Пишите письма!

Пинаев Евгений Иванович

Евгений Пинаев
ПИШИТЕ ПИСЬМА!
Повесть

День идёт серебряной трескою,
Ночь дельфином чёрным проплывает.
Эдуард Багрицкий

1.

Мы дали «кровавую клятву» если и не писать регулярно толстых писем (кто ж на это способен в наше время?!), то хотя бы извещать о самых важных подвижках и событиях в жизни друг у друга. Мало ли? Всё может случиться, поэтому своевременная информация просто необходима. Тем более в ту пору, когда мы оказались по разные стороны великой страны Советов. Сашка по-прежнему бороздил воды Атлантики, а я пахал голубую ниву Тихого океана. Рыбоколхоз «Сероглазка», приютивший и давший работу, конечно не мог в полной мере заменить мне Кениг, но был «зов сердца». Он и привёл на Камчатку, которая была хороша и прекрасна, иначе бы я не прожил здесь целых двенадцать лет, но мой «зов сердца» в конце концов сник и увял, а «веление сердца» всё настойчивее требовало вернуться назад, на западную окраину родной страны, которую я, кажется, «видел воочию» всё чаще и чаще.     Но письма мы всё же писали, правда, достаточно редко. Чаще отделывались радиограммами с моря, с берега – телеграммами, в основном поздравительного содержания. С днём рождения, допустим, или, как водится, с наступлением Нового года. Но, говорю, случались и письма. Из одного, полученного аж из Гаваны, я узнал, что Сашку теперь надо величать «господином штурманом», так как друг мой ухитрился или уж там умудрился закончить штурманские ускоренные курсы судоводителей. Так называемый, ШУКС. С ихним дипломом не пустят даже на порог какого-нибудь торгового морского пароходства, но тягать трал или кошельковый невод на эсэртэшке или усовершенствованном «велосипеде» считалось вполне достаточным для зрелого практика. Я поздравил Сашку с парой золотых соплей на рукавах тужурки, а в ответ получил другую лаконичную новость: «Родил наследника нетто три семьсот». Родила, само собой, Манюня, но так как участие Сашки в создании наследника сомнения не вызывало, я снова поздравил его и с этим достижением на семейном фронте и предположил, что Сашка намеревается стать капитаном. Ведь многие кепы любят выпячивать грудь: «Я взял план, я такой и сякой», но в случае конфуза он сообщает: «Мы сели на мель». Вот и Сашка туда же. Родись у них дочка, в РДО было бы наверняка сказано: «Мы родили дочь». Вот я, к примеру, так ему  и написал о своих личных достижениях: «Мы родили вторую дочь», а в ответ получил: «Ха-ха-ха, поздравляю!»
После этой новости наступило долгое молчание. Ни писем, ни радиограмм. А я в это время, ощутив нестерпимое «веление сердца», уже рассчитался с колхохом и летел в славный, некогда ганзейский город Канта и Гофмана, а ныне в советский город снесённого Королевского замка и разваливающихся остатков кафедрального собора. На каком-то промежуточном аэродроме в мои руки попала газета с сообщением о трагедии в Северном море.
Года два назад я прочёл в «Правде» короткое сообщение в траурной рамке: «В результате жестокого шторма, сопровождавшегося морозом до 21 градуса и интенсивным обледенением, погибли находившиеся в Беринговом море средние рыболовные траулеры «Бокситогорск», «Севск», «Себеж» и «Нахичевань». Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР выражают глубокое соболезнование семьям погибших на своём посту моряков советского рыбопромыслового флота». Да, примерно, в таком духе. Ещё, кажется, указывалось число. Ну я тогда был не слишком далеко от бедолаг, мы даже спешили им на помощь, но единственного живого маримана, Анатолия Охрименко, сняли с днища перевернувшегося судна другие рыбаки, подоспевшие раньше всех. Теперь мне попала на глаза заметка с радостным заголовком «Тукан» найден!», в которой говорилось, что «как мы уже сообщали, для подъема затонувшего во время шторма рыболовецкого траулера «Тукан» Калининградской базы тралового флота в Северное море вышла специальная судоподъёмная экспедиция». Видимо, до того было и «глубокое соболезнование» ЦК КПСС семьям погибших рыбаков. «Тукан» – не средний траулер, с командой 22 – 25 человек. Это довольно большое судно. На нём 75 мужиков, столько же, сколько на трёх эсэртэшках. А сколько погибло, и скольких удалось спасти? В заметке об этом не говорилось. Значит, всё было сказано и написано раньше. Но если ещё не успели забыть, значит случилось это не слишком давно, а коли так, мох забвения только начинает прорастать на  могилах, некоторые из которых могли оказаться без постояльцев, без тех, кого не отдало море. И вполне возможно, что место в них предназначалось кому-то из моих бывших соплавателей.
В общем приземлился на родных берегах в самом паскудном настроении. Из аэропорта сразу направился к дядюшке, которому, конечно, не писал и который воспринял меня, как выходца с того света. Мы начали с бутылки «за встречу». Дядька, человек сухопутный, о «Тукане» ничего рассказать не мог, знал о его гибели только понаслышке. Правда, он слышал, что будто бы удалось спасти около двух десятков. Кого нашли в утопшем состоянии, тех похоронили на городском кладбище, остальным сделали фальшивые могилки с фамилиями на гранитных столбиках. Похоронили кучно, поэтому собираются ставить мемориал. Тогда мы взяли ещё пару бутылок и добавили от души «за мемориал, за лжемогилы и за тех, кто остался в море навсегда».
К Сашке я отправился недели через полторы, после того как родственник прописал меня у себя, и я, стало быть, снова был готов к труду и обороне своих интересов на том поприще, которое выбрал когда-то и порог которого защищала неистребимая чиновничья рать. Зря я не поспешил к другу сразу по приезде. Даже Манюню не застал с ихним «нетто-брутто». Уехала к родителям, проводив всего три дня назад своего благоверного (я чуть не взвыл!) в моря и океаны, о чём мне сообщила соседка по площадке.
Огорчение смерти подобно. И тогда я, Виктор Михайлович Заякин, предпринял срочные шаги для лечения своего потрясенного организма и восстановления сил для последующих шагов. Начать решил с пива. Оно имелось в изобилии на задворках межрейсовой гостиницы, стоило лишь припасть к амбразуре ларька и бросить в неё горсть медяков. Бросив и получив взамен две кружки с пышной шапкой пены, я поспешил к пустым бочкам, ждавшим своего звёздного часа в тени каштанов. Хотелось уединения, хотелось собрать до кучи разбегавшиеся мысли, но у бочек меня встретил бич с подозрительно знакомой физиономией, украшенной не только недельной щетиной, но и живописным фингалом.
Мы лишь скользнули взглядом по лицам визави, но если мой взгляд тут же обратился к полнёхоньким кружком, то сонный доселе взгляд бича вдруг ожил, а сам бич обрёл дар речи. – Кого я вижу! – воскликнул он точь в точь, как дядюшка, увидевший воскресшего племянника. – Никак, Заякин? А болтали, что ты утонул!
Ни хрена себе – болтали!
– Кто болтал? – спросил, стараясь вспомнить, с кем всё-таки имею дело.
– Не всё ли равно? Люди! – Он вынул подбородок из кружки, утёр губы рукавом засаленного лапсердака и подмигнул: – Значит, долго жить будешь!
– Постой, а ты-то кто? Узнаю, но не признаю.
– Память отшибло? А мы с тобой и в каюте соседствовали, и в одной бригаде уродовались. На «Стриже», забыл?
А, чёрт, действительно!
Это же Валька Сень! Но как потрепала жизнь мужика… Я работал с левой траловой доской, он цеплял или отдавал правую. И уж видно давно не «отдаёт», а поддаёт и цепляет к водочке прицеп в виде пива. Он и вправду достал откуда из глубин старого пиджака непочатую малышку и щёлкнул по горлышку грязным ногтем:
–  За встречу? Себе берёг на вечер, но, может, уговорим её ради такого случая?
– Не могу, Валентин. В кадры иду, а у инспекторов нюх собачий.
– Собачачий, как же, – понимающе кивнул он. – Да только какие нынче кадры? Все пароходы в разгоне, а резерв полон молодых, а тебе ведь, как и мне уже за сорок?
– Сорок два…
– Ну вот! Эти волчары живо загрызут старика. Тебя, конечно, возьмут в любую контору, а потом сунут в какую-нибудь дыру, где и будешь сидеть до синего поноса, – разглагольствовал Сень, доливая в пиво водку и становясь все более говорливым. –  Не получится у тебя идти своим путём к всеобщему счастью. Осознанно говорю, как бывший комсомольский работник.
И тут я окончательно всё и вспомнил.
На «Стриже» Сень был комсоргом, потому куда-то исчез и всплыл в базовом комитете комсомола освобождённым секретарём. Прежний пропал при весьма тёмных обстоятельствах. Вышел из кабинета и не вернулся. Как в воду канул! И вышел вроде на минутку. Китель висит на спинке стула, документы, партбилет, деньги – всё на месте. Нашли его только весной. Не в воду канул – в болото у целлюлозно-бумажного комбината. Вороны помогли обнаружить. Кто-то заинтересовался, какого дьявола они орут и кружат над одним местом. Уже оттаивать начала та трясина. Сунулись – рука торчит. Откопали – он! Ходили слухи, что был секретарь связан с уголовной братией, но хода делу так и не дали. Замяли, закопали и забыли, да и Сень уже сидел в освободившемся кресле. Он мне и характеристику писал, когда я уезжал на Камчатку. Ничего, не обидел – красиво расписал мою личность.
– Да ты меня не слушаешь, Заякин! – Он вылил остатки водки в свою кружку и бесцеремонно долил в неё пива из моей. – Зря не слушаешь. Купи мне малышку на вечер и пару пива сейчас, а я тебе дам совет. Путёвку в жизнь предоставлю.
Его уже развезло, и я засомневался: что может посоветовать бич, от которого за версту разит помойкой? А Валька отставил кружку и глянул на меня с такой тоскливой надеждой, что ворохнулись во мне и жалость и сочувствие.
– За дельный совет можно и на пузырь раскошелиться, – ответил, бросив как бы спасательный круг. – А почему ты себе ничего не присоветуешь, а?
– Мне советы, что мёртвому припарка, – вздохнул он. – Поздно советовать. Конъюнктура не та… от сумы да от тюрьмы, сам понимаешь…
Он высосал из кружки последние капли и скрылся в кустах у забора, откуда вернулся с незастёгнутой ширинкой.
– Но другим, Витя, я ещё могу показать дорогу в лопухах и крапиве, – продолжил как ни в чём ни бывало.
 – Ближе к делу, – сказал я, собирая кружки. – Пива я сейчас притараню, а пузырь – по ходу пьесы, если она будет интересной, а главное, содержательной.
– Собрался с мыслями? Излагай, – поторопил я, вернувшись от ларька.
Он сделал по глотку из каждой кружки и принялся «излагать».
– Помнишь моего тёзку Гвоздилина? Он был на «Стриже» третьим помощником и ты в ту пору очень даже с ним хороводился.
– Помню. Ну и что?
– Он теперь не Валька Гвоздилин, а Валентин Федосеевич, большой человек. Закончил «вышку», университет марксизма-ленинизма… да нет, кажись даже вэпэша. Словом, сделал карьеру и теперь сидит замом по кадрам в управлении рефрижераторного флота. Но вроде не скурвился. Понял, куда гну?
– Понял. Валяй дальше.
– Я с ним статакнулся однажды на каких-то торжествах в Доме рыбака.. Узнал он меня и не побрезговал – угостил, разговором удостоил. За жизнь расспрашивал, помощь предлагал, а на хрена мне она? Кроме бутылки мне другой помощи не надобно. Но телефончик его домашний я всё-таки взял на всякий крайний случай. А случай тот крайний, выходит, у тебя? Возьми да брякни старому корешу. Будет отлуп – приношу извинения, но думаю он может тебя оснастить в дорогу. Валька Федосеич, по всему судя, остался человеком, шерстью не оброс.
Гвоздилину я позвонил лишь после того, как обошёл все конторы и убедился, что в кадрах полно молодых жизнерадостных бичей. «Резервуары» полны – своих девать некуда, а варяги и вовсе не требовались. Вот и позвонил. Сень оказался прав – Гвоздилин не стал лохматым барбосом. Тут же пригласил меня к себе домой. А дом оказался тем же, в котором жил Сашка! И квартиры их находились на одной площадке! И говорила со мной о Сашке сама мадам Гвоздилина! Она и сейчас, открывши дверь, узнала меня, засмеялась и пригласила войти, потому что «Валентин Федосеич заждался дорогого гостя»!
Внешне Валька… пардон, Валентин Федосеевич почти не изменился. Ну, седина появилась, но она красит начальство. Благообразная седина, а не пегая пакля, как у Сеня. Словом, принц и нищий, разные судьбы, но каждый выбирает себе дорожку самостоятельно. Не буду рассусоливать. Поговорили. Коньяку выпили, о Сене, само-собой, тоже был разговор, ведь пришлось рассказать, как у меня появился его домашний телефон.
– Я бы не позвонил вам, да положение пиковое. Везде просят погулять месяц, а то и два, а у меня денежек в обрез, – признался я.
– Ладно, Виктор, помочь я тебе помогу, но имей в виду, что златых гор не обещаю. Тем более, что у нас нет должностей тралмастеров. У нас своя специфика. Мы не ловим рыбу, а перерабатываем её. Если согласен пойти матросом на плавбазу «Кавказ», это можно устроить хоть завтра. Судно заканчивает ремонт в Клайпеде. Выйдет буквально на днях. Можешь дождаться её здесь, но я бы советовал сразу ехать в Литву. Куй железо, пока горячо, не так ли? – предложил он мне свой вариант и я тотчас с ним согласился.
Мы выпили ещё по рюмке коньяка за мой «хэппи-энд» и расстались.
Зам по кадрам – большой человек. С оформлением не затянули, тем паче плавбаза не посещает иностранные порты, моряки на ней обходятся «второй визой», которая открывается почти автоматически. У меня была и «первая» – загранвиза, но камчатская, а здесь бы пришлось снова доказывать, что ты не верблюд. Я, правда, заполнил и на неё все бумажки-анкеты, а мой благодетель пообещал проследить за их «движением». Но это – потом, а сейчас я радовался уже тому, что оказался при деле, хотя и оказался в роли «пролетария»: матрос второго класса, а мне дали на первых порах именно эту классность, относится к  категории судовых инфузорий. Что ж, пролетариат живёт надеждой: «кто был ничем, тот станет всем».

2.

«Кавказ» – плавучий рыбзавод, многоэтажный великан водоизмещением почти двадцать тысяч тонн, которого влекут по океанским хлябям не библейские лошадки, а могучий табун, известных каждому по школе, стальных лошадиных сил. Морячить на таком голиафе, если вспомнить рекламу сберкасс, «надёжно, выгодно, удобно». Насчёт надёжно и удобно, я был, пожалуй, согласен, а выгодно ли, это мне ещё предстояло узнать. Единственный опыт плавания на довольно большом судне, каким был «Эскимос», оказался довольно краток. Я привык к небольшим тральцам, на которых не рискуешь заблудиться. Что ни говори, а тралец – дом родной, команда – семья, а здесь – двести с лишним «кавказских пленников». Что у них за душой? Вряд ли узнаешь и за несколько рейсов.
Вначале была полная неразбериха. Нас как попало, лишь бы поселить, рассовали по всему судну. Я оказался в кормовой надстройке с четырьмя разновозрастными хомо сапиенсами. Двое, правда, сразу сбежали в носовые каюты. Один из оставшихся, Сурен Аванесян, оказался крепким парнем, болтливого и смешливого нрава, другой – зануда моего возраста, а может, чуток помоложе, уже успел обзавестись кличкой Сеньор Помидор. Он явился с будильником, долго пристраивал его на полке у своей койки, потом взял со стола подшивку «Крокодила» и принялся разглядывать карикатуры, тщетно стараясь постичь смысл казенного юмора, но, не преуспев в этом занятии, страшно разозлился, хотя мы, я и Сурен, каждый по-своему, пытались растолковать ему в общедоступных понятиях и выражениях, что художники пытаются выговорить нечто вроде: «Над чем смеётесь? Над собой смеётесь!»                – А ну вас на …! – сказал Помидор. – Много вы понимаете! – и снова занялся будильником, пытаясь пристроить его так, чтобы он всегда был перед глазами и в то же время не мог бы свалиться ему на рожу. 
Потом он постоянно брюзжал и ворчал, выключал радиотрансляцию: постоянно музыка, а музыка не та, и передачи не те. Допек и наконец куда-то исчез вместе с будильником. Из-за неразберихи я вначале оказался под началом боцмана Толи Шелака. Это обрадовало, так как мне, вольной птице, вовсе не светило оказаться в «команде обработки», однако первое же соприкосновение с действительностью заставило усомниться в том, что в команде дракона будет теплее и светлее.
Всё началось с того, что был объявлен отход. «С борта никому не сходить, – потребовал  старпом. – Будут проиграны тревоги и сделана проверка личного состава!» После чего боцман выволок нас на палубу ко второму трюму и поставил задачу «сделать быстро кукарачу», то есть вывалить левые стрелы номеров два, три, четыре на планширь, а правые на трюма. По-моему и дракон и старший матрос Кузнецов, более известный под кличкой Дистрофик были изрядно поддавши. Ну, это их дело, подумал я, забираясь в «курятник» – застекленную будку, из которой полагалось «руководить» работой лебёдок стрел  второго номера. Тут-то и началось. Сначала всё шло как будто нормально, но вдруг оказалось слишком много желающих командовать мной. На палубе беготня, крики, махание рук и снова истошный ор. Боцману что-то не понравилось в моем «руководстве». Вскочил на тамбучину, задрал башку к «курятнику». – Слезай с лебёдки к такой-то матери! – заорал он.
– В чём дело? – поинтересовался я на всякий случай.
– Раз ты встал на лебёдку, ты должен командовать, а все должны тебе подчиняться, понял? Ты сейчас главный на палубе, понял?!
– Понял, – говорю. – Но ты посуди, как я могу отсюда командовать, если из будки ни хрена не видно? Парни работают с телефоном, с оттяжками, со свистовыми и с топенантом,. Тащат куда-то шкентель, а куда? Я же не вижу, а все галдят «вира-майна, стоп и сос». Я же только травлю или выбираю концы по их командам.
– Много разговариваешь! Слезай к чертовой матери!
Я спустился из будки. Моё место занял матрос, служивший «рупором» боцмана на палубе. Начал командовать сам дракон, без «рупора». В результате сломали нижний блок шкентеля. Его вертлюг так заржавел, что уже не вращался на пальце. Шкентель пошёл на излом, сломал кромку шкива и его заело между ним и щекой блока. Сурен с каким-то матросом начали менять блок. Я был послан заваливать стрелы третьего номера, но в это время сыграли  общесудовую тревогу. Все кинулись по каютам за спасательными поясами, но как только разбежались по своим местам, объявили новую тревогу – шлюпочную. Я припустил бегом к «своей» шлюпке нумер четыре. Снова началась путаница, командные окрики. На этом всё и закончилось. Для нас, но не для старпома. У него появился повод задуматься и просмотреть судовую роль, чтобы выяснить «кто есть кто» в этой неразберихе. Кончилось тем, чем и должно было кончиться: я был «обнаружен» и направлен в распоряжение технолога, а тот отправил меня в распоряжение рыбмастера Бурака. 
Однако орава соплавателей всё ещё походила на разворошенный муравейник, в основании которого, я,  в числе мне подобных, занимал последнюю нишу. На самом верху, подобно Саваофу, восседал капитан-директор, окруженный сонмом  апостолов и архангелов из производственной иерархии плавбазы. Я, как «матрос второго класса команды обработки», оказался в самом низу и даже ниже низа. Бурак, ковырнув пальцем в ноздре, объявил вердикт: «Пойдёшь в трюм». Очень не хотелось мне спускаться ниже ватерлинии, но не хотелось и унижаться до просьб-уговоров. Я кивнул в знак согласия:
– Ниже трюма не пошлют, а пошлют, так гроб дадут…
Бугор вытаращил глаза.
– И ты согласен?! Без булды?
– А нам, татарам, всё равно, что плоское таскать, что круглое катать, – ответил ему с елико возможным равнодушием и спокойствием.
– Гы-ы! – заржал этот обалдуй. – Будет тебе и плоское и круглое!
Спросишь иного маримана, как, мол, дела, как жизнь? А в ответ слышишь, как детская, мол, рубашка – коротка и обосрана. Последнее обстоятельство этой версии вполне оправдано жизнью, а насчёт первого есть сомнения. С этим не так всё просто. Чаще всего жизнь укорачивается по нашей собственной вине и, значит, собеседником твоим был пессимист. А оптимисты сравнивают жизнь с тельняшкой, и это тоже понятно – обычная чересполосица: белое, чёрное, белое, чёрное. Словом, тучки набегают, тучки улетают и опять синеют небеса. В другое время я бы посчитал, что встретив Бурака, и это после Гвоздилина, втюрился в тёмную полосу. Но, поразмыслив, приказал себе не психовать: нервные клетки не восстанавливаются.  И не век же мне куковать в трюме! Будет и на моей улице… палуба, тогда и покажу кукиш Бураку, круглому и плоскому. По «Эскимосу» знал, что в трюме работа не сахар. Видел, как там катают «круглое» – бочки, и таскают «плоское» – доски сепараций, вот и решил, что справлюсь. Одного не учёл, что огромный «Кавказ» не чета старенькому «Эскимосу», у которого дым пожиже, а труба пониже. Про размеры трюмов и говорить нечего. Но главное было в ином. Подоспел циркуляр о сокращении штатов. Их и сократили. Многие каюты, сам видел, пустовали, а в трюме я оказался один как перст, и это при том, что правила техники безопасности никто не отменял, а один из пунктов этих правил гласил, что в трюме должны работать не менее двух человек и один из них – матрос первого класса, всё знающий  и всё умеющий от и до.
Со своей бригадой на первых порах я толком не познакомился. И не стремился, кстати: моя хата с краю, я – наособицу, и пошли вы все на фиг! Меня уже переселили в носовую надстройку. С сокаютниками – да, с ними обнюхался. От них, как от судьбы, никуда не уйдёшь (да и что мне судьба бесприютная – нет любви, ну и так проживёшь), хотя, если бы позволили, с превеликим удовольствием забился бы в отдельную щель. Но не позволили: бригада должна жить компактно. Я пожал руку бондарю Хижняку, тузулучнику Валерке Калейнику и деду Ивану, вернее Ивану Васильевичу, Холодилову, шедшему в свой последний рейс. Кинув портфель с пожитками в рундук,  сам полез в медвежий угол – на верхнюю, пустовавшую, койку, где моим соседом оказался тузулучник. С койки и осмотрел своё новое жилище. Осмотр не принёс утешения. Я пришёл к выводу, что пароход загажен изрядно. Кто ходил на нём до нас, кто жил в каютах? На моей койке спал какой-то «художник», но не маринист, а портретист, как Сашка. Но друг мой никогда бы не позволил себе пакостить в своем жилье. Он рисовал в альбоме, а этот исчеркал стенки рундука женскими мордашками самого фривольного вида. Даже доска, предохраняющая от падения во время качки, носила карандашные следы прикосновения его шкодливой руки, а в переборку он же кидал нож или просто вонзал лезвие от скуки. Другие переборки были истыканы гвоздями, а столешница имела такой вид, будто её притащили со свалки.
Хорошие отношения с Валеркой наладились быстро. Мы с ним, в некотором роде, напоминали сиамских близнецов. Меня и его связывали трубопроводы и шланги, соединяющие солеварню и трюм. Валерка готовил тузулук, я его потреблял, заливая в бочки-стодвадцатки и в бочонки-пятидесятки (по числу, запиханных в них килограммов рыбы), и эта взаимосвязь верха и низа породила нечто, похожее на взаимную симпатию, но это произошло гораздо позже. А на первых порах, когда Валерка прочёл мне первую лекцию о «жалоносных отряда перепончатокрылых», я насторожился: или он действительно Пчеловод, как его кличут старожилы, или же просто чокнулся на пчёлах. Пойти в море матросом, зная столько об этих медоносных букашках, мог только псих высшей пробы! А ведь он до «Кавказа» и на спасателе ходил – не первый год замужем.
С тех пор так и повелось. Стоило нам забраться на верхотуру, он начинал токовать о цветущих липах и клевере, гречихе, о дымокурах и ульях, о прополисе и пчелиных вошках, фруктозе и левулёзе. Упоминал, кажется, даже о пчелиных волках. Я совал голову под подушку, а он всё бубнил и бубнил, заявив под конец, что пчёлы водятся во всех частях света.
– Кроме Антарктиды, – не выдержав, высунулся я.
– Они встречаются даже в Гренландии за восемьдесят шестой параллелью, – живо парировал он мой демарш и наконец замолчал.
Дед Иван держался наособицу, но от бесед не отказывался, а Хижняк жил бирюком. Всё свободное время проводил только в койке. Вылезал из неё, чтобы пожрать да посмотреть фильм, особливо если он с песнями. Сам он не пел. Заберётся в свой угол, задёрнется шторкой и, при свете ночника, вяжет авоськи из капроновой нитки. Начал, правда, с гамака. В изголовье начал, а как вылез наружу, мы ахнули: целый трал отчебучил! Покончив с ним, занавесился окончательно. Бывало, прислушаешься, а он сопит и вяжет, вяжет, вяжет, постукивая игличкой о полочку.
В любом случае, в каюте за номером Г-34 всегда ощущалось присутствие людской копошни. Как в городе, когда за окном слышны голоса, чириканье птичек, шуршание автомобильных колёс и лязг трамваев. Плавбаза, в некотором роде, тот же город. В носовой надстройке располагалось управление судном, обитал высший синклит, боцман и боцманята, какая-то часть нашей братии – матросов-рыбообработчиков. Внизу, по правому борту, размещался лазарет с зубоврачебным кабинетом, в котором ошивалась длинноногая белокурая «бестия», и отсеком для болящих, котораый пока пустовал. В приёмной лазарета восседала санитарка Лидочка, предмет воздыхания Хижняка, как выяснилось позже, и здесь же занимал пост доктор Айболит, милейший Альберт Карлович, владелец  мартышки по имени Гратис. Она доступа в лазарет не имела, но вожделела свободы. Доктор часто гулял с ней на радость праздношатающейся публики, а вскоре доверил и мне роль водителя мартышки. Иллюминаторы нашей каюты смотрели на люк второго трюма и первую тамбучину, оснащенную грузовыми стрелами, за ней – целый лес колонн и стрел на остальных, вплоть до кормовой надстройки. На её палубе находилась вертолётная площадка, труба – ангар для вертолёта, которого не было в наличии, в надстройке – всё остальное: камбуз, столовая, она же кинозал со сценой и расхристанным пианино, библиотека, каюты коков и машинной команды, ну и, конечно, тех остатков команды обработки, которых по каким-то соображениям не разместили в носу. Рыбцех находился в центральной части судна под верхней палубой, под главной – все остальные потроха: машинное отделение, рыбо-мучная установка (РМУ или, если попросту, «крематорий»), трюма, форпик с барахлом дракона Толи Шелака, с которым  я успел познакомиться, войдя в короткий трудовой контакт с оттенком конфликта.
Трюма в порту забили новенькой бочкотарой разного калибра. По выходе в Балтику их стали выгружать и помещать в «стензели» – выгородки из стальной сетки, окружавшей тамбучины. Те, что не поместились, ставили прямо на палубу и заливали водой. Для прохода людишек оставались лишь узкие щели между бочками и фальшбортом. Первую рыбу намеревались принять в Ирландском море, солить, а на переходе к берегам Африки делать из малосольной ставриды и скумбрии пресервы: рыбцех не должен простаивать, гласил закон экономики, ибо, как утверждала руководящая и управляющая сила государства, «экономика должна быть экономной».
Таков был рельеф «Кавказа» с его пиками, ущельями, перевалами и теснинами, с его дорогами и тропками, которые каждый выбирал по своему усмотрению.
Моя вотчина – второй трюм, самый поместительный и предназначенный только для бочек с солёной рыбой. С него я и начал знакомство с будущей ареной боевых действий. Именно боевых. Иначе я не представлял себе свою деятельность, видя огромную армию свежеиспеченных кадушек, обтянутых чёрными поясами обручей. И вот, отбросив тяжёлую крышку «тёплого» люка, ступил я на ржавые поперечины скоб-трапа и начал спуск в преисподнюю. Моим Вергилием был Калейник. Полез следом то ли из солидарности, то ли из любопытства, хотя последнее вряд ли. Скорее из солидарности. Перед этим я помог ему выбить донья из нескольких бочек с солью, стоявших на первой тамбучине, и высыпать их содержимое в лючок, под которым с раскрытыми зевами стояли баки, похожие на автоклавы. Они, может, и были ими, ибо имели герметичные крышки, но отличались от них обилием вентилей и кранов. Скоб-трап шел по внешней стороне шахты элеватора, которая пересекала твиндек и заканчивалась на грязноватой и выщербленной деревянной палубе, застланной местами ещё уцелевшими рыбинами. В трюме было тихо и сумрачно. Под решетчатым настилом твиндека горело не больше двух-трёх тусклых лампочек. Противоположный край этого футбольного поля терялся во мгле, и я сразу представил то количество «солдат» противника, которое  предстоит сначала раскатать по нему, поставить «на стакан», расшкантовать, залить тузулуком, выдержать до кровяной жижи на доньях, зашкантовать, набить таблички с фамилией рыбмастера и номером партии, потом переложить досками сепараций, а после, на этот первый, так называемый, шар, взгромоздить второй, третий и все остальные, проделывая с каждым все упомянутые операции. Пока я не представлял, сколько будет в трюме этих «шаров».
Я обошёл трюм.
За элеватором лежала груда погнутого ржавого железа. Какая-то оснастка? Почему не выбросили? Постоял. Пнул. Прошёл к куче поломанных рыбин. Та-ак, надо сегодня же сказать плотнику – пусть займётся. Отремонтирует – сразу закрыть этими решётками пустоты на палубе. Валерка стоял перед кучей сосновых досок. Они ещё пахли лесом и смолой.
– Какой сарай бы я мог из них сколотить, представляешь?! – вздохнул он, а я понял, что это, наряду со пчёлами, ещё один пунктик Калейника
– Из-за них и спустился? – спросил я, предвидя будущие визиты.
– Не только… – Он нагнулся и приподнял огромную плаху-сороковку, а я представил, как буду таскать её по трюму, заволакивать и укладывать на бочки. – Надо проверить наконечники шлангов. Если пружина не работает, знаешь сколько тузулука прольётся за зря? Наконечники обоих шлангов оказались в порядке. Валерка вернулся к доскам и, повздыхав немного, полез наверх. Прежде чем отправиться за ним, я проверил свой инструмент: корзины с деревянными пробками-шкантами были полны, в них же  лежало два «хохотальника» – тяжелых молотка, и шкантодёр: железяка – тот же гвоздодёр, но с широкими лапками. Выдёргивать придётся не гвозди, а шканты, зауженные на конус.
Здешний элеватор работал по тому же принципу, что и элеватор боевого корабля, подающий снаряды из артпогреба в орудийную башню. Бесконечную цепь, похожую на велосипедную, но, конечно же, увеличенного размера, вращали две громадные шестерни, расположенные в верхней и нижней части шахты. На цепь были нанизаны тележки – ложе для бочек, которые автоматически выкатывались в трюм или твиндек из приёмных окон. Так говорила теория. Практика сразу подсказала обратное. Многие тележки были погнуты (и это после ремонта!), бочка подходила к окну и оставалась на месте. Если я не успевал скатить её или, в крайнем случае, вырубить элеватор, следующая тележка наваливалась на нижнюю – раздавался треск, клёпка обручи и рыба сыпались в шахту, а Бурак поливал меня сверху мощной струей доморощенного примитивного мата. Но это еще в лучшем случае. Не успей я нажать кнопку остановки – раздастся скрежет и лязг, а вся эта, в общем, довольно примитивная техника надолго выйдет из строя. Об этом я был предупреждён, этого опасался более всего, а потому постоянно дежурил у окна и колодки с красной и чёрной кнопками, благо они находились рядом и, значит, я мог успеть или выдернуть бочку или нажать на «стоп».
Впрочем, эти проблемы ожидали меня впереди, и если я коснулся «технической документации», то лишь для того, чтобы не возвращаться впредь к тому, что вскоре будет доводить меня до белого каления. Пока что я, ознакомившись с местом работы, доложил бригадиру, что готов к трудовому подвигу.
– Ещё намудохаешься! – хмуро пообещал бугор и отправил меня таскать в рыбцех коробки под мороженый рыботовар.
На ирландский шельф мы не попали. В Ла-Манше нас поджидал РТМ «Петр Лизюков» ( родной брат «Тукана»). С него приняли 230 тонн ставриды. На перегруз я не попал и снова оказался у боцмана. Делал гаши на толстенных капроновых тросах, пользуясь вместо свайки деревянным клином, но как только отвязали тралец и пошли двенадцатиузловым ходом в Бискайский залив, Бурак потребовал вернуть Заякина в рыбцех, где началась уже своя неразбериха. Бугор дал задание для чего-то загибать бортики транспортёра, сделанные из нержавейки. Что ж, наше дело телячье: стой, куда поставили и делай, что приказано. Только начал стучать молотком, рыбмастера поругались из-за этой их затеи с механиком-наладчиком. Я прекратил уродовать механизм и, как полный профан в изготовлении пресервов (их начали сразу делать из полученного свежья), был поставлен на подачу банок не профанам. Работа не пыльная, лёгкая и сухая. Рядом небольшой  станок, на котором правишь помятые банки. Я успевал и подавать и править. Не успевала закатка крышек. Работала всего одна машина, а жестянок наготовили тьму-тьмущую. О трюме я даже и позабыть успел.
После ужина старпом затеял техучёбу, которая позволила узнать основные технические характеристики нашего голиафа: длина наибольшая – 164 метра, ширина по миделю – 21,3 метра, осадка – 8 метров, высота надводного борта – 14, мощность главного двигателя 7000 лошадей, водоизмещение – 19.600 тонн, грузоподъёмность – 4.500 тонн. Солидно и внушает доверие.

