Лжедимитрий

Кира Велигина
                К. Велигина

               
                историческая повесть

      "Вот она, Москва златоглавая, - думал с улыбкой проснувшийся ясным утром некий мечтатель, волей судьбы предтеча смутного времени. - Как я давеча умилялся виду ее! Помню себя еще сиротою  малым и одиноким - и град сей великий во дни юности моей. Да разве оно и иначе было? Ты ошибался, царь Борис! Народ твой смирен и зело послушен, только не хитростью с ним надо, а прямою лаской. Не он ли приветлив? Не он ли добр? Жадно рыцарство, хитры казаки, а Русь - проста! И простотою с ней надо управляться".
       Он весело позвал слугу своего Ивана Рябого, на которого иной день сердился, что тот плохо разумеет по-польски, а латынь и вовсе не разумеет. Иван подал ему умываться и помог облачиться в расшитое золотом платье.
       Государь осведомился о здравии Марины Юрьевны, и как скоро она встанет?
       - Уже встать государыня изволили, но завтракать не желают, - хмуро ответил Иван. - Просят, государь, чтобы одному тебе завтракать... уж не прогневайся.
       - Я гневаться, мой друг, за лишнее считаю, - отвечал ласково Димитрий. - Что с государыней может статься? Я чаю, немощь легкая. Не хмурься, Иван, - добавил он. - Скоро ведь обручение.
       - Тянуть непригоже, - Иван покачал всклокоченной головой. - Тебе вот, батюшка, шепчут по-польски, ровно змеи, ты улыбаешься змеям-то этим, а что у них на уме, ведаешь ли?
       - Вестимо дело, - Димитрий засмеялся. - Мысли на уме, Иван, - о них и толкуют. Подавай-ка завтрак!
       Но Иван точно не слышал царского приказа.
       - То-то что мысли, - подхватил он. - Да те ли это мысли, батюшка, какие надобно? Прельщенье-то свое не забыли они - и вот теперь еретичествуют, и шипят на веру православную!
       Димитрий прищурился и взглянул на своего холопа с некоторым неудовольствием. Сказал строго:
       - Что ж, ты меня учить думаешь? Я, благодарение Богу учен, и не в чернецах каких, а свободным слушателем в иных землях. Ты ведь неграмотен. Учил бы польский, знал бы, что их слова - человеческие, разумные, а не шипенье змеиное. Подавай завтрак, а то введешь меня в грех - прогневаюсь.
       - Изволь, государь мой, - вздохнул Иван, кланяясь. - Я к тому только речь веду, что с венчаньем бы тебе не тянуть... Иное-то и стерпеть можно. А тут сам знаешь. Невеста - латынка некрещеная, и с нею поляков премножество; наши-то люди к сему непривычны. Порядок, вишь, от этого теряется. О твоем же благе промышляю. Ты чудом небесным от гибели сохранен, оттого всякий соблазн и восстает на тебя...
        Он удалился, продолжая бормотать в бороду.
        Димитрий невольно задумался о "соблазне", но не чтобы насторожиться, а чтобы подать своей мечтательной душе еще один лишний повод к веселью. До соблазнов ли нынче, сказал он себе, когда он, признанный всеми  царь всея Руси Димитрий Иоаннович и хочет непременно добиться императорского звания? Папа римский ждет от него соединения церквей и перехода всея Руси в веру католическую. Что ж! Оно бы и ни к чему, да раз так надобно, он сделает. Народ русский стоит за православие, православием держится, а он, Димитрий, разницы особой не видит: и там, и здесь - везде христианство, а католики - люди образованные, воспитанные; стало, наверно, лучше прочих. Когда народ учен, любим и всем доволен - что ж ему больше? Так он и всякую смуту забудет, и станет Русь истинною империей Димитриевой.
        В те минуты, да и после он весьма немного и без тревоги задумывался о страстях, кипящих вокруг его трона. Солнце светило в окна великолепной опочивальни. Стояла тишина. Сладостный покой охватывал сердце, которое разум никогда не удерживал от порывов, не избавлял от гибельной, медвяной, как усни-трава, слепоты... Торговля польских магнатов, которые с вниманием охотничьей своры следили за великой дичью московской, корысть Мнишка, бесчестного и бездушного, легкомысленного, тщеславного и жадного, которого папа без стеснения называл в своих письмах "человеком роду благочестивого", свое собственное вовсе не царское происхождение - ничто не могло сколько-нибудь сильно и даже несильно насторожить Димитрия. Он жил в своем собственном, неясном, точно сказочном мире, где весь люд земной был Богом насажден и добр, где все его любили, и он всех любил, где справедливость земная вершилась, как Небесная, а мелочи не имели значения. Порок или ложь были тут шиты белыми нитками. Не было никаких неожиданностей, все текло ровно и приятно, точно в раннем детстве при нежных и добрых родителях. В этом мире легко казалось быть милосердным, легко управлять великой страною, где до сих пор ни одно правление не было легким и бескровным... Но разве не грянулся великий вор московский Борис, как сокол, оземь, едва прочтя грозные Димитриевы обличения? Разве не победило рыцарство с легкостью супротивников, так что даже он, Димитрий, плакал, глядя на разбитых врагов своих, до последнего вздоха своего не признавших в нем царя? Когда всё так, и он, он, а не кто другой сидит в Кремле, любуясь златоглавыми церквами, - когда всё так, трудно ли править государством Московским?!
        После завтрака Димитрий справился у Яна Осмульского, готова ли панна Марина принять его, и получил положительный ответ.
        Он вошел к ней с лицом светлым и радостным. Марина Мнишек, дочь воеводы, сидела в одиночестве в красно убранной палате. Худенькая и невысокая ростом, она не походила на русских красавиц, да и нрав у нее был другой. Платок лишь из небрежного приличия покрывал ее светлые густые кудрявые волосы, она сидела пред дорогим вышиванием, оставив пяльцы и о чем-то глубоко задумавшись. Она казалась хороша и даже обворожительна, но лишь когда оставалась одна, и рядом с нею не было русских девушек. По сравнению с ними выглядела она не более, чем хорошенькой служанкой, а они перед нею все казались боярынями и царевнами. Чувствуя это, проницательная гордая полька с трудом терпела их возле себя, предпочитая польских холопок русским.
         Увидев Димитрия, она поднялась к нему навстречу, как всегда с любезной и осторожной улыбкой.
         - Свет мой Марина, - молвил Димитрий, протягивая к ней руки. - Хорошо ли почивала? Отчего печальна? Уж не хворь ли какая у тебя? Возрадуйся, моя лебедь белая: вон какое солнце на Москве! Скоро нам к обедне собираться. Холоп мой все ропщет, что с тобою мы не венчаны, а того не знает, что мы католическим законом давно соединены. Никак ты бледна? Свет мой, что же тебе не радоваться? Скоро ты царицей русской станешь, о том подумай.
         - Истинно, государь, - отвечала панна Марина, - я о том думаю. Только дурно спала, а радостей здесь немного. Сам знаешь, что нет мне здесь того веселья, как было в Польше. Забав негусто. И холопки ваши все теремно воспитаны по законам Сильвестровым да Адашевским. Не знают они, как веселиться должно. Игры-то у них и скромны, и тихи - прямо песни колыбельные. Не ровен час уснешь. Ночью же было мне сновидение, что родится у меня наследник и будет убит еще младенцем, как тебя в малых годах еще не порешили... Только ты, благодарение Богу, жив, а его я умирающего видела, в муках великих. Не дай мне, Господи, доли такой!
       Она невольно содрогнулась, вспомнив свой сон.
       - Сон от лукавого. Не думай о нем, Марина.
       Марина пристально взглянула на своего беспечного жениха.
       - Скоро ли ты государь, - сказала она, - введешь в России католичество? Весь христианский мир этого ждет, а ты не торопишься. Впрочем, куда тебе торопиться, - она усмехнулась. - Ты всем доволен, на троне сидишь с помощью Ватикана и польского рыцарства. При тебе и Москва твоя любезная, и невеста вроде игрушки... Доколе мне к богопротивным обедням ходить?! - она вдруг залилась слезами. - Доколе терпеть это поношение? Я здесь хуже холопки: невеста в стране варварской. Прикажи, государь, веру истинную ввести силою - и папа будет нами доволен, и мы сами будем друг другом довольны.
        Лицо Димитрия потемнело и приняло вид решительный.
        - Нет, - ответил он с твердостью. - Покуда я жив, свет мой, не позволю я насильно истреблять веру русскую. И кто молвил тебе, что народ мой - варвар, а в церквах - служенья богопротивные?! Всё сие ложь и выдумки. Мой народ, как и ваш, за Христа стоит и Троице Святой поклоняется с благим усердием, чтит Матерь Божию и святых. И по молитвам народа моего ныне я сижу на троне московском, а не вор-Годунов, Божиим промыслом умерщвленный.
       - Божиим промыслом! - Марина презрительно скривилась и утерла слезы. - Как бы не так, государь Димитрий Иоаннович! Убили его люди отца моего, чтобы облегчить тебе победу. Точно не знаю, а наверное так оно и было. Ты-то разве убил бы его? Ты ловил бы небесных кренделей, к чему сугубую склонность имеешь. Гляди, этак-то благодушествуя, удержишь ли царство?
      - Грех тебе говорить таким образом, Марина Юрьевна, - заметил Димитрий с достоинством. - Вижу, что тебе и впрямь невесело. Да кто же тебе запрещает назвать к себе девок для песен и хороводов, музыкантов и приближенных отца твоего - чем не увеселение? Паны тому будут рады, а по мне все сие лучше, чем ты будешь скучать и гневаться.
       - Я, государь, не гневаюсь, - делаясь вдруг кроткой, молвила панна Марина. - Только прошу тебя: помни о высоком доверии Ватикана, усиль войско свое и крепче возьми в руки правление - иначе ладно не выйдет. Победой успокаиваться рано. Вспомни отца твоего Иоанна Васильевича! Так ли он правил?
       - Он не дорожил любовью народною, - вырвалось у Димитрия. - А я дорожу! И хочу, чтобы все мои люди дорожили. Без любви не сделаешь ничего, кроме худого, а худого на Руси довольно сделано. Тебя же прошу посещать со мной все службы, держаться закона греческого и терпение иметь - все мной будет устроено, только без поспешения, без лицемерия и насилия.
       Он говорил долго и с жаром. Панна Марина, видя его непреклонность, вынуждена была согласиться с ним и обещать во всем его слушать и проявлять терпение, пока он не подготовит все возможности для перемен в России. Впрочем, в душе она уже давно потеряла надежду на успех своего будущего мужа, утешаясь лишь мыслями о польском рыцарстве, в силы которого еще верила.
       Нельзя сказать, что у нее вовсе не было чувства к Димитрию. Она не могла не ценить его мужества, горячей искренней любви к ней, приятной молодецкой стати и удали, а также разумной доброты и тонкого обхождения со всеми. Это было ей по сердцу, и она давно уже не думала о том, что он царь сомнительный, весьма некрасив и, быть может, воистину опальный расстрига, как о нем говорят. Это не казалось ей важным, но беспокоила его уверенность во всеобщей покорности и доброте, каковых на деле быть не могло. Тщеславные мечты панны Марины всегда находились под угрозой неосуществления. Она ясно видела, что русские ненавидят панов и ревностно стоят за веру православную. Димитрий же был слеп и к этой ненависти, и к ревности: двум серьезнейшим препятствиям для его царствования, а когда ему напоминали о них, только смеялся или сердился - впрочем, и то, и другое безо всякого толку.
        Тяжело вздохнув, Марина вновь принялась за драгоценное вышивание. Вспомнилось письмо к ней папы Павла Пятого, который, ласково наставляя ее, писал: "Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике Господнем; да будешь дщерь, Богом благословенная, да родятся от тебя сыны благословенные, каковых надеется, каковых желает святая матерь наша церковь, каковых обещает благочестие родительское, то есть самых ревностных распространителей веры Христовой".
       "Вот написал, - думала с досадой Марина. - Будто я не живой человек, а дева непорочная. Неизвестно, что творится в этой стране: до детей ли тут будет? Всякий день за жизнь свою опасаешься, а этих русских легче взять всех и перебить, чем от веры их еретической оторвать - так разве государь решится на это! По нему все легко да весело, просто да ясно. У-у! Досада какая у меня на него. Блажной он, незрячий: зазвал меня сюда на погибель и сам себе с усердием печалей ищет..."


