнает все.
– Сапоги Мишке купил на весну, две рубахи к лету. Любе – туфли лаковые – тоже хороших нету. Ваське – рубаху да брюки. Скоро из армии придет. Девкам только ничего не купил. Не стал деньги портить: им не угодишь. Да вот велосипед Мишке. Пусть катается, – говорил Пантелей, запивая бутерброд пивом и не глядя на Федьку.
– Костюм еще забыл, – подсказал Федька, отпив из второй кружки и наваливаясь на край стола.
– Костю-ум, – подтвердил Пантелей и, отставив вторую кружку со шматочками пены на стенках, полез во внутренний карман за второй четушкой.
– Какой цвет? – спросил Федька и отпил еще пива.
– Темный... серо-голубой, – сказал Пантелей, стараясь припомнить цвет лежавшего на столике сверху костюма.
– Хороший цвет, – одобрил Федька.
– Так и стоит хорошо. Давай, чтобы не марался. – Пантелей потянулся с четушкой к Федьке.
– Не-е, я же за рулем. Пей, я пива выпью.
– Давай подставляй, – настаивал Пантелей.
– Не-е, – прикрыл тот рукой стакан, – допивай.
– Ну, как знаешь. – Пантелей налил себе полный стакан, и у него еще осталось немного в бутылке.
– Давай, – кивнул Федька и затянулся пивом. Потом они доели бутерброды, допили пиво и вышли из кафетерия на улицу. Было уже совсем тепло и даже жарко, и дорогу всю развезло. Но Федька заверил, что это для него не проблема, и они поехали домой.
Пантелей всю дорогу молчал. Его тянуло поговорить, рассказать кому-нибудь о своем горе, как бывало всегда, когда он выпивал. Но он молчал. Потому что ни Федька, ни кто другой не мог бы помочь ему. Знать, судьба у него такая, на роду, видно, написано.
В поселке они появились после обеда. Когда Пантелей унес в дом покупки и остался во дворе один с велосипедом, а хмель уже немного стал выходить, он вдруг почувствовал себя нашкодившим и вернувшимся восвояси котом. Ведь сколько разговоров было о костюме. И поросенка специально откормили побольше, и вот – на: растрёс полторы сотни, все, сколько выручил. Правда, по мелочи накупил всего. Но он тут же прогнал эти мысли, потому что деньги свои, не ворованные. Он укатил велосипед в сарай, снял и повесил на гвоздь в стене пальто и, оставшись в пиджаке, занялся велосипедом. Он обдирал бумагу, сдергивал шпагат, а сам думал, что от жены ему, наверно, попадет, и не наверно, даже точно, не гляди, что туфли купил. Еще и за туфли попадет: такие деньги выложил. Еще слез не оберешься. Он постарался не думать об этом, потому что ведь он не пропил. Если бы пропил, тогда шуми. Тогда пожалуйста. А то все в дом, все для семьи. Поругается да отступится. А костюм? Да родимец его забери! Не было и нет.
На крыше хлева он нашел тряпку почище и стал оттирать заводскую смазку. Он хотел почистить все, подтянуть, подрегулировать и поставить велосипед в сарае. А когда появится Мишка, взять и неожиданно выкатить готовенький. На, сынок, катайся. Хотел он сделать так, но не вышло. Пока с ниппелем возился, вдруг Мишка – шнырь, откуда ни возьмись. А за ним мальчишки на велосипедах из-за сарая. Мишка увидел Пантелея, присевшего с насосом у велосипеда, остановился в дверях, понять ничего не может.
– Чей это, дядя Пан... пап, чей это? – Ох и жук, ну и хите-ер!
– Вот – наш. Купил сегодня, – обернулся и взглянул на него снизу Пантелей. Шапка, как всегда, налезла на глаза, весь зачуханенький, пальто нараспашку, дышит, как воду возили на нем. А глазенки так и блестят. Гладит ручкой по матовой резине колеса.
– Теперь ты на нем на работу ездить будешь, да? – спросил Мишка с завистью.
Мальчишки стояли около и глядели на новенький взрослый велосипед.
– На работу и пешком можно ходить, – сказал Пантелей. – А велосипед я тебе купил.
– Мне, да? – поддернул Мишка вверх козырек, который снова навис на глаза. Глазенки так и сияют. Ну и сыч! Соплячок. А радости!
– Конечно, тебе, – решительно кивнул Пантелей, заметив, что Мишка не верит своему счастью.
– А кататься когда можно, а?
– А вот сейчас накачаю только, и катайся, – сказал Пантелей, радуясь уже Мишкиному обращению.
– Мне-то велик купили! Во – зыкенский! – похвастался Мишка парням, которые обступили его с отцом. Одни поддерживали свои велосипеды, другие прислонили их к стене сарая, и все обсуждали достоинства Мишкиного велосипеда.
Пантелей накачал тем временем камеры, посмотрел еще кое-где подтер, подтянул – все.
– Получай, – сказал Пантелей и выкатил велосипед.
Мишка бережно отвел велосипед от сарая, и его тут же обступила ребятня. Один вертит педали, второй звенит звонком, а Мишка держит велосипед за руль, стоит к сараю спиной и, наверно, не может нарадоваться: ведь не обещали.
Пантелей посмотрел, посмотрел на мальчишек, потом стал собирать бумагу, ключи, насос. Бумагу он свернул в ком и бросил пока в пустую хлевушку, а ключи и насос завернул в тряпку и сунул на полку. И тут что-то заставило его обратить внимание на разговор детей на улице.
– ...у него отец тоже неродной. Так он Кольку лупцует знаешь как? И бегать не отпускает. И гоняет их с матерью, когда вина напьется, – говорит который-то тонким голоском. – Они ночью к нам спать прибегают.
– А дядя Пантелей так не дерется. И не гоняет, – говорит Мишка. – Вино-то он пьет. Мало только. Он хороший. Вот мне велик купил.
– Так ты почему его каким-то дядей зовешь? Какой он тебе дядя, если отец? – Это у них самый старший, видно, спрашивает.
– Так Галька не дает. Говорит, что отец тот, который породил. А я того не помню. – Это уже Мишка.
– Дура твоя Галька. Отец тот, который кормит, балда, – глубокомысленно подытожил первый, рассказавший про Кольку.
– Еще раз услышу, что дядей зовешь, – говорит грозно старший, – во это вот схватишь у меня, понял, Миха!
– По-онял, – не сразу ответил Мишка и зашмыгал носом.
Потом они снова заговорили о новом велосипеде. Потом кто-то крикнул: «Ребя! Погнали на реку!» – и компания с шумом и бряком умчалась, уехал и Мишка.
А Пантелей стоял в сарае, опершись на полку, и, положив голову на руки, плакал, размазывая рукавом горячие слезы.