3.

Конец мая встретили песенно: «По правому борту плывут острова – чужая, но всё же земля». Это Канары, но по левому борту. На траверзе остров Лансероте. Горизонт ясен и усыпан мелкими барашками облаков, а сам остров накрыт мощной шапкой. И вдруг за островами вспыхнуло солнце, и всё вокруг них слилось в золотое сияние. В полдень миновали остров Гран-Канария. Он сам, как лёгкое облако, зацепился за тёмный горизонт, а его макушка вся кудрявилась барашками, на подобие легкомысленного перманента, а их тени покрывали остров, точно камуфляж. На северной оконечности низкого мыса белели городские постройки и чуть в стороне нахохлился ещё один небольшой островок. Идиллия!
Ночь пришли в район промысла. Начали работать по-настоящему, тремя бригадами, и я сразу оказался в трюме, так как к нашим причалам кинулись тральцы, у которых «кошельки» лопались от сардинеллы. И пошла, пошла, поехала свежая «настоящая» рыба.
Когда из окна вывалилась первая бочка, я принял её с распростёртыми объятиями: «Здравствуй, родная!», через полчаса еле успевал провожать «родных» только пинками. Ты помнишь, мой друг-читатель, о чём я рассказывал там, выше? Об элеваторе рассказывал и о фокусах, которые частенько выкидывают тележки. Подлые бочки застревали в окне именно в тот момент, когда я находился в дальнем углу трюма. Полагаться приходилось только на резвость ног. Добежать и, грудью бросившись на амбразуру, спасти кадушку от гибели, а себя от верного раздолбона и крупных неприятностей, – это стало первоочередной и главной задачей. А бочки одолевали! Под приёмным окном не оставалось места даже для ног. Я не успевал их откатывать. Тогда воленс-неволенс приходилось останавливать элеватор и растаскивать затор. Бурак, где-то там наверху, тотчас появлялся на подаче и, сунув в шахту кудлатую башку, начинал поливать меня, как из шланга. Без матерного крика он, видимо, не представлял себе производственного цикла, а в рыбцехе разговаривал с матросами только на этом поганом языке.
Я молчал, а раскатав бочки, кричал, тоже сунув голову в шахту:
– Убери бестолковку – врубаю элеватор!
Что ж, первый натиск я выдержал, вот только не знал, что это было лишь пробой сил. Плевать, думал я, как всегда думал после боя с превосходящими силами противника. Зато каким солнцем встречала палуба выходца с того света! Как сиял океан и какие алмазы да бриллианты рассыпали струи воды, когда боцманята принялись скатывать палубу и поливать из шлангов всех желающих. Мне мокнуть не захотелось. Ушёл на корму, где кок заряжал квасом пузатую бочку. По горизонту голубели силуэты тральцов, за кормой кружили и горланили чайки. Камбузник только-что выплеснул за борт ведро с помоями, но первыми к отбросам кинулись мелкие акулы. Ленивые твари! Привыкли жрать из дармовой кормушки. У бортовых шпигатов, выбрасывавших всевозможную муть и слизь, кормились тунцы. Любители-рыболовы предпочитали охотиться на акул. Для чего? Этого я так и не узнал.
Я  много думал о Сашке в эти дни. Где он? Гвоздилин не знал, но предположил, что за экватором. Очень даже возможно. А славненько было бы, если бы друг мой оказался в здешней ораве тральцов. Встретились бы однажды и перекинулись хотя бы парой слов. В свободное время я выходил к каждой швартовке, но друг-старпом, а он уже подвизался в этой должности не появлялся на мостике судна, сдававшего нам свой улов. Вот с Мишкой Сулимчиком поговорить удалось. И он был старпомом. После «здравствуй», спросил нет ли к меня лишней зубной щётки? Щётка у меня нашлась, а он выдал взамен целую авоську спичек, которые на «Кавказе» оказались дефицитом. Мишка предположил, что Сашка сейчас в Анголе.
Уходить с палубы не хотелось. Уж больно хорошо дышалось свежим воздухом после трюмного сырого концентрата. У лазарета задержался возле Айболита, чтобы «поболтать» с мартышкой. Гратис питала ко мне нежные чувства, и доктор уже два раза препоручал её мне для совместного променада.  У плотницкой тоже застрял. Здесь волгари, практиканты Горьковского института водного транспорта, числившиеся в боцманской команде, осваивали азы такелажного дела под руководством… Сеньора Помидора! Он что-то пытался объяснять неумехам, но сам был одним из них, в чём я убедился послушав его бестолковые поучения. Я не выдержал и, взяв у него свайку, сделал на их глазах пару огонов, а потом, чтобы закрепить увиденное, ещё раз показал в каком порядке пробиваются пряди. Что-то до них сразу дошло, а что не дошло, объяснить не успел: показался Дистрофик, и я поспешил удалиться. Терпеть не мог этого вечно пьяного типа с испитой мордой и синим носом, длинной тонкой шеей, тщедушным телом на тощих ногах, с постоянно унылым и каким-то загробным выражением на физиономии. Боцман крайне редко появлялся на палубе. Возникал только по утрам, когда давал задания боцманятам под нашими иллюминаторами, при швартовке или спуске пневматических кранцев, во всех других случаях его альтэр эго был Дистрофик. Это прозвище, между прочим, прилепил к нему Валерка Калейник и прилепил настолько удачно, что вряд ли уже кто помнил настоящую фамилию старшего матроса. Помидор перед ним лебезил, практиканты его презирали, но в пререкания не вступали – себе дороже. Его раздражали малейшие возражения, и тогда начинался базарный крик с брызганьем слюной и примитивнейшим, как и у нашего бугра, матом.
Под кормовым свесом, у входа в надстройку, снова увидел доктора, беседующего с камбузным главнокомандующим – весьма дородным Петром Устинычем.
Доктор был моих лет или ближе к пятидести на столько же, насколько я сам был близок к сорока пяти. Но он старался выглядеть старше, поэтому отпустил седоватую эспаньолку и усы. Очки, я думаю, были у него с простыми стеклами, так как глаза сквозь них смотрели как-то слишком зорко, и потом он часто снимал их, предпочитая держать в руке.
Разговор дока и кока не был сердитым, но каким-то недружелюбным. Гратис скучала. Она сделала шажок и еще  один, а потом вскочила ко мне на плечо. Поводок натянулся, – Айболит обернулся и, мило улыбнувшись, отпустил цепочку.
– Как ты, старуха? – спросил я.
– Терпимо, только очень скучно, – ответила она и принялась искать в моих волосах, предварительно стащив с них и напялив на себя мою панамку. – Все подружки остались в Африке.
– Напиши им письмо, – посоветовал я. – Пригласи прокатиться на большом советском пароходе.
– Здесь слишком много людей, – вздохнула она, теребя волосы возле макушки. – Им не до нас, а кому до нас, те слишком грубые. Ткнуть норовят, а некоторые – пнуть.
– Им тоже скучно. Работают – спят, потом снова работают и снова спят, – попытался я оправдать невоспитанных «кавказцев».
– А ты почему не работаешь и не спишь? – спросила она, дёргая меня за ухо.
– Я уже отработал смену, а не сплю потому что жду писем от жены и друга.                – Из Африки?
– Нет, милая, от жены – с Камчатки, а от друга, если бы он знал, где я, то возможно, что из Африки. Очень может быть, Гратис, что он скоро появится здесь.                – И будет работать?
– Обязательно. Ведь мы произошли от обезьян, а труд сделал нас людьми.
– Глупости! – Она запустила обе ручки в мою шевелюру, и я ощутил крепость её ноготков. –  А я не люблю работать.
– А что ты любишь?
– Ну-у… Как это у вас? «Пей кокосы, ешь бананы, чанга-чунга»!
– Это, старуха, и мы любим. И еще мы любим бить баклуши. А некоторые из нас только баклуши бьют, а работать, как ты, не любят. Видишь, тех дядей? С красным носом – это Помидор, с синим – Дистрофик. Они вообще не умеют работать, да и не хотят.
– А что они хотят?
– О-о, многого! В основном, всё получить на халяву.
– На халяву? А что это такое?
– Это по-научному, вам, мартышкам, не понять.
– Сама слышала, как тот, с красным носом, говорил тому, у которого нос синий, что мартышкин труд не для белых людей. Почему?
– Это опять по-научному, долго объяснять. Но запомни, Гратис, «мартышкин труд» – это не то, что они думают, а то чем они занимаются на пароходе. Эти двое.
Нашу интеллектуальную беседу прервал док Айболит. Взял у меня поводок, снял обезьянку на палубу и сказав, что делу время, потехе – час, отправился в лазарет. Мне же посоветовал писать письма: через два дня «Гавана» наберёт груз и снимется в порт.
Общение с Гратис налило меня до ушей сентиментальностью.
«Почему солнце светит? Почему море солёное?» Это всё детские вопросы из того разряда, на которые толковые папа и мама всегда дадут толковый ответ. Другие вопросы начинаешь задавать себе сам и, как правило, слишком поздно. И худо бывает, когда не находишь ответа ни в своей голове, ни в мозгах окружающих. Потому что у них такие же головы, а может, ещё хуже. А может, эти вопросы «их не касаются». Вопросы у них простенькие, а запросы такие же как вопросы. У того же Дистрофика, который ни с того, ни с сего толкнул меня на фальшборт, когда мы сошлись на узкой дорожке между бочками. Один из волжан говорил мне, что, посланный боцманом за старшим матросом, застал его в каюте за смакованием фотографий в датском порножурнальчике. Да, вот так. В море всё становится на свои места. В море становишься либо дураком, либо шибко умным. И лучше было бы, если б Дистрофик был дураком. Но он и не умный, а какой-то ни то, ни сё. Серый примитив, а это, думал я, хуже всего.

4.

Небольшое затишье закончилось довольно скоро. Раскачка тоже закончилась Теперь мы работали тремя бригадами. Тральцы с полными «кошельками», а в некоторых было по сорок–пятьдесят тонн, подходили один за другим. На борт, сочась водой, плыли полновесные стампы, боцманята орали «майна – вира, стоп и сос», им натужно вторили лебёдки. Рыбой были полны не только бункера, но и объемная выгородка у кормовой надстройки, быстро сколоченная плотником.
Вот когда началась настоящая работа! С двухчасовой подвахтой после своих четырёх. Я изнемогал, а Бурак всё чаще опускал в шахту свой шланг, извергавший матершину. Я уже не огрызался. Даже на это не было сил. Но однажды, когда бугор в сопровождении технолога спустился в трюм, потребовал, чтобы в авральные часы мне давали помощника, как делают другие бригадиры. И ещё сказал, чтобы они, бугры, как-то следили за работой трюмных. – Этот шар – сплошные пятидесятки, а посреди торчит «остров» из стодвадцаток. Как прикажете класть сепарации? – добавил я.
– Разберитесь, Бурак! – приказал технолог. – И человека дайте. Пусть с Заякиным работает библиотекарь. Здоровый бугай и нечего ему в рыбцехе… груши околачивать.
Так время от времени стал появляться в трюме Генка Бычков, дюжий малый с бицепсами Ивана Поддубного. Он был не только библиотекарем, но и «кинолебёдчиком», он же выдавал спортивный инвентарь: мячи, гантели, гири-двухпудовки, шашки, шахматы и домино. И только Бычков мог переставить запросто с места на место гирищу, дар кораблестроителей, числившуюся в ведомости под номером первым: «Гиря спортивная – 100 кг.» Она была настоящим монстром и стояла на сцене возле пианино. Наш бригадный силач Котька Курицын обходил это чудище стороной. Впрочем, Котька – адаптированное, я бы сказал, повторение Бычкова, забавлялся лишь двухподовиками. Он был слишком туп даже для домино, а для бокса труслив, и это при всей его вздорности и какой-то подспудной злобе на всех и на вся. В отличие от него, Генка был человеком любвеобильным, а проще говоря, сердцеедом и донжуаном, благо на «Кавказе» имелись достаточно объектов, волновавших его большое сердце и широкую душу. Что до трюма, то нужно отдать ему должное, он честно отрабатывал за два часа нашей совместной работы положенную добавку к штатному паю. Другое дело, как такой богатырь, одним толчком посылавший полные бочки из угла в угол трюма, оказался библиотекарем? Это же чистая синекура! Но этим вопросом никто не задавался, ибо все мы, тоже и весьма охотно, воплотили бы в жизнь известный призыв: «На его месте так бы поступил каждый».
Внезапно наступившее безрыбье расслабило меня.
Передышка позволила спокойно залить тузулуком последнюю партию, зашкантовать бочки, настлать сепарацию и приготовить у элеватора ложе из коробок для кратковременного отдыха. Он тоже порой случался, когда Бурак не вытаскивал меня в рыбцех. В такие минуты я ложился на спину и думал о семье, оставшейся в «Сероглазке». С женой договорились, что ещё до того как устроюсь на работу, дам объявление об обмене квартиры: вдруг какой-нибудь здешний абориген захочет перебраться в страну вулканов и гейзеров? Я дал объявление. Остальное зависело не от меня, а скорее от жены. Как она развернётся, если появится претендент? Вот только писем от неё что-то не было. Дядюшкин адрес она знала, но свой «морской» я дал а последнюю минуту перед отходом на промысел, а потому ждал писем со дня на день и, конечно, ловил все слухи о каждом прибывающем судне.
Ждать писем, ждать чего-то, ждать того либо другого, вообще «ждать», это в море привычное состояние.
Нет, ждать писем – совсем иное состояние души, думал я, глядя в чёрное небо трюма, на котором, точно угасающие звёзды, едва светились в сырой дымке лампы («Две из трёх уже… надо бы сказать электрикам, но сколько можно говорить?!»), упрятанные в грязные стеклянные колпаки. Люди, люди, надо писать письма, говорил я себе. Разве так уж трудно черкнуть два слова близкому человеку, чтобы себе подсобить и его поддержать. Ведь, может быть, в этот момент угодил он на чёрную полосу тельняшки, а твои строчки  помогут ему перебраться на белую. Но мы слишком ленивы, слишком заняты собой и видим докуку в проявлении элементарных родственных или дружеских чувств. И дядька не зря решил, что я сгинул в нетях. И, может, тот кому я не написал тех двух слов, тот и решил, что я давно утонул и съеден крабами, как сообщил мне о том равнодушно, спившийся Валька Сень. Неужели и он иногда вспоминал меня?! Вот забавно! И нет ничего забавного в том, что я редко писал матушке и отцу, сестрёнке, скитаясь по свету. Теперь уже не напишешь. Даже на похороны не попал, а когда был в последний раз на их могилах? Стыдно, Заякин, стыдно и горько, Виктор Михалыч! Пишите письма, человеки, пишите, пишите, пишите! Листок бумаги ручка и конверт – цена им копейка, а как приятно, как радостно получить письмо, но если не напишешь сам, то и тебе не ответят. И будешь ты глотать слюни, глядя как другие распечатывают конверты и читают весточки. И нечего потом удивляться, что не с кем потом поделиться ни горем, ни радостью…
Такие мысли возможны, когда тебя не бомбардируют бочками. Или, вот, как сейчас, когда на Шипке всё спокойно, и ты уже десять минут…
– Заякин, кончай чесаться, давай наверх! – гулко раздалось в шахте.
Я вцепился в скоб-трап и полез на зов бригадира.
Ишь ты, большая приборка! Поднимают стальные листы стланей, гребут изо всех углов протухшую рыбу, смывают из шлангов раскисшее месиво.
– Как в трюме? – спросил бугор.
– Порядок в трюме, – ответил ему. – Забит до твиндека. Шесть шаров взгромоздили. – Вот и хорошо, – кивнул бугор. – Возвращайся в твиндек. Там еще остались порожние бочки. Их – в рыбцех. Скажи тузулучнику, чтобы принимал у шахты.
Я пошёл искать Валерку.
А с шестым шаром, если бы не Бычков,  я бы проваландался черт-те сколько, думал я, кидая на элеватор пустые бочки. Под твиндеком оставалось место только для пятидесяток и очень мешал тот «остров», росший чуть ли не от самой палубы. Впрочем, Генке он не мешал. Генка швырял эту мелочь пузатую, как «блинчики» по воде. Другое дело, что потом я и другие трюмные намаялись, заливая их тузулуком. Пространства здесь оставалось только-только, чтобы проползти по ним по-пластунски, волоча за собой шланги и корзину со шкантами и инструментом. Даже на четвереньки не встать. «Рождённый ползать, вставать не может», сказал мне библиотекарь, который, значит, не только выдавал книжки, но и что-то читал, а может ещё помнил «Буревестника» со школьной скамьи.
Твиндек очистили вовремя. Я даже сепарации, сваленные как попало, не поленился сложить у переборки в аккуратный штабель. А к концу недели сардина снова повалила как дурная. Но ведь, если по-честному, это же мечта рыбака, смысл его существования у чёрта на куличках. «Вдали от любимой, родной земли», как пелось в когда-то известном фильме «Координаты неизвестны». Мы, понятно, не только солили улов. Мы, наверное, больше морозили его, но это нас, солёных трюмных, не касалось. На укладке коробок уродовались свои болваны в других трюмах. Нас иной раз привлекали только складировать пресервы, а ещё реже таскать мешки с мукой.
И вот наступил день, когда мне крупно не повезло в первый раз.
Смена началась, как обычно, в сушилке для робы, раскалённой почище пустыни Сахары. Я напялил пересохшие ватные штаны, серебряные от соли и чешуи, скукоженную телогрейку, тоже пропитанную тузулуком и похожую на жесть, у которой давно отлетели все пуговицы, с горем пополам втиснул ноги в «испанские сапоги», стиснувшие ступни железным охватом, натянул сколь смог на голову усохшую кожаную ушанку, подпоясался верёвкой и отправился размокать в твиндек.
И вот туточки, заскрежетав, дрогнул элеватор. Тележки, пока ещё пустые, замелькали в приёмном окне. Я натянул рукавицы и, как купец Калашников, приготовился к схватке. Знал, что кадушки, выстроившись в колонну по одному, уже маршируют на транспортёре к шахте, где их поджидает Пчеловод, чтобы переправить их ко мне.
Первый бочонок вывалился из окна: пятидесятки – терпимо! Я катанул его ногой в дальний угол, так же поступил со вторым и третьим, а потом начался ажиотаж, как говорил в таких случаях умный бугай Генка Бычков.
– …двадцатый, двадцать первый, – бормотал я отбрасывая бочонки ногами влево, вправо, назад, а после перебрасывая руками через растущую баррикаду. – …шестьдесят девятый, семидесятый… врагу не сдаётся наш гордый «Варяг»… семьдесят пятый… пощады никто не желает… восьмидесятый, мать-перемать! Когда же перекур?! …девяносто пятый,  девяносто шестой… а храбрый моряк и в бреду напевал «раскинулось море широко»… Сотый! Шабаш! – и, едва дотянувшись через завал до кнопки, я вырубил элеватор.
– Эй, ты, раздолбон безрукий, шевелись – не покойник! – гулко раздалось в шахте.
– Почти покойник! – крикнул бугру и, зная этого стервеца, первым делом освободил площадку под приёмным окном, а потом уж кинувшись в конец твиндека, начал ставить бочонки на стакан.
Через десять минут он снова запустил лифт, но я снова вырубил его, успев выхватить застрявшую пятидесятку. Я хватал ртом влажную взвесь, как очумелый карась, выброшенный на берег: а если бы стодвадцатки?! И человека эта скотина не подкинула, хотя знает, что я не шестирукий Шива, у меня всего две хваталки.
Так мы с ним и лаялись почти всю смену, по очереди останавливая и врубая элеватор. За полчаса до финального свистка бочкопад начал ослабевать. На последних минутах я расслабился и, выражаясь специфическим языком, разинул варежку. Наказание последовало немедленно: последний бочонок выпрыгнул из окна, перевернулся и рубанул острым ребром торца попавшую под удар ступню правой ноги. Я хлопнулся на задницу и взвыл воистину нечеловеческим голосом.
«Добрый доктор Айболит, он под деревом сидит, приходи к нему лечиться и ворона, и лисица». Пришли: «вороне» помог добраться до лазарета Пчеловод. Он же помог стащить с меня сапог. Санитарка Лидочка всплеснула руками, увидев мою багровую распухшую ступню с сорванной кожей. Доктор снял очки и с видом знатока, увидевшего вместо шедевра хорошую подделку, заявил, что мази и примочки – это само собой, но а общем и целом «не нужно здесь наше искусство»: кость цела, а мясо зарастёт, время излечит окончательно. Тем не менее из лазарета меня не выпустил и прописал постельный режим, чтобы я не ковылял в столовую на корму. Он, правда, позволил сделать рентген-снимок стоматологу Ниночке, которая была при нём мастером на все руки. Та подтвердила, что ушиб есть, но свод стопы – плюсна и предплюсна со всеми их пятью костями не повреждены. И то хлеб, подумал я, успокаиваясь. Когда меня водворили на койку, появился Хижняк. Однако его интересовал не я. Моя нога оказалась лишь поводом, чтобы полюбоваться на Лидочку. Он пялил на неё глаза и сопел,   как прохудившаяся гармошка. Лидочка, кажись, тоже смотрела на воздыхателя с неподдельным интересом. Айболит его быстренько выставил за дверь, но появился Колька Алёхин – наш «ротный запевала» в смысле всяких подначек и шуток.
– Шел мимо, ну и дай, думаю, навещу жертву кровавой кадушки, – сказал он и, сделав попытку пощекотать Лидочку, получил оплеуху. – Навещу, – он почесал ухо и щеку, – и сообщу жертве, что на место павшего героя встали тысячи. В моём лице, естественно, так как Котька отказался идти в трюм. И Бурак, ты только представь, дядя Витя, даже не матюкнулся. А почему? Ты поди и не знал, что наш управляющий Котькин дядя?
Я этого не знал. Да мало ли чего я не знал!
– Но я, дядя Витя, – шепнул мне Колька голосом заговорщика, – вдарил по Котьке сатирой и юмором. Ты ведь поди не знал, что я талант и лучший живописец здешних вод?
– Не знал, – улыбнулся я.
– Я превратил ту знаменитую гирьку, что торчит на сцене, в портрет мудака Котьки.  Я его увековечил раз и навсегда.
– А что Бычков? Не надавал тебе по шее за порчу спортивного инвентаря? – поинтересовался я.
– Да, что ты, дядя Витя! Гена ж культурный человек, он видит прекрасное не только в бабьем поле! Он видит его везде, где видит, а видит он его сплошь и рядом.
Ещё немного пощебетав о том, о сём, Колька испарился.
Бурак ни разу не зашёл ко мне, зато, к моему удивлению, навестили два других рыбмастера Горлов и Толя Рыбкин. Через неделю после их визита я самостоятельно, но не без помощи костылей, вернулся в свою каюту из стерильной чистоты лазарета.
Странное дело, до сих пор я не обращал никакого внимания на звуки за переборкой, но после гробовой тишины нашей больнички, сразу определил, что за ней проживает Дистрофик. «Его каюта выходит на левый борт», – подумал я и без зазрения совести прижался ухом к линкрусту, услышав «бу-бу-бу» и сообразив, что соседа навестил мой бугор и что они начали торг, причём в роли продавца выступал Дистрофик, а покупателем был бригадир.
– Мыла дашь? – спросил Бурак.
– Два ящика по прежней расценке, – был ответ. – За ящик два баллона виноградного.
– Охуел? – возмутился бригадир.
– Без меня ты всё равно из порта не вынесешь.
– Да мне же цех мыть надо, а парням робу стирать!
– Не вешай мне на уши лапшу! Ишь, какой заботливый! Ты ещё старое не измылил и порошок не извёл. А у меня без сока производство стоит.
– Тогда… банку виноградного, и банку яблочного за оба ящика, – предложил бугор.
– Ладно, хрен с тобой – волоки, – согласился Дистрофик. – Давай, тяпнем из остатков.
И, судя по всему, высокодоговаривающиеся стороны принялись обмывать сделку, закончив её песнопением: «Какая свадьба без баяна, какое взморье без ****ей, какая стройка без Ивана, какой еврей без «Жигулей»?!» Затем собутыльники пошушукались и умолкли. Хлопнула дверь. Видимо, оба купца покинули каюту.
Да, подслушивать нехорошо, но я не мучился угрызениями совести: какое-никакое, а развлечение. А потому и уснул сном младенца, но сон мой был причудлив и специфичен, как и все сны, что довелось увидеть на «Кавказе».
А снилось мне, что я вместе с Пчеловодом заливаю пивом шлюпочные анкерки. Это у нас якобы шабашка на задворках межрейсовой гостиницы, где мы встретились с Сенем. И ночевать не пошли, здесь же и остались, прикорнув между бочек. Утром напились пива, но Валерка куда-то исчез, а я снова принялся за анкерки, но уже пронёсся слух, что Заякин пьяный в сиську, и возле меня собралась толпа. И, главное, не спрашивая меня, все лакают пиво! Ба, да ведь зима уже, а я в робе и подпоясан капроновым шнурком. Ладно, пусть лакают. Я куда-то побрёл по улице, а навстречу жёнушка с обеими девчонками. Я и хвостом заюлил, начал оправдываться. Мол, халтурку делал и сейчас вернусь за деньгами. Она вдруг тоже начала мне совать в карман какую-то мелочь, потом достала откуда-то в собранном виде сани с оглоблями и ярмом, расправила их, погрузилась на них вместе с дочками и умчалась в сторону вулканов. А я опять оказался возле анкерков, но… уже в трюме с двумя элеваторами. В которое окно кидать анкерки, спрашивается? Из одного выглядывает Бурак, из другого Дистрофик. И каждый требует, чтобы я подавал ему. Оттого и проснулся, что увидел эти рожи.
Да, кому что снится. Алёхину как-то приснилось, что отмудохал он Илью Муромца, а мне… нет, подслушивать плохо, и сон мне послан в наказание. И тогда я почему-то вспомнил о Колькином гениальном портрете. Надо взглянуть, решил я, а потому, чтобы не привлекать внимания к «шедевру», на ужин отправился пораньше.
Чтобы добраться до чугунного монстра, пришлось одолеть несколько ступеней, подняться на сцену и проникнуть за экран и занавес.
Кисть прошлась по гире сверху донизу. Основание изображало тельняшку, намалёванную двумя белыми полосами. Рукоять – жёлто-рыжий чубчик, всё остальное – физиономию, мало похожую на Котьку. На Генку Бычкова – да, но больше всего эта рожица напоминала… моего друга Сашку в дни нашего знакомства на канале в Лесном!

