Рассказы ивана никодимовича евдокимова о разных сл

Моисей Борода
                РАССКАЗЫ ИВАНА НИКОДИМОВИЧА ЕВДОКИМОВА
                О РАЗНЫХ СЛУЧАЯХ ИЗ ЖИЗНИ,
                КОИМ ОН БЫЛ СВИДЕТЕЛЬ ИЛИ УЧАСТНИК,
                ЗАПИСАННЫЕ С ЕГО СЛОВ АВТОРОМ


                ПИСАТЕЛЬСКИЕ ИСТОРИИ


                МЫСЛИ

Про одного писателя рассказывают, что как только у него что-то не ладилось – не писалось там или ещё что-то – он своей жене говорил: "Знаешь, что-то мне не пишется, никаких хороших мыслей, все куда-то попрятались. Поеду-ка я на денёк-другой к нам на дачу. Свежий воздух, то да сё - может, и соберусь с мыслями."
Ну, а жена ему и отвечает: конешно, мол, поезжай. Уверена я, что ты и приехать не успеешь, как мысли сами к тебе явятся.
И правда, как он вот так приедет, и двери ещё за собой закрыть не успел, а мысли уж тут как тут. И все из такие себя ладные – залюбуешься, да и только!
И тут уж у них с писателем пошло-поехало! Дым столбом стоит, чёрт-те что друг с другом вытворяют.
А писатель-то, писатель! Все, говорит, вы мои, моя, мол, собственность! И какие вы ни на есть красавицы-раскрасавицы, а вот всё, что захочу, то с вами и сделаю.
Ну, а как кончится у них веселье, так писатель этот, значит, домой возвращается – тише воды, ниже травы..
А жена его спрашивает: Ну как, мол, хорошие к тебе мысли пришли? А он ей: И не спрашивай, одна другой краше, рассказать кому – не поверят. А она ему: А ты расскажи, мне ж интересно. А он ей: Потом. Щас несподручно мне. Мне щас за стол мол писательский садиться надо, записывать. Потому как все мысли при мне.
Так и не рассказывал. А потом она, жена его то есть, и спрашивать перестала
Такая вот история.
А я Вам про это так вот скажу, што писатели эти чего только себе не позволяют! Нам вот за такое безобразие кол бы на голове стесали, в бараний рог бы согнули, а тут – ничего, всё, мол, дозволено, гуляй – не хочу!
Взять бы такого вот писателя за шкирку – да к станку его, к станку! А ещё того лучше: кирку или лопату в руки – и давай! А коли мыслей у тебя нет – так нечего и писателем работать! И так уж развелось их, писателей этих, на нашего брата – сплюнуть негде! Силу себе взяли, на горбу нашем сидят! Одно слово: Хозяина нет!
 

