Клякса

Николай Стрельников
   (автор слева)

  Закончилась грозная война. Демобилизовались старшие по возрасту, а мы всё еще продолжали служить. Сверкая серебром боевых наград, мы гордо выпячивали груди перед молоденькими новичками. Впрочем, и мы были молоды тогда, в свои двадцать с небольшим лет. Шла обычная, мирная войсковая жизнь. Топали в строю, ползали по-пластунски с учебными гранатами в руках, стреляли по фанерным фашистам, лазали по канату, прыгали через «козла»... А в свободное от занятий время каждый увлекался своим любимым делом. Один возился с фотоаппаратом, другой окружал себя радиодеталями, третий бренчал на гитаре, четвертый писал стихи, пятый... Да мало ли дел на свете, способных увлечь солдатскую, уставшую от занятий душу!
 У нас с Васильевым было тоже «хобби»: мы оба увлекались рисованием. Как только выдавалась свободная минутка, мы тотчас же брали блокноты и начинали портретные зарисовки. Желающих увидеть себя на бумаге хватало. Мы перерисовали почти всех в своей части.
Начальство заметило наш «талант». Нет, оно не горело желанием получить свой портрет кисти доморощенных художников. Оно, как и следовало ожидать, поручило нам оформление Красного уголка, Доски почета и прочих культурно-просветительских ценностей.
 Когда мы узнали, что в наше распоряжение отдается небольшая кладовка, на предмет переоборудования ее под мастерскую, и что на время оформительских работ мы освобождаемся от всех занятий, ликованию нашему не было конца. Ведь это значит — неограниченная свобода дерзать, творить, возможность полностью отдать себя любимому делу. Васильев по этому поводу даже сочинил вдохновенное стихотворение, последняя строка которого звучала так: «В храм искусства хочу как хозяин войти». С невыносимой любезностью я похвалил его, сказав, что его ожидает великое будущее. Васильев заикал после этого, отчего — не знаю…
 Оказавшись в привилегированном положении относительно строевиков, мы потеряли всякие контакты с ними, за исключением столовой. Не являлись даже на вечернюю поверку. Да что там вечерняя поверка — даже отбой и тот был не для нас! Правда, первое время старшина пытался ограничить нашу неограниченную свободу, втиснув ее хотя бы в рамки отбоя, но когда мы в одни голос процитировали ему, что «служенье муз не терпит суеты», он отстал от нас, сказав только: «Ладно, творите, но потом я вас зажму».
 Мы ходили по магазинам, заготавливали материал, покупали краски, кисти. Само собой разумеется, оказавшись на свободе, мы не торопились ни входить в магазины, ни выходить из них. Сделав покупку-две, устремлялись в городскую рощу, раскрывали свои блокноты и «тонули» в них до вечера. Перерисовали всех старушек, сидящих на скамейках, а от детишек, за которыми они присматривали, не было отбоя. Узнав, что дяди рисуют, они толпились вокруг нас, наперебой предлагая «срисовать» их. Как только мы появлялись в роще, их интерес к песочным делам сразу равнялся нулю. Старушки забеспокоились: как бы детишки не остались недоразвитыми в физическом отношении — ведь такого еще не бывало в их практике, чтобы дети побросали свои ведерки и совочки и часами стояли вокруг каких-то колдунов в солдатской форме.
Страницы наших альбомов засверкали милыми, нежными личиками с большими круглыми глазами. Коричневые, серые, голубые, черные, синие, зелёные. Да полноте, глаза ли это? А может быть — цветы?
 Наконец мы приступили к работе. Замполит утвердил эскизы, и началось их воплощение в стенды. Надавили тюбики, окунули кисти в растворители. Заискрились первые мазки.
Работали самозабвенно, вдохновенно. Забыли про время, про пищу, про себя.
 Сделали первые работы. Замполиту понравилось.
