Творчество

Татьяна Свичкарь
Писать я начала года в три, как все дети начинают рисовать, петь, сочинять. Едва овладев буквами – вначале они были у меня только печатные, корявые, я стала писать наборы слов. Скажем, берут меня дедушка с бабушкой на почту – отправлять ли посылку племяннице из Пинска (я звала ее «племанница», а в числе посылаемого был всегда вафельный торт «Полярный», на который я облизывалась) или на переговоры с мамой – в любом случае, приходится ждать.
На столе, в центре почтового зала, стоят письменные приборы. Чернильницы и деревянные ручки с пером.  Я беру лежащий тут же испорченный телеграфный бланк, и на обратной стороне его начинаю выводить произвольно слова – ветер, ночь, звезды, мороз, вихрь… Слова и сочетаниях их -  дают реальную картину, и я заворожено погружаюсь в нее, забывая о времени.

Удивителен детский взгляд. Наш дом, построенный немецкими военнопленными в 1948 году, какое-то время был без удобств. Но после моего рождения все уже имелось – туалет, газовая плита, ванна, колонка.
Так как я постоянно ухитрялась простужаться до пневмоний, то дежурной процедурой было «паренье ног». Мне ставили в ванну маленькую деревянную табуретку,  разжигали колонку, пускали горячую воду…
Таинственным и волшебным для меня тогда было слово «криница». Оно не ассоциировалось с «колодцем» по-украински. Скорее – горница. Тем более, в ходу у бабушки была песня – где и криница, и три дивчины – чернявая, белявая, а еще – руда та поганая. И хлопец их любит, и приходит к ним. А куда ж можно приходить? В горницу, в терем…
И вот, заглядывая в окошечко колонки, на ее стенки, освещенные только огнем, как свечами, в этих переливах металла – я видела краски – те же, что и в Рублевской «Троице». Жар, синь, огонь…И казалось мне что это – волшебная криница –горница – но не три ангела там, а три девушки сидят при свечах.
Появлялись они только когда разжигался огонь, как та игрушка – дюймовочка в цветке, видимая только при раскрытии лепестков.
Лет в пять я начала писать стихи, и писала их до 24-х лет, когда бросила – в один день, своей волей. Растущее чувство одиночество, потребность в любви, в своей семье… Я попросила высшие силы обменять самое, как мне казалось, дорогое на чью-то любовь.
С той поры мне не пришло на ум больше ни одной строчки.
Тетради со стихами сейчас, скорее всего, утеряны безвозвратно. И лишь несколько – дорогих для меня – помню. Дороги они, прежде всего, тем, что очень точно воскрешают в памяти чувства, пережитые в те минуты.
***
Снова осень, и поздний костер,
Так высок, ненадежен и ярок,
Тишины и души разговор –
Утоляющий сердце подарок.
Ночь завесы пути убрала,
Ветер волен  - от края до края,
И сырая парижская мгла,
Нам огни зажигает, играя…
Все признания пьяных кафе,
Перебранка и дерзость бульваров,
Кринолинов и лат не новей
Очертанья домов и кварталов…
Дальше, дальше…арктических гор
Ледяные отроги и шпили,
И сияния чистый топор
Подымается в искристой пыли.
Но дороги свернула петля,
Нашей тихой стоянке навстречу
Преют листья. Наги тополя.
И готовы все выдержать плечи.

А  это написано после прочтения романа «Побежденные», любимейшей книге моей во всей русской литературе.  Вначале он печатался в журнале «Наш современник», и когда я, обливаясь слезами, читала о расстреле Олега, тогда и пришли стихи.
***
Как холодно, как страшно, как светло!
Теперь смотреть со стороны не надо,
Что новизной во мне бы привлекло
Винтовочно -уверенное стадо?
Не изменилась строгость плеч прямых,
И сдержан шаг мой, пыткой утомленный,
Но будто в пропасть, где не ждут живых,
Не рвись во взгляд, на небо устремленный.
От рая и до ада разошлась
Та пропасть – от щемящего, земного,
И до того, с чем обретаю связь,
Осознавая имя Бога.
Но из любви я ухожу в любовь.