5.

Когда вынужден валяться в койке и маяться от безделья, в голову лезет всякое. И вот теперь гиря, разрисованная «талантливой» рукой, погрузила меня в воспоминания.
…Как давно это было! Или недавно? Что такое двадцать лет для меня нынешнего, или меня тогдашнего? И много и мало. Ладно, жить ещё можно и можно вспоминать, как я, ещё во всём солдатском, заехал к дядюшке, благо служил не слишком далеко.
И тогда я маялся бездельем, и тогда не знал, куда девать себя, а потому отправился на канал, чтобы понырять и поплескаться в его водах.
С Антарктики возвращались китобои. Почти весь посёлок высыпал на берег встречать флотилию. Ладные судёнышки один за другим выскакивали из-за мыса и радостно палили из гарпунных пушек. Синий пороховой дым взлетал клубами, застревал в купах деревьев и таял в безоблачном небе.
Мы оказались рядом. Сашка тоже не успел расстаться с формой. На бескозырке, золотом – «Северный флот». Он держал её в руке, а золотистый чубчик аккуратно лежал посреди лба. Я только мельком взглянул на него, а после и повалили эти, из-за мыса, Стеньки Разина челны. Я, конечно, замер с разинутым ртом, хотя за неделю насмотрелся на пароходы, что шастали в обе стороны канала ночью и днём.
Сашка понял моё состояние. Засмеялся, правда, и посоветовал «пехоте закрыть сифон и поддувало». С этого и началось наше знакомство. Симпатия была взаимной. Он-то и предложил «плюнуть на всё и отправиться с ним в Атлантику на окуня и селёдку». Красноречием Сашка не отличался, но уговорил быстро. Через неделю махнули в город и подали заявления в контору, в которой Сашка ещё до армии успел «отмантулить» год с небольшим.
Обстоятельства складывались удачно. Сгорел отдел кадров со всеми «делами» и трудовыми книжками. Сашкина была при нём, я «трудовой» вообще не имел. Пока старожилы переоформляли документы, мы уже пересекали Атлантику на «Стриже». Я мог бы и не добраться до промысла – сыграл за борт, но Сашка не дал утонуть «пехоте».
А ведь всё дело случая!
…Ветер поддувал с кормы. Волны неслись вскачь за тральцом, норовя догнать и вскочить на палубу по слипу. Он на переходе закрывался двустворчатыми, из трубок, воротцами, а наши отвалились. Ржа съела петли, и тралмастер попросил Сашку, знавшего сварку, подлатать их. Я вызвался помочь, хотя рабочий день был закончен и было намерение посмотреть фильм. На мне была надета не роба, а лёгкая куртка и туфли – пижон пижоном.
Пока Сашка приваривал петли, я прятался от ветра. Когда он закончил, стал держать одну из створок. Вторую пришлось выковыривать мне же из-под груды тросов, сваленных в «карман» у фальшборта. Один пыхтел. Сашка ушёл за электродами. Когда я, раскорячясь на трюме, выдернул её, на слип вкатилась волна. «Стриж» накренился, я потерял равновесие и грохнулся «в набежавшую волну», а с ней и схлынул по слипу за корму..
В первый миг даже страха не было – оторопь. Туфли с меня сразу слетели, а куртку и штаны я сбросил сам. Ухитрился как-то, но не помню когда и как. Голова моталась от хлёстких солёных ударов, меня лихорадило, едкие пробки заклепали ноздри, соль обдирала горло, щипала и ела глаза. Гольфстрим, чёрт возьми! Я отплёвывался, крутил головой, пытаясь разглядеть судно. Я хотел жить! Жить я хотел, но, по-моему, не соображал  тогда, в каком положении оказался. Только что я был на палубе и… Она ж где-то рядом, они же меня… Наверное, поэтому мне удалось взять себя в руки. И было отчётливое мгновенье, когда я понял, что волны хлещут в загривок и, значит, не мешают плыть туда, где «по моим расчётам» скрылся тралец. Но холод уже запускал в сердце свои когти, немели руки и ноги. И вдруг крупная волна подняла меня на свой гребень, – я увидел совсем рядом спасательный круг, рядом Сашкину голову, а за ними, совсем близко, огни «Стрижа». Там была включена целая иллюминация, несмотря на какие-то белёсые сумерки.
Валька Сень, мой и Сашкин сосед по каюте, сказал потом, провожая взглядом стакан со спиртом, принесённый от старпома третьим помощником Гвоздилиным: «Жить тебе, Витька, долго, коли в первом же рейсе принял такое крещение и уцелел!» И Гвоздилин кивнул: «Да, Заякин, если не утоп, когда тонут и опытные мариманы, значит, море тебя приняло, хотя и проняло». Но я-то знал, что жив остался только благодаря Сашке, которому отдал половину своей доли спирта. Сашка понюхал стакан и сунул его Сеню.
…Так где же ты, Сашка, сейчас?!

6.

Пришёл день, и Айболит закрыл мой «бюллетень».
Толя Рыбкин, сдавая вахту объявил нам: «Заморозка и посол двумя бортами. Рыбёхи много, но нас, парни, не взять на испуг!» Весело объявил. В последние дни насиделись без рыбы, а я ещё и належался.
В раздевалке дышать нечем от несусветной жары. А  я ещё и в отчаянии. Сапоги не хотят налезать на ноги, штаны и телогрейка – броня, только что не гремят, сверкая блеском стали, но, похоже, стали вдвое короче. Шапка вообще не лезет на голову, а телогрейка не сходится на животе. Сто потов пролил, прежде чем удалось облачиться.
Алёхин осмотрел меня и, прищурившись по примеру художников, оценивающих своё произведение, дал наконец оценку:
– Законченный оборванец! Хоть сейчас на паперть. Шнель-шнель, геноссе Заякин! Арбайте цум шайзен унд гросе пферд!
  Последнее – для Бурака, которого перекосило при виде меня:
– Явился не запылился, ур-род безногий!
Злобен мужик и злопамятен, а мы ведь с ним не крестили детей. И непонятна мне причина злобы. Неужели на самом деле такова его подлая натура?
– Я, может, и урод, а ты, бугор, такое дерьмо на палочке, каких свет не видывал, а я ещё не встречал! – вспыхнул я – искры оказалось достаточно.
Пока бригадира корчило, я был уже в трюме. За время моего отсутствия его освободили. Весь груз солёной забрал какой-то транспортюга. «Ничего, – успокаивал я себя, нашаривая ногами скобы трапа, – В трюме я остыну, но сказать этому подонку своё мнение было просто необходимо». Трюм снова пуст. Прохлада. Пять градусов – не мороз, а приятность после недавней парилки. И, главное, я снова один.
Стафеев, трюмный первой бригады, поджидал меня.
– Успели принять полста бочек. Перебондарь, помеченные мелом – текут. Те, что в самом углу, залей и можешь шкантовать.
Дал ЦУ и дунул наверх. Я успел справиться до того, как на меня обрушилась лавина кадушек. Посыпались красавицы – успевай поворачиваться!
Четыре часа пролетели, как в тяжком сне. Передо мной стояла рожа Бурака, и я рвался к финишу, пёр на рекорд, даже Бычкова ни раза не вспомнил и помощи не просил, а надо бы. На это, видимо, и рассчитывал бугор. Наказать хотел за «дерьмо на палочке». К концу смены я был в мыле и пене. Телогрейку сбросил и парил, как потёкший котёл. Сто семьдесят бочек! Раскатать не успел, о шкантах и тузулуке и говорить нечего. Когда Сурен со своим бригадиром спустились ко мне, оправдываться не стал, но Горлов, Тишайший Федя, схватился за голову и бросился к трапу, чтобы прекратить посол и все силы бросить на заморозку.
Под его крики и причитания, Сурен покатил первую стодвадцатку, я взялся за другу. Час мы трудились бок о бок, подбадривая друг друга газетными штампами и призывами.
– Но пасаран! – кричал армянин, кидаясь на кадушку.
– Выстояв, они победили смерть… – хрипел я, надсаживаясь рядом.
– Гвардия умирает, но не сдаётся, – тут же откликался Сурен.
– За Волгой земли нет, – отвечал я на это.
– Мир трюму твоему, – нашёлся Сурен, ковырнув память
– Настроение бодрое – идём ко дну, – уныло констатировал я.
– Партия ведёт нас к победе коммунистического труда! – заявил Сурен, когда все бочки были выстроены и расшкантованы. – Топай наверх, дяденька, тузулук я залью, а ты с трапа не свалишься?
– Постараюсь… – ответил ему, хватаясь за скобы.
– Скажи Тишайшему Феде, что через час могут начинать посол. Я вышел на тропу войны, томагавк мой наточен, – донеслось до меня, когда я сделал передышку в лазе твиндека: страшно болела нога и сил в руках совсем не осталось. – И скажи ему, что я вернусь, когда сниму скальп с Бурака. И ещё скажи, что поёт мне в землянке гармонь про улыбку его и глаза.
Передал слово в слово, надеясь вызвать эту улыбку, но Горлов смотрел хмуро и только кивнул в ответ. В сушилку я не пошёл, робу сбросил в каюте и, забравшись в койку, мигом провалился в сон.
Я спал, не ведая, что Горлов, сдавая в четыре утра смену Толе Рыбкину, будто ненароком помянул Бурака, который доложил ему о полном порядке «в танковых войсках», а порядок пришлось восстанавливать трюмным двух бригад, что Заякин не ушёл, пока тот порядок не был восстановлен. Рыбкин, не стесняясь в выражениях, излил свои чувства в присутствии главного технолога, имевшего привычку часто бодрствовать по ночам, полагая, что в дневные часы по цеху и без того шатается куча всяких надзирателей. Получив информацию, главтех воспылал праведным гневом и, решив покарать краснобая в самый сладкий утренний час, выволок Бурака из тёплой постели для внушения с пристрастием.
Бугор, наверное, принял дозу с устатку и плохо соображал, но вывод сделал правильный: отчитывают его за бочки, а где бочки, там и Заякин, видимо, капнувший на него высокому начальству. И вот бугор, привыкший действовать быстро, споро и без оглядки, помчался, как был в одних плавках, на палубу Г, к Заякину, но спросонья угодил на палубу Д в однотипную каюту, в которой обитала единственная семейная пара – Петя и Дуська,  оба дородные, оба работяги из работяг, оба почитатели бригадира и оба, особенно Дуська, такие же матершинники, как Бурак.
Шкафообразный Петя дрыхнул на нижней койке, его тонтон-макутша на верхней. Туда и ринулся бугор, мигом нашарив вместо Заякина дебелые Дуськины титьки. Дуська, само собой, заорала благим матом и съездила рабочим кулаком бригадиру по харе. Её шкафообразный добавил ещё и ещё, и если не вышиб дух из бригадира своей кувалдой, то нанёс физиономии последнего существенные изменения в рельефе и топографии в целом. Можно представить, в каком состоянии он наконец добрался до меня, ниже которого в служебной иерархии были только кадушки.
Наша Г-34 тоже была взбудоражена непонятным нашествием в предрассветной сини. Мы тоже не поняли кого и зачем занесло к нам в каюту, а потому Хижняк бульдожьей хваткой тотчас вцепился в голую ногу агрессора, а Пчеловод перехватил его правую руку. Я, сгоряча, хватил Бурака, по недозревшему фингалу и включил ночник, после чего, узрев лицо «личного врага фюрера», произнес фразу, мною же созданную в начале рейса и уже ставшую крылатой среди низших чинов: «А где мой шкантодёр?!» Парни его отпустили, а бугор наконец понял, что зашёл слишком далеко и, пообещав разобраться «на другом уровне», исчез.
А происхождение «моего шкантодёра» случилось в трюме, когда, при Пчеловоде, кстати, он не только наорал на меня, но занёс кулак. Давно на меня не орали так бесцеремонно, а поднятый кулак вообще был нестерпим. Я поискал глазами железяку: «А где мой шкантодёр?» и, выхватив её из корзины, так врезал ею по стальному пиллерсу, что Пчеловод, успевший прыгнуть на трап, чуть с него не сорвался. С тех пор и пошло. То в цехе слышишь, то на палубе: «А где мой шкантодёр?»
Не успели утихнуть страсти по Бураку, как я обзавёлся новым недругом. Сцепился с Котькой в трюме, когда сдавали на «Муссон» груз мороженой сардины.
Меня подвели руки. Вернее, пальцы, помороженные в том же Беринговом море, где перевернулись, обледенев, три эсэртэшки. У нас тоже намечалось нечто подобное, но, к счастью, без сильного шторма. А мороз был. Скалывали лёд, вот и ознобил. С тех пор пальчики мои не выносили холода, немели, не сгибались и всё такое. А на перегрузе холода не избежать. Короба ледяные, в каждом весу тридцать два килограмма. Когда укладываешь на поддон нижние ряды, терпимо, но когда закидываешь на куб скользкие да заиндевевшие брусы, то и случаются накладки. Несколько раз они просто-напросто вываливались из рук моих, что и дало повод Котьке съязвить:
– Когда матросу за тридцать, он уже не находка для флота, а сорокоту вообще место на свалке, – и добавил ещё кое-что из будяжьего репертуара.
Нервы были натянуты как струны, а услышать такое в свой адрес от сопляка?! Обернулся и – в лоб. Он сел на жопу и некоторое время пребывал в задумчивости томной. От неожиданности, что ли. Потом вскочил – и ко мне. Но тут Алёхин, как рефери на ринге, втиснулся между нами: «Брэк!» И парни Котьку схватили под локотки: накидаем пачек, если ещё будешь приставать к дяде Вите. Не любили Котьку. Больно уж он своим родичем, Бугром с большой буквы, всем в ноздри лез.
Бурак всё это усёк и стал посылать на подмогу в трюм не Бычкова, а Котьку, возможно, снабдив этого раздолбая соответствующими инструкциями. Толку от него было мало, а вони много. Волынил он напропалую, часто вообще, не предупредив, уходил в рыбцех. Жалоб от меня бугор не дождался, а он, думаю, на них и рассчитывал. Однако, помнил Бурак и об отповеди главтеха по поводу тех ста семидесяти бочек, поэтому смирился и вернул мне Бычкова, только что пережившего роман с кастеляншей Розой, получивший на «Кавказе» шумную огласку. В романе не было чего-то необычного. Все знали, что Генка не был бы Генкой, если бы не умел проникнуть в любую женскую каюту, пользуясь, так сказать, персональной отмычкой. Да и Роза, грудастая и тоже любвеобильная особа, обладавшая даже неким шармом, не слыла недоступной для настойчивых ловеласов. Наверное, дело было в том, что роман их слишком затянулся, а жаждут услад не только боги, но и смертные, тем более забившие очередь к сердцу доступной Розиты.
Эту историю я, конечно, знал, а подробности услышал в трюме из первых уст. Генка не делал из них секрета, да и акции Розы после неё шибко подскочили в цене.
Генка поведал мне, что в ночь очередного взятия им розиных бастионов, его засекли два шустрых электрика Гади и Крыня. Бывшие ростовчане были любителями всевозможных шкод, вот и решили подшутить над более удачливым специалистом амурных дел. Их расчёты строились на том, что любовные утехи на судне имеют свой предел во времени и пространстве: пришёл, увидел, одолел и поскорее рви когти. Что мы имеем, рассуждал, допустим, Гади, замкнутое пространство каюты и минимум времени, оставшееся до завтрака. А Крыня добавил, что покинув ложе любви они не должны выбраться из мышеловки и предстать перед обществом в образе  нарушителей советской нравственности и морали.
Блюстители нравов добыли в машине кусок трубы, изрядно попыхтев, притащили на ней гирю-монстра и, только подперев ею дверь, вспомнили, что они на судне открываются внутрь. В ход пошёл провод. Примотав им гирю к дверной ручке, заговорщики притаились поблизости в ожидании часа икс. И он наступил в положенное время. Заскреблась изнутри Розита. Ага, попались птички, решили Гади и Крыня. И коридор ожил. Появились любопытствующие и зеваки. Кастеляншу выпустили на волю, но Генки в каюте не оказалось. Иллюминатор задраен, броняшка и та опущена и прижата барашком. Где он?! А тот, на кого ставилась западня, подошёл сзади и опустил руки на плечи электриков. «А что вы тут делаете?» – спросил Бычков голосом пионера из фильма «Посторонним лицам вход воспрещён». Последовала немая сцена с разинутыми ртами и некоторым оцепенением Гади и Крыни.
Что до гири, то «кто принёс, тот и унёс», сказал им Генка. И шутники снова поволокли её на сцену, обливаясь потом. Генка вышел сухим из воды, но безвестный поэт всё же пустил по судну стишок, который пользовался большой популярностью:

Спит Розита и не чует,
Что на ней Бычков ночует.
Вот пробудится Розита
И прогонит паразита.

– Вообще-то за подобные штучки бьют морду, но я их пожалел, – добродушно усмехнулся Генка.
– Но как ты исчез из каюты? – спросил я.
– А иллюминатор для чего? Если в него пролезли голова и плечо, считай, что ты уже снаружи, а снаружи – швартов от концевого кранца. Я по нему – на корму, а Розка задраила «запасной выход». Всё тип-топ и оки-доки.
Генка мне нравился своим жизнелюбием и азартом во всём. Что в любви, что на работе. Если на киноэкране возникала сцена с поцелуями, орал из будки: «Соси, соси – засасывай, засасывай, соси!» Этот возглас стал обиходным лозунгом, который стихийно выкрикивали при швартовке, в рыбцехе, когда требовалось подналечь, даже в столовой. А как он расправлялся с бочками, тут и говорить нечего. При этом успевал и шуточку отпустить, и просто поговорить, и что-то рассказать. С аппетитом работал Бычков, со вкусом. Однако я не мог не спросить его, как он оказался библиотекарем при его-то характере.
– Во-первых, я закончил курсы киномехаников, а во-вторых, больше всего не люблю однообразия. В трюме шевелишься, двигаешься туда-сюда, а стоять истуканом четыре часа за рыбоделом не по мне. Возьми Дуську с Петькой. Им хоть бы хны! А ведь они здесь старожилы из старожилов. Можно сказать, родились на «Кавказе». И так из рейса в рейс, из рейса в рейс. Всё ради сберкнижки. И в отпуск почти не ходят. Говорят, что потом отдохнут, – доложил Генка.
– У них что, нет детей?
– Сын имеется. С бабкой живёт.
– Серьёзные люди…
– А ты думал! Был у них в каюте? Нет? Загляни при случае. Цветы в кашпо и горшках, салфеточки, коврики. Как дома устроились, по-хозяйски. Дуська и у кепа в салоне устроила ботанический сад и оранжерею.
Бычков вздёрнул на стакан последнюю бочку и удалился, а я, волоча шлаги и заливая тузулук во все разоткнутые дырки, ещё не знал, что уже нынешним вечером буду лицезреть «райские кущи», взращённые Дуськой и самого Саваофа, ибо вознесусь за облака по его высочайшему повелению.