        Числа четвертого мая князь Василий Шуйский принимал гостей у себя в московском имении.
        Было пасмурно, но не дождливо, рано начало темнеть, и Шуйский был этим доволен, ибо гости его сегодня были роду особого, и всё в них грозило неприятностями государю.
         Одного за другим самолично встречал он князей Татищева, Голицына, Куракина, а с ними бояр, известных и мало известных при дворе, сам ввел их в богатую трапезную, запер все окна и двери и велел вернейшим холопам, на деле давно проверенным, подавать угощение. Особо он приказал не жалеть своего лучшего меду и мальвазии, до которых именитые гости были охотники, а также вспомнил, кто из них что особенно любит - и велел подать на стол. Это был уже высший знак внимания, и хозяина церемонно благодарили по обычаю поясными поклонами.
        Трапеза началась в молчании. Все знали, что званы не для веселья, а для дела весьма страшного и опасного, хотя и необходимого. Задумчиво сидели за длинным столом князья и бояре, а с улицы отчетливо долетали безобразные крики и вопли пьянствующего рыцарства, которое не жалело царских денег для увеселений и изощрялось на все лады, чиня всевозможные непотребства.
        - Эк! - не выдержал наконец, слушая эти голоса, вспыльчивый Татищев. - А что, князь Василий, не пора ли сих гостей до родной польской хаты спровадить? А то гляжу, с пьяных глаз заблудились. Пропивают казну царскую, позорят Русь православную... да и по казакам Дон с Астраханью и земля терская, чаю, слезы льют - давно не видали их образы окаянные. Поди, скучают.
        - Знамо, скучают, - подхватил кто-то из бояр. - Царица латынская Маринка давеча в Кремле разврат великий учинила: веселья, вишь, ей захотелось еретического. Назвала девок беспутных, панов хмельных, да и пошли они глотки драть по древнему Кремлю с музыкой. По таким не родным бы их землям скучать, а столбам с перекладинами. Повеселился бы Малюта грешный, да и я, хоть бесчестьем не замаран, сколь бы радовался! Все их гнездовье спалить бы огнем великим: не жалко для них сей чести.
       - Истинно так! - князь Василий Шуйский, сверкнув глазами, поднялся с места. - Только, други мои, все должно быть в тайне и без поспешения. Мы с вами ошибок понатворили, допустили расстригу к трону, нам и расхлебывать кашу. Что делать! Прельстились мы было его умом, ученостью да храбростью, думали, что защитит он веру православную, а он едва ли еретикам сапоги не лижет. И спросить-то за их бесчинства богопротивные с них не может, а уж тем боле в шею погнать их с нашей земли. И кто невеста его, вора окаянного? Полька поганая закону католического. Брезгуют они постами святыми. Уж то поневоле за пустяк считаю, что он, расстрига, телятину постами ест, в баню не ходит - вовсе обычай варварский - и прост в своем обольщении до того, что не спит после обеда, а с холопами против медведя бьется или стрелять их учит... Оно бы и не вредно, но не от Гришки опального нам сие ученье да удальство принимать! Свои найдутся удалые да ученые. Царицу Марфу он колдовством обморочил, а теперь до нас добирается, нас думает морочить, чтобы мы прогнулись перед панами, аки холопы, а они по нас бы прошли, аки по дороге мощеной! Не бывать же тому!
       - Не бывать тому! - закричали князья и бояре. - Ах он вор богопротивный! Смерть ему и всему гнезду его диавольскому.
       - Договоримся же, братья, - продолжал Шуйский. - Кто из нас после вора станет царем, пусть за прежние досады не мстит никому, но управляет по общему совету Российским царством. У меня уже есть на примете силы великие, которые за нас постоят, в сем мне верьте. А теперь угощайтесь с весельем! Не только еретикам веселиться теперь должно. Нам скоро Русь спасать от самозванца. Считанные дни до сего события остались. Возвеселимся, как перед всяким сражением прежде веселились. У меня завтра еще иные гости будут и послезавтра тож, - он зловеще улыбнулся. - С ними стану о мелочах толковать. Вам тех мелочей знать пока не надобно. Скажу только, что с Гришкой Отрепьевым и Басманову-изменнику не быть живу. Зело друг друга возлюбили вор с вором!   
       Громкий хохот, от которого дрогнула трапезная, был ответом князю Василию, и начался оживленный пир горой - веселый пир на погибель самозванцу.
       Недаром лежит без сна в своей мягкой постели Марина Юрьевна. Не спится ей, хотя никак она не может знать, что совсем скоро соберет Василий Шуйский людей: осьмнадцатитысячный отряд новгородского и псковского войска, который пока что назначен к походу на Крым и стоит у Москвы. Соберутся темной ночью гостевать к князю, кроме бояр, купцы, сотники и пятидесятники из полков. Откроет им Шуйский, что самозванца признали истинным Димитрием, только чтобы избавить народ от Годунова, и что сей беглый расстрига вместо того, чтобы защищать веру православную и старых обычаев держаться, иноземцам скверным лицеприятие оказывает, полякам душою предан, веру святую презирает, оскверняет храмы Божии и латынам-еретикам отдает домы священников, а сам взял в невесты католичку соромного поведения, не разумеющую правил греческих.
       Если бы знала обо всем этом панна Марина, не взвидела бы она света, бежала бы под защиту отца своего Мнишка и со слезами молила бы его немедленно уехать с нею домой в Польшу, к королю Сигизмунду.
       Но ни о чем еще не знала Марина и только вздыхала, томясь бессонницей в душной постели.

      
       На восьмое мая назначено было венчание, поэтому Димитрий Иоаннович, в отличие от невесты своей, был спокоен и спал весьма крепко и безмятежно. Тревожиться ему было решительно не о чем. Бояр он задобрил, народ щедро милостями оделил - столько успел за год сделать, что полюбили его, как никого еще не любили. А все за доброту его и ласку. Правда, князья с ним и по сей день хитрят, да что серьезного может стоять за их хитростями!
       Спит царь всея Руси Димитрий и видит сон ясный: детство свое. Только вовсе не в Угличе, а в Галиче. Бедный двор боярский, чахлый садочек, скорее пыльный, чем зеленый. И одна ему в этом садочке детская утеха: голубятня с высокой лестницей. Сам он - дитя лет десяти в бедном кафтанчике и босое, оттого, что жарко в сапогах, - сидит на лесенке и любуется своими голубями с мохнатыми ножками. Все-то птички разноцветные, сытые, красивые. Снизу нянька Ипатьевна ему грозит:
       - Слезай, не то понаедут кромешники, а у них песьи головы с метлами; подхватят на пику тебя и в свиной двор выбросят, что свеклу пареную!
       Ребенок смеется. Он знает, что нет никаких кромешников. Еще при царе Иоанне Васильевиче их не стало: он слышал только рассказы о них.
       Ипатьевна видит, что дитя не проведешь, и просит с ласковой настойчивостью:
       - Юрушка, светик, да спустись же вниз! Упадешь, разобьешься, лестница-то высока, батюшка мой. Спустись, сделай милость.
       Ему становится жаль Ипатьевны. Когда он так высоко сидит на лестнице, матушка ругает бедную няньку:
       - Не твое дитя, так ты и не следишь за ним, окаянная!
       Но стоит ребенку оказаться на земле, матушке до него дела вовсе нет. С утра до вечера бегает он с галицкими ребятами, а вечером слушает нянюшкины сказки. Особенно любит одну из них, про Димитрия, царевича углицкого.
       Свеча у его постельки горит, где-то мышь скребется, и звезды глядят в окошко на нескладного некрасивого мальчика, сидящего на постели и всего обращенного в слух.
       Причитывая по обыкновению, как птица лесная, Ипатьевна точно напевает:
                Не кружити белой горлице да над гнездовьицем,
                Не пети ей, вишь, сердечной колыбельну песнь,
                Колыбельну песнь, что благую весть,
                Белоперому горленочку, чадушке.
                Не учити младой царице свое детище,
                Свет-младенца, углицкого царевича,
                Как венчаться ему-де на царствие!
                А позвал советник царский Борис Михайлу
                Битяговского,
                А еще позвал он мамку Волохову
                И людей иных постылых на совет к себе.
                И сказал он: "Вот тебе, мамка, дары великие,
                Ты из терема мне выведи царевича.
                А ты, дьяк Михайло, за те ж дары великие
                Полосни дитя ножом острым намертво!"
                Так и вышло по указу Годуновскому.
                Вот уж бьется младенец по-голубиному,
                Вот уж хлещет кровь его на землю углицкую,
                И вопит его матерь громким голосом:
                "Что ж не сберегла я тебя, свет мой радошный,
                Надежа Руси великия и престола Московского!
                Пусть бы кровь по мне лилася, сочилася,
                А не по тебе, детищу любимому!"
                Нет, не жить тебе, дьяк Михайло, ни едина дня!
                Разорвут тебя на куски за кровь безвинную.
                А тебе, распостылая злодейка Волохова,
                Царское богатство поперек горла вспрянет,
                Яко нож в горле чада пречистого,
                И подавишься ты им, раба жадная,
                Раба жадная, сыроядица лукавая!
                А царевича, наследника углицкого,
                Примет Господь Бог к себе с улыбкою.
                И в горние вознесут младенца ангелы,
                Духи светлые, чины Божии...