 — Так держать! — сказал он, улыбаясь. Ободренные, мы с еще большим усердием взялись за дело.
Но paбoтa есть работа. Пришло время, когда мы почувствовали, что устали. И, как бы очнувшись, вспомнили вдруг, что у нас есть еще и «хобби».
— Ба, Васильев, а про портреты-то мы забыли!
— Про какие портреты?
— Ну, про портреты вообще…
— А-а... — задумчиво протянул Васильев. Но вдруг его глаза широко раскрылись, и он возбужденно зашептал: — Слушай, у меня есть идея: автопортрет. Автопортрет маслом! Пока есть возможность... Попробуем?
Идея мне понравилась. Но ведь автопортрет — сумеем ли?
— А может быть, лучше — друг друга? — тихо сказал я.
— Друг друга? — переспросил Васильев и задумался. Потом заговорил, с тем же возбуждением: — Друг друга — хорошо, но все-таки не то! Каждый знает себя лучше, чем кто бы то ни было. Вот это-то знаемое и нужно воплотить в холст.
— Всё верно. Но сумеем ли? — колебался я.
— Сумеем, — уверенно воскликнул Васильев.
— Нy что ж, попытка — не пытка...
 Притащили два зеркала. Выбрали позы. Как нам казалось, самые существенные. Начали.
 Васильев был красив — это знал каждый. Но таким, каким он предстал моим глазам, стоящий перед зеркалом, я увидел его впервые. Васильев был прекрасен. Даже больше — восхитительно прекрасен! Он стоял вполоборота к зеркалу, смотрел на свое отражение и любовался им. Любовался собой. Широко раскрытые светло-голубые глаза его искрились. Круглое, будто девичье, лицо сияло обворожительной нежностью. Небольшой вздернутый носик; румяные, сочные губы; высокий белый лоб, окаймленный кудряшками темно-русых волос; изящные черные усики, с колечками на кончиках, и этот искрящийся взгляд — всё дышало какой-то непостижимой таинственностью, каким-то волшебством.
 Он любовался собой, а я любовался им, не в состоянии оторвать глаз от этого явившегося мне видения красоты и изящества. И думал: смог бы я перенести это видение на холст? Наверное, смог бы. Ведь главное — увидеть. А остальное — дело техники, дело рук...
Васильев заметил мой, наблюдающий за ним, восторженный взгляд, тут же прикрыл глаза, и видение прекратилось.
Затем мы отдались автопортретам. Несколько ночей и дней мы бились над ними, забыв обо всем на свете. Разумеется, и о работе.
 Зашел замполит (портреты мы, конечно, спрятали). Обычно шутливый, на этот раз он не выкинул ни одной шутки, постоял немножко и ушел. Заметил, наверно, что работа ни с места.
 Нехорошо, надо работать! Помалевали с полчасика — и опять за свои портреты. Неудержимо, невыносимо влекут они к себе!
Утром снова зашел замполит. Опять ни одной шутки. Постоял молча и пошел к двери. Но не выдержал, обернулся, спросил, как бы между прочим:
— А вы в столовую-то не забываете ходить, ребятки? А то ведь отощаете и работу закончить не сможете…
И ушел. Покраснели мы.
— Хватит! Ну их, портреты… Давай, Васильев, работать.
— Да, неудобно, надо работать, — буркнул Васильев.
— А портреты — ночью.
— Да, конечно, — согласился Васильев.
Отработали день, поужинали и бегом в кладовку, то бишь в мастерскую, к своим портретам. Вонзили в них взгляды, прищурились...
 Всю ночь щурились, то приближаясь, то удаляясь от них. По существу, портреты были уже написаны, осталось нанести последние, самые главные, животворящие мазки. И вот эти-то живительные крупицы, без чего ни одна картина не может быть картиной, как бы она ни была изящно написана, нам не давались. Портретное сходство было идеальным, и все-таки лица были мертвы.