7.

После смены меня окликнул Бурак.
– Порядок в трюме? – спросил бугор.
– Как в танковых войсках, – ответил без задней мысли, а его перекосило. Знать, вспомнил ту ночь, когда такой же его ответ привёл его в каюту Пети и Дуськи.
– Вот что, Заякин, требует тебя к семнадцати ноль-ноль капитан директор. Смотри, не опоздай на свиданку, – довёл Бурак до меня неожиданное распоряжение. – Не проспи!
– Просплю – разбудишь. Опыт имеется.
И снова его перекосило, теперь на другую щеку, всё еще отсвечивающую жёлтым и синим. Доже нос, что волдырь, был в красных узорах.
– Кстати, как у кепа фамилия? – спросил я.
– Н-не знаешь фамилию своего капитана?!! – изумился он.
– А зачем мне знать её? – удивился я. – достаточно тех, с кем ежедневно общаюсь. Бурака знаю, Калейника, Бычкова и этого… Котьку, курицына сына.
– Ну, ты даё-ёшь! Замараев его фамилия, Замараев! – выдохнул бугор.
– Лев Константиныч?
У него аж челюсть отвисла. Добил я его!
– Ты чо, знаком с ним? – глянул он на меня с каким-то непонятным подозрением.
Я улыбнулся и тоже непонятно: то ли саркастически, то ли таинственно. Дескать, мало ли с кем я знаком. Расстались мы. Я отправился в сушилку-раздевалку, а он, громыхая сапогами по стланям, отправился куда-то вдоль столов-рыбоделов, за которыми уже стояли парни Толи Рыбкина, принявшие у нас трудовую вахту.
Да, знал я когда-то Льва Константиныча Замараева, но когда это было? Это от него принёс мне третий помощник Валька Гвоздилин «дп» – стакан спирта, дабы не схватил насморк матрос второго класса  Заякин и без того растёртый этим напитком и, конечно же, успевший принять его внутрь до некоего окоченения мозгов. Теперь, когда старпом Замараев достиг вершин Олимпа и стал капитан-директором огромной плавбазы, он  вряд ли угостит матроса Заякина стаканом вина даже если узнает его, а он вряд ли узнает, как я не узнал его  при двух или трёх случайных встречах на палубе. Да и вызывает он на капитанский ковёр не для распития вин, а для хорошей вздрючки. Но в чём я провинился?
Об этом и думал, влезая в парадный костюм со всеми парадными прибамбасами – белой сорочкой с галстуком и японскими туфлями, купленными когда-то в Иокогаме. Валерка с интересом следил за моими приготовлениями. «Жених!» – сказал он, но думал, верно, о том же, что и я: не за наградой потребовали Заякина на вершину «кавказского хребта», а за поркой. И когда я направился к двери, даже Хижняк высунулся из-за шторки и посмотрел мне вслед. Один лишь пенсионер Холодилин воспринял происходящее как должное. Всего насмотрелся старик за долгие годы службы под началом разных капитанов. Впрочем, он спал.
Итак, с палубы Г на палубу В… Зачем я всё же понадобился ему? Была моя объяснительная по поводу тех ста семидесяти кадушек. Неужели из-за этой чепухи? Палуба Б… Была ещё моя нога, но она-то причём? Палуба А. Последний шаг, и я на вершине. «Кавказ» подо мною. Один. В вышине. Пора отдышаться у края стремнины.
Дверь капитанских апартаментов распахнулась и, прижав меня к переборке, в коридор вывалилась толпа наместников Саваофа. Весь ареопаг. Бурак в арьергарде. Двинул жвалами при виде меня и прошёл мимо, не повернув головы кочан и чувств… А чувств у него, наверно, видимо-невидимо! Может, накачали его на производственной совещалке?
Когда умолк шум крыльев архангелов и олуха царя небесного Бурака, стукнул я в дверь костяшками пальцев и вошёл в салон-кабинет, под сень Дуськиных кущ.
– Матрос второго класса Заякин прибыл по вашему требованию.
Первый помощник, сидевший на диване, дрыгнул ногой и кивнул. Капитан, что-то ковырявший в горшке с цветочками, вернулся к столу и сел в кресло.
– Во-первых, не требовал, а просил пригласить ко мне матроса Заякина, а во вторых, с какой стати матрос второго класса вырядился как жених?
– Мне было велено не опаздывать на «свиданку», а на свидание нужно являться при параде, так я подумал и решил.
– Кем велено?
– Бригадиром.
– Ясненько… – сказал Саваоф, приглядываясь ко мне. – Нам раньше не приходилось вместе работать? – спросил он.
– Было дело под Полтавой товарищ капитан-директор, – кивнул я. – Однажды третий помощник Валька Гвоздилин даже принес мне стакан спирта, якобы от ваших щедрот. Помпа дрыгнул теперь обеими ногами и вперился в меня.
– Это какой же Гвоздилин?
– Валентин Федосеич, зам начальника по кадрам, – ответил за меня Саваоф. – Да, Заякин, теперь и я что-то начинаю припоминать. Ну ладно, не будем предаваться воспоминаниям когдатошней давности. Итак, приступим. Заякин… Виктор, кажется?
– Так точно. Михайлович. Виктор – значит, победитель.
– Ну, это ещё посмотрим. На всякого Виктора найдётся свой Лев.
– Особенно, если Лев – капитан-директор, а Победитель – матрос второго класса.
– Тоже верно, – признал Саваоф. – Впрочем, ближе к делу. Кто начнёт? – обратился он к помпе. – Я или вы, Борис Анатольевич?
– Какая разница… – вяло отреагировал тот, в то время как я разглядывал лианы, опутавшие кабинет, и думал, что если б сюда запустить Гратис, уж она бы на славу порезвилась среди этой зелени и горшков.
– Тогда приступим…
Он перебрал стопку бумаг и отложил три. В верхней я узнал свою объяснительную.
– Вопрос первый. Что произошло в трюме между вами и рыбмастером Бураком?
– Да у нас каждый день что-нибудь происходит и в трюме, и в цехе. Может, уточните, товарищ капитан. Может, не с Бураком, а с бочками? – решился на вопрос и я.
– О бочках особый разговор. А с бригадиром? – спросил он.
– По-моему, ничего, что требовало бы вмешательства высших сил. Всё нормально.
– Что за тон, Заякин?! – вмешался помпа.
Я промолчал.
– Ни трений, ни конфликтов? – перехватил инициативу помпа.
– Ну, как же без них? Но это же бытовуха, мелочи жизни.
– А вот Бурак так не считает!
– Ему виднее, – развёл я руками.
Саваоф выдернул из-под объяснительной другой листок.
– Вот он пишет в докладной на моё имя, что будучи при исполнении в нетрезвом виде… так… ну да, вот: вы угрожали ему в трюме ломиком, и если бы он не увернулся, то вы бы нанесли ему увечье. Было, Заякин?
– Было, – признался я. – Занёс ломик в качестве контраргумента против его матерщины, которой он довёл меня до белого каления. Пришлось пригрозить шакантодёром.
– Ах, шкантодёром!
– Но не ломиком. И врезал им по стояку, чтобы показать, как это могло бы выглядеть в натуре, – счёл нужным я сделать такое разъяснение.
– А ведь это серьёзно, Заякин! – вмешался помпа. – А если бы ударили?
– Если бы да кабы… Отскочила бы железяка от его лобешника, как от пиллерса. Он непробиваем. Вам, товарищ первый помощник, с верхотуры не видно, что делается в самых низах. А вы бы инкогнито, как Гарун-ар-Рашид, заглянули б разочек в трюм, тогда у Бурака и поводов не было писать кляузы.
– А как быть тогда с вашим… этим диким афоризмом? Уже и в кают-компании слышишь иной раз: «А где мой шкантодёр?»
– Польщён и горжусь.
– Выходит всё-таки, что угроза имеет реальную подоплеку, что получила такую популярность на судне!
– Вот и разберитесь с подоплёкой, – парировал я. – Это ваша прямая обязанность. Саваоф уже скучал, а помпа только входил во вкус дознания.
– Вот и Курицын пишет, что вы ударили его во время перегруза.
– Сильно сказано! Кто он и кто я? Было, ткнул его в лобешник, а он поскользнулся на снежном крошеве и бух на задницу. А вот ребята, те – да, чуть ему бока не намяли.
– Да ты садись, Заякин, садись в кресло, – усмехнулся Саваоф Замараев. – в ногах правды нет.
– Её и в заднице не сыщешь, – буркнул я, однако в кресло всё же опустился.
– Её и у Бога нет, – кивнул Саваоф. – А ты, значит, не забыл «Стрижа»?
– Какое это теперь имеет значение, – ответил я, чувствуя, что уже устал от этого разговора, ненужного ни ему ни мне. Наверное, помпа вынудил Саваофа провести этот допрос. Сказал, что кляузам надо дать ход. Одну написал бригадир, другую избитый племянник уважаемого человека, САМОГО начальника управления. Дескать, что если тот даст ход делу против них и лично против него, первого помощника, которому вверен надзор за нашими душами, то неприятностей не оберёшься. – Почти забыл. Столько лет прошло, а половину из них я провёл на Камчатке.
– А кем трудился, если не секрет?
– Боцманом, старшим тралом.
– Солидно!
– Из трюма не видно.
– Постой, постой, кто-то мне рассказывал что-то такое про Камчатку, – не унимался Саваоф. – Значит, о тебе. Ну,  конечно, Александр Фадеич Хатунцев, сосед по лестничной площадке!
– А, Сашка! – оживился я. – Он когда-то меня в моря сагитировал, а Валька… пардон, Валентин Федосеевич помог нынче попасть на «Кавказ».
Помпа слушал, разинув рот, а Саваоф благодушествовал и даже, кажется, веселился.
– Да, Заякин, на ту площадку выходят наши три квартиры. Соседствуем уже четыре года, а видимся редко. Один на берегу, другой в море, а то наоборот.
– Пишите письма, – посоветовал я.
– Жене написать некогда, – посетовал он. – А ты женат?
– Да. Но семья пока там, в стране вулканов. Жена сейчас занимается обменом квартиры. – Ну, что ж, остаётся пожелать вам успеха, – кивнул он мне и, обратившись к помощнику, подвёл итог: – Борис Анатольевич, Бурака мы знаем как облупленного. Он, конечно, собаку съел в своём деле, но хам и вздорный мужик. Курицын – это зелёный сопляк. По-моему, и о нём никто не скажет доброго слова. Я наводил справки. Поэтому я не верю ни одному слову того и другого, когда они в один голос пишут, что Заякин был пьян и в тот раз, когда уронил бочку на ногу. Не был, Заякин? – обернулся он ко мне.
– Ни в одном глазу. А с бочкой… обстоятельства. Их слишком много, а я один.
– Когда много, трюмному необходим помощник.
– Бычкова даёт бригадир. Он, как-никак, болеет за бригаду, хотя порой своеобразно. Век бы работал с ним, с Геннадием.
– Ну ладно, всё! – резюмировал Саваоф и вылез из-за стола. – Всё ясно и без песен.
Сколько вас в каюте? Четверо?
Он достал из холодильника четыре великолепных апельсина.
– Держи на всех. Знакомец недавно доставил гостинец с Канар. А скоро будет подарок для всего судна. И яблок поедим, и молочка гишпанского попьём. А у тебя, Борис Анатольич, будет напутствие матросу Заякину?
– Поменьше бы ссор, побольше бы дела.
– Я присоединяюсь, – сказал Саваоф. – Можешь быть свободен, Виктор…
– Михайлович.
От апельсинов я не отказался и, поблагодарив, вышел вон.
Я спускался к себе, считая палубы в обратном порядке: А, Б, В и моя Г. Ниже – Д и верхняя палуба с пустыми каютами по левому борту. По правому, возможно, тоже пустуют, но я туда не заглядывал. Сейчас на базе 233 человека, а скольких сократили? Впрочем, теперь это не имеет значения. Экономика должна быть экономной. И я был доволен собой. Я не сплоховал. Не унижался перед ними и не оправдывался. Ну, было, было чуть-чуть, а чуть-чуть не считается.  И Саваоф оказался неплохим мужиком – ишь, какие апельсины, вместо раздолбона! И он тоже помнил «Стрижа», на котором был старпомом в те давние времена. Теперь он капитан огромного судна и, кажется, не завидует Гвоздилину, ставшему большим начальником, но оставшимся прежним Валькой, что большая редкость в наше время. Ну и я остался прежним. Только стал больше понимать в нашем рыбацком деле, что тоже не имеет значения. Теперь я трюмный второго класса, и все мои прежние знания никому не нужны. Пока. Дальше будет видно. И я не завидовал им, не завидовал даже Сашке и Мишке Сулимчику. Старпомы? Прекрасно. Значит, это было им нужно. У меня есть то же море, есть руки, есть семья и книги, которые для меня то же, что пчёлы для Валерки. Каждый на своём месте должен делать то, на что способен и что может. Хорошо делать. Вот и вся философия.
– Ну как, дядя Витя, вломили по первое число? – спросил Валерка, а бондарь высунул глаз из-за шторки.
– Оправдан и обласкан. Держи, дармоед, гостинец с барского стола!
Я кинул ему золотой шар, а два других сунул Хижняку и Холодилову.
– Но помпе, мужики, я вроде не понравился.
– Он такой! – сказал Холодилов, сдирая шкуру с апельсина. – Я с ним на «Пассате» ходил. Начпрод у нас проворовался, так он его защищал с пеной у глаз.
– Может, у рта? – поправил Валерка.
– Везде с пеной, – ответил пенсионер. – И с переду, и с заду.

8.

– Довели рыбу до стресса! – воскликнул технолог.                Довели. Тралы выскоблили каждый метр грунта, кошельковые неводы процедили верхние горизонты и поведение сардины стало, можно сказать, непредсказуемым. Ушла кормиться в другое  место, но в какое, куда? И капитаны дунули в разные стороны искать беглянок, а наш «Кавказ», до сих пор торчавший на одном месте, выбрал якоря и торопился туда, откуда слышался радиовопль самого удачливого: «Нашо-ол! Пойма-ал!» В тот же квадрат спешили кучей и неудачливые. Начиналась свалка. Иногда мяли друг другу борта, а однажды чуть не утопили литовца: какой-то торопыга пропорол ему форштевнем обшивку в районе машинного отделения, тот уже начал пускать пузыри, но прибалты успели завести пластырь, а потом подоспел спасатель и уволок его в Касабланку.
Мы на какое-то время познали, что означает «это сладкое слово свобода». Что-то делали, чем-то занимались, но, в основном, били баклуши.
Бурак, после моего визита в заоблачные выси, слегка поутих. Приказа с карами в отношении Заякина не появилось, и он как-то странно поглядывал на меня, очевидно припомнил мой возглас «Лев Константиныч?» и делал выводы. Я же был непроницаем для его взглядов. Держался, как обычно, и, как обычно, старался не давать поводов для придирок. Сокаютников своих попросил не болтать даже об апельсинах, но слушок о них всё же просочился, и факт сей, тоже заставил бригадира слегка поутихнуть, а лексикон приблизить к нормам языка кухни и коридора обычной коммуналки. Впрочем, натура брала своё. Особенно теперь, при безрыбье, когда светлое будущее начало видеться в чёрном свете. Тогда Бурак становился прежним Бураком. Однако, как сказал поэт, «есть божий судия, наперсники разврата, есть грозный судия, он ждёт». И он дождался.
На вахту наша бригада заступила с ноля часов.
Предстояло заняться «самоедством». Технолог распорядился заготовить банки для пресервов, чтобы пустить на них малосольную из последних стодвадцаток, занимавших половину твиндека второго трюма.
От Бурака попахивало фуфыгой. Наверное, ему не терпелось присоединиться к Дистрофику для продолжения возлияния. Так думалось мне, когда он, прежде чем исчезнуть, дал бригаде упрощенную программу действий:
– Закончите с банками, сидите по углам и не вякайте. И не разбредайтесь, чтобы потом мне не искать каждого.
Мы навалились дружно, и, покончив с заданным уроком, забрались в самый тёмный угол рыбцеха за столами глазировщиков, где Колька Алёхин предложил свою «программу»:
– Дорогие товарищи, коллеги и друзья, бугор далеко, завтрак ещё дальше, а потому я, как самый умный и самый из вас инициативный, предлагаю ударить хором по картошечке в мундире, да с лучком, да с черняшкой и малосольной пресервой. Ась, не слышу мнений? Тогда есть мнение прения не проводить, а сказку сделать былью.                Коллеги и друзья, когда доходит до жратвы, всегда действуют расторопно. Кто-то притащил с камбуза ведро картошки, кто-то спроворил лук и хлеб, кто-то извлёк из трюма коробку только-только дозревших пресервов, которые имели первозданную нежность, аромат и вкус – качества немыслимые, когда эта же сардина доберётся до прилавка.
Картошку высыпали в бочку-пятидесятку, сунули в неё резиновый шланг от паромагистрали, сверху закутали брезентом и открыли вентиль. Бочка вздрогнула под ударом нескольких атмосфер пара, зафукала и запарила, вздувая брезент. Мы, в предвкушении объедаловки, снова забрались в тёмный угол и, расположившись на кипах картона, которые уже утром превратятся в коробки, занялись Большим Морским Трёпом, с недавних пор получивший стараниями того же Алёхина название «Вечера на хуторе близ Марокко».
Для таких вечеров у Алёхина были излюбленные жертвы для заклания – Котька Курицын и Петя с Дуськой. «Завести» супружескую пару было Колькиной заветной мечтой, но, увы, неосуществимой. От этой твердыни отскакивало любое его красноречие и остроумие, поэтому нынче он принялся за Котьку, который, не дожидаясь картошки, успел всухомятку умять полбанки сардины.
– Хлопцы, обратите внимание на коллегу Курицына, – приступил Алёхин к атаке на моего «кровника». –  Сегодня утром, когда один доброхот отдал мне свою порцию колбасы, коллега возник по этому поводу: почему мне, а не ему? А что мы видим сейчас? Мы видим, как он пожирает благородную сардину, которая не есть колбаса. Вы спросите, с чего бы такая жадность? Проголодался ребёнок? Вовсе нет. В этой рыбе много фосфору, столь необходимого для возбуждения умственного процесса. Чем меньше мозгов, тем больше им нужно фосфора, чтобы нарастить умную массу извилин. У Котьки, вы это видите в натуре, велика мышечная, костно-мясная, масса, а с серым веществом не всё благополучно.
Котька метнул на Алёхина злобно-подозрительный взгляд, утёр губы рукавом и, немного помедлив, всё-таки достал из банки ещё одну рыбёху.
– Я не скажу, что Котька форменный… ну, вы понимаете, о чём я говорю? Ну, а он лопает её по совету своего дяди товарища Курицына, нашего глубокоуважаемого начальника конторы. Я с ним по-корешам, он и сказал мне, что специально отправил племяша, эту стоеросовую дубину, в море, чтобы тот ежедневно употреблял этот морской продукт и набирался ума-разума.
Котька отбросил обгрызенный хвост и уставился на Кольку.
– Ты по-корешам с дя-яде-ей?! Ври-ври да не завирайся! – не поверил он.
Мне было смешно. Этот парень не обратил внимание на обидные слова, но факт знакомства Алёхина с САМИМ управляющим счёл абсолютно невозможным.
– Именно по-корешам, – подтвердил Алёхин. – Придём на берег, спроси у него. А скорешились мы так. Еду я как-то в трамвае. Час поздний, в вагоне пусто, а у зоопарка лезет ко мне на площадку Пал Фокич с проверяющим из министерства, с тем что, помните, был на отходе. Оба в дребодан, но москвич совсем лыка не вяжет и всё вспоминает какую-то жопастую официантку, которую он хотел бы сейчас приголубить и, значит, порывается вернуться в кабак. Товарищ Курицын хохочет и говорит, что у вокзала жопастых хоть пруд пруди за четвертную. А тут из будки, это уже на площади, выходит водила и требует предъявить билеты, а у них нет талончиков. Не пробили.
– Дядя не пьёт и в трамвае не ездит, – не поверил Котька. – У него личный шофер.
– С тобой не пьёт. С тобой лакать, какой интерес? А с московским жлобом приходится. По долгу службы обязан ублажать. И не перебивай, коли ничего не знаешь. Так вот, билетов у них нет, роются в карманах, а в них ни копья – всё просадили в кабаке. И, главное, начали залупаться: да ты знаешь, мол, кто мы такие?! Да мы… А мужик им и говорит, вот спущу вас сейчас рылом на асфальт, будете знать, кто вы такие. Вижу, дело пахнет керосином. Купил им талончики, пробил. Коллега Курицын даже прослезился. « Какие, – говорит, – есть чуткие люди в советской стране! Кто вы, молодой человек?» « Ваш матрос, – отвечаю Пал Фокичу. – Работаю в вашей конторе. Скоро в рейс ухожу на «Кавказе». Уже и аванец отходной получил». «А не дашь ли сотняги до завтрева? – спрашивает он. – Мы выпили, а теперь решили ударить по бабам». «О чем речь, – говорю. – Берите две!» И вручаю ему пару бумаг. Он снова прослезился от больших чувств. «Как твоя фамилия, матрос?» – спрашивает меня и жмёт руку. «Алёхин, – говорю, – Николай» «Коля, друг мой любезный, ты свой в доску, потому и взял у тебя. У другого бы – ни в жисть. Ты завтра, прямо утречком, загляни ко мне в кабинет. По-корешовски загляни, без всяких там фанаберий, я и рассчитаюсь с тобой», – говорит он мне.
Колька сходил к бочке , принюхался и, поправив шланг, вернулся в угол.
– Прихожу утром в контору, – продолжил Колька, – идти к Пал Фокичу, конечно, не собираюсь: коли выручил его по-корешовски, так зачем с него деньги брать, верно, Котька? А он мне навстречу катит по коридору. И ведь на бровях был накануне, а меня запомнил! Ну, думаю, башка, ну, физиономист! Жмёт мне руку прилюдно и эдак, с намёком, мигает: «Принес заявление на материальную помощь? Нет еще?! Так успевай, пока я в конторе и кассирша в банк не отчалила. Идём, прямо у меня и напишешь». Пошли. Я пишу на сотню а он исправляет на тысячу. «Получишь, ко мне зайдёшь», – говорит он мне. Получил деньгу и – к нему. Он мне  вернул мои две сотни, остальные в карман сунул. «Соображать нужно, Коля, – подмигивает мне с юмором, – коли у меня служишь». Тяпнули мы с ним коньяку. Он и говорит при прощанье: «У вас на «Кавказе» племяш мой находится. Возьми над ним шефство. Смотри, чтоб он ел как можно больше сардины, фосфору для мозгов набирался. Он у нас малость с придурью, так чтобы вернулся с головой как у министра». Я ему пообещал, а он…
Колька умолк – появился Бурак, как подкрался!
– Опять за старое?! – заорал, увидев парившую бочку. – На всех докладную накатаю, чтоб вычли со всех за пресервы! Ишь, повадились жрать по ночам! Ещё неделя хозработ, тудыт вашу мать, и все пресервы слопаете!
Он подскочил к бочонку и саданул его в бок сапогом. Тот опрокинулся на бок, брезент слетел, а шланг, распираемый давлением в несколько атмосфер, подскочил, изогнулся дугой и воткнулся в промежность бригадиру, окутав его до головы парами раскаленного конденсата.
В первый миг мы остолбенели, в то время как бугор, катался по палубе, пытаясь ногой отбросить шланг, который как прилип – не хотел расставаться с жертвой. И всё-таки первым очнулся я.
– Колька, перекрой пар! – крикнул и, подскочив к Бураку, за плечи и за волосы выволок его на сухое место. – Парни, снимайте с него сапоги и штаны! Трусы тоже снимайте! – командовал я. – Валерка, Котька, дуйте в лазарет за носилками и Айболита предупредите. Да прихватите простынку, что ли, надо прикрыть срам! 
И парни забегали, зашевелились.
Будяга раздели. Штаны и трусы прикипели к телу. Он орал, как будто его резали, но нам было не до сантиментов: ковали, пока горячо. Содрали тряпки, а там – голое мясо, а между ног, – что варёная свекла. Накрыли белой тряпкой и – в лазарет, на попечение доктора и Лидочки, которая, узрев такое, чуть не хлопнулась в обморок.                Утром  бригада появилась на доске приказов: всем вкатили строгача, а пар в цех стали давать только по разрешению технолога.

9.