                СПОР

А ещё вот рассказывают, что однажды два писателя – именитые, между прочим, с орденами – друг с другом поспорили, кто из них лучше. С чего им такое в голову взбрело – непонятно было. Может, в подпитии были, может, жёны их так подзудили, может что другое – кто их там разберёт. Им бы работать, книжки писать, а они тут спорами пробавляются!
Ну, вот, заспорили они и заспорили. Один говорит: Куда уж, мол, тебе, бедолаге, со мной ставниться! У меня вон уж десять книг вышло, а тебя – еле-еле! – девять! А второй ему: Это я-то бедолага? Да у меня в каждой книжке страниц больше, чем у тебя волосьев на голове! – Накрыл, значит, первого.
Но тот тоже не лыком шит, и отвечает:
Подумаешь, страницы! Да у меня на одной странице, если хочешь знать, мыслей больше, чем во всех твоих книжках вместе взятых. – Отбрил, что называется, по первое число.
А второй на то – нет, не растерялся! – и говорит: Это какие ж такие мысли? О тебе уж и критики говорят: Повторяется, мол, товарищ! Иссяк, вроде! Муза, видать, его оставила!
– Это как же так оставила, –  это, значит, первый тому – когда она два дня тому назад дома у меня была. На ночь осталась, поужинали вместе!
А второй ему: Была, как же! Это тебе с белой горячки привиделось, перепил, видать! А вот у меня она уж с неделю как живёт! На полном довольствии, между прочим!
– На полном? Это у тебя-то?Да ты ж ведь жид-жидом живёшь, жену свою голодом моришь, всё деньги копишь!
А второй от злости аж задохнулся, не знает, что на такое сказать, а потом малость успокоился и говорит – но этак с подковырочкой: А знаешь ты, что про мою последнюю книгу самый что ни на есть знаменитый критик написал? Великий, мол, писатель земли русской! А про тебя только "выдающийся", а то и вовсе "талантливый" пишут. Так-то вот! – Это, значит, второй первому. И от радости, что супостата своего срезал, стакан коньяку себе налил да и весь вот так вот сразу и выпил.
А первый подумал, мысли свои собрал, и говорит: А я этого критика твоего – к себе переманю! У меня он уж точно лучше, чем у тебя, жить будет! – А второй глаза выпучил - вот сейчас вывалятся! – Это как, – спрашивает, – переманишь?
– А вот так вот. Переманю – и всё!
– А я, – это, значит, второй ему, – на тебя настучу, что ты не наши голоса ночью слушаешь! И тогда уж тебе Героя соцтруда как вот ушей своих не видать! И ордена твои тоже отобрать могут!
Ну, тут первому и крыть нечем! Стучи, - говорит, - ежели тебе твоя писательская совесть позволяет.
А тот ему: Как пить дать настучу! А что до совести, так я совести моей сам хозяин, что мне надо, то с ней и сделаю!
И как вот сказал, так и сделал: настучал! Товарищ, мол, голоса по ночам слышит. Так что Вы, мол, внимание обратите, а то неровен час, и случится чего может.
Ну, настучать-то он настучал, только на стук никто не вышел. Может, время для такого дела неподходящее было, а может, и поленились просто – кто их там разберёт?
Но только с той поры писатели эти не то, чтобы руку друг другу при встрече подать или там о семье спросить – и замечать друг друга не желают.
 

                ВОЗВРАЩЕНИЕ

А один писатель – так вот рассказывают – у другого жену умыкнул.
Ну, не, чтобы уж так совсем умыкнул, как вот у черножопых у этих: украдёт, на коня посадит – и готов, поминай его как звали, ищи ветра в поле. Нет, тут всё чинно было, по правилам, так что и не придерёшься: сама эта жена мужа своего писателя оставила и к другому писателю ушла.