Блаженных женщин оставляю руки,
И вечный мир меня принять готов
Звездой, травой, или дыханьем друга,
Я стану всем, я тот же путь пройду,
Которым шел передо мной Мессия,
Рождественскую скорбную звезду
Зажег Отец когда-то над Россией.
Убийца отдал палачам приказ,
Но в дерзости моей – мое спасенье:
Невыносимое сиянье глаз –
Успокоенье смерти – и рожденья.

Я даже писала о том, как мечтали узники в Олеговой камере дождаться Анастасии-узорешительницы, которая чудесным образом бы их освободила. И представляла себя этой Анастасией.
…Вам и теперь без поклажи идти,
Божии птицы – свободе родные,
Всех, кто преградой стоит на пути –
Я превращаю в столбы соляные…
Безнадежное оцепененье сказки
Без сомнения поймет.
Тот, кто мне навстречу первым встанет,
И последним подойдет.

Где они теперь, эти общие тетради со стихами? Исчезли. Таким же странным образом, как пропала у нас из общежитской комнаты – откуда за годы не исчезло больше ничего, черная тетрадка с  романом моим. Вторым. Первый был написан еще в школе, и весьма напоминал ухудшенный вариант произведений Майн Рида.
Но когда я писала его – это было колдовское время. Мне исполнилось четырнадцать лет.  Маме дали новую квартиру в новом микрорайоне. Когда Анатолий Павлович Осипов приехал к нам в Тольятти, он оглядывался с ужасом:
-Я не понимаю, как здесь вообще можно писать!
Вокруг – сплошные «третьи улицы Строителей», безликие, одинаковые дома. 
А так хотелось старины, романтики… Отец привез из Сибири какие-то остатки обоев . (обоев тогда было не купить). И мы переклеили мою комнату – получился сумасшедший пэчворк, наподобие лоскутного одеяла. На кресло постелили фюрерский шубняк, мехом наверх – он должен был изображать шкуру. На письменном столе стоял бронзовый подсвечник, и письменный прибор «с секретом». Никто не догадывался, что внутри скрыт маленький ящичек. Там я прятала свои новые рассказы.
Я писала по ночам, и это была какая-то дрожь восторга, что истории рождаются, текут из-под пера, возникают из ничего – и живут. Творение параллельных миров.
Перед этим отступала и школа, и вся прочая жизнь.
С 14 до 17 лет я написала множество стихов, несколько рассказов, толстенный роман. Ходила в литобъединение «Слово», которое вел Валерий Николаевский.
Потом окончила школу, поступила в университет – и какое-то время тосковала по дому так люто, что писать не могла совсем.
В Самару я попала, как кур в ощип. ( «в ощип» или «во щи»?). Очень домашняя девочка, книжная, которая любит тишину и одиночество. А тут общежитие, да еще из скверных. О нем я расскажу отдельно. Было голодно – мы старались жить на 40 рублей стипендии, не брать денег у родителей.  Это значило – утром чай с хлебом, в обед – суп, вечером – салат из лука с майонезом и тот же чай. Ведь хотелось еще оставить денег на кино, на какую-то мелочевку. В магазинах тогда было удивительно.
Мы могли отложить деньги и купить что-то в Салоне модной одежды. Некоторые из этих вещей хранятся у меня и поныне – они сшиты из отличной ткани, украшены красивой вышивкой. Но молока было – днем с огнем не достать. Это тоже отдельная глава – о том, что в те времена ели и как это доставали.
Было холодно. Когда наши уехали в колхоз, а я осталась дежурить в деканате – ночами в нашей общаговской пятиместке я стаскивала на себя все пять одеял, и под ними клацала зубами. Потом фюрер привез мне из Сибири пуховое одеяло – очень красивое, красное, атласное…оно даже пахло как-то так…роскошью. Если у роскоши может быть запах.
И хронически не получалось выспаться – потому что наши девочки ложились в два-три часа ночи, каким-то чудесным образом выдерживая такой режим месяц за месяцем. Вставать-то приходилось в семь – на занятия.
Учиться в общежитии было нельзя. Не из-за шума. Специфика истфака – огромное количество литературы, которую надо проработать к следующему семинару. Большинство книг можно было достать только в читальном зале областной библиотеки.