«Отряд не заметил потери бойца», но не остался без командира. Два часа за нами приглядывал Толя Рыбкин, два часа – химичка Ангелина. Технолог тоже не оставлял без внимания проштрафившуюся команду. Однако безрыбье и «самоедство» разбаловали нас. И отоспаться успели, и до тошноты насмотреться старых фильмов. Я, правда, сеансов не посещал, я гулял с Гратис. Наша дружба окрепла, а поводок делал её еще крепче и теснее. Как говорится, дружба дружбой, а табачок врозь. Мартышка с таким вожделением поглядывала на грузовые колонны и стрелы, опутанные, точно лианами, множеством снастей, что я не решался отпустить её на свободу даже на миг в этих стальных джунглях.
Однажды мы забрели на корму, где боцманята швартовали тралец, которому повезло где-то наскрести аж сорок тонн сардины. Здесь командовал Дистрофик. Он был трезвый и злой. На днях старпом и доктор совершили внезапную и дерзкую вылазку, результат которой их ошеломил. Они обнаружили брагу в трёх огнетушителях ОХП-10, ёмкостью девять литров каждый, а в каюте старшего матроса нашли шлюпочный анкерок с чистейшим самогоном. С этого дня Дистрофику перестали отпускать в судовой лавочке не только парфюмерию, но и соки. О сахаре и говорить нечего, но я думаю, что его вместе с дрожжами он добывал у своего приятеля начпрода, который как раз в эти дни отбывал наказание за решёткой изолятора нашего лазарета, где, маясь тяжелейшим похмельем, подписывал кокам бумажки на продукты и выдавал ключи от кладовок, взывая к совести пищеблока: «Лишнего не брать!»
Мы с Гратис наблюдали за происходящим из-за бочки с квасом.
Кроме Дистрофика и боцманят здесь был и Колька Алёхин. Тоже в роли наблюдателя. Что поделаешь, каждый развлекался как мог, а швартовка, да ещё с участием трезвого старшего матроса, это же целое представление.
Мерно гудел мощный кормовой шпиль, наматывая на барабан кольца стального троса. Дистрофик заорал. Ему придавило пальцы, но боцманята не растерялись, успели вырубить шпиль и спасти кисть алкаша. Пока раззява разминал да растирал руку, Алёхин меланхолично поучал матросов-практикантов:
– А вот на «Уральских горах», помню, мотали вот так же верёвку со шпиля и замотали на вьюшку старшего матроса. Наш-то чуть на шпиль не угодил! Вот был бы форшмак!
– Да не может быть, чтобы старшего матроса намотало! – усомнился Дистрофик, дуя на посиневшие пальцы, в то время как парни крепили швартов на кнехт.
– Точно говорю! – настаивал «очевидец». – Стоял он, примерно, там же где и ты, а гаша крутанулась и – ему на шею. Затянула, прижала и пошла наматывать.. Её потом зубилом рубили прямо у него на шее.
Боцманята прыснули.
– Короче, а что с тем матросом? – допытывался Дистрофик.
– А ничего… боцманом ходит на тех же «Горах».
Наконец Дистрофик допёр, что его «купили» и набросился на Кольку. Тот пустился наутёк. Боцманята тоже отправились по своим делам. Я выпил квасу. Для Гратис нашлась конфетка. Мартышка вскочила на планширь и принялась разворачивать фантик, а я, навалившись на фальшборт, обратил взгляд свой на тралец, что тёрся серым бортом о чёрные туши кранцев, взлетал и опускался рядом со мной. Выгоревшая доска с номером и названием судна иной раз оказывалась на уровне моих глаз. «СРТ-Р 8069 ОСИНОВЕЦ» прочёл я и вспомнил, что Колька Алёхин как-то говорил о знаменитых некогда громадных барках, так называемых, виндджаммеров – «выжимателей ветра». Их строили в Германии, а их названия начинались на П, отчего вся серия этих парусных судов стала называться «летающими П». Заметьте, сказал Колька, что возле нас отираются одни «летающие О»: «Омск», «Орехово», «Очемчире», «Осинники», «Обдорск», «Обухово», «Огон», «Ока», «Ориандра», «Омар», «Остров», «Омуль», «Ожогино» и так далее. И вот теперь, думал я, разглядывая рубку траулера, ещё и «Осиновец» откуда-то взялся. Раньше его не было среди поставщиков сардины, это я помнил точно. А этот не пустой. Рядом с бортом «кошель», в котором, на беглый взгляд, тонн пятьдесят сардины. Но первый стамп, поднятый на нашу палубу, был загружен какими-то железными загогулинами, явно предназначенными для наших ремонтников.
Наконец пошла и рыба. Я загляделся и не заметил, как на крыло тральца вышел из рубки коренастый мужичок. Обернулся к нему, когда он начал по-хозяйски наставлять своих механиков, собравшихся у сетки, чтобы перебраться в ней на «Кавказ».
«Старпом… – подумал я, разглядывая чубчик с седым вихорком, и вдруг оцепенел, узнав в мужичке своего друга: – Сашка! Ну, конечно, Сашка!!!»
– Эй, на барже, нет ли старого матроса на мясо? – окликнул я его нашим старым паролем.
Он аж дёрнулся, задрал голову и расплылся:
– Отвали, жлоб, сами мачту грызём! – и, выдав «отзыв», возопил: – Витя, ты ли это?! Ведь знал, что ты где-то здесь, но про «Кавказ» даже не подумал!
Гратис вскочила мне на плечо и уставилась на него.
– Сашка, лезь к нам, пока ваши с рыбой кантуются! – возопил я – Хоть часок поболтаем. Ведь тыщу лет не виделись!
– Да не могу, пойми-и! Мой хозяин до вашего подался, а я за всё в ответе. На вахте я!
– Ч-чёрт, вот незадача!..
– Погодь, Витя, я сей минут!
Он крутанулся на пятках и скрылся в рубке. Я видел его сандалеты, видел щиколотки, я знал расположение всего, что находится там внутри, и понял, что Сашка топчется у радиотелефона.. С кем он говорит? Со своим кепом или с нашим Саваофом?           Наконец Сашка выскочил на крыло.
– Витя, друг! – Он сиял. – Спихни кому-нибудь свою макаку и дуй до стампа. А не хочешь путешествовать в этой бадье, сетку попроси – не откажут!
Просить не пришлось.
С высот Олимпа спорхнул чистенький херувим – штатный рулевой, «мини-штурман», как мы называли этих лоботрясов. Доложив, что прибыл с высочайшим указом, касательно меня, сам распорядился насчёт сетки. Я сунул ему цепочку, попросил тотчас доставить Гратис лично Айболиту, вцепился в стальные ячеи сетки, взлетел над фальшбортом и опустился прямиком в Сашкины объятия.

10.

Неожиданная встреча? Нет, она была предопределена. На то и океан, на то и люди, что бороздят его воды. Когда-нибудь и где-нибудь такое обязательно случается. Ты знаешь об этом, но неожиданность тем и хороша, что она всюду и везде неожиданность. Особенно если неожиданность приятная.
Пока «осиновцы» сдавали улов, я не путался под ногами у старпома, и на палубу носа не высовывал, чтобы какой-нибудь «коллега Курицын» не начал причитать, почему на траулере оказался я, а не он. Сидел в Сашкиной каюте и глазел в иллюминатор. Даже шторку не отдёргивал. Её шевелил ветерок, а мне хватало щели, мимо которой мелькали люди, а у верхнего среза проплывало ржавое днище полного или пустого стампа. Правда, и теперь, когда тралец бежал океаном, Сашка снова исчез. Достал из-за дивана связку «Литературки», сказал, что Манюня подбросила ему чтива, а у него руки не доходят даже поковырять «у носи». Через час вернусь, добавил он, тогда и посидим по-человечески. Газеты были старыми. Я зашвырнул связку в угол между торцами койки и дивана, на который плюхнулся лицом к лобовому иллюминатору и, глядя на сдвинувшуюся занавеску, за которой взлетал полубак в белой пене пышных усов, подумал о качке, от которой совсем отвык на «Кавказе».
Он забегал ещё несколько раз. Увидел, что газеты я даже не развязал, сунул мне альбом со своими рисунками, что успел «накарябать в Луанде». Я не великий знаток, но разглядывая портреты моряков, фигурки чернолицых ангольцев, пальмы, корабли и несколько простеньких пейзажей, что начертала фломастером Сашкина рука, всё же оценил его труды на этом поприще как вполне успешные и достойные внимания.
В какой-то книжке мне попалась фраза «насколько же многослойны человеческие мысли». Верно. Но не всегда. Для этого нужные особые условия, вроде нынешних. Теперь я думал разом о Сашке, как о матросе, о старпоме, а теперь ещё и как о художнике. Пусть любителе, но что из того, если видеть друга в этой роли было мне всё-таки непривычно. В часы досуга многие моряки предаются чему-то подобному. Кто выпиливает лобзиком всякие фигуры, кто ладит коробки, украшая их мелкими ракушками. Словом, кто во что горазд. Меня занимало другое. Нас свёл случай, и он же повязал с морем, как и тех, кто сделав рейс или два, расставался с ним навсегда. Почему же застрял я?  Неужели из-за «солёной купели» (книжку с таким названием я когда-то читал) и морского, выходит, крещения? И ведь я, салага зелёная, не думал тогда, что не окажись рядом Сашки с кругом и «Стрижа», я мог бы уже околеть через несколько минут. Судьба? А что она такое, если не брать во внимание это слово, затёртое в быту до того, что оно уже ничего почти и не значит. И вообще «судьба» и «случай» – это одно и то же или же есть между ними какая-то разница? Мог бы Сашка стать художником, не доведись ему по прихоти судьбы стать моряком?
Додуматься до чего-то не удалось. Динамик откашлялся и произнёс:
– «Осиновец» шлёт музыкальный привет гостю с «Кавказа»
Зашуршала магнитная лента – раздалась красивая и чёткая музыкальная фраза, вслед за которой подал голос певец. Он почти не пел, а скорее выговаривал слова не слишком громко, но
как-то меланхолично и отрешённо:

В Кейптаунском порту, с какао на борту,
«Жаннетта» поправляла такелаж.
Но прежде чем уйти в далёкие пути
На берег был отпущен экипаж.

Да, голос был каким-то бесстрастным и отстранённым. Кому он принадлежал? Эмигранту старой формации? Или сыну того эмигранта? Но в акценте и манере исполнения и заключалась вся прелесть.
Идут сутулятся, врываясь в улицы,
И клёши новые ласкает бри-иззз!
Они идут туда, где можно без труда
Найти себе и женщин и вина,

 

Где всё повенчано вином и женщиной,
Где глазки нежные волнуют кро-ооо-овь!

Певец словно бы разговаривал со мной о том же, о чём мы пели в детстве. Да, мы горланили то же самое, но чуть иначе. Я начал задрёмывать, но продолжал слушать, стараясь не пропустить разницу и мысленно комментируя услышанное. Певец сделал паузу. Я поторопил его: «Ну-ну, валяй дальше…» И он тут же продолжил. «А вскоре, чуть рассвет, вошли в таверну Кэт четырнадцать французских морячков», где они, как и англичане, надеялись найти всё, о чём мечтали, однако нарвались на крупные неприятности. События разворачивались в духе жанра: саксы повздорили с галлами и заварилась каша под названием «наших бьют». Сначала «один моряк француз, по имени Пенруз, хотел уж было склянки отбивать», то есть думал затеять обычный мордобой, но коль «спор в Кейптауне решает браунинг, то с шумом грохнулся гигант-францу-ууу-уз!» И понеслись души в рай! О чём певец сообщил всё так же меланхолично: «И кортики достав, забыв морской устав ( причём, интересно, морской устав, когда «наших бьют»?), они дрались, как тысяча чертей», а чего добились? «Все ленты сорваны, тельняшки порваны, и клёши новые залила кро-ооо-овь!» А в результате гора трупов и «не вернулись в порт, и не взошли на борт четырнадцать французских моряков». То-то: против лома нет приёма, тем более против «пушки». В общем, за что боролись, на то и напоролись.

Уж больше не взойдут на каменный редут
Четырнадцать французских морячков.
Уйдут суда без них, безмолвных и чужих,
Уж лучше бы дошло до кулако-ооо-ов!

Я не совсем понял, причём здесь «каменный редут». Видимо, что-то пропустил сквозь дрёму, но, убаюканный бегом судна, успел подумать, что «кулаки» – всё-таки  более предпочтительный вариант, а теперь «не быть им в плаваньи, не видеть гавани» и…
И провалился в препоганейший сон.
А снилось, что Бурак спускается ко мне в трюм, зажав в зубах преогромнейший маузер, и лицо у бригадира самое зверское. У меня же только корзина со шкантами. Я хватаю пригоршнями эти деревяшки и швыряю их в Бурака, соображая, что они ему, что слону дробина, а мне… А мне «не быть в плаваньи, не видеть гавани». Главное, под рукой ни ломика нет, ни «хохолтальника» – гиблое дело! «Уж лучше бы дошло до кулако-ооо-в». И вот тут-то подоспел Сашка – разбудил.
– Ты чего такой встрёпанный? – спросил он, вываливая на стол пакеты с помидорами и апельсинами.
– Да, понимаешь, гнида одна приснилась с подачи вашего маркони: «В Кейптаунском порту, с какао на борту», – ответил, разглядывая две бутыли алжирского вина и кое-какую снедь уже приготовленную Сашкой для предстоящего застолья.
– Моя запись! – заметил Сашка, складывая помидоры в раковину и пуская воду. – В Лас-Пальмасе сделал. Осчастливил себя покупкой магнитофона и сразу опробовал. Как наши суда обосновались на Канарах, так испанцы и начали совать эмигрантов во все передачи.
Его конопатый нос был облуплен, майка-сетка туго обтягивала коричневые плечи, а великоватые шорты спускались ниже колен, так как постоянно соскальзывали с живота. Я с удовольствием разглядывал Сашку. Он не изменился. Почти. Ну… в допустимых пределах. Двигался по-прежнему шустро. Говорил что-то и резал лук, откупорил бутылки, раскромсал помидоры, вынул из тумбочки банки с рыбой «собственного приготовления», достал стаканы, протёр полотенцем нож и вилки. «Собственное приготовление» в виде кусков выглядело весьма аппетитно.
– Что это за животное? – спросил я.
– Меч-рыба, – пояснил Сашка, сковыривая с банки пластмассовую крышку. – Попалась, глупая, в наши сети. Сдавать не стали великаншу, а поделили между собой и камбузом.
Шторка вздувалась пузырём. Ветер обдавал нас запахами, которые издаёт лишь палуба промыслового судна – букет! Описывать его нет смысла да и невозможно, пожалуй. Его можно только обонять посреди бирюзово-индиговых волн, среди густо-смоляных тросов и груд дели невода на выщербленной дощатой палубе, поблескивающей солью и чешуей, струй воды, время от времени плещущих водопадом с полубака.
– К столу, Виктор Михалыч, к столу! – пригласил Сашка. – Всё культурненько, всё пристойненько и закусочка на бугорке. Давай, Витя, – он поднял стакан, – за нашу встречу, за наших женщин и за наших деток!
Мы проглотили африканскую кислятину, и Сашка потребовал отчёта о моей жизни на Камчатке. Я сказал, что о самых важных событиях он знает из моих писем, а всё остальное не отличается от его времяпровождения. Рейсы той же продолжительности, рыба другая, разве что переходы до промысла и обратно до порта намного короче.
– Так зачем же вернулся в Кениг? – спросил Сашка.
– Захотелось сюда, на материк.
– На материк! Здесь самый ближний – Атлантида! – засмеялся Сашка.
– Ладно тебе!.. – отмахнулся я. – На тебя, старпома, посмотреть захотелось. Как ты, справляешься? Поди, «работаешь с секстаном и будешь капитаном»?
– Секстан, Витя, это баловство для мальчишек из мореходки, а нам здесь забавляться игрушками некогда. Пользуемся радио-навигационной системой «Лоран». Передающих станций вокруг Атлантики столько понатыкано нынче, что… Берёшь радиопеленги – и вся любовь. И в капитаны я, Витя, не мечу. Мне и старпомом хорошо. Кого-нибудь встречал в городе, когда вернулся? – спросил он, резко меняя тему.
– Помнишь Вальку Сеня?
– А как же! Почётный бомж города Кенига, – ухмыльнулся Сашка. – Иногда угощаю пивом, а то и водочкой случается.
– Я его – тоже и пивом, и водочкой, а в результате – пью с тобой алжирскую кислятину.
– Неужто помог?!
– Вот именно. Посоветовал обратиться к твоему соседу, Вальке Гвоздилину, а тот меня трудоустроил на «Кавказ», к твоему другому соседу – Льву Константинычу Замараеву. Ты не с ним сегодня балакал обо мне по телефону?
Сашка совсем развеселился.
– Круговая порука! Старая дружба не ржавеет, хотя и превращается со временем в полезное знакомство. А о тебе я балакал с вашим старпомом. Я с ним тоже по-корешам. Льва вижу редко. Мы с ним не очень чтоб… Валька в конторе сидит, а Лев, как и я, из морей не вылазит. Последний раз встречались на День рыбака и славно чебурахнули, – доложил Сашка.
– Хреновый ты старпом, Саша. У тебя что, кроме этой кислятины ничего нет?
– Ладненько… На ночь хотел оставить, но давай сейчас разговеемся, – ответил он и достал из тумбочку початую чуть-чуть бутылку «Белой лошади».
– Постой, постой, ты хочешь меня до ночи катать? – насторожился я. – Меня же хватятся, на меня же столько телег накатают!
– Не бзди – пробьёмся, – заверил Сашка. – Я вашего деда попросил как можно быстрее исправить наши железки, а сейчас бежим в дальний квадрат за отрядным навигатором. Локатор скис, а своими силами справиться не можем. Заберём мудреца и доставим тебя на «Кавказ». Ты со Львом в каких отношениях?
– Да ни в каких. Я и не знал, что он наш кеп, пока на ковёр к нему не вызвали. Назвали фамилию – вспомнил.
– А он тебя?
– Вроде бы тоже, но не сразу.
– И всё же вспомнил! А потому что не забыл, как сам матросил. Они, кепы, тем и отличаются друг от друга. Одни, как навешают соплей на рукава, сразу забывают с чего начинали, а другим их прошлое на палубе дорого. Лев Константиныч в тот раз, когда мы с ним кирнули как следует, вспомнил, как его однажды будили на вахту. Ему спать в усмерть хочется, а его с койки тащат: «Вставай, Замараев, вставай!» А он отбрыкивается, тянет на себя одеяло и бормочет: «Это не я, не Замараев!»
«Лошадью» мы не злоупотребляли. Пригубливали.
Сашка спросил, кто и по какой причине накатал на меня «телегу». Пришлось рассказать о Бураке и Курицыне, о своих трюмных делах и о том как появилась крылатая фраза «А где мой шкантодёр?!», что добралась даже до кают-компании.
– И на меня была «телега», – вздохнул Сашка. – Чуть со старпомов не помели. Ладно, что визу не захлопнули. На Канарах и погорел из-за одного хлыща. Слушать будешь?
– Ещё бы! Писем от тебя не дождёшься, а когда встретимся в следующий раз?
– Ну, так внимай тележному скрипу, – сказал Сашка, заваливаясь на диван со стаканом алжирского в руке. – Возвращались мы домой с Луанды и завернули в Санта-Крус, чтобы отоварить песеты, а там уж дуть напрямик.
– А в Гибралтар теперь не заходите? – спросил я.
– Давно, – кивнул Сашка. – Как на Канарах Совиспан организовали – ремонтную базу и перевалочную для команд, так нам дорогу на Скалу прикрыли, да и торгаши тамошние все перебрались на острова. Добро получили на трое суток, а нас уже через двое чуть не силком выпихивают. Как быть? У людей валюта на руках, и у меня ещё двести псов в кармане. Хозяин даёт команду: «Дуйте в город, и чтобы к отходу –  ни одного песо!» Сам дунул первым, оставив на параходе меня, третьего механика и матроса. Этот сам напросился поскучать у трапа. Жара стоит несусветная, а я, значит, соображаю, что тут же в порту, у Антонио, свежий холодный бир. Соблазн! А идти два шага, ну и почапал до его гадюшника. Пару кружек уговорил, возвращаюсь, Витя, а на пароходе шмон. В чем дело, спрашиваю?
Сашка проглотил кислятину, поморщился и посмотрел на меня.
– Ну и в чём дело? – спросил я.
– А дело в этой суке-матросике. Пока я отсутствовал, он уговорил механца продать испанцам кусок баббита весом восемнадцать кагэ. Уговорил, а сам подался к капитану подменной команды, Герою Соцтруда, между прочим. Тот ошивался на ремонте, а по совместительству блудил за интересы родины. Матрос вернулся на пароход, а капитан, значит, с биноклем и фотоаппаратом залёг в засаде. Испанцы – к борту, а он запечатлел куплю-продажу и взял механика за жопу в аккурат к моему приходу. Ну, а дальше, как в кине. Приходим домой, маслопупа – к ногтю и под зад мешалкой, хозяину выговор влепили, мне – два. Второй – строгач по партийной линии. «За утерю бдительности в загранпорту» влындили. Да ещё на три рейса лишили захода в загранпорты.
– А как с тем матросом обошлись?
– С провокатором? Сухим из воды выплыл. Таким – как с гуся вода. На механика я не в обиде. Дома я матросика его всё-таки ущучил, хотя на первых порах забыл о существовании этой гниды. Сам знаешь каково старпому. Рыбу сдай, барахло спиши, за рейс отчитайся. Десять дней крутишься, как белка в колесе. Малость спихнул дела и спохватился, а где же ты, друг наш бдительный, почему не видно? А он в загуле. Восьмой день носа не кажет на пароход. Раздумывать я не стал. Накатал рапорт и – к начальнику базы. Тот сразу и подмахнул: «Уволить за злостный прогул». Через неделю встречаю молодца на причале, а он мне кукиш кажет: «Уволить меня захотел? Я сам тебя уволю!» И показывает мне, Витя, направление на белый пароход: под фрахт уходит, на поставки в Гвинею. Вот тут-то и не вынесла душа поэта позора мелочных обид. Вмазал ему от души, за что, собственно, и лишился трёх заходов, ну и строгача получил с той самой формулировочкой.
– Ладно, визу не задробили…
– Видно, совесть заговорила. Я же не молчал на собрании. Всё расписал как на духу. Морщились, но приняли к сведению. У них же у всех рыло в пуху. Надо товарищу тяпнуть кус пожирнее, выбивает командировку хоть в Луанду, хоть на те же Канары. И сидит там, сосёт валюту. Ладно, не спорю – бдительность нужна. В Санта-Крусе держит магазин китаец по имени Миша Цундер, а у него кто только не толчётся. Я как-то эсэса встретил. Ему в Белоруссии руку отстрелили. Ненавидит нас люто. Но этот хоть открыто, а ведь и мелкие пакостники тоже есть. Правда, гадят, в основном, свои среди своих.
– Ну, это как везде, – вздохнул я. – Хоть на море, хоть на берегу. По законам социалистического общежития.
Сашка ответить не успел. Ожила трансляция. Старпома просили подняться в ходовую рубку. Он сунул бутылки в тумбочку, попросил навести марафет на столе и ушёл, кинув мне портативный магнитофон: « Развлекайся!»
Я закрыл банки, накрыл газетой и полотенцем остатки пиршества, потом залёг на диван и нажал кнопку мага. Тот же меланхолик снова запел «Жаннетту», потом обязательные «Очи чёрные, очи страстные». Затем певца сменила женщина. Голосок, как у Эдит Утёсовой. Во всяком случае очень похож. Такой же простецкий, без выкрутас и рулад, как, впрочем, и сама песенка с её щемящей тоскливой мелодией и немудрящими словами того же пошиба.

Это было в Москве, в зелёном парке.
Мы сидели с тобой на тесовой скамье.
Целовал ты меня, говорил мне, что любишь,
А кругом для нас весна цвела-а…

Песенка сразу зацепила меня чем-то знакомым и давно забытым, точно крючком потянула из души и давнюю и нынешнюю нежность к той, что осталась на Камчатке, к девчонкам, что там же, возле неё, тоску по той весне, что свела нас и по многим вёснам, что мы провели в разлуке, далеко друг от друга. Да, расстояния!.. Каждая миля, что любимая «гирька» Бычкова, а миль тех до Сероглазки и моих любимых сероглазых столько же на ост, сколько и на вест. Я, как кухтыль, болтаюсь где-то посередке, а со мной… со мною только тоска по ушедшему. Она отчего-то в море достаёт больше всего.

Но вот и опять лист бумаги белеет.
Я не в силах прочесть роковые слова,
И лежит тот конверт, только скажет едва ли,
А в душе всё звучат лишь слова письма:
«Забудь обо мне. Мы стали чужими.
Меня не ищи, – я в чужой стороне.
Забудь обо мне, забудь моё имя,
Прощай навсегда! И меня не ищи.»

Кто-то из команды заглянул в дверь, но увидев на диване вместо старпома чужую рожу, кивнул и молча исчез.

Я хочу, чтоб опять пути наши сошлися,
Я хочу, чтобы был, был ты рядом со мной,
Я хочу, чтоб опять ты сказал мне, что любишь,
А кругом чтоб для нас весна цвела-а.

Я выключил магнитофон и поднялся. Бездельничаю! Захотелось поскорее вернуться на «Кавказ», в бригаду, послушать Валеркину травлю о пчёлах, брюзжание старичка Холодилова, взглянуть на Хижняка с его авоськами, да просто пройтись с мартышкой по палубе. А больше всего хотелось получить письмо. Не такое, как в песне, нет, но… И вдруг накатило желание оказаться в трюме, вдали от всех, во глубине сибирских руд и… и да – «Где мой шкантадёр?»
Я ушёл на корму и залёг в невод. Положил голову на стяжной трос  и уставился в небо, в котором раскачивалась куцая мачта. Роль праздного туриста раздражала. Здешние мариманы тоже отдыхали. Крутили фильмы, взятые на «Кавказе». Бычков дал их с условием вернуть вместе с пассажиром, то есть со мной. Сашка был занят своими делами. Несколько раз он появлялся на корме. В шестнадцать часов он заступил на вахту и пригласил меня в ходовую рубку, но я отказался. Взял у него несколько кассет с записями, да и музицировал в том же неводе. Ужинал у него в каюте, а после двадцати, когда он сдал вахту третьему помощнику, мы взяли подушки и одеяла и теперь уже вдвоём устроились в том же неводе, как он сказал, «под звёздами балканскими».
– «Кавказ» тобой интересовался, – сказал Сашка, устраиваясь рядом. – Когда, мол, вернёте путешественика? Сказал им, как только, так сразу. На моей вахте заберём дядю навигатора и побежим обратно.
– Скорей бы уж, – ответил я. – Чувствую себя не в своей тарелке.
– Потерпи. На подходе «Балтийская слава». Ты помнишь Славку Русланова?
– Конечно!
– Он сейчас на ней капитан-директором. Почта есть тебе и мне. Я специально поинтересовался. Я как сказал ему, что умыкнул тебя, разлучив с макакой, а с ним путешествует почти такая же человекообразная, правда, чуть покрупнее, сразу подобрел и пошёл-таки к помпе узнать насчёт писем. Я ему не сказал, что макака не твоя, а доктора.
– Письма – это хорошо! – обрадовался я.
– У нас тоже новость. Если ваши умельцы приведут в норму все наши железяки, то забросим два-три раза авоську ( поймаем не поймаем – другой вопрос) и потопаем в Лас-Пальмас за продуктами. Ваш Замараев попросил привезти овощей-фруктов, а начальник промысла – своего зама Толина, который что-то загостился на Канарах.
– Как они там живут, канарцы-канарейки атлантические?
– Как живут? – Сашка зевнул. – Откуда я знаю, как они живут. Сам знаешь, что видит рыбак. Получишь свои несчастные крохи и, в мыле, по лавкам, потому как отпущено тебе на всё про всё несколько часов. Я вот думаю, как буду жить на пенсию, если доживу до неё.
– Авось доживём!
– Я тоже надеюсь… – Он поворочался, переложил подушку и сказал, глядя, как и я в звёздное небо: – Встречали мы на Канарах пенсионеров из Штатов. Бодрые старички, старушки в буклях и шортах да с ватой в бюстгальтерах, увешаны фотоаппаратами. Круизы у них, м-мать их! Бабье лето у них, у буржуев, а у нас – сплошная осень, слякоть и сопли…
– Знаешь, мне понравились твои рисунки. Значит, бросать не думаешь?
– А выйду на пенсию, чем заниматься? Ты, к примеру, чем будешь?
– Дворником буду. Люблю по осени листья сгребать
– Брось! Не солидно. Ты, Витя, книгочей – займись рассказами по методу Станюковича.
– Ты бы привёз мне Максимку из Анголы, того, что на рисунке, может быть и занялся.
Имелся у него рисунок негритёнка. И подпись внизу: MAKSIMKA.
– Этот Максимка не из Анголы, – ответил Сашка, – из Гвинеи мальчишка. История с ним получилась. Желание слушать имеешь?
– Спрашиваешь! Я всё равно не усну.