А до того он её месяц целый обрабатывал – и так подъезжал, и эдак. Ты, говорит, гляди: муж-то у тебя хоть и писатель, и может, даже и не хуже моего, а мужчина так себе, хлипкий, такому с женой никак не управиться.
Она сперва и слушать не хотела, ну а потом всё ж сдалась. И вот так вот ушла, к другому жить переселилась.
Оно, конешно, как посмотреть, не очень-то ладно: всё ж писатели эти до того в друзьях были, а вот поди ж ты! Ну, а с другой-то стороны: дружба-то она, конешно, дружбой, а пятачок врозь!
Вот так вот увёл он, писатель этот, жену у другого писателя, а та, между прочим, генеральская дочка была, папаша её в генералах ходил. Ну, вот увёл он её и к себе приводит. А жильё у него было для генеральской дочки не особо приспособленное, так что она и удивилась даже – куда, мол, привёл меня, и что ж это, я здесь жить, что ли, буду?
Ну, он ей и говорит: Жильё у меня, мол, в данном моменте не особо подходящее, но люблю, мол, тебя так, что и описать  не могу, и, значит, стараться буду, чтобы жизнь нашу семейную улучшить. Я вот сейчас, мол, книгу заканчиваю, и с неё гонорар агромадный будет, так что и дом купим в три этажа, а может, и на дачу ещё останется, и будет тебе не жизнь, а малина, так что как сыр в масле кататься будешь.
А ей, понятное дело, такое слышать приятно – кому ж как сыр в масле покататься не хочется, ни тебе забот, ни хлопот! Ну, если уж совсем по правде сказать, она и за прежним-то мужем тоже ничего жила, но всё же не то было, что новый ей пообещал.
Ну, долго ли, коротко ли, время идёт, а дома не только что о трёх этажах, но и с одним неё  видно. Книжка-то вышла, не врал тот писатель. А только выйти-то вышла, а гонорар с неё с гулькин нос оказался. Не нравится, говорят, читателю, и всё тут. Покупать её не хотят. А уж критики книгу эту расчехвостили – не приведи господи! Камня на камне не оставили!
Ну, жена эта уведённая видит, что дело не складывается, и мужу своему новому говорит: Мне, мол, такая жизнь без интересу! Ночью-то оно, конешно, хорошо, кто ж тут чего скажет, да ведь и днём-то тоже жить надо. А на день-то тебя как раз и не хватает. И ежели ты в самом скором времени дом мне в три этажа не обеспечишь - и дачу само собой- то вот как пить дать от тебя уйду к своему прежнему.
И так вот и получилось: ушла, и к прежнему своему мужу вернулась. Прости, – говорит. – Ошиблась. Чёрт попутал. Конь, мол, о четрёх ногах и то спотыкается, а у меня-то две всего... А тот её на радостях и простил, тем боле, что папаша её к тому времени в маршалы вышел, тут уж не закочевряжишься! А дружка своего бывшего – нет, говорит, не могу простить! Бог, говорит, пусть и прощает.
А тот, оставленый, взял да и книжку о том, как всё случилось, написал – стихами, между прочим. И та книжка, люди рассказывают, большой успех имела, и гонорар с неё как следует отломился, так что уж он, писатель этот, и дом себе в три этажа купил, и дачу. Да только зря всё это: жена, что к мужу своему вернулась, на этот дом с дачей и смотреть не захотела и обратно к нему не пришла.   
Так вот он и с другом раззнакомился, и с женой с чужой не сладил. Ну, и поделом: не зря ж говорят: на чужой каравай рот не разевай! Ну, а нет своего – значит судьба твоя такая. На неё и жалуйся!
 