       Умолкает Ипатьевна. Юрий смотрит, как трепещут тусклые тени на стенах, и спрашивает:
        - Няня, это правда все?
        - Что, дитятко?
        - Да про царевича...
        - Не знаю, батюшка мой; так сказывают.
        - А вдруг он жив, царевич-то?
        - Нет, Юрушка, - нянька крестится. - Преставился, Царствие ему Небесное.
        - Отчего ты знаешь?
        - Как, Юрушка, не знать? Про то все знают... - и шепотом Ипатьевна добавляет:
        - Сам-то, говорят, Борис Годунов, советник государев, с того беспокоен стал, и совесть его точит, яко червь. Убить дитя роду царского - это, светик мой, великое зло, над которым сам лукавый управленье имеет, не к ночи будь сказано. Это - тайна!
         Юрий бледнеет от волнения.
         - А он малых лет был, Димитрий? - спрашивает он, трепеща всем существом.
         - Двумя годами тебя моложе. Только, слышь, песню эту никому не сказывай: я ее от слепцов слышала, с них невелик спрос, а с тебя, неразумного да малого, спрос большой будет. Она - песня тайная.
         - Ипатьевна, - шепчет мальчик. - А когда б не умер царевич, было бы хорошо?
         - Куда бы как хорошо было, - соглашается старуха. - Только уж тому не бывать, свет мой. Боженька дал, Боженька и взял, а убивцам Господь воздаст по делам их. Вот и всё.
         И она, поохав и помолившись, ложится спать. Юрий долго не спит. Ему видится резвый мальчик в платье царском, который так же, как он, Юрий, может, бегал на голубятню да в ножички играл. И невозможно было думать, что Димитрий не бегает больше и не играет, а лежит недвижный уже год с лишком; одна душа его в горних увеселяется...
         Сон заполнил все существо царя, он шевельнулся во сне, и вдруг в разлитом небесном свете явилось перед ним дитя в белой рубашке вида чУдного, и на тонкой шейке его блистало сияние ярче, нежели б то было от бриллиантового ожерелья в солнечных лучах.
        Дитя простерло к нему руки и сказало голосом чистым и кротким:
        - Зачем ты именем моим назвался? Теперь быть беде.
        Димитрий замер, и слезы вдруг хлынули из его глаз.
        - Не плачь, - сказало дитя. - Я здесь играю. Мне весело. А тебе долго не играть со мною. Отчего возмечтал ты назваться моим именем? Ты от сего примешь смерть. Но по заступлению моему недолго тебе мучиться.
        И пропало видение. Димитрий вскочил на перинах, обливаясь потом и крестясь беспрестанно, пал на колени, ощутив, как потянуло холодом с полу, и обратил лицо к образу Спасителя, перед которым теплилась лампадка.
        Но вдруг образ сей заслонил всадник невиданный на неподвижной лошади, и страшный змей корчился под тяжелым копьем его.
        Димитрий задрожал в ужасе. Всадник устремил на него взор грозный, темный и ясный - и молвил:
        - Раб Божий Георгий! Беги соблазна! Стань вновь чернецом смиренным и беги к безвестной обители молиться о своих грехах. Плачь о себе так же, как плакал ты об убиенном царевиче. Сокрушись о падшем духе своем, как о теле его поверженном сокрушался. Тогда простится тебе грех твой. Иначе умрешь без покаяния, и злее смерти твоей не будет ничего.
        - Отче Георгий, - белыми губами прошептал Димитрий. - Разве ж не искупаю я теперь грех свой?
        Глаза святого Победоносца сверкнули, подобно двум молниям, и голос его загремел, казалось, над всею Москвой:
        - Пустой мечтатель! Не тебе судить о промысле Божием. Чернец! Не тебе занимать место помазанника Божия. Беги от греха, ступай молись об окаянстве твоем. Когда совершится венчание, ты уже не уйдешь от погибели, ибо ты не знаешь, что добро и что зло. Беги! Беги!
        Всадник взмахнул рукою и исчез, как не был. В опочивальне стояла тишина. Спаситель смотрел с кротостью и состраданием на распростертого Димитрия, который дрожал от страха, горя, тоски и самой тяжкой муки на свете: от нежелания исполнить, не медля, волю Божию!
        Ах, не мог, не мог он все бросить, сесть на лихого коня и бежать прочь от трона российского, от невесты любимой, от богатства, славы и любви народной, от украденного имени царского - не мог! Даже страшное предупреждение о скором конце не могло пересилить мечтательного упрямства его, сердечной слепоты и властолюбия, из коих поневоле сотворил он кумира себе.
        Стуча зубами от страха и горячечного озноба, Димитрий обратил бледное лицо свое к огням лампадок и зашептал, крестясь, покаянный канон:
         - Господи, помилуй мя! Ныне приступих аз грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему: не смею же взирати на небо, токмо молюся, глаголя: даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько. О горе мне, грешному! Паче всех человек окаянен есьм, покаяния несть во мне: даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько. Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу: безумне, окаянне человече, в лености время губиши; помысли житие твое и обратися ко Господу Богу, и плачеся о делех твоих горько. И ныне, и присно, и во веки веков: Мати Божия Пречистая, воззри на мя грешного и от сети диаволи избави мя, и на путь покаяния настави мя, да плачуся дел моих горько.
         И он заплакал так безутешно, что не помнил, чтобы так же когда-либо плакал.
         - Господи мой, Боженька, - зашептал он, комкая рубашку на груди. - Да что же это? Да что же делать мне? Ты сказал: иди, но как пойду? Ты зришь малодушие мое: как уйду от того, что сам создал? С юности моей думал я о младенце убиенном: и в холопах у Романовых, и, будучи уже по пятнадцатому году пострижен, всякий раз убивался и скорбел о нем душой, яко о брате родном, Господи! И то, что имя его принял, Боже, - грешен! - так то из любви к нему. Мне казалось, что назовусь по-царски - и тотчас оживет во мне Димитрий. Да и матерь его решилась признать меня за родного - не твой ли знак это был, Господи? Но, видимо, изрядно я неграмотен в знаках твоих и черное за белое принимаю. Когда так, лукавый меня водит! Ну, подай мне еще знак, Боже, подай - и все истинно исполню.
        Он ждал с трепетом сердечным, но молчала царская опочивальня, и знаков никаких больше не было.
        Тогда он продолжил покаяние, прерывая его рыданиями и стонами:
        - Божиим светом твоим, Блаже, утреннеющих Ти души любовию озари, молюся, Тя ведети, Слове Божий, истинного Бога, от мрака греховного взывающа. Вспомни, окаянный человече, како лжам, клеветам, разбою, немощем, лютым зверем грехов ради порабощен еси; душе моя грешная, того ли восхотела еси?.. блудника и разбойника кающася приял еси, Спасе, аз же един леностию греховною отягчихся и злым делом поработихся; душе моя грешная, сего ли восхотела еси?
        - Нет! О нет, не сего ты восхотела, душе моя грешная, - проговорил он, теряя силы, и последнего в песни стиха просительного к Матери Божией не смог произнесть: "помози мне недостойному, душа бо моя грешная того восхоте".
        "Как обращусь к Богородице, когда все равно Божию помощь отринул, - подумал он с горестным ужасом. - Отринул, не бегу никуда и царства оставлять не хочу".
        Последняя мысль совершенно поразила его.
        - Не хочу, не могу, не оставлю! - крикнул он в смертельном страхе, скорби и отчаянье - и грянулся под иконами без памяти.
        Уже под утро нашел его в таком положении Иван. Царь был без сознания, в жару и бреду, лицо его, залитое слезами, выражало величайшую душевную муку.

            
       Накануне венчания седьмого мая панна Марина попросила у Димитрия позволения поехать к отцу.
        Там, в богатом тереме, отведенном Мнишку, Марина дала волю своим чувствам, далеко не радостным. Она горько жаловалась на всевозможные опасности, сетовала на жениха за его медлительность и благодушие и уверяла, что добром все сие не кончится и что следует рыцарству не пьянствовать, а в строгой готовности себя соблюдать.
        Старый Мнишек слушал дочь, коротко зевал время от времени и с удовольствием разглядывал серебряный кубок - дар короля Сигизмунда. Ножка и подставка у кубка были в виде пастушки и пастушка. Пастушок обнимал одною рукой пастушку, а другою удерживал у губ свирель.
        - Изрядная работа, - увлекшись, молвил, Мнишек. Он всегда увлекался созерцанием красивых вещей.
        - Ах, отец, ты меня не слушаешь! - Марина заплакала. - Тебе дело до безделушек, а тут скоро быть бунту - и что тогда? Мы Москву потеряем!
       - Ну что ты, дочь моя, - лукаво улыбаясь, ответил Мнишек. - Через что тут Москву терять? Бояре с князьями частью куплены, частью напуганы, мужики добротою царской довольны через меру. Пустые предчувствия твои. Успокойся. Царь - о, какой дальновидный. И сколько дает за тебя приданого...
       - Приданое хорошо, когда тишина да покой, а тут - панов ненавидят, меня ненавидят, да и царя ненавидят, помилуй Господи! А он нет бы перевешать самых несносных: все терпит. Одно поет, что народы, мол, разные, стало, и должны сначала не любить друг друга, а после полюбят. Меня же, говорит, так любят, что и руки на меня никто не подымет, а самых великих смутьянов, говорит, не я ли казню без жалости? Это он-то без жалости! Какой он царь, он - послушник монастырский.
       - Ну, ну! - Мнишек засмеялся. - Все тебя прогневали, все успели. Ты в царицах далеко пойдешь. А на государя не сетуй - он щедрый, милостивый; вишь, этим-то народишко и купил. И нас этим купил. Мы деньги-то любим, затем сюда и ехали. Он и с панами расплатился, и я его почестями также премного доволен, а для тебя он на все готов. Чего же еще? То, что гуляет рыцарство, так надобно ж ему когда-нибудь гулять. А где так погуляешь, как не в чужих землях, особо в земле русской? Солдаты наши и пьянствуя голов не теряют, так что бояться нечего тебе. Чем занемог государь?
       - Не знаю, отец. Говорят, ему видения были третьей ночи престрашные, а какие, он не сказывает. Но ему уже лучше сегодня, и к венчанию нашему все готово.
       - Ну, благослови Бог, дочь моя любимая. Гляди, как пожаловал нас государь: меня, да Вишневецкого, да Госевского, да Тарло. Олесницкий, жди, на венчание явится - гость от короля.
       Мнишек вдруг слегка нахмурился:
       - Одно нехорошо: императорского титула мой будущий зять требует у Сигизмунда. Я тщеславию всегда был друг-приятель, только разумному, а тут здравомыслия никак не нахожу. Сигизмунд к нему, точно, холоден, - воевода рассмеялся, - да разве это, дочь моя, повод, чтобы тщеславие проявлять? К слову сказать, нашел государь, у кого искаться: за ним Ватикан стоит да мои люди, а он из одного слова, не так сказанного, целого слона растит. Гоже ли такое? Чувствую я, много мне хитрости придется проявить, чтобы избежать неудовольствий.
        Марина задумчиво встала.
        - Куда ж ты?
        - Пора мне, отец. Поеду, откуда приехала: в монастырь Вознесенский. Я ведь все правила здешние нарушала, являясь в Кремль не обрученной по греческому закону. И оставалась там, и пировала с весельем. Ничего худого не делала, только на меня за это и клеветы возвели, и всякое поношение. Уж останусь до завтра в монастыре.
        - Ох, эти здешние приличия теремные, - рассмеялся Мнишек, целуя ее в лоб. - Все будет хорошо, душа моя, - завтра нам праздновать.
        Марина отправилась в монастырь, а в народе ползал змейкою уже новый нелицеприятный слух, пущенный боярами: государь-де венчается в неположенное для сего время: на пятницу, на Николин день, и жена его все останется латынкой некрещеною, ибо крещения святого не хочет принимать. Архиепископ коломенский Иосаф даже сказал, что брак таковой законным не будет, и что панне Марине следует вероисповедание переменить. За слова сии Иосафа не тронули, но Гермогена, митрополита казанского, который все те слова и настояния подтвердил, сослали в его епархию, в монастырь. Другие после этого оберегались что-либо говорить, и венчание прошло без препятствий.
        Димитрий был расточителен, хотя и слаб еще после короткой болезни. Он с щедростью одарил поляков и Марину, издержал на подарки и на общий вид пышный немало серебра. Николай Олесницкий и Александр Госевский, послы Сигизмундовы, с достоинством переглядывались между собой, а между панами неумолчен был шепот, что государь непрочен на престоле. Сплетня сия, весьма, впрочем, достоверная, исходила от самого Сигизмунда, который по многим событиям незаметно определил, что не такому человеку править Москвою сколько-нибудь долго, и что скоро царствованию Димитрия Иоанновича наступит конец.
       Марина держалась оживленнее и веселее вчерашнего. Видя эту в ней перемену, государь вздохнул с облегчением, но в душе его с недавних пор поселился великий ужас, и ничто не могло изгнать его вон. Он был бледен, а замечая в толпе маленьких детей, приметно пугался и даже приходил в смятение, точно вспоминая что-то. Неисполненная воля Божия терзала его сердце, он весь внутренне трепетал, ожидая смерти. Но она казалась - да и была еще не близка, и постепенно издерганный государь успокоился.
        Спать он постепенно стал крепче прежнего, молился с бо'льшим усердием и предавался государственным делам, как и развлечениям, с обычной своей беспечностью.