11.

Рассказ моего друга надо выделить особо. Кто знает, не будь его, возможно, не было и этой повести.
– Мы тогда работали на поставки в Гвинею, – начал Сашка. – Вот ты меня встретил с макакой на плече. Знаю, не твоя, но я о том говорю, что ваш пароход – громадина, есть где разгуляться, и у владельца обезьяны наверняка в каюте простор. Условия! А возьми наш тралец? Разве это масштабы? Хотя и у меня, сам знаешь, тоже своя каюта, да весь пароход-то с гулькин нос. И всё-таки я обзавёлся человекообразным приятелем.
Он перевёл дух, повозился под одеялом и продолжил.
– Приходим как-то в Конакри. Поддали, естественно. Ночью просыпаюсь среди манго и ананасов и слышу, что где-то кто-то плачет. «Уж не повернулся ли по пьяне?» – думаю. Нет, точно кто-то ревёт. Где?! Вылез наверх, а там среди коробов мартышка на цепи, к тумбе пристёгнута. Обнёс цепь, размотал, а на ней ещё и пояс – проволочный обод, поясницу натёр животине. Рванул я цепь – оторвал от тумбы, принёс её в каюту и плоскими перекусил проволоку. Как он, мартыш этот закричит, как заскачет! Кинулся ко мне, гладит ладошкой щеки, а после снова прыжки, снова кульбиты по всей каюте.
Так я и не дознался, как он попал к нам. Зажил мартыш у меня. Назвал, как обычно, Яшкой. Уникальный был мужик. Умница. Кроме меня никого не признавал. Ни капитана, ни помощников, ни матросов. При любом окрике, угрозе – шасть ко мне, к ноге прижмётся, обовьётся вокруг неё, знает, что под надёжной защитой. Конечно, шкодил во всю. Оставишь сигареты – всю пачку разберёт, табак ладошкой развеет. То же и с чаем. В тот первый раз дал ему крупный манго, так он мне так подушку вывозил, до конца рейса не отстирал. Смеху было, когда он первый раз посрал: выставил зад в иллюминатор и навалил на пожарный ящик. Потом приспособился с планширя – прямо в море.
А уж прохиндей был, таких поискать.
Сгребёт карандаши в кулак, резинку сунет за щеку и – драла. Я за ним, а на трёх ногах далеко не убежишь. Так он мне по карандашику кидает и смывается, пока я подбираю. А то сдирал резиновые колпачки с пульта управления радиостанцией «Рейд». В гирокомпасе напряжение на корпус  сто двадцать семь вольт. Провели от него проволочку под колпачками. Как он схватил, да как закрича-ал! Совсем по-человечески,  но к «Рейду» с тех пор не подходил.
Сашка перебрался к борту, закурил. Я последовал его примеру.
– Я на вахту, – он со мной, – продолжил Сашка. – Я с вахты, он вскакивает мне на плечо и едет до каюты. Я его, между прочим, яйца есть научил. Очистил как-то и скормил кусочками, но он после этого и сам мигом освоился обдирать скорлупу. Только макал не в соль, а в масло. Матросам это не нравилось. Шуметь начали, а я им: «Да он, мариманы, чище вас!» Стал я масло класть для себя на отдельную тарелку. Сам мажу на хлеб с этого куска, а он мажет яйцо и слизывает, пока не надоест. А в обед у меня из борща мясо вылавливал. Я рявкну: «Отдай мясо, прохвост!» Иногда отдавал. Это когда улавливал настоящую строгость в голосе.
Сашка выбросил окурок, задумался, припоминая.
– А спал сидя. Сам научился свет включать-выключать. А то сядет ко мне в изголовье и начинает перебирать волосы. Каждый волосок переберёт! Были бы у меня вши – вывел бы, точно. И вот чувствую, что перебирает всё медленнее, а потом разом – всё: упал и – храп. Здорово храпел. Я ему: «Яшка, не храпи!» Вскинется и давай гладить мне щеку или усы. Потом опять засыпает. Дверь, кстати, тоже сам научился открывать. Повиснет на ручке, отожмёт вниз, а потом на ней и въезжает в каюту. И воду пил из под крана… – Сашка вздохнул. – Нажмёт педальку и сосёт.
– А где он сейчас? – спросил я.
– На дне, в синей туманной мгле. – Сашка перебрался под одеяло. – Кок его не любил, а Яшка как-то заскочил на камбуз. Ну кок и кинулся на него с секачём. Тот от него рванул и – за борт. Утоп. Плавать обезьяны не умеют. Матросы коку Яшку так и не простили. Изводили до конца рейса и тоже чуть до кандратия не довели.
Саша замолчал, сунул руки под голову и уставился в небо, усыпанное гроздьями звёзд. Под нами, в железном чреве тральца, глухо и деловито настырничал, что-то доказывая самому себе, трудяга-движок, бормотала за бортом, жалуясь всему свету и, страдая вечной бессонницей, вода. Будто оправдывалась, что не виновата в смерти Яшки, потому что во всех бедах на море виноваты сами люди…
– Ты как-будто хотел рассказать про пацана, про Максимку, – напомнил я.
– К тому и веду, – очнулся Сашка, – Это было предисловие.
Он сел, по-турецки сложив ноги и накинув одеяло на плечи: ночь посвежела.
– Постепеннно, за временем, за работой, история с Яшкой забылась, а после – домой, а из дома снова назад, но уже в соседнюю Гвинею-Бисау. Рядом вроде, но похоже и непохоже. Хреново живут негры, вовсе нищие. Кто имеет хоть капельку власти, помыкает теми, кто этой капельки не имеет. Мы ловим рыбу для них, а они её, ну буквально, растаскивают, а ничего поделать не можем. Своя рука – владыка, а рука та не наша, ихняя.
– Вот ты про вашего Айболита рассказывал, – сказал он, помолчав. – И санитарка у вас, и стоматолог есть, и рентген даже, а у нас один доктор – я, старпом. Должность обязывает. Со всяким приходилось сталкиваться, так что, учти, в медицине я что-то петрю. А теперь насчёт Максимки. Его вообще-то звали Абубакаром. Стоим мы однажды в Бисау после очередного заплыва. Там рядышком куча островов – Болама и Бижагош. Ползаем возле них неделю, а потом в порт гребём. Ну, значит, подали верёвки на бережок, народ портовый собрался у трапа. Ждут момента, когда при разгрузке можно урвать из ящиков рыбку-другу. Вижу в сторонке мальчишку. Лет ему так… ну девять-десять, не больше. Чумазый, и это при всей его природной черноте, в рванье замызганном, а но-оги… сплошные болячки и струпья. В глаза ему хоть не смотри – вся мировая скорбь в них. Нет, Витя, этого словами не передать. И знаешь, зло меня взяло. Вспомнил Яшку и думаю, коли я с обезьяной, значит, по-человечески, то с человечком этим тем более надо что-то придумать, ну по-людски.
Сошёл на причал, за руку его и в каюту. Сначала накормил малость, а потом приступил к лечению. Главное, думаю, убрать омертвелые ткани. Ты не поверишь, но в его болячках черви копошились! Буквально! Позвал матросов-добровольцев. Они его держат, он визжит, а я режу по живому. Ковыряюсь – мутит, тошнит, но держусь. Народ на причале визг слышит – всполошился, а я ноль внимания. Новое лезвие на спичке накалю и продолжаю кромсать. Закончил, обрезал, что мог, вычистил, мазью Вишневского всё законопатил… О, спасибо Вишневскому за его мазь. Памятник ему надо поставить. Да ему и поставили.
– Как же ты с ним объяснялся? – спросил я.
– Я, Витя, за последние годы немного наблатыкался по ихнему. Нахватался словечек английских, французских, испанских. В Бисау португальских. А что словами не скажешь – на пальцах. Так и народу на причале объяснил, что к чему, ну и пацана предъявил в повязках. А после привел его обратно в каюту, всякую мелочь протёр спиртом, йодом смазал – это на животе, в основном, водой сполоснул, где мог. Словом, сделал профилактический ремонт. Даже приодел. Дал кое-что из чистой рабочей одежды, а трусы, майку – из личной. Пока стояли в порту, он так же, как мы сейчас, в неводе обитал. Я ему повязки менял ежедневно. Тогда он и стал у меня Максимкой, как у Станюковича в том фильме, где Борис Андреев матроса играет. Засобирались в море, я ему бинтов дал и цинковой мази. Показал: «Мажь и привязывай, как я делал». Он, Витя, сунулся ко мне… прости за сравнение, как Яшка. Прижался и – по-русски: «Папа старпом, папа старпом!» До слёз разжалобил.
– Взял бы и усыновил…
– Представь себе! – вскинулся Сашка, отбросив одеяло. – Было такое намерение. Он же не отходил от меня. Мы – в порт, а он уже на причале: «Папа старпом, здрастуй!» Но, брат, чего нельзя, того нельзя. А была бы возможность, что бы я Манюне сказал? Нет, Витя, хреново мир устроен. И то ладно, что вылечил мальца и подкормил. Да и не был я больше в Бисау. С тех пор всё на Анголу работали.
– А как в Анголе?
– Да то же самое. С той лишь разницей, что там постоянно воюют. Мы же сюда пришли из Луанды. Та же сардина там, и те же негры, только почти все с «калашами». Один такой крепко меня на рынке выручил, когда ихние «нехорошие парни» начали меня брать за жпбры. А вообще… Тоже воруют, тащат всё, что ни попадя. За всем нужен глаз да глаз. Знаешь, – он оживился, – там наши подлодки торчат на боевом подводном дежурстве. Бывало всплывёт ночью такая щука возле нас и начинаем ченч. В темпе, конечно. Мы им – рыбу, они нам – спирт. Но, понятно, при условии, чтобы рядом не было никаких засранцев-иностранцев.
– Кого они там… дежурят? – удивился я.
– Кого надо, того и дежурят, – засмеялся Сашка. – Военная тайна! У Брежнева спроси. Лёня тебе всё растолкует. В Анголе, Витя, есть кое-какие кораблики с пушками. Офицеры на них тоже расейские камрады. Форма ихняя, ангольская, а бороды наши, и мат-перемат наш родной. Без него негров ничему не научишь. Будешь сочинять эти, как их – мемуары, на матершину особенно не налегай, хотя без неё полной и достоверной картины не получится: на ней не только флот стоит, вся Россия держится. Я когда на курсах учился, нам и грамматику несного давали. Преподаватель – старик. Вот он нам и говорил про русский мат, как про основу основ жизни и социалистического общежития вообще. Даже стишок привёл в назидание. Как он там, погоди… Еб… нет, прости, не могу, как он. Я тебе стих по-своему переиначу – поймёшь.

«Такая» мать для русского народа,
Как масло в кашу, как мясо в щи!
«Такая» мать нам строить помогает,
«Такая» мать врагов уничтожает.
«Такая» мать не просто мать «такая»,
А так сказать, «такая» мать!

– Вот и суди сам, на чём держится мощь русского народа. А ты, если сочинительством займёшься, всё-таки палку не перегибай. Некрасиво это, верно говорю?
– Верно… Сочинительством я заниматься не собираюсь, а если соберусь, то… Ну, может, чуток самый. Чтобы, как это у вас художников называется, получился сочный мазок в самом нужно месте, где без него не обойтись.
Он взглянул на часы.
– Ого, заболтались! Через полчаса мне на вахту. А ты, Витя, всё же соглашайся на Станюковича.                – Отстань! Надо до пенсии дожить, а там и думать, – ответил, зевая: действительно, заболтались! – А ты, Сашок, поднабей руку в каком-нибудь художественном кружке, чтобы было кому иллюстрировать мои будущие сочинения.
– Ладно, Витя, это я так. Не принимай моих слов всерьёз. Наше дело рыбацкое: по морям, по волнам… до пенсии, а после грызи морковку вместо бананов.
Сашка набросил на меня своё одеяло и ушёл.

12.
 
Сашка меня не будил, когда подходили к тральцу и забирали навигатора. Поднял, когда показался «Кавказ».
– Пока ты дрыхнул, я отправил бутылочной почтой послание потомкам, – сказал он. –  И твою подпись тоже поставил.
– Какую-нибудь чепуху накарябал?
– Конечно, чепуху, но с загадкой. Ребус на вахте сочинил, – признался он. – А дойдёт ли куда, не столь важно. Мы с тобой всё равно не узнаем, даже если кто выловит и прочтёт.
– Твои же кореша-старпомы зацепят своей большой сетью и тебя же обсмеют.
– Пусть смеются на здоровье. Да, кстати, ваши умельцы сообщили, что наши железки – рухлядь, и это ещё один повод сваливать в Пальмас. Так-что от вашего борта сразу и отчалим на Канары. Там всё-таки настоящая ремонтная база.
– Бананов привези для мартышки, – попросил я. – Вот и откупишься за подделку моей подписи.
– Обязательно привезу, – пообещал Сашка. – А от меня, Витя, прими скромный дар: эти вот яловые сапоги, и этот «плащ рыбацкий», как он обозван в моей лицевой счёт-фактуре.
– Взятка, старпом?
– Это подарок от нашего стола вашему столу. Будешь вспоминать меня в мокром трюме и на дождливом берегу.
На том и расстались.
Перебравшись к себе, я не ушел в каюту. Дождался момента, когда на «Осиновце» выгрузили из стампа железную «рухлядь» и приняли швартовые. Сашка помахал мне рукой из дверей рубки. Я тоже поднял свою. Траулер развернулся и, удаляясь от «Кавказа», вскоре растворился в жемчужно-сером мерцании пасмурного утра.
Уподобившись Чацкому, я сразу попал «с корабля на бал», то есть оказался в рыбцехе, где в это время появилась кое-какая рыба. Позавтракать, правда, успел, а вот новые бахилы в трюме не опробовал. Вышел из сушилки и первым, кого встретил, оказался хмурый Бурак. Подлечил, значит, раны и кочерыжку. Бригадир ни словом не обмолвился о моём «круизе». Знал, что я был отпущен  с высочайшего позволения. Впрочем нрав его, в общем и целом, не изменился. Отправив меня на подачу к бункерам с сардиной, он через полчаса уже орал:
– Какого хрена, тудыт-растудыт, мало рыбы даёшь! Давай больше, кому говорят!
Я удвоил усилия, а он уже раззорялся у рыбоделов:
– Двумя руками сортировать надо, м-мать вашу! Из-за вас морозилки стоят!
Словом, когда мне пришлось отправиться в трюм, я с великим удовольствием вернулся к бочкам, натиск которых заметно усилился в последние дни. С неменьшим удовольствием встретил я и Бычкова. А как же – спаситель! Геракл в авгиевой конюшне второго трюма! Он же сообщил, что меня разыскивает помпа. Дескать, скажи Заякину, если увидишь, пусть зайдёт к нему после смены. Я кивнул: зайду! И потащил шланги в дальний угол, где Бычков ставил бочки на стакан, а заодно и выдирал шкантодёром затычки.
Свой визит к первому помощнику я откладывать не стал. Прибыл к его высокоблагородию сразу же после обеда. Помпа мурыжил меня полчаса. Путешествие на «Осиновце» его не интересовало. О нём он знал от старпома, который сказал, что Заякин был отпущен к другу-старпому с благословения капитана-директора. Его интересовало ночное происшествие в рыбцехе, наша затея с картошкой и ошпаренные яйца Бурака. Ничего нового я сообщить не мог. Да и он был прекрасно осведомлён о подобных пиршествах, поэтому расспрашивал чисто формально.
– Видите ли, Виктор Михалыч, – перешёл он к сути, – подобные случаи, буде они заканчиваются лазаретом, а значит находят отражение в судовом журнале и, обязательно, в моём рейсовом отчёте, не лучшим образом сказываются и на репутации судна. Я, собственно, пригласил вас к себе, чтобы вы, как старший по возрасту и по опыту, стали в рыбцехе, как бы это сказать… нештатным инспектором по технике безопасности. Я уже говорил по этому поводу с Холодиловым, но, сами понимаете, ему уже на всё наплевать. Последний рейс делает ветеран, пенсия и…
– Товарищ первый помощник, где – я, и где рыбцех? Из трюма я вылезаю, если начинаются хозработы, а если рыбы немного, Бурак ставит меня на подачу рыбы или банок.
– Во время хозработ и нужен глаз да глаз!
– Тогда пусть инспектируют Петя и Дуська, – тут же предложил я. – Во-первых, они старожилы, во-вторых, верные соратники Бурака, в-третьих, просто обрадуются этому назначению, так как и без того постоянно бдят и надзирают за всеми.
– Верно! – согласился он без энтузиазма. – А я как-то не подумал о них.
Чёрта с два, не подумал! Наверняка подумал и подумал именно о них, а меня просто решил прощупать, как я отнесусь к его словам.
Я уже собирался откланяться, но помпа, резко переложив руль, снова вернулся к Бурачьей промежности. Сказал, что «моя версия» выглядит убедительно, но не согласуется с объяснениями бригадира.
– Так и согласуйте с ним, как вам нравится, а моё дело сторона, – ответил миролюбиво, но уже начиная злиться. – Версия появляется за неимением фактов, а я вам их предоставил более чем достаточно.
– Не слишком убедительных для меня, – пробормотал он, барабаня по столу пальцами в духе африканских там-тамов. – И почему я должен верить вам, Заякин (ого, уже по фамилии!), а не бригадиру, которого знаю давно?
– Тогда зачем вся эта комедия? – задал я резонный вопрос.
– Комедия?! Вот как? Даже так… – и он надул щёки. – Хорошо, Заякин, идите, а я на досуге подумаю… над фактами.
– А получится?! – Я соскочил с нарезки. – Думать тоже надо уметь.
– Вы, Заякин, наглец!
Он вскочил и эдаким королевским жестом указал на дверь: вон!
Я поспешно убрался и, ещё не успевши остыть, был приглашён Петей на файф-о-клок. В смысле, на чаепитие в их резиденции, чтобы потолковать… ну, понятно: о бурачьей кочерыжке, а попутно о – «пряниках». Хотелось послать его, куда подальше, но не послал. Понял, что враг заходит с тылу и, наверняка, подослан бригадиром. Да, к тому же, по правде говоря, захотелось взглянуть, как устроилось на «Кавказе» это далеко не святое семейство. Уходя в отпуск, рассказывал Генка Бычков, они передавали каюту только в надёжные руки, чтобы, уходя, знать, что их перины, коврики, кашпо, чайники и чашечки, прочие бонбоньерки будут в полной сохранности. В отпуск они ходили редко, а нынче дело к тому и шло.
– То ли семейное общежитие, то ли каюта-люкс на носу! – восхитился я, разглядывая убранство четырёхместки. – Просторно живёте, а я помню время, когда муж и жена могли плавать только отдельно, на разных пароходах.
– Когда это было! При царе Горохе, – ухмыльнулся Петя.
Грузная Дуся сняла с электроплитки закипевший чайник и сотворила в фарфоровом настоящую ароматную заварку. Цветастые чашки, сахарница, сухарики и печенье уже грудились на столике.
– А за плитку не нагорит от старпома? – спросил я. – Ведь категорически…
– За нас Борис Анатольевич поручился, – ухмыльнулась и Дуся.
– А я только что от него, – доложил я. – Имел душещипательную беседу.
Петя и Дуся сделали стойку, сразу прояснив ситуацию, но опомнились и слегка засуетились. А вообще они проявили себя большими дипломатами, заговорили о кабинете Саваофа, который, благодаря их стараниям, «стал цветущим садом», что я и подтвердил, сказав, что на Олимпе настоящие джунгли, которым не хватает мартышек или, на худой конец, соловья или канарейки.
– На каком Олимпе? – не поняла Дуся.
– Это я так… не обращайте внимания, – уклонился я от объяснений. – У Льва Константиныча я тоже недавно побывал. Мы с ним старые знакомые, можно сказать, с незапамятных времён, когда он ходил старпомом на крохотном «Стриже».
Дуся поджала губы и переглянулась с мужем, а я подумал, что стал приметлив ко всяким таким мелочам. Однако, наживка была проглочена. Супруги финтили и сопели, вытягивая из меня подробности разговора с капитаном и помпой. Я ничего не скрывал. Хрустел сухариками, грыз печенье и прихлёбывал чай. Скрывать мне было нечего. Хотите знать? Пожалуйста! И всё-таки главное было сказано Дусей прямо в лоб, без дипломатии.
– Вот что, Витя, если не хочешь закончить рейс со вторым классом, то не залупайся с бригадиром. Понял? – предупредила она.
– То же самое передайте и Бураку, – ответил, опрокинув чашку на блюдце. – Он бугор, я матрос, но классность выводит комиссия. Есть у него претензии ко мне? Пусть скажет открыто, а совать мне под нос кулак вместе с матом я ему не позволю.
– Смотри, тебе жить, – вздохнул Петя.
Я поблагодарил за угощение и вернулся к себе.

13.

Сашка просил «при случае передать привет и наилучшие пожелания суседу Льву Константинычу». Я обещал «при случае», но случай не подворачивался, и конечно же, я не пошел к Саваофу, занятому не первым днём творения, а возней с целой толпой первобытных Адамов. И всё же нас свёл именно случай. Не на Олимпе свёл, а в преисподней, то бишь в мучном трюме, куда никто добровольно не шел, а лишь под конвоем бригадира. Меня «конвоировал» лично Саваоф, с которым мы встретились на палубе.
…В твиндеке второго трюма скопились самые толстые, самые неподъёмные плахи. Те самые, на которые «молился» Пчеловод. Они занимали много места, они просто мешали, и главтехнолог отдал приказ: «Убрать!» Подготовка была возложена на меня и Пчеловода, выполнение боцман поручил старшему матросу. Мы с Валеркой растянули строп под горловиной люка, сложили на него доски и сочли свою миссию законченной. Дистрофик поднял гидравликой тяжелую крышку и крикнул нам, чтобы стропили. Мы ответили, что это не наше дело. Дистрофик, злой и мрачный по причине трезвого образа жизни, матюкнулся и спустился в твиндек. Боцманятам он не доверял, всё сделал сам и просчитался, ибо пребывал в состоянии, годном лишь для чесания брюха или ковыряния в носу. В общем, дал он тросу лишнюю слабину – «удавки» не получилось, зато получилось то, что и должно было получиться.
Правые стрелы были вывалены за борт, чтобы пронести доски над водой и опустить их в стензель у кормовой тамбучины. Лебёдчики успешно (мы помогали в твиндеке оттяжками) вынесли строп из трюма, но он сразу растопырился, а за бортом, уже походил на морского ежа. Было видно, что строп доживает последние секунды. Дистрофик понял это одновременно с лебёдчиками. Эти ждали команды, а он промедлил – реакция подкачала. Вот и получилось, что с носовой лебёдки не успели потравить шкентель, а кормовая, чтобы спасти положение, вздумала взять строп рывком и вывалить плахи хотя бы на палубу. Шкентели пошли враздрай, спружинили и доски посыпались в воду.
– Скоро они доберутся до Африки, – заметил технолог, крайне удрученный таким результатом.
– Был Дистрофиком, Дистрофиком сдохнешь! Умственно отсталый, дерьмо безрукое! – во всеуслышанье заявил Пчеловод, более технолога расстроенный гибелью любимых пиломатериалов.
И зачем мы только вылезли из трюма, подумал я, когда Валерка получил плюху от сподвижника боцмана, да такую, что его шапка с помпоном улетела за борт. Пчеловод аж крякнул и – это тихоня! – мгновенно нокаутировал противника. Я поопладировал славному удару и поднял руку победителя. Валерка вырвал руку и пршипел: «Да ты оглянисссь!» Оглянулся я и встретил осуждающий взглял Саваофа – вот принесла нелёгкая!
– Надо думать, Заякин, что мы видим плоды просвещения? – сказал капитан ледяным тоном. – Так сказать, влияние старшего поколения на молодёжь?
– Плоды развращения! – поправил помпа из-за спины Саваофа.
Появился Бурак. Боцманята опрокинули на поверженного гладиатора кадушку воды, но верховный главнокомандующий не стал дожидаться, когда тот придёт в себя. Шагнул мимо и спросил у технолога:
– Кто пойдёт со мной в мучной трюм?
Тот обратился к бригадиру:
– Кто у тебя работал там в последний раз?
– Заякина посылал, – поспешно ответил бугор. – Он знает мешки,  которые от пшеков, с ихней «Барракуды». Они с жучком, а наши отдельно лежат, в твиндеке.
Но капитан уже шагал в рыбцех. Я поспешил следом. Бурак – тоже, но в трюм спускаться не стал. Сказал, что пока не может.  «Режет в паху», – пояснил он и остался возле люка. Действительно, бугор всё еще ходил чуть боком и нарасшараку. Видно, мешала кочерыжка, а на ляжках – струпья и молодая кожа. Это я узнал от Айболита, когда в очередной раз выводил мартышку на прогулку.
В твиндеке Саваоф задержался.
– Наши? – спросил, пнув крайний мешок. – Точно, проверены на вшивость?
– Технолог утверждает, что наши не заражены, – пожал я плечами.
– Тащи мешки отсюда и отсюда, – получил я команду, когда спустились в трюм. – Эти  с «Барракуды»? А эти чьи?
– Эти с поисковика, с «Бахчисарая».
– А те?
– Те с супера… с этого , с «Губертаса Бориса»
– Тоже два мешка бери.
Когда я сволок с верха штабелей теплые мешки и выдернул нитки, покрывшись при этом зелёной мукой, он взял по щепотке из каждого, пощупал, понюхал, помял т вдруг спросил:
– Как отдохнулось у друга?
– Главное, повидались. Всё-таки двенадцать лет не виделись, а что до отдыха… не привык я бездельничать, – честно ответил Саваофу.
– Ишь ты… трудяга! – буркнул он. – Давай, ещё по мешку из серёдки, – а когда я спустил те, на которые он указал, добавил: – Я иногда завидую Александру. Сам бы непрочь прокатиться на малыше, а не смотреть на океан с вершины этого… Эльбруса. Да, Виктор Михалыч, оклад держит и престиж. У нашего боцмана оклад такой же, как у Александра. Конечно, здесь – ответственность, но, если разобраться, где её нет?
– Он просил передать вам, «по-суседски», привет и наилучшие пожелания.
– Спасибо. А ты, Виктор Михайлович, выслушай мой совет, – заговорил он не капитан-директорским, а нормальным «человеческим» голосом. – Ты у нас, знаю, человек временный. Ну, сходишь ещё рейс, ну два или три. Это ж понятно – загранвиза! Потом переберёшься в тралфлот или к Александру в Базу океанического лова и снова станешь мастером дОбычи. Но… не зли Бурака. Ну его в задницу. Помполит за него – горой, есть у него и на берегу защита, а я за всеми не услежу, да и некогда мне заниматься твоей персоной. И с Курицыным не обостряй отношений. Дядюшка его – наш хозяин, но он может тебе крови попортить в любой конторе. У него связи. И тогда тебе даже Гвоздилин не поможет. А случись что, дядя Котьки и мне свинью подложит. Так что пойми меня правильно. Это не совет даже, а просьба: не лезь на рожон. Всё. Полезли наверх.
Будяг и технолог встретили нас у люка и сделали вопрошающие глаза.
– Не страшно! – успокоил их Саваоф. – Вы правильно говорили, – обратился он к технологу, – процент заражения невелик, а на днях мы сдадим весь груз муки на «Балтийскую славу».
– Вот Русланов обрадуется! – не выдержал я.
Все трое покосились на меня, но ничего не сказали.