Так вот, об этой библиотеке. Сейчас она переехала и занимает отдельное здание. Тогда она располагалась в Театре оперы и балета.
Прежде на этом месте был собор. Потом вместо него воздвигли театр. Здание огромное, темно-серое. Театр – в центре, библиотека занимала левое крыло, а в правом – занимались будущие танцовщики.
Если заниматься предстояло долго, я ехала в библиотеку часам к трем, и оставалась там до девяти, до закрытия. Перехватишь что-то по дороге: если есть деньги – забежишь в пельменную, если мало – в хлебный, за булкой – и идешь учиться.
Читальный зал был на третьем этаже. В числе других, книги выдавала девушка поразительной красоты. Такою можно представить себе Терезу Батисту  из романа Жоржи Амаду. Высокая, напоминающая мулатку, с гладкой смуглой кожей, пышными темными кудрявыми волосами. У нее были огромные глаза и пухлые, очень красивого изгиба – губы. Радостно было просто смотреть на нее. Бескорыстное любование. Звали ее Ирина.
На втором этаже располагалось книгохранение. Получив книги, люди работали в зале, в котором стояли огромные столы – каждый на десять-двенадцать человек. Какое наслаждение – расположиться за таким, вольготно разложить тяжелые тома.
Пару раз приходилось ходить в ОРК – отдел редкой книги. Маленькая комната, под самой крышей. Окно – аркой. Множество – голубей. Женщина с пуховым платком на плечах. И книги – которым больше сотни лет.
Я мечтала тогда когда-нибудь вот так работать. Подниматься с утра какими-то узкими лестницами высоко-высоко, под самую крышу, сидеть в этой маленькой комнате, среди этой древности – там даже мебель такая была….
Ближе к восьми вечера библиотека начинала пустеть. В правом крыле в окнах горел свет – и видно было, как репетируют балерины. И так представлялось – особенно когда по лестнице спускаешься – по гулкой широкой лестнице с чугунными перилами  - на первый этаж – представляешь себе, что живут эти девочки-танцорки в общежитии. Только оно у них не такое банальное, как у нас – а вот как здесь, в театре.
Вспоминались мемуары Татьяны Вечесловой, и  перед глазами были эти девочки, которые сбегают по лестнице своими точеными ножками – совсем неслышно, потому что и они – легкие, и тапочки мягкие. И у них тоже пуховые платки на плечах, потому что на лестнице всегда сквозняки, а им нельзя болеть – в выходные спектакль. И как они шепчутся между собой, и как они скучают по дому – совсем как я… Но мне в крайнем случае можно уйти, бросить университет, а им – невозможно, потому что это – их судьба, искусство вообще невозможно бросить…
В десятом часу выходишь на площадь – снег крупными хлопьями летит в лицо. А сзади – серая громада театра. И надо спешить на трамвай, а в голове путаются века, имена… И гаснет свет в танцевальном зале.
Вновь начала писать я только на старших курсах, когда ушла из общежития и поселилась на квартире. Однокомнатная квартира принадлежала мне одной. Под окнами росла сирень, и весною казалось, что кто-то поднес сюда огромный букет.
Была в квартире и ванна – просторная, в которой можно вытянуться во весь рост, и горячая вода – всегда… Роскошь – после общежития. Зимою прибежишь, замерзая как цуцик  - дорога от университета длинная, с пересадками – сделаешь наскоро бутерброд, и спешишь греться в ванну. Каким-то образом там слышно было, как на улице воет ледяной ветер…
Ночевать одной было страшно, перед сном я крестила окна и дверь, чтобы не вошел никто недобрый.  И все же в эту пору, снова стали приходить какие-то истории, которые хотелось записать.
Наша поездка в археологическую экспедицию стоила целой эпопеи. Впервые для меня – свобода полная, и в то же время – чувство плеча. Никогда мы не дружили так славно с сокурсниками моими, когда встречали рассвет на раскопе, прятались от дождя в камеральной палатке, а ночами скакали на лошадях – через поле в Барский сад под бескрайним звездным небом.
После университета я проработала в школе недолго. Абсолютно не умею поддерживать дисциплину в классе, я с огромной радостью перешла в производственную газету, а после ее распада в Тольяттинскую городскую «Площадь Свободы».