        Утро десятого мая выдалось пасмурное. Всё, казалось, было не в духе и дышало настороженностью. Даже царь был рассеян, но по обыкновению шутил со своим холопом:
       - Что, Иван, пойдешь ко мне в алебардщики?
       - По твоей милости пошел бы, - Рябой качал головою, - да не могу, государь, правая рука не шибко бьет.
       - Что так?
       - А еще при Иоанне Васильевиче я с татарвой перемолвился, ну, один из них мне руку и подшиб: вишь, пальцы не сгибаются. Это под Казанью было. Да я чаю, моя сила ни к чему тебе: у тебя стрельцов довольно, стражи немецкой, да рыцарство это твое - тьфу! дурного бы слова не сказать - тоже могёт тебя оборонить. А меня, батюшка,  ты знаешь: я с рукой аль без руки - все живот грешный за твою душеньку положу.
       - На том спасибо, Иван, - с уважением молвил Димитрий. - Я и сам, друг ты мой, в смертельной печали тебя вспомяну и предупреждение дам: мол, спасайся, холоп верный, а после с молитвой предай земле кости государевы, окажи последнюю услугу.
       Слезы вспыхнули в честных глазах холопа. Он уж хотел молвить в ответ что-то вроде: тебе ли о смерти помышлять, солнце красное? живи да радуйся! - как вдруг двери палаты растворились, и доложили о Петре Басманове, который давно с государем не видался.
       Димитрий Иоаннович с живостью вскочил из-за стола и устремился навстречу гостю. Гость был годами заметно его старше, но отваги и государевой удали совсем не имел - скорее, по обстоятельствам, а не по врожденному слабому характеру. Зато он обладал трезвостью мышления, и если бы слушал его временами царь, пожалуй, то лучше было бы для всех и прежде всего для царя. Но царь, как известно, "наветов" не терпел, а любил правду, им же самим выдуманную; все остальное почитал он за вымысел.
       - Садись, Петр, - сказал Димитрий радушно. - Давно я тебя, брат, видеть не сподоблялся. Ну-ка глянь! Что? И ты в печали?! Скажу тебе, что скучаю лицами грустными, а они всюду. Я же весел от природы и хандры не терплю. Будь милостив, сделайся веселее.
       - Рад бы сделаться, надежа-царь, - Басманов с тоской огляделся вокруг. - Да поверь ты мне, нечему веселиться. Заговор против тебя вершат бояре: поляков перебить, а тебя казни предать; верь ты мне, окаянному!
       - Кто же заговорщики?
       - То-то, что не знаю, а того уж довольно, что всю Москву они собираются двинуть на тебя, и в самое ближайшее время. Никак ты слышал, что пьяные бояре несут да стрельцы: мол, погибель грядет свистуну польскому и жене его, ведьме беззаконной!
       - Слышал! - государь беззаботно рассмеялся. - Мне Куракин сразу растолковал, что вздоры всё сие, и на то внимание обращать не надобно. Мало ли пьяный кружев наплетет! Высечь его да спать уложить, вот вся забава.
       - Нет, не забава, государь! - Басманов впал в совершенную печаль. - Забава будет тому же Куракину, когда он с другими отступниками, небось, с тем же Татищевым, голову тебе проломит да над телом твоим бездыханным еще и надругается.
        Димитрий совсем было развеселили слова верного слуги и товарища, но вдруг сердце в нем тревожно кольнуло, и он помедлил весельем, вспомнив неисполненную волю Божью и грозные слова, предрекавшие ему скорую гибель. Губы его дрогнули.
       - Ужели Куракин? - спросил он, глядя в окно, где дворовые люди, забавляя панов, дрались на кулаках.
       - Кабы мне точно знать! - воскликнул Басманов. - Уж я бы их, ослушников! Да ведь Господь не открывает. Может, не те, что я думаю, а иные - хитрее... Все-то хитрят с тобою, государь на Москве. Гляди, всем твое место дорого - оттого, что живым тебя никто не чаял видеть еще полтора года назад. Думали, мертв царевич, ан вот он, жив да весел!
       Димитрий низко опустил голову и молвил с усилием:
       - Так разве может, Петр, быть сие в досаду кому? Добрый человек должен возрадоваться, а злых я уже всех переказнил без жалости...
       Басманов посмотрел на царя с горьким сожалением.
       - Мне бы самую малость суровости твоей, государь, - сказал он, - так оно, может, больше изменников-то выжило бы: при тебе да при Годунове. Дай, пожалуй, по перстам перечту, сколько ты народу угомонил по-Малютиному. Остальные-то ведь, я чаю, все рабы твои верные. Так, что ли? Надежа-царь, сие мечтанье в песнях бывает только, а на деле первый зверь лютый на Руси - это твой народ православный, и как ты его милостями не осыпай, все он дик, все в лес глядит, да еще следит, крепко ли ты палку в руке держишь. Батюшка твой ее из рученек вовсе не выпускал, Годунов всегда при себе имел, а ты ее точно в уголок поставил - и давай со зверем лютым ласкаться, точно он, прости Господи, кутенок молочный.
       - Ну, ну! - Димитрий нетерпеливо встряхнулся. - Ты уж готов наговорить от пустых опасений на народ мой... Перестань, Петр!
       - Отец Димитрий Иоаннович! - Басманов простер к нему с мольбой руки. - Я же то не в досаду тебе, а в разумное остережение. Народ точно твои милости ценит, да ведь паны зело много бесчинств повсюду творят: дразнят людей своими непотребствами. Уж не одному из них голову проломили - все не уймутся. Что ты не отпустишь их в Польшу? Сколь бы сие любо православным было!
       - Давно я их, Петр, отпустил, - признался Димитрий. - И с деньгами... Сам, поди, знаешь: кошели при них не порожние. Да они не уходят и денег еще требуют. Мало им. Экое неудобство! - он покачал головой. - А то, что непотребства чинят, - нехорошо, но... я тому в иных землях учился, что негоже сидящему на троне тиранствовать. Я их, друг, увещеваю: через воевод их, через послов и Мнишка... Они, вот увидишь, образумятся.
       - Они образумятся! - Басманов всплеснул руками. - Казаки зато, государь, вразумления далеки и - слышь! - сыскали ажно двух новейших государей и готовы сажать их на престол вместо тебя!
       - Ну, казакам угодно свой интерес соблюсти, - равнодушно сказал Димитрий. - Да они и заслужили: помощь мне от них была изрядная... Ты не бойся, Петр: все сие толки кривые, а ты, гляжу, весьма скоро ото всего устрашаешься.
       - Как же не устрашаться, государь: враз напустят всю столицу на тебя, горько тогда восплачешь!
       "Да плачуся дел моих горько..." - неясно подумалось Димитрию, и он вдруг отчетливо и неожиданно для себя произнес:
       - Змей. Егорий святой копьем прижал, вспрять не дает, а у змея-то пасть московская. Пока он копьем держит ее, не сокрушить ей Руси православной.
       Басманов в изумлении вытаращился на царя, потом стал поспешно класть кресты.
       - Али попритчилось тебе, батюшка? Что ты говоришь-то? Господи! Что за речи твои такие?
       - Пустое это, мой друг. Внимания своего не обращай на слова мои. Я, Петр, все знаю, - он вплотную подошел к Басманову. - Все мне ведомо, только ничего уж поделать не могу. Вестимо, о чем толкую? Всё там, - он указал рукою вверх, - там уже решено, а я ослушник несчастный, и мне за то будет худо, но недолго и, может, нескоро, а какое-то время я все-таки процарствую. Слухов, знаю, понапускали бояре, будто жена брата моего Феодора, Ирина, родила мальчика, тезку тебе, да Годунов его заменил девочкой, а та вскоре умерла; все сие ложь, как и то, что с Ксенией Годуновой был я в связи до приезда царицы Марины. Сам знаешь, Ксения мне точно нравилась, но я лишнего с нею не допускал и уговорил ее добром постричься в монахини. Кому же не понравится красивая женщина? Но я всякий день знал и знаю, что лучше царицы Марины мне не найти. Так что слухи да толки - это все, брат, для зевак. Их слушать - дело не царское. Царь, разумей ты, Богом поставлен, а человек простой...
       Тут он смутился внезапно и поспешно перевел разговор:
        - Я не спросил: ты ведь с дороги, так, поди, голоден? Вина какого подать? Меду? Хоть итальянского распей со мною: тут давеча прислали с послами польскими... Зело вкусом приятно; верно, особая лоза, какой я еще не пробовал.
        Басманов изъявил желание выпить вина, но был приметно неспокоен, и от жареного лебедя отказался; впрочем, время еще не приближалось к обеду, и царь сам ранее определенного часа не трапезничал.
        После вина итальянского язык у государя развязался, и он поведал Басманову, что намерен вскорости завести новую потеху воинскую: сделать примерный приступ к деревянному городку, выстроенному за Сретенскими воротами.
        - Хоть немного развлекусь от дел великих, - молвил он, точно жалуясь. - Знаешь, Петр, сколь хочется мне воротиться к годам младенческим! Устаю я оттого, что трудно жить приходится. Запутывают меня: и казаки, и рыцарство, и бояре... Загадки кругом какие-то. В детских летах моих не бывало такого.
        Он поник головою.
        - Что же бывало в детстве твоем? - удивился Басманов. - Поди, смута была да злодеи кругом: теперь ни в пример лучше.
        - Смута? Да, смута, - голос Димитрия зазвенел и точно разом поник. - Была она, взаправду... но как-то не тут, - он коснулся сердца рукой. - А тут - голубки были, с ножками мохнатыми... красавцы!..  лесенка к ним... песни. Ах, какие песни, Петр, я знаю! и все жития святых... Вот, что было, а смута да злодеи: я-то разве думал о них?! Я видел свет...
        Он тяжело вздохнул, и долго над столом царила тишина, грустная, тревожная, вызванная отчасти хмельными неясными думами  двух знатных собеседников.