14.

Бурак объявил хозработы.
Что ж, любая работа – работа. Бригада жила по принципу, о котором я заявил Бураку в начале рейса: нам, что плоское таскать, что круглое катать. Сейчас предстояло таскать «плоское» – коробки с бака в рыбцех. Плоские они, пока лежат в штабеле, форму коробок обретут на глазировке, когда их расправят, набьют брикетами мороженой сардины и наклеют этикетки. И мы потянулись в сушилку-раздевалку, чтобы разоблачиться, облачиться и приступить к исполнению.
Пока дежурный, обруганный и оплёванный бригадиром, торопливо заметал веником серебро чешуи, сыпавшую с курток, фартуков и сапог ( «Точно кофетти на карнавале жизни», – как мимоходом прокомментировал Алёхин), остальные спешили одеться и покинуть раскаленную сауну. Алёхин растопыривал руки и загораживал  выход.
– Господа мариманы, бондари, трюмные и головотяпы, к вам обращаюсь я, друзья мои, испытывая скорбь и недоумение! – взывал он. – Рейс на серёдке, а ещё никто не предложил выстирать мои носки и портянки! Где же святое морское братство? Где взаимовыручка?  Носки уже месяц стоят в углу, на самом видном месте стоят, а вы ходите мимо и воротите рыло, даже норовите пнуть их! А если сломаете ненароком?!
– Где стоят? – Котька повертел головой. – Щас пну и дело с концом.
– На святое посягаешь? – Алёхин, весь олицетворение скорби, всплеснул руками. – Но я не позволю1 Буду их защищать, как достояние республики! Я не трушу, я спокоен, я моряк, поэт и воин!
– А где шканто… – Котька запнул, увидев за спиной Алёхина Бурака, возмущенного тем, что его прихлебатель пустил в ход мой «афоризм», который всегда доводил бригадира, как говорил тот же Алёхин, «до пароксизма гнева».
– А где он, шкантодёр? – закончил Алёхин, но бугор исчез. – Вперёд, чудо-богатыри! – орал Алёхин. – Все на поиски шкантодёра! Найдём его раньше Котьки и всех наших недругов.
Жара была обычной – несусветной, роба раскалённой.  Шкафообразный Петя ринулся, как танк и смёл Алёхина, за ним ринулись Дуська и все остальные. Мы с Алёхиным двинулись следом и последними прибыли на бак, где высилась картонная гора, накрытая брезентом. В её тени боцманята дулись в подкидного. Стащили брезент и принялись: Бурак приказал «разделаться с этой хабазиной до конца смены».
Вереница «кули» потянулась в рыбцех.
Наберёшь охапку выше головы и шагаешь наугад, прижав нос к стопе картона. Алёхин приколол к своей спине табличку: «Не уверен – не обгоняй!», но её было видно, когда мы порожними возвращались на бак, а с картоном… Дороги не видишь, но маршрут давно изучен. Он проторен и не таит опасностей. Главное, не сорваться с трапа, когда спускаешься с бака на палубу.
Когда ополовинели штабель, Бурак забрал половину носильщиков, поручив им другую работу. Мы, оставшиеся, продолжали однообразное хождение туда и сюда с грузом и без него. Монотонность – скверная штука. Сознание еле дышит. Движешься как в полусне и что-нибудь твердишь, чтобы взбодриться. Я мысленно бубнил, строчки, привязавшиеся на «Осиновце»: «Но опять и опять лист бумаги белеет… я не в силах прочесть роковые слова… и лежит тот конверт, только скажет едва ли, а в душе…»
Наверное, так и попадают звери в яму-ловушку.
Если судьба – индейка, значит, она безмозгла. Но единственный шанс, готовя пакость человеку, она всё-таки даёт: воспользуешься – выкарабкаешься из беды. Я воспользовался им: «теплый» люк четвертого трюма, мимо которого был проложен наш маршрут и в который я шагнул, не совмещался по вертикали с дырой твиндечного лаза. Это и предотвратило сквозной полёт в места, откуда нет возврата. Но и падение на промежуточный «аэродром», покрытый ледяными наростами, оказался слишком жёстким. Позже Бычков, напичканный киношными репликами, мог шутить по этому поводу: «Прилетели – мягко сели: высылайте запчастЯ, фюзеляж и плоскостЯ». Генка и вытаскивал меня из твиндека, что было нелёгкой задачей для такого громоздкого богатыря. Вертикальный железный трапик с прутьями-ступенями заканчивался в квадратном люке, ширина которого не превышала восьмидесяти сантиметров. Приходилось держаться за трап одной рукой, а другой удерживать меня, и хотя снизу ему помогал Пчеловод, с такой задачей мог справиться только человек, обладающий силой подъемного крана.
Когда я снова оказался в лазарете, Айболит меня «утешил», буднично перечислив болячки, полученные в результате «мягкого приземления»: сотрясение мозга, ушиб поясницы, многочисленные синяки. Выходило – туфта, а вот ноги потеряли чувствительность и лежали неподвижно, как колоды. «Полежишь – отлежишься», – заметил доктор, но Лидочка, которая пользовала меня микстурами, мазями и примочками, как-то шепнула, многозначительно приподняв выщипанные бровки: «Отшиблен нерв!»
Меня не утешали, но все пытались шутить. У Саваофа это получилось неловко и даже двусмысленно: «Явилось начальство, пришёл капитан…» Ладно, что не пропели «вечную память». Колька Алёхин тоже добавил «бодрости», заявив: «Ништя дядя Витя, тяжело в леченье, легко в гробу». И даже доктор сказал, что пребывание в лазарете входит у меня в привычку. Типун ему на язык!
Хорошо хоть визитеры не докучали вопросами-расспросами. Даже помпа не лез в душу. Тем более, что вопрос, почему люк оказался открыт и не огорожен, как положено, стойками и цепочками, сразу закрыл пенсионер Холодилов. Он видел, как в трюм спускался Котька Курицын. Другой вопрос, почему он, когда вылез наружу, не опустил «тёплую» люковину, предназначенную для того, чтобы в трюм не попадал наружный воздух? Лично я меньше всего думал об этом. Выговор Котька схлопотал, всё остальное Саваоф оставил на усмотрение береговой профкомиссии по технике безопасности, буде такая захочет разбираться в деталях. От самого Котьки ничего не добились. Парень путался, мямлил, а потребовали объяснительную, распустил нюни, и его до поры до времени оставили в покое. Бурак ко мне, как и в прошлый раз, так и не зашёл. Помпа навестил два раза. Сказал, что Курицын в шоке, у него, видите ли, стрессовое состояние. До сих пор не может опомниться и простить себе «жуткую оплошность». Я в эту «версию» не поверил, но ничего не сказал. Моя «версия» была иной. Что если Котька открыл люк специально, зная (или видя уже?), что сейчас Заякин шагнёт в него, так как ни черта не видит перед собой из-за кипы картона? Верить в такую подлость не хотелось, но эта мыслишка постоянно сверлила мозг. Я буквально изнемогал от неё, и потому всё усерднее разминал и массировал ноги, хотя толку от этого не было никакого.
Бычков принёс мне (тоже шутка?) толстенный том романа «Хождение по мукам», но чтение не лезло в голову, тем более книгу эту я уже когда-то читал дважды, да и фильм ещё не выветрился из памяти. Уж лучше заниматься бесполезным  массажем. Спина ещё болела, но я старательно гнул поясницу, стараясь добраться до пальцев. Мне казалось, что если вернуть им чувствительность, то дело сразу пойдёт на поправку. Я щипал их. Хотелось почувствовать боль, но пальцы «не отвечали взаимностью».  Когда Лида, а после и Айболит, обмолвились о том, что на одном из тральцов погибло сразу два человека, я и это пропустил мимо ушей. Слишком был занят собой и мыслями о своём будущем. Что если вернусь инвалидом?! Всю жизнь потом, тот огрызок, что мне остался, провести в кровати, кресле или в коляске? Да лучше в петлю!
Пчеловод, забегавший чаще других, сообщил, что Бурак стал шибко нервным. В иные дни чуть ли не ласков со всеми, в другие – чистый Змей-Горыныч. Злится по пустякам, не даёт спуску даже Пете и Дуське.  Однажды, когда Шкаф работал на закатке банок с пресервами, так на него наорал, что Петя помял несколько крышек и ушёл в гневе с боевого поста. Дуська, конечно, вернула супруга, но факт есть факт – небывалый сам по себе. Но я был слишком занят собой, и все новости, поступавшие из цеха, не задерживались в голове.
Я отсыпался днём в промежутках между процедурами, которыми регулярно занимались Айболит и Лидочка. Сам я занимался ногами только по ночам. Ночами я почти не спал. Мешала луна? Круглая, как астраханский арбуз, и жёлтая, как узбекская дыня, она нахально влезала в иллюминатор и застревала в нём. Её свет свободно пронзал лёгкую занавеску. Вдобавок луна была и болтлива. И хотя это был только плеск волн у борта, я каким-то образом увязывал их. Наверное, потому что океан и луна взаимосвязаны друг с другом. Они всегда в одной упряжке. Приливы и отливы, фазы нашего спутника и величина  приливов, все эти четверти, сизигии и прочее, в чём вряд ли разбирается толком старпом Сашка, кончивший ШУКС и считавший секстан детской забавой при наличии РНС. Впрочем, я ведь не знаток астрономии и мудрой навигационной науки, а потому ночное светило мешало мне с обывательской точки зрения. Мешало и всё, и с этим я не мог ничего поделать. Видно и «положение обязывало» – загогулины психики, с которыми я не мог совладать.
Лидочка как-то заметила мимоходом, что капитан, когда имеются пациенты, бывает, заглядывает в лазарет даже ночью. Саваоф появился в третьем часу. Я в это время щипал, мял и, в бессильной злобе, лупил кулаками икры  и пальцы, по-прежнему нечувствительные ко всем мерам физического воздействия. Я был в отчаянии, а он прошёлся между коек, сел напротив меня и, действительно, стал похож на Саваофа: луна за его загривком превратилась в нимб, охватив голову желтым венчиком. Только уши из-за короткой стрижки торчали, словно ручки у кастрюли. Я сразу прекратил свои манипуляции, а он спросил почему в лазарете нет никого из медперсонала? Я тут же предложил быстренько сбегать и отыскать хоть доктора, хоть Лиду- санитарку, хоть зубодёршу. Дескать, мне это ничего не стоит. Запросто сбегаю и отыщу.
– Язва ты, Заякин, ох, язва!..  – сказал он и замолчал, опустив голову.
Я включил ночник и лёг: вот принесло его на мою голову!
– Ладно, Виктор Михалыч, не хотел говорить, но скажу, ладно…  – Он поднялся, шагнул  вглубь прохода и сел в отдалении. – Всё равно узнаешь рано или поздно. Нет больше дружка твоего Александра. Они возвращались с Лас-Пальмаса, и он непонятным образом исчез с судна. Причём, не один. Заместитель начальника промысла Толин тоже пропал. Видимо, оба утонули. На «Осиновце» спохватились поздно. Вернулись, обшарили тот район, но пока безрезультатно.
До меня не сразу дошёл смысл сказанного. Нет, я всё прекрасно понял. Саваоф не мямлил. Сказал тихо, но отчётливо. Просто смысл сказанного не укладывался в голове. И тут меня тряхнуло точно ознобом.
– Сашка?! – Я сел и застонал.
– Зря я тебе это выложил. Прости, Виктор, не удержался.
И тут я дёрнулся и согнул ноги. В коленях согнул! Сами согнулись и  чуть ли не в подбородок уткнулись.
В отсек вошёл Айболит.
– Что здесь происходит? – спросил он.
– Ноги! – выкрикнул Саваоф, тыча пальцем в мои колени.
– Сашка!.. – повторил я, тоже глядя, как шевельнулись и растопырились пальцы.
– Я сказал ему о гибели друга, – сообщил Саваоф, вытирая со лба испарину.
– Шок. Любопытно… – сказал Айболит.
– Сашка… – тупо повторил я, и выпрямил ноги.
– Их всё ещё ищут, Виктор, ищут! «Осиновец» ищет и все суда, что находятся ближе других к тому району, – поднялся Саваоф и, направляясь к дверя, добавил: – Здесь не северная Атлантика, где тебя угораздило свалиться за борт. Не теряй надежды, Виктор, и ноги приводи в порядок. До конца рейса месяц с небольшим хвостиком. Успевай!

15.

Странное дело, оставшись один, я мгновенно уснул.
Не знаю, когда начинают сниться сны. Сразу ли, как уснёшь, или, как говорят, перед пробуждением. Мне показалось, сразу. Закрыл глаза и… очутился в шлюпке, летевшей над океаном. Сзади, на буксире, другая. Внизу горбатились острые стеклянные волны. Перевалившись через планширь, я вглядывался в них и, наконец, увидел Сашку. Он плыл с трудом через эти стеклянные заструги, голова моталась, из стороны в сторону мотался и седой вихорок. Поворот румпеля – шлюпка спланировала к самым гребням, а к борту тут же посунулись оскаленные морды белоглазых слепых акул! Каждый глаз – бельмо. Они разевали страшные зубастые пасти, тёрлись друг о друга боками и лезли ко мне. А Сашка исчез. Пришлось набрать высоту и оглядеться. Ба, Сашка и Айболит сидели во второй шлюпке! Я их окликнул, но они разговаривали и не смотрели в мою сторону. Ну, погодите! Я увеличил скорость всё тем же румпелем – шлюпки помчались: скорее бы показался «Кавказ»!
Сна я недосмотрел. Лидочка разбудила чисто женскими воплями.
– Нашлись! – Она подскочила ко мне и чмокнула в щеку. – На  них португальцы наткнулись! Уже передали литовцам, а те идут к нам!
Айболит, и старпом Мезенцев, вошедшие следом, подтвердили. Подробностей они не знали, но чиф сказал, что Сашка и Толин пробыли в воде, по словам одних капитанов, шесть часов, по словам других,  не то двенадцать, не то четырнадцать. И спасли их якобы японцы. Подвернулся ихний тунцелов.
Что я почувствовал при этих словах? Слабость. При известии о гибели Сашки, пружина натянулась до отказа. Она, говоря фигурально, и согнула ноги, спасла их. Шок? Пусть шок. Доктору виднее. Но почему я сразу уснул? Я успокоился внутренне. Да, я успокоился. В самых глубинах души, то ли понял, то ли осознал или решил, что Сашка не мог утонуть, исчезнуть вот так, запросто. Ноги – это знак свыше. Коли он снова спас меня, значит, спасёт и себя как в тот раз. Он не мог допустить того (я тоже!), чтобы Манюня и мальчишки остались одни.  А теперь ещё и сон! Как говорится, сон в руку. И слова Саваофа, что здесь не северная Атлантика, добавили уверенности, подтвердили её. Теперь, когда всё осталось позади, пружина ослабла. Вообще лопнула, и я расплылся, как кисель. Попросил Айболита не трогать сегодня моих ног, а Лидочку – не пичкать микстурами. Так и провёл весь день, глядя в сетку верхней койки.
…Они появились вечером. Оба в серых байковых халатах. Точно такой же, мышиного цвета, лежал у меня в изголовье.
Видимо, Сашке успели сказать обо мне, так как он сразу направился к соседней койке и сел, глядя на меня как дух морской, но пока что слабый. Много потратил сил и нервной энергии.
Толин в это время бушевал. Лидочка и доктор не могли его уложить в постель. Совсем ошалел мужик. Тогда Айболит кликнул двух матросов. Те его скрутили. Доктор всадил ему пару уколов, и  псих вскоре затих. Тогда Сашку посунулся ко мне. Наши головы стукнулись, как биллиардные шары
– Ну, как же ты, старпом, оплошал? – спросил я.
– Из-за этого мудака, – ответил Сашка, кивнув на «коллегу», который всё ещё ворочался и что-то бормотал. – Обо мне успеется. Вот ты, Витька, как здесь оказался?
– Шёл, подскользнулся, очнулся – гипс.
– Понятно… Витя, утром поговорим. Меня ваш док ещё в приёмной напичкал снотворным. Спать хочу спасу нет.
Он повалился на койку, натянул одеяло и мигом уснул.
Первым проснулся Толин и сразу сделал попытку удрать из лазарета, но за дверями дежурили матросы. Один наш, из рыбцеха, сидел за дверью, второй, «мини-штурман», приглядывал за ним в «палате». Этотому, видимо, вменялось в обязанность докладывать на мостик о поведении буйного «утопленника». Тогда Толин кинулся к иллюминаторам, но они были задраены наглухо. Свет давали только два, над Сашкиной койкой. На остальных были наброшены «броняшки». В отсеке теперь постоянно горел верхний свет.
Когда принесли завтрак, Сашка спал, псих лопать отказался, так что я проглотил свою манную кашку и чай в гордом одиночестве и стал ждать пробуждения друга. Он поднялся,
когда Толину вкатили новую порцию успокаивающего. Я дал Сашке возможность поесть без расспросов. Впрочем, их и не было. Сашка сам поведал историю своих злоключений. И сам начал с вопроса:
– Ты разве не знал, что этот… – кивнул он в сторону той койки, – с «Кавказа»?
– Откуда?! Я в трюме сижу. Я даже штурманов не знаю, фамилию старпома услышал только на днях.
– Ну ладно, хрен с ним. Он, Витя, представитель промразведки, начальник ихней экспедиции, но он, действительно, шишка на ровном месте и валюту получает по полной программе. Вот и умотал в Пальмас отовариться, а вернуться должен был с нами. Не знаю, что с ним произошло, но, думаю, ещё на Канарах перебрал, а у нас добавил из личных запасов. К тому же, что, думаю, точно, с башкой у него не всё ладно.
– Ладно или нет, но начальник промразведки Кухоренко ему вставит клизьму. И не видать ему больше ни моря, ни валюты.
– Я тоже так думаю, – согласился Сашка. – В общем, ночью он решил утопиться и смайнался с кормы, а я только-только залёг в невод – понравилось после того, как мы с тобой в нём подремали. И, представь, всё это на моих глазах! Швырнул я круг и бултыхнулся следом. До круга так и не добрался, а его отыскал. Он, зараза, топиться передумал, и я рядом оказался. А корапь мой ушёл. На нём так и не спохватились. Так и полоскался с ним рядом. И знаешь, Витька, у меня было желание его утопить. Такая злоба была, ты и представить себе не можешь. На злобе я и держался. Он-то не знаю на чём. Но я его даже подбадривал, а сам думал, вот если нас вытащат, то на берегу я тебе, сволочь, обязательно чушку начищу!
– Кто вас нашёл всё-таки?
– Нас сперва португезы выловили, но эти домой топали и спихнули японцвм, а тем литовцы подвернулись
– Хорошо, что вас акулы не слопали, – сказал я и рассказал свой сон. – Возле нас акулы-молоты табунами ходят. Да все здоровенные!
Акул с крылатыми мордами, действительно, собралось возле «Кавказа» великое множество. Огромные, как на подбор, они всегда появлялись парами, внезапно возникали из глубин и, что там ни говори, были красивы, а их лениво-грациозные движения буквально завораживали меня своей мощью и силой.
– Район промысла, что ты хочешь, – отозвался Сашка. – Тут тебе и помои, и жратва дармовая, вот они собрались до кучи-и, – зевнул Сашка. – В общем, повезло.
Сашка снова уснул и спал до ужина. Даже на обед не поднялся, а вечером подошёл «Осиновец». Саваоф не хотел его отдавать: коли проспали старпома, потерпите еще пару суток до полной реаблитации. Но Сашка настоял и распрощался с нами. Но день тот начался с визита Хижняка и Бычкова, что было чистой случайностью, так как бондарь сразу приревновал Генку к Лидочке. Что-то пробурчав по этому поводу, Хижняк сразу направился ко мне и брякнул на постель миску с нежными, исходящими жиром брюшками скумбрии. Лида, конечно, тут же набросилась на воздыхателя и выперла обоих, упрекнув в нарушении санитарии. Мы с Сашкой не успели распробовать угощение, как ввалился… Бурак! За его спиной маячил Котька. Я смотрел на них и ждал, что скажут «гости дорогие». Смотрел и Сашка. Смотел, пожалуй, с долей любопытсва. Как же, был о них понаслышан от меня, а я ему их тут же представил, как любимого бригадира и его верного сподвижника.
Бурак обернулся к Котьке:
– Дай-ка эту посудину…
Котька развернул газету и вынул зелёную бутылку из-под алжирского вина.
– Полевая почта! – хихикнул он, подавая её бригадиру.
– Бутылочная, болван! – поправил бугор своего прихлебателя. – Но бутылка другая. Эту, точно такую же, прихватили для достоверности.  Вашу на «Омаре» раскокали, когда доставали эту белиберду. – Он швырнул бумажку мне на постель. – Там поломали голову и решили вернуть письмо одному из писателей, а вы тут оба оказались.
– А ваши головы тоже оказались поломатыми? – спросил Сашка.– Так и не допёрли?
– Не допёрли, – согласился Бурак, – потому и принесли, чтоб узнать разгадку.
– А загадка простенька – ре-кбус! – сказал Сашка и сочувственно вздохнул: – Значит, голову надо иметь на плечах, а не бестолковку.
–  Ладно, почтальоны. Спасибо за доставку, – сказал я, расправляя листок. – Сколько с нас причитается за  доставку?
– На том свете сочтёмся! – ухмыльнулся бугор.
– Нет, почтальоны, мы туда не собираемся раньше вас. Отправляйтесь первыми и – счастливого пути! Пишите письма оттель, а мы, в благодарность за доставку, на этом свете поставим вам свечку, – пообещал Сашка. –  Кажется, вы оба заслужили, ась?
Котька что-то пискнул, но Бурак его одёрнул: «Заткнись!»
– Кто кого опередит, это мы ещё посмотрим! – проворчал бугор и обратился ко мне: –Может, хватит прохлаждаться, Заякин, если ноги шевелятся? Работы невпроворот.
– По этому вопросу обратитесь в компетентные органы, – ответил я.
– Куда-куда-а?
– Раскудахтался! К доктору!
Мы б, возможно, ещё перепирались – развлечение. По крайней мере для меня, но вошёл Саваоф. Бурак и Котька попятились к выходу.
– Что за толпа?! – зашумел кеп. – Не лазарет, а проходной двор! Навестили своего подчиненного, Бурак, а теперь идите, идите отсюда! Альберт Карлович, – позвал он доктора, и когда Айболит появился, спросил, могут ли эти пациенты (он указал на меня и Сашку) оставить его наедине с Толиным?
– Да, – ответил доктор. – Оба могут самостоятельно передвигаться. Один лучше, другой хуже, но свежий воздух обоим не повредит.
Мы вернулись в отсек, когда ушёл капитан. Очень раздраженный, между прочим. Он приходил и вчера, но разговаривал, вызвав в предбанник, с Сашкой. Ну, понятно о чём: нужно было во всём разобраться, и во всём отчитаться. Толин, кстати, успел придти в себя, но ни с кем  не разговаривал, ни на кого не смотрел, и вообще был какой-то отрешенный, не от мира сего. Понимал, что такой фокус-покус ему не сойдёт с рук.                Я сел на койку и наконец мог заняться Сашкиной «белибердой», которую он не показал мне на «Осиновце».
«Всем водоплавающим, кто выловит бутылку и прочтёт эти строчки, спокойной воды и всяческих удач! – читал я Сашкино сочинение. – Мы, Нептун, царь морей и океанов, великий повелитель глубин и рыбьих косяков, владыка Атлантиды и прочая и прочая, предлагаем всякому, кто считает себя истинным мариманом, простенькую задачу. Ответ присылайте моему письмоводителю Хотунцеву А. на срт-р «Осиновец» или его заместителю Заякину В. на п/б «Кавказ».                Далее был накарябан и сам «ре-кбус», и накарябан довольно сносно. Сашка изобразил его в такой последовательности: знамя с кисточками и пикой на макушке древка, шпулька с нитками, цифры 5 и 6, перемноженные, как обычно, косым крестиком, веник, кладбищенский крест, топор, колун и две буквы – БД. За буквами Сашка изобразил удочку, вилы и зачеркнутую букву Ы,  за ней – редька или свекла (буряк – Бурак, сообразил я) и ещё одна буква – А. Ниже шли наши подписи, координаты тральца, видимо, на момент бросания бутыли в море и число. Даже пост скриптум имелся  (P.S.), в котором говорилось, что пусть, мол, не расстраивается получатель, не разгадавший загадку, и не ломает голову: у неё в конце-концов другое предназначение.
– Предлагаешь мне разгадать твою загадку? – спросил я.
– Попробуй, если интересно. А впрочем, можешь выбросить эту белиберду, – ответил Сашка. – Мура всё это. Нашёл на меня стих, вот и отправил. Я ведь не думал, что бутыль выловят так быстро.
– Разгадал, – сказал я через  полчаса.
– Ну-ка, ну-ка!..
– Знамя-нитки пятью-шесть-веник-Крест-топор-Колун-бд. Знаменитый путешественник Кристофор Колумб. Так? Вот только не пойму, зачем ты удочку нарисовал перед вилами.
– А если не удочка, а удА?
– Уда… удавил, что ли? Удавил Бурака?
Сашка расхохотался.
– Всё верно. Значит, ты, Витька, настоящий мариман!
– А ведь письмо-то явно расчитано на своих, – сказал я.
– Знамо дело, – ухмыльнулся Сашка, – но, признаться, я не расчитывал, что его выловят так быстро и что оно попадёт твоему бригадиру.
– А он его не разгадает…
– Вот и ладненько. Пусть его удавит собственная злоба, а не «знамянитки пятьюшестьвеник Крестопор Колунбд».
Вечером мы попрощались, и я остался наедине с Толиным. Соседство не радовало. Было что-то тягостное в его присутствии, и я  взмолился:
– Альберт Карллович, отпустите на свободу!
Айболит не противился. Конечно, он советовал побыть на «больничном» ещё несколько дней и не спешить в рыбцех, а в трюм – тем более. Но уж слишком надоело мне присутствие рядом этого психа. Очень неспокойно вёл себя Толин. То рвался наружу, то всё время что-то писал. Писал и рвал, писал и рвал. То ли это были письма, то ли рапорты или объяснительные. На меня он не обращал внимания. Я для него не существовал. А с доктором постоянно перепирался. Даже на Лидочку огрызался, но она терпела.