                СОН


Есть у меня писатель знакомый - с тех пор ещё, как в Союзе в ихнем работал, котельной заведовал. Тогда и познакомилоись. Ну, мужик хороший - и книжки пишет, и выпить не дурак, и негордый, хоть уж два ордена отхватил. Ну, а со мной уж совсем по-свойски: чинить чего в квартире своей позовёт, так не то, что как другие - сунул деньги в лапу - и проваливай, да и дверь за зобой закрыть не забудь, а который ещё есть, так над каждой копейкой как последний жид трясётся, денег, мол, у него нет, а самого харя - во! - и толстый как боров, аж штаны на нём лопаются.
Нет, мой-то писатель - совсем другое дело: и платит - не скупится, и за стол посадит, и про жисть поговорит, какая она такая есть, и про писателей, друзей своих, расскажет - заслушаешься! И всё, значит, ко мне, с уважением: Иван Никодимыч да Иван Никодимыч. Человек, в общем.
Одна с ним беда - всё сны видит. А как увидит - так сразу меня и зовёт и сон свой рассказывает. И чудные же сны у него: какой, может, и хороший, какой - нет, а всё - не в руку.
Раз вот приснилось ему, что книжке его премию присудили - да не какую-то там, а самую что ни на есть. И как ему за премию эту денег отваливают. А он, значит, с сумкой пришёл и деньги в сумку суёт. Ну, вот уж сумка полна-полнёхонька, а денег-то ещё - греби себе и греби, да ему уж класть их некуда.
И ему говорят: А что ж Вы это, товарищ, мешком не запаслись, с сумкой всего пришли, сумка-то у Вас маленькая, а премия - премия-то большая! И деньги, что в сумку его не поместились, назад берут. А он при таком обороте сам не свой делается и кричит, что чего ж вы это, душегубы, делаете, среди бела дня грабите!
Такой вот сон. А проснулся он - ни тебе премии, ни денег, на столе только бутылка со вчера недопитая стоит да газета лежит. А в газете той про премию хоть сказано, да не ему эта премия досталась, а другому писателю.
А в другой раз приснилось ему, что жена его от него ушла. Пишешь, мол, пишешь, а толку с книжек с твоих - кот и тот больше наплачет. А у Степана, мол, Трофимыча, жена с его книжки последней серьги себе с брильянтами купила. Потому не желаю, мол, больше с тобой жить, прощай, не поминай лихом, а и помянёшь, так тоже ничего: твоя, мол, брань у меня на вороту не повиснет. Вот так вот. Ну, он, писатель ной, обрадовался, что жены нету, теперь, мол, что хочу, то и делать буду. Ну, а как проснулся, так вот тебе оно - накося выкуси! - жена и не уходила никуда, а как увидела, что проснулся он, так ему и говорит: когда ж ты, мол, книжку свою кончишь, чтоб и мы, значит, как люди зажили, да так, чтоб другие от зависти аж закачались! А как я за тебя замуж шла, так с три короба мне обащал, а как слово держать - так нет! У Степана Трофимыча вон жена гоголем ходит, дом покупать собираются, собаку себе английской породы завели! А он в писателях без году неделю ходит - мне то, что ты, все штаны уж за столом твоим просидел! А с орденов твоих мне, мол, пользы мало. И пошла, и пошла. Женшины – они, это я Вам так скажу, все такие: пока не выговорит, чего ей надо, не успокоится. Хоть ей тут кол на голове теши. Ну, да не в том дело...
Такие вот, значит, у писателя этого моего сны.
Ну, а последний-то сон - с месяц уж дело было – уж вообще ни в какие ворота: расскажи кому – ни в какую не поверят.
А дело так было. Ему, писателю моему то-есть, поручение такое вышло, чтобы на юбилее у Пушкина речь сказать - ну, к рождению или там к смерти - это я уж точно не скажу: может, писатель мой и говорил мне, да я не запомнил. Ну, вот, такое, значит, поручение. Гостей, мол, видимо-невидимо съедется, так Вы уж, мол, товарищ писатель, постарайтесь. Ну он и согласился. Ясное дело - это ж почёт человеку: тут столько народу соберётся, а он речь говорить будет.
Ну, и вот. Написал он речь эту свою, показал кому надо, а те говорят: Хорошо, товарищ, поработали. Речь у Вас правильная получилась. И завтра, значит, эту речь как она есть и прочтёте.
Ну, пришёл он домой и сразу спать лёг, как завтра, мол, ему вставать пораньше надо.
И вот как он уснул, так вот сразу и сон к нему пришёл: сам Пушкин ему и приснился. Ну, писатель мой его сразу узнал. Дело ясное - кто ж Пушкина-то не знает? Стихи писал. Внук мой вот - в школе отличник, между  прочим - их, стихи эти, всё учит да учит - про старика со старухой, что от жадности у корыта разбитого осталась, про детей, что в сетях мертвяка притащили и не знают, куда с ним, папашу зовут, ну, и как он, Пушкин то-есть, памятник себе выше столба поставил. И вот внук мой стихи эти самые учит да учит, и мне читает, а когда и говорит: А ты бы, деда, сам бы чего почитал. А ему и отвечаю: А чего мне читзать. А про жизнь и так лучше любого писателя знаю. Ну, это я чего-то в сторону заехал - то про сон Вам рассказывал, а тут...
Ну, вот, и приснился писателю моему Пушкин. И он, писатель мой то-есть, Пушкина узнал и ему говорит: Здравствуйте, мол, Алексан Сергеич! А тот отвечает: Здравствуйте. Только я Вас, вроде, чего-то не знаю. А писатель мой ему и говорит: Это. мол, как же так, Алексан Сергеич? Мы с Вами вроде как по одному цеху братья, а Вы мне вот... Ну, тут Алексан Сергеич его спрашивает: Это в каком же, мол, таком смысле братья и по какому такому цеху?