               
        Было, о чем печалиться Басманову, и к чему готовиться душой царю Димитрию. С каждым днем нарастало то, что впоследствии, вполне и страшно окрепнув, получило название смуты. Давно уже стали не редкостью ночные жесточайшие расправы русских над поляками и поляков над русскими. Впрочем, русские были у себя дома, и гости скоро поняли, что не переспорить им народ в чужой стране одними лишь пьяными ночными победами по выходе из кабака. Раз дом князя Вишневецкого осадила толпа в четыре тысячи человек, после чего послы Олесницкий и Госевский стали настойчиво требовать себе усиленной охраны. Димитрий два раза посылал им свое уверение, что бояться нечего, ибо государство так принято им в руки, что без его воли ничего неприятного не произойдет, а без мелочей и ничтожных распрей не обойтись, даже крепко владея правленьем. Послы не стали противоречить, но укрепили стражу у себя во дворе, а Мнишки поместили у себя всю польскую пехоту, что привели с собою. Пехота же и доложила воеводе, что на Москве им не продают более пороху и оружия. Мнишек, до сих пор не слишком встревоженный, всерьез испугался и поспешил сообщить Димитрию, что все происходящее - крайне дурной знак, на который незамедлительно следует обратить внимание. Димитрий по обыкновению стал смеяться, но, чтобы успокоить тестя, расставил по улицам стрелецкую стражу - больше для вида, чем для дела.
         Ненависть нарастала в считанные дни, хотя почва для нее готовилась не менее года. Бояре с усердием раздували занявшееся пламя. Князь Василий Шуйский вечерами внушал своим гостям-заговорщикам:
        - Если мы заранее о себе не промыслим, то вперед еще хуже будет. Я для спасения православной веры готов на все, лишь бы вы помогали мне усердно. Каждый сотник да объявит своей сотне, что царь - самозванец и умышляет зло с поляками. Пусть ратные люди совет держат с гражданами, как промышлять делом в такой беде. Ежели будут все заодно, то бояться нечего: за нас будет несколько сот тысяч, за него пять тысяч поляков, которые и живут-то не в сборе, а в разных местах.
         - Не надеюсь я, князь Василий, - возражал Татищев, - что все будут за нас. Лучше ударить в набат, а по набату ворваться к Гришке окаянному. Сделаем вид для иных стрельцов да для простого люду, что, мол, мы за Гришку и хотим защитить его от поляков - а те, мол, мыслят его порешить. Ну, окружим мы его как бы для защиты - и задавим, а тем временем люди наши перебьют поляков, и никто нам не помешает.
        - Верно, - поддержали князя бояре. - Сие нам любо, так и поступим. Оно удобно получится. Мы польские двери-то заранее знаками пометим. А немцев не тронем - они всякому служат, кто на престоле, и лицеприятий никому не оказывают; за то мы их пожалуем. Немцы, хоть нехристи, а честные, не чета католикам-то этим: католики-то все черту проданные, тьфу на них! ну, а с остальною швалью после добром договоримся.
        Под швалью подразумевались, в основном, казаки, имевшие наглость учредить между делом своих "Димитриев" для того, чтобы Москва высоко ставила отныне их казачьи права и надобности и всякий час о них, казаках, помнила и заботилась с усердием.
        Заговорщики решили не беспокоиться о них прежде Гришки Отрепьева и поляков, которые стали для многих совершенно уже невыносимы на Москве...


        Тринадцатого мая царь с царицею имели промеж себя небольшой спор, весьма, впрочем, горячий, и разошлись, не примирившись, с чувством большого недовольства друг другом. Марина не помнила еще себя в таком гневе и отчаянье, как теперь, - да и любой разумный честолюбец, радеющий о неприкосновенности своего престола не смог бы не увидеть в ее речах проницательной правды - и тысячи поводов для страха и гнева.
        Но Димитрий не был разумным честолюбцем. Глубоко зная духом, что жена его права в своих слезах и обличениях, он так же глубоко, тем же несчастным духом знал, что изменить что-либо он не мог прежде и, тем паче, не может теперь.
        Слова Марины о варварстве его народа и о нем самом как о "некрепком царе" раздражили и уязвили его сильнее обычного, хотя где-то внутри он отлично понимал, что его народ - это стихийное нечто, могущее стать вдруг бесконечно опасным, а сам он - Божий ослушник и счастливой судьбы ожидать не может... Чего ожидал он?
       В нем уже не было ожидания, а была напряженная безмятежность приговоренного к смерти мечтателя, для которого и жизнь - сон, и смерть - сон, но все сон светлый, радостный. Только вот мосточек между двумя этими снами из раскаленных гвоздей ставлен... Кому скажешь об этом? Престол дорог, как любимая игрушка, воля Божия страшна и нет сил ее исполнить, а душа всей жалкой силой своей любит Господа и стремится к Нему. Что тут ответишь панне Марине, которая в исступлении твердит о Ватикане, о войске, о порядке, о католичестве, в конце концов умоляет о бегстве временном? Никуда он не побежит! Он живет жизнью Иоаннова сына; как и тот, ждет мученического венца... но будет ли ему сей венец? Тому был. Ему же, Гришке, расстриге, чернецу опальному - ему что будет?
       - Боже, избави мя геенны огненной, - шептал Димитрий. - Я от престола-то не отступлюсь... прости, Господи! Может, мне так должно - царем быть на Руси? Может, по сути-то и впрямь есть я Димитрий? Не по-простому, а ежели мыслию вглубь двинуться и души коснуться - ан и встрепенется она, яко Димитриева отлетевшая... и... и тогда...
       Тут в палате охотничьей, где он молился, вдруг затрепетали свечи (была за окном непогода), и череп медвежий сверкнул откуда-то вдруг взявшимися желтыми глазами со стены, а затем молвил голосом нечистым и ужасным:
       - Да, есть ты Димитрий Иоаннович, наследник престола и ослушник Богов, а есть я, головушка медвежья. В гости я жду тебя, надежа-царь. Георгий-то Победоносец два раза повторять не станет тому, кто с первого разу глух, а ежели знаков умных ждешь, да не по-простому, а мыслию вглубь, и чтобы души коснуться: так се я пред тобою встрепенуся, головушка медвежья, а не душа младенца пречистого! И на том свете, вор-государь, я тя потешу заместо Ипатьевны: и сказок расскажу, и песен напою про Божиих ослушников, холопов моих верных. И уж тогда не ты побьешь меня, как иной раз бьешь молодецки, а на сей раз я зубами тебя пополам перерву - то-то весело тебе станет, забавник московский, угодник католиков польских!
       Зашипел череп, дрогнул клыками, и Димитрий с воплем бросился вон.
       Долго в поту молился он и крестился перед образами, горько плача и считая себя уж навеки погибшим, но чудо! все не оставляя мысли быть по-прежнему здесь, в Кремле, править государством и чувствовать себя истинным царем, наследником Иоанновым.
       Подумал раз: "Или впрямь бы уйти в обитель?.. Душу бы спас!" Но тотчас понял, что не уйдет никуда - и снова заплакал.
       Впрочем, на сей раз государь не заболел от видений, а напротив, весьма быстро утешился. Его легковерный дух и разум постепенно пришли в полный порядок, покой и даже веселье. Он решил, что ему в столь трудном деле не миновать искушений, а стало, он не должен вовсе о них помышлять. Надобно только примириться с Мариной Юрьевной и убедить ее совершенно в том, что опасности никакой нет и быть не может ниоткуда, а народ его воистину любит и всецело ему подчинен, так что все речи о заговоре - вздор и домыслы.
       С этим намереньем он отправился к царице, но Осмульский преградил ему дорогу у самых дверей:
       - К панне не можно, ясновельможный князь. Марина Юрьевна отдыхать изволит.
       - Я тебе, холопу, не князь, а государь великий всея Руси! - вспылил Димитрий, вспомнив, что и король Сигизмунд осмелился в последнем письме показно назвать его князем. - А скоро стану императором! И ты смеешь меня к жене моей не впускать! Да я тебя велю плетьми бить, чтобы ты места своего не забывал. Сто плетей не хочешь ли?
       - Государь, - почтительно отвечал старый слуга. - Твоя воля наказывать меня, но я верен своей госпоже. Она не велела, чтобы ее тревожили, и я повеленье ее исполняю. Если в этом есть непокорство, то оно не мое: я человек подневольный.
        Димитрий махнул рукою и пошел прочь.
        Спустя малое время он выехал без свиты, в сопровождении одного Басманова, самолично осмотреть стрелецкие посты на улицах.
        Посты были в порядке. Стрельцы, зевая, поглядывали на праздно гуляющих польских солдат. Шел дождь, и от настороженных стен московских веяло загадочным покоем, который Димитрий Иоаннович охотно принял за настоящий, но Басманов так от него опечалился, что царь нескоро взбодрил его шутками и беззаботными речами своими.
        Вдруг за углом послышались крики. Оба всадника поспешно направили туда коней и увидели молоденькую боярыню с престарелой служанкой, которых трое пьяных панов тянули куда-то в сторону дворов польских.
        Димитрий, подоспев прежде Басманова, хлестнул плетью всех трех рыцарей, которые с живостью обратились к нему, готовые принять бой, но, увидев, что перед ними царь, чрезвычайно смутились и бросились прочь.
        - Стоять на месте! - загремел Димитрий. - Где стража?!
        - Здесь мы, - ответил стрелецкий старшина Егор по прозвищу Сбитень.
        - Имя твое!
        - Егор Савельев, Сбитнем кличут, - сумрачно ответил стрелец, валясь царю в ноги. - Не вели казнить, вели миловать.
        - Что же ты, окаянный: начальником мною поставлен, а за порядком не следишь, как надобно! Ужо я велю тебя высечь и из старшин разжалую.
        - Смилуйся, надежа-царь, - угрюмо и без особого раскаяния в голосе молвил стрелец. - Мне людей говорено беречь, бо всему конец скоро настанет.
        - Чему... конец? - Димитрий побледнел.
        - Сие нам, государь, неведомо, - хмуро ответил Сбитень. - А людей не убережешь, если паны всякий раз боярынь али девок ихних тягают к себе во дворы: этак всякую с боем брать надо, а мне люди дороги.
        - Люди всегда дороги, не бывает иначе. А все же, кто тебе велел беречь их?
        - Князья велят, - Сбитень опустил глаза.
        - Которые князья?
        - Не знаю, государь.
        - Не знаешь?! Память потерял в стражниках?! Ну, с пытки ты мне, изменник, скажешь, что за князья здесь народ мутят да на людских слезах наживаются.
        - С пытки я тебе, государь, ничего не скажу, - честно ответил стрелец. - А вот грамота безымянна мне писана - знамо, что от русских и от князей. Только они такие свитки имеют и перья зело тонкие, и излагают красно: я от князей за век свой грамот начитался, отличу.
        Он с поклоном подал царю свиток, вынутый им из-за пазухи. Царь начал читать, и у него потемнело в глазах.
        - Взять их! - указал он на панов. - И этого, - указал он на Сбитня. - Всех под стражу. Я вам покажу, как грамоты безымянные читать. Бунтом хотите позабавиться? Я устрою вам!
        Он тут же вновь принялся объезжать все посты, строго требуя от старшин подметных грамот, но те все, как один, на коленях и клятвенно заверяли его, что никаких преступных свитков ни от князей, ни от бояр, ни от воевод своих не получали и знать не знают, что это за такие письма.
         - Чудеса, - молвил, наконец, сквозь зубы Димитрий. - Петр! Поди распорядись, чтобы Куракин меня ожидал в Кремле: мне с ним о многом крепко потолковать надобно.
         Только теперь, слегка успокоившись, он вспомнил о спасенной им молоденькой синеглазой боярыне - и начал с пристрастием дознаваться у всех, у кого мог, что это за боярыня. Наконец, доложили ему, что сия боярыня - бедная вдова Афанасьева Дарья Матвеевна и живет, ведя скромное хозяйство, в небольшом тереме. Людей дворовых при ней вовсе мало, оттого и некому ее защищать. Царь попросил указать ему дорогу к вдовьему терему и скоро уже входил с почетом в скромные ворота, и сама хозяйка со страхом и почтением склонялась к его руке.
         После оказался он в чисто убранной горнице, и уже несли ему угощение, но он от него отказался, только попросил:
         - Дарья Матвеевна! Не прогневайся, что не сажусь за стол с тобою - право, не голоден. Я, видишь ли, с тобой наедине хочу поговорить.
        Хозяйка тут же всех отпустила и присела на лавку с вышиванием, чтобы не держать руки праздно, как ее сызмальства приучили.
        - Что же, - начал царь, - часто ли обижают тебя, боярыня?
        - Нет, государь, - тихо ответила Дарья. - Впервые; а вот соседок моих премного и часто.
        - Кто же, паны, голубушка?
        - Вестимо, из рыцарей, - красавица тяжело вздохнула. - В монастырь бы давно ушла, свет не мил, да сын у меня малый, Василий. Как дитя свое брошу?
        - Ты вдова и траура уже не носишь, отчего не выберешь достойного мужа себе? Поди, уже сватались за тебя?
        - Траур, государь, у меня в сердце, - молвила Дарья. - И всю жизнь я его проношу, потому что я и по сей день мужа своего люблю, как живого.
        Димитрий положил на стол тугую суму с золотом:
        - Возьми в дар от меня, красавица. Пусть и сыну твоему...
        Он умолк.
        Боярыня упала перед ним на колени, и, целуя его руку, горячо поблагодарила за великую милость.
        Он поспешно поднял ее с колен.
        - Встань, Дарья Матвеевна, ради Христа, не благодари меня. Слезы твои жгут мне руки. Та ли это милость, какую хотел бы я оказать тебе? Хотел бы я счастьем оделить тебя в избытке, но не в моей это мирской власти. Благодать Божия да пребудет на тебе. Ты, верно, сирота?
        - Сирота, Димитрий Иоаннович, - она заплакала, но тихонько и без горечи, светлыми чистыми слезами. - Батюшка мой колесован был Бог знает за что, а матушка после сего с горя помешалась и умерла. Помню, батюшка мой целый день с ночью в колесе лежал живой, весь поломанный, и меня все звал: "Дарьюшка, дитя любимое, поговори со мною, покуда я жив! Голосок твой слышать хочу..." Я плачу да говорю с ним, а он слушает. Иной раз застонет, потом молиться начинает: за батюшку твоего да за семью нашу горькую. А затем опять кличет: "Дарьюшка! Здесь ли ты еще? Ну, говори же со мною!.." Я и говорила. Все говорила, пока он не кончился, а после, помню, чувств лишилась, и меня снесли домой без памяти.
        - Господи помилуй! - Димитрий перекрестился на угол с образами. - Не будет больше печалей в жизни твоей, боярыня, - и сын твой станет утехой, радостью и опорой тебе! Ты благоденствовать будешь в мое царствование.
        Он вдруг умоляюще взглянул на нее и протянул к ней руки:
        - Ты присягала мне? Скажи, сирота бедная!
        - Да, государь, все присягали. Да ты никак опечален чем?
        Она встревожилась.
        - Откройся, что мучает тебя? Я, горькая вдова, о том помолюсь... и, может, - она оробела, - ... облегченье тебе будет? От вдовьей-то молитвы бывает польза страждущим - в церкви нас так батюшка учил. За великие твои благодеяния...
        Она умолкла.
        - Дарьюшка, - сказал еле слышно Димитрий. - Прошу я тебя об одной услуге: молись о царе своем. Но как скоро преставлюсь, что бы про меня ни говорили, молись обо мне недостойном, святому Георгию Победоносцу, а еще - Дарьюшка! - молись о чернеце, расстриге окаянном Григории Отрепьеве: молись, молись! И свечку всегда ставь за него...
        Боярыня онемела. Глаза ее стали огромными, она задрожала, затем, сделав над собой великое усилие, спросила:
        - Государь... значит... неужто правда, что говорят?.. И ты в самом деле...
        Он несколько раз молча кивнул головой, потом спросил с мольбой и печалью:
        - Ну? Согласна ли ты?
        - Все свято исполню по слову твоему, - твердо ответила она. - Да помилует тебя Господь! Да простит он тебя! Все, все сделаю, как ты говоришь. И о словах твоих ни единой душе не скажу.
        В глазах ее блеснули слезы бесконечного сострадания.
        Димитрий поклонился ей в ноги и быстро вышел вон.
        ... Тем же вечером после долгой беседы с царем князь Куракин вкрадчиво успокаивал его:
        - Что ты государь, пустой грамоткой взволновался? Мало ли их еще будет? Никакие то писали не мятежники - Бог с ними! - а забавники вздорные. Все сие - шутки пьяные, может, тех же панов: среди них довольно таких, кто шутить горазд и зело по-русски разумеет. Забудь сию грамоту. Ну кто на тебя, доброго да щедрого, руку подымет? Так любят тебя все, так угоден ты всем, что, скажу по совести, не знавал я еще на своем веку государя счастливее тебя и удачливей. Ты - красное солнце России, столп Божий, всеукрепленный на земле русской.
        Затуманилась бедная голова Димитриева от таких слов, он повеселел и щедро угостил Куракина за добрую и разумную речь, одарил его деньгами и отпустил с Богом. Сам же подумал: "Пусть хоть весь мир лжет мне, отмолит меня к Страшному Суду боярыня Дарья Матвеевна; я, несчастный, и в аду буду слышать моленье ее..."