— Айда-ка, Васильев, спать, — предложил я сиплым голосом, увидев, как через щель в оконной занавеске пробивается утренний свет.
 — Сегодня мы больше ничего найти не сможем.
— Да, искусство требует жертв... — вздохнул измученный коллега.
Прикорнули часочка два, вскочили и снова в мастерскую.
Пришел замполит. Увидев, что мы работаем, начал шутить, похлопал по плечу, предложил закурить...
Закончился еще один рабочий день. И снова ночь. И снова мы щуримся перед своими портретами. Ищем. Ищем то, что дает им жизнь. Советуемся, подсказываем друг другу. Нет, ничего не получается. Всё не то.
И вдруг — радостный крик Васильева:
— Нашел!
Мгновенно подскакиваю к его портрету. И тотчас же, ошарашенный, в изумлении отскакиваю назад: передо мной стоят два живых Васильева. Два одинаковых, восхитительно прекрасных лица. Два искрящихся, направленных на меня взгляда, мерцающих из-под длинных, черных ресниц.
— Васильев, ты прекрасен! — в восторге восклицаю я. Очарованный, восхищенный, шепчу еще что-то...
— Как я устал, — тихо проговорил Васильев и в изнеможении опустился на стул.
Спустя немного времени нашел и я нужный мне мазок.
Уставшие, удовлетворенные, мы не стали теперь прятать портреты, а оставили их открытыми с тем, чтобы они могли лучше подсохнуть, и ушли спать. Кладовку мы никогда не закрывали на замок. Как только добрались до коек, свалились замертво и проспали весь день.
Проснулись, наскоро умылись и бегом в кладовку: как-то будут выглядеть наши портреты на свежий взгляд?
Открываем дверь, влетаем в мастерскую и…
Нет, не может быть, это нам только показалось! На холсте Васильева, на лице Васильева, вместо изящно выписанных глаз, зияло черное пятно — черная, размазанная клякса.
Не веря своим глазам, подошли ближе. Нет, не показалось. Точно — клякса. Сделанная черной масляной краской.
Несколько минут мы стояли неподвижно, ошарашенные случившимся. А потом произошло самое страшное.
Резким движением Васильев повернулся ко мне и дико закричал, прямо мне в лицо:
— Это сделал ты! Ты!!
Светло-голубые глаза его поблекли, в них клокотала ярость. Растерянный, подавленный, я смотрел на него и не знал, что сказать. А он кричал и кричал, повторяя одно только слово:
— Ты! Ты!..
Мне показалось, что он сошел с ума.
На мой контрдовод, что я не мог этого сделать хотя бы потому, что мы вместе с ним ушли из мастерской, вместе легли спать, вместе проснулись и, вот, вместе пришли опять, он ответил, с чудовищным утверждением:
 — Ты сделал это, когда я спал! — И снова завопил: — Ты! Ты!..
Защищаться было бесполезно. Да и нечем. Разве можно разбить предвзятость, переросшую в убеждение, ссылками на честное слово, на логику, на разумные доводы?
 Несколько раз я возвращался к попытке избавить друга от предвзятости, но так и не сумел разубедить его, несмотря на все мои старания. По-видимому, тот восхищенно-любующейся его красотою мой по-детски искренний взгляд он принял за нечто похожее на зависть к нему. И, сделав такой вывод, сам же и заразился им...
Потом пришла демобилизация. Так и расстались мы. Расстались навсегда.
...Васильев, Васильев... Художник Васильев... Как хочется мне увидеть тебя снова! Увидеть твое прекрасное, пленительное лицо, с искрящимися глазами, и залюбоваться им так, как я любовался когда-то, забыв про всё на свете, купаясь в одном только этом вдохновенном, возвышенном чувстве красоты, отданном тебе.
Ах, если бы это было возможно!
Верни же мне это чувство — это наслаждение из наслаждений, мой дорогой, мой неизменный друг...

1973 г.