Вовка

Владимир Мишин
Дети, давайте, поиграем в прятки, - предложила Софья Давыдовна.
- Ура!
- В прятки!
- Давайте!
- Здорово!
Десятки детских голосов перекрыли шум работающего дизель-генератора, снабжающего санаторий электричеством, который был здесь, казалось естественным фоном, и который никто не замечал. Прекрати сейчас стучать движок, это сразу бросится в глаза, вернее – в уши. Как на фронте: боец спит под грохот взрывов и мгновенно просыпается, если вдруг наступает тишина.
Морозы, державшиеся целую неделю, наконец, ослабли. «Крещенские» называла их уборщица тётя Шура, седая худенькая женщина, целый день с ведром и шваброй сновавшая по санаторию. Она всегда пахла хлоркой. И после её уборки в спальне всегда пахло хлоркой. Ребятня, которой наконец-то разрешили выйти на улицу, с удовольствием вдыхала свежий морозный воздух, щурясь на яркое зимнее солнце.
- А кто будет водить?
- Я!
- Я!
- Нет, я!
Водить захотели сразу пятеро.
- Так не пойдет, - сказала Софья Давыдовна, - надо посчитаться. Кто знает какую-нибудь считалочку?
- Я! – закричал Сашка и начал считать, - эники-бэники, ели вареники…
- Подожди со своими варениками, - перебила его Танька, девочка лет десяти. На её худеньком лице огромными блюдцами сияли голубые глаза, а из-под ярко-красной  вязаной шапочки выбивались белые вьющиеся локоны. Красавица! Она появилась в санатории всего неделю назад, и все мальчишки от пятилетнего Вовки, старожила санатория, до здоровенного двенадцатилетнего Генки влюбились в неё сразу, забыв про других девчонок, - давайте, лучше я посчитаю, - и, не обращая внимания на обиженно засопевшего Сашку, начала:
- На золотом крыльце сидели царь, царевич, - ребята заворожено  слушали неизвестную им до сих пор такую необыкновенную считалочку, - король, королевич, сапожник, портной, - невозмутимо продолжала Таня.
Водить выпало Сашке. Тот аж зарделся, когда Таня, закончив считалку, ткнула ему пальцем в грудь.
Сашка притулился к сараю, закрыл ладонями глаза.   
- Раз, два, три, четыре, пять, - начал он отсчёт, - я иду искать! Кто не спрятался, я не виноват.
Ребятня с гиканьем и свистом, топоча, словно табун лошадей, понеслась вниз к речке, берега которой были покрыты зарослями камыша, густого и непроходимого летом, и редкого, во многих местах переломанного зимой, пронизанного тропинками, протоптанными к многочисленным лункам, из которых местные рыбаки таскали краснопёрых, пучеглазых окуней.
Вовка с недоумением глядел вслед удаляющейся толпе, он не побежал вместе со всеми.
Во-первых: кто так играет в прятки? Сашка сразу всех найдет. Вовка, стараясь не скрипеть снегом, осторожно зашёл за угол сарая и прислонился к стене.
- …беру бутылку, бью по затылку! Корыто, корыто, мои глаза открыты, - надрывался Сашка. Он уже отлип от стены и откровенно смотрел на толпу, копошащуюся в камышах, и готов был сам уже сорваться вдогонку.
Вовка, одетый в зимнее пальто с вытертым цигейковым воротником, такую же сиротскую шапку, серые пимы, носки из собачьей шерсти, перетянутый шарфом так, что видны были одни глаза, несколько кривил душой, когда в мыслях осуждал друзей за такую бездарную игру в прятки. Он бы и сам хотел побежать вместе со всеми. Но… Но…
Было ещё во-вторых: он не мог бегать. Вовка болел тяжёлой формой туберкулёза. Стоило ему пробежать несколько шагов, как он начинал задыхаться и кашлять. Воздуха не хватало, и сердце, казалось, начинало биться где-то возле горла. Вовка останавливался и долго не мог прийти в себя, надсадно кашляя и отхаркивая мокроту. После нескольких таких попыток бегать он перестал.
Ещё год назад Вовка был пухлым и розовым, как поросёнок, а к весне стал похож на скелет, обтянутый кожей, весил не более десяти килограммов. На лице на фоне впалых щёк выделялись большие серые глаза, да синюшные губы.