Когда-то директор школы моей, учитель истории, Вячеслав Дмитриевич Юрин, говорил Наде Урусовой, замыслившей пойти на истфак:
-Если ты по-настоящему любишь историю – выбери другую профессию. Пусть это будет твоим хобби.
Работа в редакции, ежедневное строчкогонство – будто открывает кран и вытекает, вытекает из тебя творческая энергия, та самая, которая должна была бы пойти на повести и рассказы. Вроде душа успокоена – пишешь…что-то… А что пишешь? Газета – эта бабочка-однодневка.
Но в «Площади» можно было время от времени печатать рассказы, или сами по себе, или выдавая их за житейские истории. Иногда мы писали их на пару с подругой Ларисой Гуенко, (ее псевдоним был Алиса Окнеуг). Так мы выдумали колдунью – девочку Алину,  в которую так поверили местные бандиты, что требовали у нас ее адрес. Алина должна была сказать – жив или погиб их главарь, и где тело. После нашего отказа местная ясновидящая Мария Волгина – им адрес Алины…дала. Заявив, что вот место, где построят дом, куда Алина переедет с семьей.
Иногда я приезжала к Ларисе, она тогда жила на другом конце города, в маленькой квартире – с мужем Игорем, и  дочкой - моей крестницей Алинкой. И так у них все было просто, легко, весело….в отличие от привычной достоевщины нашего дома. Захотели – назвали гостей, захерачили к пельменям – сами  - соус табаско, сделали «кровавую Мэри», и едва ли не до утра сидят большой компанией. А утром – там уже поле брани, и первый, кто находит силы встать…идет в кухню жарить кабачки.
Я приезжала к Ларисе нечасто, и рассказать, набиралось столько, что мы едва ли не весь день говорили взахлеб… И так хотелось потом – вот такого же тепла, молодой жизни…И – неудачное замужество, рождение дочери, второй брак, близняшки…
В эту пору писать получалось, только когда я болела. Навалится грипп с высокой температурой, изолируют меня от детей, вот тогда берешь тетрадь и…
Но все сильнее с годами развивалось воображение. И теперь, когда подросли дети, когда за плечами – десятки рассказов, и несколько повестей, и документальный роман о Кантемирове – я больше всего благодарна Богу за него, за воображение. Я почти ничего не заработала в жизни творчеством. Газетные рассказы оплачивались по тысяче рублей за полосу, книгу мы с друзьями издавали за свой счет, повести печатались в сетевых журналах. Но как скрашивает жизнь – эта способность реально находиться в ином мире, проживать другие судьбы! … Иногда обстоятельства невозможно изменить. Это касается и быта – его монотонности, убогости, и скучных совещаний, которые вынуждена посещать по работе. Но если нет даже под рукой блокнота – невольно задумываешься о сюжете будущей вещи, накидываешь мысленно главу, видишь своих героев, и все… Ты здесь и не здесь. Ты начинаешь, как никогда раньше, чувствовать красоту природы, мира. Ты настолько истончаешься душой, что можешь плакать над строкой, мимо которой другие пройдут равнодушно – а ты аж задохнешься от ее прелести. Ты уже не можешь быть жесток к людям, потому что в каждом предполагаешь ту же чуткость к боли, как в тебе самом, и боишься причинить эту боль.
И уже совсем недавно я поняла, что перешла ту грань, когда хочешь быть писателем, печататься, видеть свои книги, держать их в руках, общаться с читателями, зарабатывать.
Сейчас нет шансов у рассказов? У мемуаров? Я увидела это, когда ни одно издательство – даже осетинские – не откликнулись на первую книгу о Кантемирове.
Но если есть внутренняя потребность написать именно это и именно так – значит, вещь должна родиться. Такие вещи – то, о чем ты не можешь не сказать – пишутся удивительно легко, а то, что на потребу – удивительно трудно, и процесс напоминает групповое  изнасилование.
После последнего отказа, я дала слово не обращаться больше в издательства. Есть Интернет, Живой Журнал, есть письма к друзьям, есть друзья в типографии Инсома –и то, что я считаю нужным оставить своим детям, пойдет, как говорил незабвенный Владимир Ильич -  «другим путем». Тем, каким ему предопределено.