       Тем же временем сидит в Вознесенском монастыре, в уединенной келье затворница, монахиня Марфа, последняя, седьмая жена Иоанна Грозного, названная царем Борисом незаконною. В келье у нее тепло и уютно: тут ей особый почет. Сын ее, Димитрий, Провидением от страшных зол спасенный, каждый день приезжает сюда навестить ее и подолгу ласково с нею беседует.
       Три свечи горят в серебряном подсвечнике - подарке чудом спасенного сына. Женщина со следами былой, уже увядающей, красоты сидит одна, молчаливая, задумчивая, точно застывшая.
       Молоденькая монахиня Ксения приносит ей ужин и молвит с робким почтением и любовью:
       - Сестра Марфа! Мало ты изволила кушать сегодня, а тебе нужна силушка. Не напрасно ты страданий столько претерпела. Сын твой возлюбленный воротился к тебе!
       Марфе весьма по душе кроткая сестра Ксения. Вот и теперь она отрывается от своих дум и приглашает ее ласково:
       - Посиди со мною, Ксеньюшка, дружок. Отчего я так долго тебя не видала? Где ты была?
       - Я, сестрица милая, послушание исполняла, - смущенно отвечает девушка. - Я по тебе, как по матушке родной, скучала!
       - Сядь, посиди, - повторяет Марфа. - Должно, набегалась. Мне тоже в радость видеть тебя.
       Она читает молитву, какую надобно читать перед ужином, крестится и многократно кладет поклоны, затем приступает к трапезе.
       - Не голодна ли ты, Ксеньюшка?
       - Нет, сестрица, благослови тебя Господь! Кушай с Богом. И отчего так мало радости в тебе? Все ты печальна да задумчива.
       Темные, как вишни, загадочные глаза бывшей царицы останавливаются на свежем личике девушки. Она отвечает:
       - Избави тебя Господь от искушений, дитя мое. Радоваться-то нечему.
       Сестра Ксения изумлена и растерянно всматривается в лицо сестры Марфы.
       - Как... нечему? - она моргает. - А тому, что Димитрий Иоаннович - царь?
       - Так ты этому все радуешься? - Марфа тихонько смеется. - Я тебе, сестра Ксения, правду скажу, только ты молчи ради Христа. О том всуе непотребно говорить, да ведь я - мать, и сердце мое не железное. Сей молодец, на престоле сидящий, вовсе не сын мне, а - веришь ли? - незнамо кто. Это я, хоть точно знать не могу, чувствую всей душой своей.
        Глаза сестры Ксении расширяются.
        - Матушка... - лепечет она, забыв, что царицу надобно звать сестрой, а не матушкой. - Да ведь ты сама объявила давеча, что он твой сын... еще при царе Борисе...
        - Царь Борис, - жёстко говорит Марфа, - свое отцарствовал: и жена его окаянная, и дети его - и сему я рада буду до скончания дней моих, свет мой Ксеньюшка. Они боле не цари, и от них лишь прах остался. Знаешь ли почему? Потому что им нужна была кровушка голубчика моего, чада невинного...
        Ее глаза наполняются слезами.
        - И как не умерла я тогда? Он на моих руках преставился - и хоть мало было во мне о ту пору памяти, а я доподлинно знаю, что его в тот самый час не стало на свете! Этот же молодец сокрушил убийцу чада моего - и за сию великую услугу я ему сто услуг окажу, и Господь меня в том оправдает. Да, не Димитрий он! но я всем объявлю, что Димитрий. Долго со своей добротой он не процарствует - сожрут его. Ну, да сколько Бог даст. Главное, врагов моих он погубил, и я, грешная, за то ему благодарна буду, поди-ка, и после смерти своей.
        Ксения бросается на колени перед сестрой Марфой и целует ей руки:
        - Голубушка, милая сестрица! Ты мне правду говоришь? Но ведь тогда выходит, ты ложное слово принесла! Ведь это грех: народ вводить в заблуждение.
        - Ты меня осуждаешь? - просто спрашивает Марфа.
        - Нет, - Ксения плачет. - Я тебя люблю. И ты - мать. Грех тебя осуждать.
        - На мне грехов много, - говорит Марфа. - Но эту ложь я и перед Царицей Небесной за грех не почту. Ибо кто знает волю Божию? Доподлинно ли ты знаешь, что дурно я поступила, признав за сына того, кто не сын мне? Ну-ка скажи!
        - Не знаю доподлинно, - всхлипывает сестра Ксения. - Кто может знать? Один Господь.
        - То-то же, - Марфа целует ее в поникшую голову. - Не плачь, дитя мое, Ксеньюшка. Спасибо, что не осудила меня. И тебя, гляди, в иное время люди не осудят. А мне - если все-таки виновата - суд от Господа будет. Сама же вины за собою не чувствую и не признаю.
        - Матушка, - снова позабывшись, шепчет Ксения. - Но ведь молва есть про государя, будто он беглый монах расстриженный... и родом из бедных детей боярских, и давно уж метил в цари... это ж, матушка, страшно. Помилуй нас, Боже!
        - Кто он таков, не знаю, - отвечает Марфа. - А что хотели супротивники истины, то и получили: расстригу беглого да полную Москву поляков. По мне же он человек добрый и блага хочет народу русскому, и действительно любит всякого человека, как себя самого. Это, Ксеньюшка редко встречается, и царю пристало; только если он при этом разумен и строг. Этот же, к беде его, не разумеет истины, и добра от зла не умеет отличить, хотя добра хочет, и об истине радеет. Вишь ты, Богом ему не дано истины разуметь. Из-за этого-то он скоро и грянется, бедный.
       Ее глаза сверкнули:
       - Пусть хоть весь мир клянет его, я - до последнего вздоха добром поминать буду: оттого, дитя, что он благо душе моей скорбящей содеял и бальзам пролил на раны кровоточащие. И - зажили они! Господь ему судья, а я , грешная, молиться стану за него, кто бы он ни был.
       За дверями послышались голоса, и сестра Ксения встрепенулась, узнав один из них.
       - Государь! - воскликнула она. - Сюда идет, Димитрий Иоаннович... то есть... я не то хотела...
       Она беспомощно осеклась.
       - Да, Димитрий Иоаннович, - твердо проговорила Марфа. - Ступай, сестра, позже увидимся.
       Ксения, как тень, исчезла из кельи, а вместо нее явился с почтительным поклоном царь:
       - Здравствуй, матушка моя родимая!
       - Здравствуй, государь, сын мой.
       - Отчего, - весело молвил Димитрий, - слезы я вижу в сей обители? Монахиня молодая вышла от тебя в слезах. И чему матушка здесь печалиться?
       - Мы, сестры, поди, не в миру, - внушительно ответила бывшая царица. - Это в миру веселье, а у нас грех улыбаться да пустословить. Садись, государь, милости прошу.
       - Быть может, - помедлив, осторожно начал Димитрий, - слухи какие дошли до вас?
       - О чем же?
       - О делах моих... Обо мне?
       Марфа окинула его всезнающим взором, в котором светилась благодарность и была неизбывная давняя скорбь.
       - Мы, государь Димитрий, - отвечала она решительно, - слухов не принимаем, нам Господь не велит. Особо же о тебе нечего вам слушать. Ты сын мой и правишь законно и милостиво - вот, что твердо мне ведомо. Иного я знать не желаю.
       - Благодарю, матушка, - сказал Димитрий с искренней теплотой и почтением. - Вы с молодою послушницей промеж себя, верно, поссорились?
       - Полно, царь Димитрий, - сестра Марфа улыбнулась. - Просто радо дитя чистое, что ты жив и в Москве, и всею страной управляешь... Верь мне, то слезы светлые.
       Успокоился государь, но долго не могла успокоиться молодая монахиня. Она предчувствовала недоброе, чужая тайна мучила ее и жгла, как огонь. Горько плача, молилась в уголке своем посвященная Богу сирота о народе русском и неведомой дальнейшей судьбе его...