За лето он выпил бочку рыбьего жира, от одного запаха которого его тошнило, съел кучу таблеток. Отец где-то достал барсучьего сала, выпил и его. И уколы, уколы, уколы…
Все лето он каждый день (с регулярностью добросовестного служаки) приходил в колхозный фельдшерский пункт, стягивал штаны и наваливался на кушетку. Фельдшерица тетя Тамара Шамшина с трудом находила на его исколотой заднице место, куда можно было воткнуть иглу. Вовка дико стеснялся, когда из-за занавески выглядывала Людка, дочка фельдшерицы, которая была всего на год младше его. Она с состраданием глядела на Вовку, разглядывала его тощую задницу и неизменно спрашивала: «Вовка, тебе очень больно?»  Вовка ничего не отвечал, дождавшись окончания процедуры,  молчком натягивал штаны и быстро линял из помещения, пропахшего лекарствами.
Болезнь сдавалась с трудом. В середине осени ему выделили путёвку в этот санаторий для туберкулёзных детей. Пошёл уже четвёртый месяц, как он здесь.
Первое время Вовка часто просыпался по ночам. Сквозь заинедевелое окно даже в полнолуние свет не пробивался в спальню. Было темно и страшно. Вовка тихонько плакал в подушку, а, наплакавшись, засыпал до утра.
Однажды ночью Вовка проснулся оттого, что ему хотелось в туалет. Как сказал бы много лет спустя модный психотерапевт: «Сработал внутренний будильник». Ночных горшков почему-то в спальне не ставили. Все они, у каждого ребёнка свой, находились в туалетной комнате, расположенной в конце коридора, освещенного слабой дежурной лампочкой. Чтобы попасть туда, надо было пройти мимо комнаты со странным и непонятным названием «бойлерная». Это была самая загадочная и страшная комната во всём санатории. Даже процедурная не так пугала. Процедурную Вовка совсем не боялся: там делали уколы, а к уколам он давно привык. А страшнее уколов была только «бойлерная». Там всегда что-то шипело и гудело. Звуки были непонятны, незнакомы, а поэтому и страшны. Особенно отчётливо они были слышны ночью, когда все спали, и во всём санатории стояла тишина.
Хозяйничал там вечно хмурый, пожилой дядя Паша. Днем он убирал снег, менял перегоревшие лампочки, ночи проводил в своей «бойлерной», изредка выходя на улицу покурить (дымить в помещении ему строго-настрого запретила главврач Юлия Борисовна). И зимой, и летом на дяде Паше был надет полинялый синий халат и стоптанные кирзовые сапоги. Неизвестно, брился ли он когда, но лицо его всегда было покрыто густой чёрной щетиной. Он никогда не улыбался, и никто не слышал его голоса. Может, он был немым? Когда к нему обращались, он только зыркал из-под густых разлапистых бровей и, выслушав распоряжение или просьбу, молчком уходил.
Вся детвора боялась его как огня, и мимо «бойлерной» пролетала на максимально возможной скорости.
Вовке было страшно, но в туалет хотелось нестерпимо. Пересилив страх, он, наконец, решился. Откинув одеяло, сел на кровати. Все спали. Не смотря на то, что в спальне было тепло, от пола тянуло холодом. Сунув ноги в валенки, Вовка вышел в коридор. В глубине коридора, где-то очень далеко, виднелась распахнутая дверь вожделенной туалетной комнаты, бывшей одновременно и умывальным помещением. Несколько ближе располагалась «бойлерная», дверь в которую тоже была приоткрыта.
Крадучись, Вовка уже миновал «бойлерную», как вдруг на фоне уже привычных шипения и гудения он услышал новые звуки, ранее их «бойлерной» никогда не доносившиеся: стоны, тяжёлое дыхание и хрипы. Вовка заглянул. На трубах, застеленных старыми ватниками, со спущенными до колен штанами лежал дядя Паша. Под ним, дрыгая оголёнными ляжками, стонала и извивалась ночная няня Евгения Андреевна. Вовка не видел её лица, но сразу узнал по мальчиковым галошам и длинным шерстяным носкам, в которые та неизменно переобувалась, придя на дежурство.
«Он её душит!» - ужаснулся Вовка. Хотелось убежать, но зрелище завораживало. Ноги его словно приросли к полу. Он, словно зачарованный, смотрел, как мощная, поросшая чёрными волосами дяди Пашина задница ритмично поднималась и опускалась, как будто он хотел вдавить, вмять Евгению Андреевну своим грузным телом в этот импровизированный топчан. Руки его блуждали где-то возле грудей и шеи Евгении Андреевны, которая стонала и сучила ногами. Движения дяди Паши вдруг участились, он задвигался резче. Вовка увидел, как напряглась его задница. Ещё несколько толчков и он обмяк,  расслабился и затих. Евгения Андреевна тоже перестала стонать, руки её, до того царапавшие спину дяди Паши, безвольно опустились на топчан.
«Всё! Задушил!» - ахнул про себя Вовка. К нему вернулась способность двигаться, он развернулся и, стараясь не шуметь, (какой тут к чёрту туалет) понёсся в спальню. Секунда, и он под одеялом.