16.

Три дня я разрабатывал ноги. Возобновил прогулки с Гратис, однажды помог боцманятам сростить пару гаш на «геркулесе», а как-то ввязался в самую, как потом выяснилось, трудоёмкую процедуру. Дело в том, что каждый пневматический кранец состоит из трёх резиновых  «сигар», соединенных цепями. Внутри – камера. Накачиваются они сжатым воздухом. Шланг подсоединяется к патрубку с нипелем и… Словом минутное дело. Но когда лопается хоть одна «сигара», возни хоть отбавляй. Чтобы поменять камеру, «сигары» нужно разъединить, но, как правило, резьба у скоб прикипела на ржавчине, а головки болтов сточены от долгого употребления. Не помогает, соскальзывая, даже «крокодил» – громадный ключ с зубастой пастью. И трубу на него насаживаешь, чтобы увеличить рычаг, карячишься так и эдак, а не подступишься.И тогда такую скобу приходится пилить ножовкой. Словом, мука из мук.
Вот за этим занятием  (я сам вызвался помочь тезке Витьке Боровику, второму  старшему матросу, но рангом пожиже в здешней иерархии, управиться с кранцем) меня застал однажды боцман Толя Шелак. Дав нам несколько дельных советов, дракон отозвал меня в сторону.
– Значит, так, Виктор, – сказал он. – С завтряшнего дня ты в моей команде. Хватит тебе карячиться в трюме. Я выкупил тебя у технолога за три бутылки водяры, а в цех вместо тебя отправился Помидор. Болтает много: я такой-сякой, я-я-я! А сам ни хрена не умеет. Согласен?
Конечно, я был согласен и начал обживать палубу. В трюме с моими ногами было тяжеловато, а палуба  для ног – самое то: швартовка, троса, лебёдки и стрелы. Благодать! Гратис я тоже не забывал. Старая дружба не ржавеет. Док говорил, что хоть и не ревнует меня к своей волосатой красотке, но задумывается о будущем: как ему быть, если он уйдёт с «Кавказа» или я покину его? Я советовал Айболиту перевестись на «Балтийскую славу» к Русланову, у которого имеется великолепный мартыш мужескаго полу. Амор – не картошка, это верно, но платоническая любовь не устоит против плотской. И меня забудет, говорил я, а может, и вас, Альберт Карлович.
– Ты видел на какой цепи сидит его мартыш?
– Пока не имел чести, – признался я.
– Завтра будешь иметь: швартуемся к «Славе», будем сдавать пресервы и муку.
– А ведь я знал Русланова, когда он был для меня просто Славкой, – вздохнул я. – О, время, о, старость!
– Ну-ну, Виктор! Будь осторожнее, и старость застанет тебя в добром здравии. Как ноги, кстати?
– Вашими стараниями, Альберт Карлович, я вполне благополучен. Ноют иногда, когда, бывает, слишком долго топчешься и не присядешь. А как ваш утопленник? Я видел, его начали выпускать из лазарета. И почётный караул у двери отменили.
– Успокоился, но замкнулся, – ответил Айболит. – И письма пишет по-прежнему, и рвёт их тоже по-прежнему.  То ли пытается в чём-то оправдаться, да сформулировать не может, то ли… В иллюминатор выбрасывает клочки, урне не доверяет. Боится перлюстрации.
– Может, стоит выпустить его на свободу? Всё-таки застенок, хоть и больничный, всё равно застенок. В неволе, небось, любой станет угрюмым меланхоликом, – высказал я свое дилетантское мнение. – У него же есть каюта. В ней быстрее оклемается.
– Кто его знает… Капитан боится повторения рецидива. Чужая душа потёмки, – пожал Айболит плечами. – Но ты прав. У меня сейчас нет повода держать его в лазарете.
– Тогда…
– Завтра его выпускаем на прогулку. Под присмотром, естественно. Не явным, что будет его раздражать, но издали будет присматривать кто-нибудь из матросов.
Утром, ещё до завтрака, старпом объявил по спикеру каким-то «особенным» голосом:
– Боцманской команде собраться у второго трюма! Живо, парни, живо!
Когда приказывают «особенным» голосом, поворачиваешься в два раза быстрее. Нас это не касалось, но я взобрался на стол и выглянул в иллюминатор: что за срочность внизу? На люке, навзничь, лежала босая фигура в больничном халате. Верхняя часть туловища была прикрыта простынью. Из под неё натекла тёмная, успевшая загустеть, длинная лужа крови. С палубы её уже смывали из шланга, а Дистрофик сметал веником в совок кусочки мозгов.
Значит, не уследили…
Да, Толин был выпущен из клетки и отправился в радиорубку. Кому давал РДО, с каким содержанием, нам, понятно, не сообщили. От радиста он отправился вроде как погулять по верхнему мостику. Остановился у релингов, курил и смотрел перед собой, не поворачивая головы. Так рассказывал матрос, издали следивший за ним. Всё остальное произошло стремительно. Оставив тапки на палубе, он вскочил на релинги и нырнул вниз головой на люк трюма.
Эти подробности мы узнали позже. Теперь же всё происходило довольно буднично, словно всё было заранее известно и отрепетировано. Боцман давал указания плотнику насчёт гроба, старпом командовал матросами, притащившими из лазарета носилки. Труп унесли в изолятор, кровь смыли, мозги убрали. Судно зажило обычной жизнью.
– Ч-чёрт… – ворчал боцман, – До конца рейса осталось всего-ничего, а он нам такую свинью подложил! Теперь возись с ним и оправдывайся.
Не знал дракон, что скоро появится ещё один «жмурик».
Я потом думал, неужели это мы с Сашкой накаркали Бураку такую нелепую кончину, когда пообещали первыми отправить ему письмо на тот свет? По словам Пчеловода (я в это время перебрался на верхнюю палубу в пустовавшую четырёхместную каюту, но иногда навещал молодого приятеля), бугор, когда сошли с него все болячки струпья, стал не просто прежним бугром, но ещё более злобным и настырным. Валерка теперь работал вместо меня в трюме, а тузулучкой заправлял Котька Курицын. Но если Валерка успевал и тузулук сварить, и бочки подать к засольной линии, и забондарить их, коли зашивался Хижняк, и, главным образом, отправить готовые кадушки в трюм, Котька почти не появлялся у элеватора. Ходил мимо и поплёвывал: не моё дело! Зато Бурак всё чаще и чаще совал башку в приёмное окно и поливал Пчеловода матом, ещё хлеще, чем меня. Это его и погубило.
Дико погиб Бурак. И глупо. Как это случилось, мне рассказал Колька Алёхин.
Когда бригадир в очередной раз сунул голову в шахту элеватора, какой-то болван включил механизм. Алёхин, работавший поблизости, услышал дикий крик и… Словом, он успел вырубить элеватор и даже на короткий миг пустил его на обратный ход, после чего выволок Бурака из окна. Тележки сплющили голову и сняли скальп с головы бригадира. В лазарет его доставили ещё живым. Айболит пришил ему ухо и сказал якобы: «Не в силах здесь наше искусство…»
Генка Бычков вспомнил аналогичный случай, когда другого такого растяпу спасла трепанация черепа и серебряная пластинка, вставленная в основание черепа. Операцию делали в Дакаре. Так ли это было, не знаю. Что за серебряная пластинка? Для чего? За что купил, за то и продаю. В море много чудес, а легенд ещё больше. Мы тоже пошли в Дакар. На этом настоял Айболит. Не добравшись, повернули обратно: Бурак отдал концы, а вскоре лежал  рядом с Толиным – в первом трюме на брикетах с мороженой сардиной.
Когда я был мальчишкой и было это, само-собой, во время войны, мы распевали песню: «Шестнадцать ранений хирург насчитал, все раны засели глубоко, а смелый моряк и в бреду напевал: «Раскинулось море широко». Мне особенно нравилось, что он напевал даже в бреду. Нравился наивный патриотизм военных лет: вот какие наши матросы! Теперь эти слова занозой сидели в мозгу, а когда заноза исчезла, стало не до того: рейс заканчивался, кое-кто уже начал собирать пожитки. Хижняк раньше всех. Наверное, за месяц. Он предвкушал. Мысленно он был уже не здесь, а в Белой Церкви, Киеве или других местах, которые упоминал, набивая авоськи. И он стал разговорчив!
Я тогда ещё жил в нашей Г-34, когда бондарь ожил, покинул койку и занялся инвентаризацией своего барахла, тщательно исследуя каждую тряпку, кое-что откладывая в сторону, что-то опуская в новую авоську. Самая большая была набита вяленым зубаном и деликатесом из брюшек скумбрии, тем самым, что довелось мне и Сашке отведать в лазарете. Когда успел? А ведь успел, добытчик! Выходит, надеялся запросто миновать проходную. Пчеловод заметил, что бондарь запросто пронесёт мимо ментов даже кашалота, если кому-то понадобится кашалот горячего копчения. Хижняк усмехнулся и дал нам по зубану.
– С вас по кружке на берегу, – усмехнулся он, и вот тут-то расчувствовался и заговорил, правда не с нами, а со своим барахлом. Сначала с обувью.
В его чемодане нашлось всё, необходимое чеботарю: молоток, всевозможные гвоздики, клей, кусочки резины и кожи. Даже «лапа» имелась! Бондарь долго приглядывался к каждому башмаку и укладывал в чемодан или авоську, сделав залючение: «Ещё походят!» При этом он вспоминал, что «эту пару» купил тогда-то, а эту –там-то и тогда-то, что когда всё-таки приходит время расставания с обувкой, он всегда вспоминает за сколько её приобрёл и сколько в ней отшагал.
С  одеждой та же история.
Шипел утюг, на ладной спине Хижняка равномерно двигались лопатки, а он вёл сам с собой нескончаемый, кажется, монолог:
– Этот костюм я сшил в Белой Церкви. Помню, портной заузил плечи, но я заставил переделать, как надо В то лето купил идругой, в Киеве. Постой, где же это? – Некоторое время он морщил брови, глядя в иллюминатор, плевал на палец, касался им пода утюга и, вспомнив, снова опускал утюг на мокрую тряпицу. – На площади Калинина. Нет, на Крещатике. Точно. Костюм  югославский и уж больно ноский.
А Пчеловод беспокоился за пасеку, оставленную хоть, и на знающего человека, но всё-таки, всё-таки… «Но всё-таки это не то», – заканчивал он каким-то тоскливым вздохом. И только мне нечего было вспомнить кроме семьи, оставленной у чёрта на куличках. И теперь, поселившись отдельно, я иной раз жалел, что лишился этих разговоров, далёких и от моря, и от недавних событий. Наверное, потому они и преследовали меня той самой «занозой». Я видел обоих покойников и пытался сопоставить несопостовимое: «А смелый моряк и в бреду напевал: «Раскинулось море широко». Кой хрен!.. Толин, скорее всего, не успел даже ойкнуть, а Будяг только стонал, когда его несли в лазарет, а по щеке вместе с кровью скатывалась слеза, как у коровы, которой всадили нож в сердце.
Мне, правда, тоже было о чём подумать. На берегу ждал «квартирный вопрос», один из самых скверных вопросов. Перед снятием с промысла, возник другой, личного характера. Боцман пригласил к себе, угостил водочкой и сказал, что уходит в отпуск и хочет оставить судно на меня.
– А почему не на Дистрофика? – спросил я.
– На Олега, что ли, Кузнецова? – усмехнулся дракон. – Его списывают.
– Надо подумать, – ответил я. – И если соглашусь, то при условии, что старшим матросом будет Витька Боровик.
– Он тоже хочет умотать к своим белорусам.
– Да-а… «И кинулись в КаБэРээФ отчаянные белоруссы»! – засмеялся я. – А ты его уговори.
– Попробую, но не обещаю. Сам знаешь, как упрямы «отчаянные белоруссы».
Когда я уходил, боцман остановил меня и сказал, что элеватор запустил Котька Курицын. Шёл мимо, болван, и мимоходом, просто так, от нечего делать ткнул пальцем кнопку пуска. Ткнул и ушёл в тузулучку, даже не обернувшись.
– Алёхин видел, – пояснил боцман. – Проворный парень. Хотя и большой шутник, но себе на уме. Болтать не стал, а начальству доложил. Помпа в него вцепился и попросил молчать. И ты, Виктор, не болтай на палубе, – предупредил он. – Начальство сейчас думает, как им быть. Всё-таки родной племяш САМОГО, понял?
– Да, если раскопают, вони будет достаточно, – кивнул ему и ушёл, так и не приняв окончательного решения на предложение дракона.
Было, было о чём подумать. И не о Котьке, само-собой, о себе. Боцман, на громадине, вроде «Кавказа», это фигура. Несопоставимая с боцманюгой на среднем траулере, который вкалывает наравне с матросами и мало чем отличается от них. Толя Шелак – барин. Нагляделся за рейс. Конечно, ответственность другая, конечно! Но смогу ли? Толя умел распоряжаться и давать указания. Рабов у него куча. Он редко кричал или повышал голос. Разве только в подпитии, но и пил он редко. Скорее, изредка выпивал. Вот и водка сохранилась до конца рейса, и это при том, что три бутылки выставил за меня технологу. Возможно, приврал, но это уже другой разговор. И вообще речь не о том. Тогда о чём? О том, что после отпуска он вернётся на «Кавказ», а мне, если не обмишулюсь, достанется, на худой конец, роль старшего матроса. Но почему «на худой»? Концы бываю всякие, потому и надо крепко пошурупить, чтобы не остаться с «худым» или уж остаться, по крайней мере, со своим собственным.

17.

И вот… «все кранцы подняты, верёвки скойланы, и робы старые ласкает бриз-з!» И Сашка подоспел на своём «Осиновце», передал письма для Манюни «в собственные руки», и якоря, лязгнув, замерли в клюзах. Стрелы не опускали. У Мадейры нас поджидал «Святогор», который собирался перекантовать в наши трюма груз пресервов. Добрались до него, сардину приняли, а ему отдали Кольку Алёхина «по собственному желанию». Баламут сказал мне, что на берегу ему не хрен делать – надо зарабатывать, а не бегать по кабакам. По-моему, он просто не хотел допросов-расспросов о Котьке и Бураке: доложил как было, а там разбирайтесь сами.
Миновали Бискай, а я так ничего и не решил. Мучали сомнения.
Ответственность увеличивается с тоннажем судна. Я находился в состоянии «и хочется, и колется, и маменька не велит». «Маменьку», в данном случае, заменяли осторожность и здравый смысл. На последний я и надеялся больше всего. Да, здравый смысл и трезвый взгляд на свои возможности. С одной стороны и с другой стороны… Наверное, Котька был прав, обозвав меня там, в трюме, сорокотом, когда я был матросом. Но ведь и он, при его молодости и физических данных, не был «находкой для флота», и не был ещё в большей степени. Для боцмана возраст – не помеха. Лишь бы варил котелок.
Я мог представить, о чём думает Саваоф Замараев, сидя в своём капитанском салоне, увешанном цветами и гирляндами, слушая доклады помощников и принимая решения. Да, я знал его мысли – опыта для такого осмысления и понимания хватало – и был уверен, что ишемия уже не миновала его, а нынешний рейс добавит стенокардию. Старпом тоже мыслит своими категориями. У него свой груз ответственности, возможно, омрачённый нынче мыслишкой, что его капитанство отодвигается на неопределённый срок. А помпа Борис Анатольевич мается партийной ответственностью и оргвоводами «о несоответствии», мол, не сумел, не организовал, не заметил, не предпринял, не вник, не повёл массы, не, не, не… И думает сейчас помпа о том, как запудрить мозги парткому, как сотворить рейсовый отчёт, чтобы чёрное не казалось слишком чёрным, а белое сияло девственной белизной. У боцмана, понятно, свои проблемы, которые пока не грозят инфарктом, но в отпуск он тоже намылился не с бухты- барахты. Когда начнётся шухер, когда начнут всех трясти и опрашивать, надо быть  как можно дальше от «Кавказа». А с меня, какой спрос. Нет, спрос, конечно будет, но за свои собственные «грехи». И с Саваофом боцман всё, само-собой, соглосовал и утряс.
Да, пожалуй, нет смысла отказываться, решил я наконец. Всего-то один рейс – как-нибудь! Если нынешний оказался «чёрным», не обязательно, что следующий будет таким же. По идее, он должен стать «белым». Таков закон «тельняшки». И потом, для чего я, в таком случае, сделал месяц назад схему проводки швартовых, идущих от кранцев? Через какие клюза пропускаются кормовые и носовые концы, на каких кнехтах крепятся, – всё изобразил. Будто предвидел, что в этом и будет заключаться для меня самая главная сложность.
На этот раз боцман заговорил со мной в Северном море.
– Дальше, Виктор, тянуть нечего, – сказал он. – Решай. Что надумал?
– Думай не думай, а видно судьба, – ответил, правда, со вздохом облегчения.
– Ну и молоток! – обрадовался дракон. – Я слышал, ты семью с Камчатки тащишь, квартиру обмениваешь, а для этого дела деньги, поди, не лишни, а?
– Ну верно, верно… Капитан говорил, что у тебя оклад, как у старпома на тральце.
– А ты думал! Сто шестьдесят рублёв, да плюсуй сюда пай с хвостиком. Вот и считай!
Ты, главное, не тушуйся и на первых порах думай что и как. Не спеши! Как говорится, семь раз отмерь, один раз дай по морде, если кто будет возникать.
– Постараюсь… А что Боровик?
– Ни в какую! Да, плюнь ты на тёзку. Я с чифом говорил. Он тебе подберёт человека.
Уж не знаю, как я подумал о Сене.
– А если я сам найду его?
– Ещё лучше. Свой человек – самое то, – согласился боцман. – Ну, коли мы решили-постановили, хочу тебя спросить вот о чём. Слушок ходит о каком-то письме, что вы с другом запихали в бутылку. С которым к вам Бурак приходил. Ребус тот никто не разгадал, но кое-кто дотумкал, увидев свеклу, что, возможно, речь в той загадке идёт о покойнике.
– В нём ничего особенного – хохма.
– Ну, если так – смотри. Мне помпа о нём говорил. По-моему, он собирается тебя прощупать на эту тему. Письмо цело или выбросил?
– Выбросил, конечно, – соврал я, так как письмо и бутылку выпросила Лидочка в качестве «морского сувенира». – А что слух о нём дошёл до вершин «Кавказа»?
– Дошёл. Может, тебя и на берегу спросят о содержании. ТАМ, Виктор, учитывают каждую мелочь, имей в виду.
Тем же днём я отправился в лазарет. Лидочка была на месте, бутылка с письмом тоже находилась при ней. Девчонка оказалась понятливой и без звука отдала «сувенир». Только спросила, что означают буквы P.S.?
– Не знаешь?! – удивился я. – Это, Лида, добавление к письму. Допустим, ты о чём-то забыла написать, а потом вспомнила и добавила. Постскриптум называется.
– Как интересно! – всплеснула она руками. – А почему буквы иностранные?
– Это начальные буквы латинских слов Пост и Скриптум, секёшь? Вот уедет твой бондарь в отпуск на Украину, а ты ему письмо напишешь, а под конец и напомнишь, чтобы он привёз тебе сала или… или монисто.
– Не буду я писем писать, – потупилась Лидочка. – Я сама еду с ним в Белую Церковь. – Она расхохоталась. – Надо приглядывать, чтобы он там не налегал на горилку.
– Когда-нибудь дойдёт и до писем, – заверил я. – Он будет бочки забондаривать, ты будешь зыбку качать и писать ему в море.
– Вот тогда и будем писать друг другу.
– Твоя правда, – согласился я.
Бутылку я выбросил в иллюминатор прямо в лазарете. Бутылку с письмом, но без пробки, чтобы она, голубушка, на сей раз обязательно утонула.

P.S. В порт пришли ночью, чтобы избежать лишних глаз.
Трюм вскрыли сразу. Он выдохнул морозный парок и, словно на его волнах, всплыли и качнулись два гроба. Их тут же приняли на причале и увезли в морг.
Пароход я принял ещё в Балтике, но Толя Шелак позволил мне погулять первые три дня. Первым делом отвёз письма Манюне и отправился к дяде. Выпили со стариком за моё возвращение, за моё назначения и «за тех, кто в море». Значит, за Сашку. Ждало меня и письмо от женушки. Нормальное письмо. Ольга сообщала, что нашёлся в Кениге капитан, пожелавший перебраться на Камчатку, что уже побывал у него человек того капитана. Осмотрел квартиру и остался доволен. Того же она хотела от меня. Адрес прилагала. Осмотрел жилплощадь и тоже остался доволен. Выслал ей деньги и выразил надежду, что прибытие семьи совпадёт с моим возвращением из рейса.
После этого закрутился. Дел было невпроворот, но удалось выкроить день и разыскать Сеня. Нашёл его, само-собой, у того же пивного ларька. Тянуть не стал. Купил пива и сразу предложил пойти со мной в африканские воды в должности старшего матроса. И он согласился! Сказал, что если позволит медицина, хоть завтра. Хочется ему ещё разок взглянуть на Атлантику.
– Почему только «разок»? – удивился я.
– Надолго меня не хватит, – честно признался Сень. – Привык к вольной жизни. Теперь я не альбатрос, а серый городской воробей.
– Ты собирайся, а там посмотрим, – сказал я. – Сам позвонишь Гвоздилину или мне зайти к Валентину Федосеичу?
– Сам похлопочу, – ответил он, погружаясь в пивную пену до ноздрей. – А бутылку не вытаскивай из крмана. Поедем со мной на кладбище? Сегодня, говорили, открывают мемориал «тукановцам». У меня там два кореша закопаны. На месте и употребим.
Мы забрались в трамвай и покатили.
А мемориал был уже открыт. Если предполагалась официальная церемония с оркестром и возложением венков, то груды цветов, успевшие слегка увянуть, уже лежали на плоском бетонном основании, над которым возвышались две белые чайки, сомкнувшие в вышине кончики крыльев. Они походили на ту, что украшает эмблему МХАТа. Был я однажды в этом театре, когда добирался до Камчатки. Лежали цветы и на каждой из пятидесяти могил. Мы положили свои букетики к подножию тех красных гранитных плит, пол которыми покоились Валькины кореша (одна могила была пустой), а водку выпили у свежего холмика Бурака, похороненного рядом, за аллеей, идущей мимо мемориала.
P.S.S. Медицина Сеня допустила. Возможно, тоже с помощью звонка какого-нибудь доброхота. У него сохранилось множество знакомств. Он их берёг и лелеял «на крайний случай» и попусту никому не надоедал. В рейс сходили нормально. По белой полосе «тельняшки». А умер Сень через год – рак. Съел мужика в одночасье. Похоронили его как можно ближе к корешам с «Тукана», для чего мне и Сашке пришлось выкорчевать густой кустарник, разросшийся у могилы моего бывшего бригадира. Авось, не подерутся, сказал Сашка. Не должны, ответил я. Оба переселились туда, где вечный мир и покой, ибо, как мудро заметил товарищ Сталин, полное спокойствие бывает только на кладбище. Уж он-то знал, о чём говорил. Так и было при нём: «Вечный покой для седых пирамид» и безымянных погостов. Теперь наступило другое время, и если покойники не шумят, не буянят и не надругаются друг над другом, то живые ведут себя, как нынче говорят, неадекватно. Так что, друзья, «вечный покой сердце вряд ли обрадует». Даже мёртвое сердце, которое нынче разучилось любить и научилось ненавидеть, когда ещё билось в чьей-то груди.
Впрочем, если вы не согласны с этим, пишите письма на адрес редакции. Я обязательно отвечу или попрошу  Сашку объясниться за меня. Выйдя на пенсию, он перебрался из Кенига на побережье и, уединившись с красками и кисточками, любит вспомнить прошлое и поговорить о былом, но если я, вняв его советам, изложил на бумаге давние события и ограничился этим, он любит пофилософствовать на эту тему и, как ни странно, порой ударяется в мистику, которая абсолютно чужда мне. С этой точки зрения Сашка объясняет внезапное исчезновение могилы Бурака. Я не усматриваю здесь никакой мистики. Могила находилась на главной аллее. За ней никто не ухаживал, и братва просто срыла её, чтобы похоронить на этом месте своих бойцов, застреленных в очередной криминальной разборке. 1994.