               
       - Хорошо ли, свет мой, сделано? - спрашивал на следующее утро Димитрий Иоаннович царицу Марину, сопровождавшую его на лошади в женском седле, что казалось дивом великим  о ту пору не только на Руси, но и в иных землях, и решительно не одобрялось. Они остановили коней посреди городка, специально выстроенного Димитрием для военного игрища, которое он намеревался затеять спустя немного дней.
       - Весьма хорошо, - отозвалась равнодушно Марина, оглядывая деревянные теремы и крепость, их окружающую. - Одному я, государь, дивлюсь: казалось мне, только детям играть пристало, но все забываю, что ты из детей еще не вышел ни духом, ни разумом.
       Димитрий рассмеялся.
       - Разве же это худо? - спросил он простодушно. - А играть солдатам полезно. Они, играя, лучше учатся - то им в радость.
       - Им в радость, - согласилась Марина. - Да мне в тягость, вот в чем дело. Ты, государь, всё городки строишь; я же, супруга твоя законная, твержу тебе, что надобно бежать, что не можно тут и дня оставаться. Ты в ответ смеешься, а нет, чтобы послушать меня и сделать по-моему. Ведь нас перебьют, как кур в курятнике. Что ты сделал, чтобы защититься? Алебардщиков по Кремлю, как пешек, расставил? Городок этот построил? Да ведь это все смеху подобно. Как еще вся Москва в голос не смеется над тобою!
       Самой царице Марине никак  не было смешно, а в последних ее словах невольно прозвучало такое глубокое раздражение, что царь огорчился и ласково молвил:
       - Если тебя, Марина Юрьевна, сие не развлекает, так я иное что тебе доставлю и покажу с охотою. Погоди! Вот вздохни-ка всею грудью: слышишь, как после дождя свежей листвой и травой веет? Не чУдно ли? У листвы молодой по ее нежности дух особый, а ныне холода рано отошли, и все кругом зеленое да пышное. Вот ведь, сколь ясен мир Божий, - добавил он с улыбкой, - весел, красив! И мы с тобою это видим. Не счастье ли оно, свет мой?
      Марина с трудом улыбнулась и сказала нарочно по-польски, а не по-русски, что, разумеется, мир Божий чуден, и счастье видеть его, но лишь когда ты, взявшись быть царем, крепок на троне и можешь себя оберечь, - после чего она круто повернула коня, выразив этим желание немедленно удалиться прочь.
      Димитрий, уставший уже убеждать царицу, что нечего зря тревожиться, вздохнул и с огорчением подумал, что его супружеский союз обещает быть не мирным и упоительным, как было бы ему то желанно, а скорее напротив, может весьма часто делаться препятствием его постоянно бодрому настроению. И сие, конечно, не раз дурно отразится на его, Димитриевом, правлении.
      "Нехорошо, когда так случится", - подумалось государю.
      Он подъехал к Марине, опередив ее польскую свиту, и сказал ей примирительно:
      - Свет мой Марина, отчего мы не можем по-доброму поладить с тобою? Никак ссоры нам полюбились? Не я начинаю их, но я будто впрямь виноват, как ты говоришь. Вот что: уедем с тобою ненадолго из Москвы после моей военной забавы. Я разобью лагерь, укреплю войско, а ты душою успокоишься. Согласна ли?
      - Впервые, как на престоле ты, - сказала Марина, - я речь разумную от тебя слышу. Да, я согласна, государь, и ссориться с тобой вовсе не хочу.
      - Ну вот, - Димитрий опять пришел в радостное настроение. - Стало, все в порядке. Так и сделаем.
      Они покинули городок и направили коней своих к Кремлю.

                Х Х Х Х

      Ввечеру на следующий день, глядя в окно княжеского терема на червонно-золотую зарю и покрывающееся звездами небо, князь Куракин говорил Голицыну, небрежно поигрывая перстнем, в рассеянности снятым только что с руки:
      - А знаешь, князь, не скажу сего Татищеву с Шуйским, а жалко мне его, черта.
      - Кого? Гришку?! - дивился Голицын.
      - Да уж другого не пожалел бы. Я башку ему дурю, а он верит всему, что не наплету я. Дитя малое, одно слово. Или же дурачок с рождения. Или хитрее всех нас - впрочем, навряд это. Всему, слышь, верит. Иоанн-то Васильевич мои россказни, поди-ка, в три дни бы раскусил, да голову мне долой. А самозванец в рот мне глядит да еще лучшим вином за всякую ложь в избытке угощает. Чем больше я ему солгу, тем он меня больше дарит всячески. Ажно неловко мне такую простоту будет губить.
      Голицын захохотал.
      - А и устроился ты, брат, - молвил он, подмигивая. - Тряси с него, а то гляди, опосля Гришки князь Василий не даст ничего. Разживись хоть с вора. Несть лишнего добра у нас!
      - Ладно ли поступаем? - спросил напрямик Куракин, заглядывая в лицо князю. - Добра не мудрено натрясти, а - жаль мне его! Молодой парень, ладный, и умом вышел - только не в ту степь его понесло.
      - То-то и оно, - заметил Голицын значительно. - Не в ту, говоришь? А почему? Потому что и есть черт он, как ты уже сказал. Лукавому служит. Жалеешь простоту? Да ведь она хуже воровства, а ежели еще и вор прост, так то вдвойне хуже. Царицу Марфу Гришка колдовством обошел, тебя - жалостью... Гляди, как враг человеческий-то хитер!
      - Истинно хитер, - Куракин вздохнул и перстень надел на палец. - Да ведает ли сей бедный расстрига, что творит?
      - А хоть бы и не ведает, - Голицын налил меду себе и Куракину. - Оно разве важно будет, когда Отрепьев на Руси веру католическую введет и по простоте своей загубит всех, и будем мы еретикам челом бить, да в пояс кланяться, а патриархи наши Ватикану сделаются послушны?
       Куракин внутренне содрогнулся от этих страшных слов и поспешно ответил:
       - Да, князь Иван, ты прав: Григорий тем страшен, что истины принимать не хочет, а все принимает ложь: ему, поди, и самому это в тягость, да он этого не чувствует и не знает. Россия мне всяко дороже одного чернеца окаянного!
       Он взял в руку кубок.
       - А все же жаль его, черта. Сколько уж я вместе с ним... Жаль! - князь Куракин тряхнул головой.
       - Знамо, жаль: живой человек, - молвил Голицын. - А вот как будет он мертвый, жалость твоя тут вся и сгинет бесследно. Россия-то, князь, вовсе без нас пропадет; рубить ересь на корню надобно. Ну, здоров будь!
       И оба князя торжественно сделали по глотку.
               