Несколько минут прислушивался, не идет ли дядя Паша придушить и его. Но всё было тихо. Не заметил!  Желание пописать, отступившее было во время этого ужасного зрелища, вернулось и стало до того нестерпимым, что Вовка не смог удержаться, и… Теплая жидкость потекла по ногам и, намочив трусы, стекала на матрац.  Казалось, она никогда не кончится. Вовка заплакал. Ему было стыдно. Стыдно и жалко себя и бедную, задушенную Евгению Андреевну. Усталость постепенно взяла своё, он затих и уснул.
Утром всё было как всегда: подъем, умывание… Ночных страхов как не бывало, и только мокрая постель напоминала Вовке о ночном происшествии. 
Вернувшись из умывальника, Вовка замер. Не может быть! Возле его постели, откинув одеяло, стояла и разглядывала  обоссанный матрац … Евгения Андреевна! Живая?!  Вовка не верил своим глазам. Как же так? Ведь ночью он отчетливо видел, как её задушил дядя Паша. А, может, это была не она?  Да, нет. Вон её галоши, какие никто не носит, и носки тоже. Вовка ничего не понимал, стоял и, не мигая, смотрел на Евгению Андреевну.
- Чего вылупился, ссыкун? – со злостью проговорила «покойница», - всю постель зассал, - она сдёрнула с кровати мокрую простыню, матрац, - и зачем живёт? Доходяга, - и уже тихо, вроде как для себя, - помер бы что ли, не коптил бы небо.
Проговорила-то она тихо, но Вовка услышал. На глаза навернулись слёзы. Зачем она так?  Ведь, он жалел её, когда дядя Паша душил, и потом, а она…
- У тубик! Чтоб тебя, - не могла угомониться Евгения Андреевна.
-  Зачем Вы так? – в дверях спальни стояла Софья Давыдовна. Только что с улицы. Она была молода и необычайно красива: чёрные вьющиеся волосы, такие же черные огромные глаза, белая бархатистая кожа, - ведь он же ребёнок, больной ребёнок, - она тоже услышала последние слова Евгении Андреевны.
- А где я всё это теперь сушить буду? – Евгения Андреевна, казалось, ничуть не смутилась.
- В бойлерной, - произнесла Софья Давыдовна, - на трубах.
При этих словах Евгения Андреевна почему-то покраснела, что-то пробормотала, свернула в охапку мокрое бельё и стремительно вышла из спальни, едва не сбив по пути еле успевшего увернуться Вовку.
- На, Вова, переоденься, - Софья Давыдовна протянула ему сухие трусы, которые достала из шкафа. Вовка взял трусы и замер.
- Хорошо, хорошо, - улыбнулась Софья Давыдовна, - я отвернусь, - она повернулась к Вовке спиной.
Вовка быстро сдёрнул с себя мокрые, неприятно липнущие к телу, пахнущие парной мочой трусы, и надел сухие.
 - Пойдём в столовую, - Софья Давыдовна взяла за руку полностью уже одетого Вовку.   



Крики в камышах не умолкали. Там уже играли не понятно во что. Не то в догонялки, не то в чехарду. Вовка стоял, прислонившись к стене  сарая и греясь на солнышке.
Странные, всё-таки, эти взрослые, и не понятные. Их трудно понять. Вот ведь душил дядя Паша Евгению Андреевну? Душил. Вовка даже синяк у нее на шее заметил. А она бегает, как ни в чём не бывало. Живее всех живых.
Или, говорят между собой. Слова все знакомые, а о чём говорят – не понять. Вот совсем недавно Вовка случайно разговор в процедурной услышал. Он вовсе не подслушивал. Они думали, что никого рядом нет. Софья Давыдовна и Надежда Семёновна – медсестра в процедурном кабинете.
Надежда Семёновна ни как не могла дождаться каких-то месячных. Должны были, говорит, ещё неделю назад прийти, а всё нет. А, может, не месячных, а каких-то местных, а они всё не идут. Или по другому как-то. Залетела, говорит. Хотя Вовка никогда не видел, чтобы она летала. Она разве ведьма? Говорит, отец узнает – убьёт, и плачет.
А Софья Давыдовна её утешала и про себя рассказывала. Она хотела поступить учиться на врача, но ей в приёмной комиссии намекнули, что еврейки без стажа там делать нечего. А один так и сказал, дескать, или в постель, жидовка, или в тубдиспансер на два года.
Вовка догадывался, что слова «жидовка», вроде как, ругательное, обидное, но, что оно означает, не понимал.
«Ну, кому будет плохо, если бедная еврейская девушка Соня станет детским врачом?» - продолжала сетовать Софья Давыдовна.
«Вот именно, - думал Вовка, - никому от этого плохо не будет». Что Софья Давыдовна будет хорошим врачом, он не сомневался. Она на самом деле любила детей. Вовка это чувствовал. Другие вроде бы улыбаются, и слова хорошие говорят, а глаза пустые, безразличные, если не сказать, злые. А у Софьи Давыдовны глаза добрые. Зря что ли она здесь целыми днями пропадает, с больными и сопливыми ребятишками возится.  Какой-то стаж зарабатывает? Что такое стаж? Не понятно. Хорошая она, Софья Давыдовна, добрая, как мама.
Вовка вспомнил мать. Как-то странно вспомнил. Фигуру вспомнил, движения, голос, даже запах, а лицо не мог вспомнить. Вместо лица какое-то белое пятно. Сердце защемило. Он  забыл маму! Как же так?
- Вовка, идём обедать, - Сашка потянул его за рукав. Вовка и не заметил, что все уже пришли от реки и, хохоча и толкаясь, шли в столовую. Он отлепился от стены и вместе с Сашкой пошёл вслед за толпой.
Заходя в столовую, Вовка заметил, как на территорию санатория со стороны деревни, где была автобусная остановка, зашёл какой-то дяденька. Он о чём-то поговорил с дядей Пашей и направился к зданию, где находился кабинет главврача. Чем-то этот дяденька напоминал отца: то ли фигурой, то ли походкой. Лица Вовка не разглядел. Но разве мог тот дяденька быть его отцом? В новом дорогом пальто и чёрных блестящих ботинках. Отец был трактористом, и Вовка привык его видеть в ватной стёганой фуфайке, таких же штанах и  валенках с галошами. Нет, этот дяденька не может быть его отцом.
Вовка сидел, склонив голову над столом, слёзы текли по его щекам и падали в тарелку с супом.
- Вовка, ну, ты чего? Не реви, - Сашка гладил его по плечу, - по дому соскучился?
Вовка ничего не ответил, только от Сашкиного участия слёзы потекли ещё обильнее.
- Вовка, ну, не реви ты. Хочешь, я тебе из компота все косточки отдам.
Настоящий, всё-таки, друг Сашка. Косточки они раскололи и съели вместе.
После обеда Вовку вызвали к главврачу. В кабинете кроме Юлии Борисовны находился и тот самый дяденька. Он повернулся к Вовке. И …
- Папка! – Вовка бросился к нему, прыгнул, обхватил его своими худенькими ручонками за шею, прижался к колючей щеке. Не сдерживая себя, он разревелся во весь голос.
- Я забираю его, - сказал отец дрогнувшим голосом, - готовьте документы.
- Видите ли, Максим Иванович, - начала было Юлия Борисовна, - мальчик ещё не совсем здоров, хотя, прогресс, конечно, очевиден.
- Нет, - перебил её отец, - без сына я не уеду.
А потом они ехали домой. Сначала на дребезжащем автобусе, в дверные щели которого задувал снег. Потом долго сидели на вокзале на неудобных деревянных скамейках, где было много людей, чемоданов и табачного дыма. Изредка из репродуктора доносилось: «бу-бу-бу-бу». Как можно что-то понять? Но взрослые, видимо, понимали. Несколько человек хватали свою поклажу и устремлялись к выходу. После очередного  «бу-бу-бу-бу» и они с отцом тоже выскочили на перрон. Потом ехали на поезде в тёплом вагоне, где Вовка успел даже поспать. И уже поздним вечером, можно сказать, ночью, на санях, которые ходкой рысью тянула покрытая инеем мохноногая лошадь.
Пройдёт много лет. Вовка вырастет, станет большим и сильным, таким же, как его отец. Он многое поймёт и узнает. Не будет для него уже секретов во взрослой жизни. Он узнает, что «залететь» для девушки вовсе не означает «летать». Он узнает, что означает слово «жидовка». Он никогда больше не увидит своего друга Сашку и не узнает, как сложилась его судьба. Он никогда больше не увидит детей их санатория, имена и лица которых со временем сотрутся из его памяти. Не увидит он больше еврейскую девушку Соню, и никогда не узнает, стала ли она детским врачом. Но всю жизнь будет вспоминать о них с теплотой и грустью.
Всё это будет потом. Сейчас Вовка лежал на соломе, укрытый тулупом до самых глаз, смотрел на звёзды, прислушивался к скрипу полозьев, к мерному стуку копыт лошади, с каждым шагом которой он приближался к дому, к матери, к братьям. И не было, наверное, в этот час на всём белом свете ребёнка счастливее, чем Вовка.