      
       - Что? - обратился солнечным утром к Ивану Рябому царь. - Хорош ли городок для приступа я за Сретенскими воротами выстроил? Ты, поди, видел: ты до дел моих зело любопытен. Так молви же честно, по-солдатски: ладно ли я крепости сделал?
       - Крепости, государь, ладно сделаны, - серьезно отвечал Иван. - А вот стену вокруг городка ты малой бойницей забыл снабдить.
       - Что за малая бойница? - Димитрий Иоаннович подался вперед со вниманием. - Я о таковой и не слыхивал.
       - Да, поди, сто раз на дню видывал, батюшка. Малая-то бойница промеж больших расположена и скупою цепью по стене крепостной растянута.
       - Ах, та! - Димитрий рассмеялся. - Да велик ли толк от нее? Ведь мала.
       - Дюже велик, - возразил Иван с видом знатока. - Через те малые дыры хоть смолы с кипятком не можно лить, зато стреляй, чем хошь, - а в тебя не попадут, и за неприятелем следить хорошо, будь хоть тьма его, да главнейших атакующих брать на прицел. Я сам у той бойницы немало стоял, - добавил он, - а тем делом и все удобства ее уразумел. Она не у кажной крепости есть, а сколь толкова!
       - Гляжу, ты солдат добрый, - весело молвил Димитрий. - Али наградить тебя за совет? Ужо сделаю бойницы, так ты скажешь мне, верно ли слажено.
       - Рад служить, государь, твоей милости. Утро нынче ясное. Никак на охоту соберёшься?
       - Сегодня? Нет. А не худо бы, - Димитрий глянул в окно. - Да только я обещался царице тестя моего с нею навестить - у него ж и отобедаем. А славный день для охоты, это верно ты подметил.
       Он задумчиво оставил покои и прошел в охотничью палату, где долго любовался развешенным по стенам разного рода оружием и снастью. Наглядевшись вволю, подошел царь к черепу медвежьему, третьего дня так его напугавшему, щелкнул по нему и сказал:
       - Что молчишь, кость пустая? Слов несть? А хорошо толковала - видать, устами чертовыми. Что ж, бес умен, да Богу неугоден. Думаешь, испугался я тебя? А впрямь ведь испугался, - он покачал головою и на всякий случай заглянул в пустую глазницу. За нею виднелась белая стена и более ничего.
       Димитрий отошел от стены и в раздумье сел поодаль на лавку.
       Вспомнилось ему по обыкновению, только ярче всегдашнего, отрочество его в холопах у Романовых и у Бориса Черкасского, где любили его за грамотность, и где углядел его опасную мечтательность сам Годунов. Он тогда, боясь беды, постригся и стал скитаться из монастыря в монастырь, пока не попал в Чудов, откуда начались его прямые гонения и единовременно с ними - преступный путь к престолу... А что же было до Чудова монастыря?
      Ему вспомнились юные чернецы, товарищи его: сироты и дети лиц духовных. Вспомнилось, как стоит он один возле обители, а с небес зимних снег тихий падает - мягкий, холодный. Ему хочется без конца стоять и смотреть на него. Но другие отроки - озорники, и снег им - просто забава. Они лепят снежки и кидают друг в друга. Григорий никогда не участвует в этих играх, которые так любил в детстве, и за это ему часто достается. Еще не терпят его за то, что он показной грамотник и смиренник, хотя всегда готов за себя постоять, и никого не боится. Во всяком монастыре настоятель на его стороне, но Григорию часто приходится покидать обитель, одну за другой, чтобы никому не досаждать, и чтобы ему тоже никто не мешал: думать о снеге, чистом, холодном, белом, о тихом зимнем небе, думать и мечтать, как же ему царем на Руси сделаться?..
       Ах, и хорошо ему было тогда! Впрочем, когда же не было ему хорошо? Даже когда от царя он бегал из Чудова монастыря в родимый Галич, из Галича в Муром, а оттуда в монастырь Борисоглебский, где настоятель ссудил его лошадью для возвращения в Москву.
       После же был Печерский монастырь, Гоща, школа арианская, служба у князя Вишневецкого, которому он первый Димитриевым именем назвался, а далее - столько событий всяческих, что и не упомнишь... Но одно из них, как ярмо на нем: то, что принял он веру католическую. О, для виду только, для иезуитов, да для папы и Мнишка-католика, ибо тогда уже полюбил он панну Марину, ревностно держащуюся веры предков своих. Но отчего так трудно стало ему с тех пор смотреть в лики икон православных, в чистые строгие очи их, отчего не так любил он службы католические, как православные, а стоя на чужой службе, не по-латыни - по-русски шептал Господу вины свои и, проливая слезы умиления, вспоминал православные монастыри и храмы? Торжественно, пышно было в католических церквах, но откровение небесное касалось духа его только в православных, и плакать не глазами, а духом мог только в них он - рожденный и крещеный еще младенцем в законе греческом.
        И теперь, хотя слабо, но все противилось в нем насаждать католическую веру там, где - ясно казалось ему - она вовсе не нужна. Однако те, что стояли за ним и поддерживали его, на этом настаивали, и он не мог спорить, зная, что в трудный час у него надежды будет больше на чужих, нежели на своих.
        "А ведь это худо, - подумал вдруг царь, глядя на коврик, изображавший в узоре соколиную охоту. - Свои должны быть опорой. У чужих иной интерес, моего они блюсти не станут. Никто, кроме единиц самых, жизни за меня не положит бескорыстно. Так разве же ЭТО любовь народная? Она другой, другой должна быть! Ведь воистину когда любят, весь народ встает, как единый человек за тебя, и ты на престоле о сем заранее душой спокоен. А я? Нет, нет... неспокоен я".
        Ему доложили о Басманове, и он отвлекся от печальных мыслей и тягостных предчувствий. Дал между делом задание строителям вырезать в крепостях малые бойницы и решил про себя во время игрища самому оценить достоинства тех бойниц - а также новой привезенной пушки, из которой намеревался он метко обстрелять городок, благо стрелял он отменно, имел верный глаз, нужные знания и любовь ко всякому орудию.
        Строители вернулись в городок вырезывать бойницы и доделывать по мелочи то, что еще не успели. Это вышло на руку заговорщикам. Они тут же распустили слух, что царь-де во время потехи хочет истребить всех бояр, а потом уже без труда поделиться с Польшею московскими волостями и богомерзкое латинство ввести. Слух сей ходил уже и раньше, но теперь непомерно усилился и, казалось, подтвердился мелкими строительными работами и доставкой нескольких пушек: отнюдь не деревянных, а самых настоящих.
        Впрочем, пятница числа шестнадцатого оказалась днем тихим, несмотря на все слухи. Димитрий Иоаннович спокойно отобедал у Мнишка вместе с Мариной, на сей раз веселой, и сам сделался весел, что по его природе было ему нетрудно.
       Один Басманов до вечера оставался, как всегда, беспокойным. За ужином царь послал ему с холопом рыбы и вина. Холоп, передавая яства, сказал:
       - Боярин, государь велел тебе молвить, что челом он бьет, чтобы ты держался бодрее.
       - Передай, что я бодрее всегдашнего, - сказал Басманов и, встав, в пояс поклонился царю. Тот рассмеялся:
       - Вот потеха! Иди, Петр, сюда, садись подле меня - что' в угол забился? Улыбнись хоть раз!
       Басманов улыбнулся и перешел ближе к царю. Весь вечер он напрягал силы, чтобы казаться радостным и спокойным, и в какой-то мере это ему удалось.
       Государь с улыбкою вспомнил, какие обличительные письма писал Годунову. Басманов сделал вид, что воспоминания эти и его позабавили.
       - Красно было изложено, - молвил он. - Помню, царь Борис с тех писем в тоску всякий раз впадал.
       - Как ему было не впадать, - сказал Димитрий, - кровь невинную на руках имеючи. Жаль, признаться, Петр, мне Годунова. Сколь много грехов он принял на себя!
       "Не того ты, батюшка, жалеешь, - подумал Басманов. - Тебя поболе всех жалеть нынче надобно, а Годунова, поди-ка, отжалели уже. Оплакали, кому должно было, - а вот тебя должно ли будет кому оплакать?.."
        Он встряхнулся: "Фу ты, черт, точно хороню уж его. Наехала хандра, хоть помирай. Может, оно и придется, да ведь все равно смертыньки не миновать. Все мы гости в пределах земных, прости Господи. Всем святым угодникам свечки завтра поставлю..."


        Уснул царь в ночь с шестнадцатого на семнадцатое мая, безмятежный, как младенец. А тем временем вошел в Москву отряд войска, привлеченный на сторону заговорщиков, которые заняли все двенадцать ворот и не пускали уже никого ни в Кремль, ни из Кремля. Немцы, которых находилось обыкновенно во дворце множество, получили именем царским приказ от бояр разойтись по домам, так что при дворце осталось только тридцать алебардщиков.
        Поляки спали спокойно, ничего не зная об этих распоряжениях, но заговорщикам было не до сна: все они, как один, ожидали условного знака.
        ... Спит Димитрий Иоаннович и видит сон: будто снова он малое дитя - и в Галиче. Разгоряченный игрой, вбегает он в свой дом испить квасу и застывает на месте, видя, что матушка не одна. Рядом с нею сидит некто в черном: вроде как в одежде монашеской, а лицо скрыто, точно у послушников францисканских.
        "Матушка, - говорит Юрий. - Что за гость у нас? Я чаял, одна ты".
        "Не одна я, чадо, - говорит мать, и он видит, как слезы текут по ее щекам. - Это сын мой, Григорий Отрепеьев, царь всея Руси".
        "Разве брат он мне?" - дивится Юрий.
        "Он проститься пришел, - плача, говорит матушка. - Видишь, как порубили они дитя мое?"
        Монах поворачивается к нему, и Димитрий во сне вдруг с ужасом узнает себя: все лицо в рубцах от палаша, и кровь каплет на колени, и по всему телу мокро от пятен крови, но глаза - живые, ясные и полны скорби.
        "Прощай", - говорит ему монах.
        "Прощай, - отвечает Юрий и спрашивает шепотом, отодвигаясь к двери:
        «Матушка, а кто же я, если он сын твой?"
        "Ты то, чем он никогда уж не будет..."- отвечает матушка, и Димитрий в поту просыпается.
        - Иван! - зовет он своего холопа, но тот не приходит к нему.
        "Спит, верно, крепко", - думает Димитрий и, перекрестившись на образа, засыпает вновь - и страшного ничего более не видит. Снится ему пир веселый, и гостей премножество, точно вся Москва к нему пировать собралась. Небо голубое, солнышко ясное, воздух чист и прозрачен... И золотые главы церквей горят в лучах на голубом небе. Никогда ему не снилось еще сна лучше этого!
        Он не знает, что к четырем часам утра, когда посветлеет изрядно, ударят в колокол на Ильинке, у Ильи Пророка, на Новгородском дворе - и разом заговорят все колокола московские. Толпы народа, вооруженные чем ни попало, хлынут на Красную площадь, где будут уже конные всадники - бояре и князья числом до двухсот и в полном вооружении.
        Князь Василий Шуйский молвит, приложившись к образу Владимирской Богородицы: "Во имя Божие идите на злого еретика!" - и крест с мечом будут в руках его.
        И убьют верного Ивана и наперсника царского Басманова, и будет метаться самозванный царь один, думая в тоске и горьком ужасе: "Господи мой, прости и помилуй меня! Что же наделал я? Зачем я тебя не послушал и сотворил всё по мечтанью своему, а не так, как Ты изначально велел мне? Ведь был бы я сейчас жив и спасен Тобою, а ныне бесславно погибаю, и мне неведомо, где окажется после гибели окаянная душа моя... Господи!"
       Так будет метаться и думать он до тех пор, пока не настигнет его мучительная смерть, и торжествующая толпа поволочет по Москве тело его, поверженное во спасение земли русской!
       Пока же спит он безмятежно и видит последний свой сон: тьму... И будто стоит он посреди этой тьмы над бездною на одном лишь тонком, как нить, луче. А возле луча этого - детская его голубятня с высокою лестницей, вся в дивном сиянии. Белый Ангел сидит на самой вершине лестницы и держит в каждой руке своей по пестрому голубку с мохнатыми ножками.
       - Сокрушайся здесь о грехах своих, - говорит ему Ангел, - плачь, раб Божий Георгий, покуда не станешь ты чист.
       Тихий покой входит тогда в сердце Георгия. Он встает на колени у подножия лестницы и, полный любви и сокрушения, начинает горько плакать о грехах своих, а перед ним блещет, подобный нити, путь к вечной жизни - тот самый путь, к которому с младенчества стремился он всем духом своим, но которого так и не сумел постичь и познать до конца...