- Да я... - это, значит, писатель мой Алексан Сергеичу - да в таком вот, значит, смысле, что я ведь тоже писателем работаю.
- Да? - это Алексан Сергеич говорит: Очень, мол, похвально, что работаете!
А писатель мой похвале Алексан Сергеича обрадовался и говорит: А я, Алексан Сергеич, в Союзе в нашем писательском секретарь, и в скором времени, вобще журнал держать буду.
Тут Алексан Сергеич спюрашивает: Это как же - как банчок, что ли, держат?
А писатель мой задумался, а потом и говорит: Ну, может, и как банчок
И Алексан Сергеич тоже задумался и говорит: Вон оно, значит, как! А я и не знал, что журнал как банчок держать можно.
А писатель мой ему на это отвечает: У нас, мол, Алексан Сергеич, всё можно. Потому как мы - гусударство свободное. И кто против не прёт, тому, значит, дорога хоть куда открыта. А который поумней и наверх пошёл - так перед ним вобще шапки ломят.
- Ну, - это, значит, Алексан Сергеич спрашивает: А если кто всё ж попрёт?
А мой писатель ему и отвечает: А такого дела, Алексан Сергеич, у нас не бывает.
Ну, Алексан Сергеич не отстаёт: видать, взяло его за живое. - Ну, а всё ж - говорит - ежели, мол, какой супротив попрёт - что ж ему тогда отколется?
А мой писатель ему и отвечает: В таком случАе разговор с ним короткий бует - по всей революционной законности: девять грамм, мол, и лежи отдыхай, а кому помилование выйдет - в психушку.
Тут Алексан Сергеич опять задумался и спрашивает: Это как Чадаева нашего, что ли? А писатель мой отвечает: Про Чадаева вашего я не знаю, а против гусударства переть - это у нас не заведено.
- А - это Алексан Сергеич спрашивает: А цензоры, мол, у вас есть? У меня вон сам царь Николай в цензорах ходил! Толку, правда, от него мало было: ни уха, ни рыла в литературе не смыслил, а как палки в колёса ставить - так пожалуйста!
А писатель мой ему и отвечает: Цензоров у нас, Алексан Сергеич, никаких нету. Каждый сам знает, чего ему можно, чего нельзя. Ну, а кочевряжиться станет или сочинит чего, что ко двору не придётся - так сам на себя и пеняй. А Николашку этого Вашего мы ещё в семнадцатом году в расход пустили. Со всем семейством и с детьми с малыми. Так вот!
Тут Алексан Сергеич шибко призадумался и спрашивает: Это как - в расход? Как мне это, мол, понимать?
Ниу, писатель мой ему и объясняет: Это так, мол, понимать, что к земле-матушке приложили.
А Алексан Сергеич при таком обороте вроде грустный сделался, а потом и спрашивает: А не жаслко Вам их - ну, вот, хотя бы детей малых?
А писатель мой тут на Алексан Сергеича так вот посмотрел и говорит: Это я ВАс, Алексан Сергеич, что-то не понимаю. Вы з, мол, сами написали, что царя этого навидеть не можете, а дети у него помрут - так только радоваться и будете!
Ну, Алексан Сергеич тут не потерялся и отвечает: Это, мол, конешно, так, что написал, да только одно, мол, дело написать чего, а другое - смертоубийство учинять, да ещё и детей малых к земле-матушке прикладывать.
А писатель мой ему - Алексан Сергеичу, то есть: А чего их жалеть? Сын, оно, конечно, за отца не ответчик. А пострадать всё одно – должон! Так вот!
Тут Алексан Сергеич опять призадумался и спрашивает: И это как же вы, мол, без царя живёте? А писатель мой ему и отвечает: Это как же, мол, так: без царя? Без царя Расее никак не возможно. Есть, мол, у нас царь, есть, только ему, мол, теперь другое название. Ну, тут Алексан Сергеич подумал, а потом и говорит: Ну, пускай, мол, хоть так. А сам всё ж невесёлый сделался - не понравилось ему, видно, чего.
Тут писатель мой видит, что дело, вроде, так оборачивается, что Алексан Сергеич загрустил и ему, чтоб его от грусти этой отвлечь, говорит: А я ведь, Алексан Сергеич, речь буду завтра говорить, с юбилеем Вас поздравлять, с датой круглой. Так, может, пришли бы? Я б Вам место в первом ряду устроил, рядом с самим товарищем Мамонтовым сидеть будете!
А Алексан Сергеич спрашивает: Это кто ж такой? - А это, Алексан Сергеич, - писатель мой, значит, отвечает, - нашей области первый секретарь. А Алексан Сергеич тут вроде как обиделся и говорит: Я, мол, с секретарями вашими сидеть рядом не собираюсь. Я и с Николаем-царём рядом сидеть не особо за честь считал, а тут, мол, с секретаришками с какими-то сидеть предлагаете! И, вроде, уходить собрался.
Тут писатель мой видит, что, вроде, маху дал, и говорит: Вы, Алексан Сергеич, на меня не обижайтесь, может, сказал чего не так, ну да не всяко же лыко в строку, конь о четыеёх ногах и тот спотыкается.
А Алексан Сергеич так на него посмотрел, а ничего не говорит: мол, чего тебе ещё от меня надо?
И тут писатель мой ему и говорит, чтоб его, значит, улестить: Алексан Сергеич, а чего б Вам в Союз наш писательский не вступить? Сей же момент и приняли бы,  и срок Вам испытательный не поставили бы. А потом - в партию бы вступили, я б Вам рекомендацию дал, как Вы нашей Расеи солнце и отменные стихи пишете. А там - и премию б Вам присудили, деньги опять же, а там и дачу б Вам дали, и машину с шофёром, и была б у Вас не жизнь, а малина!
А Алексан Сергеич всё это выслушал и спрашивает: Какой, мол, такой Союз и что это за партия за такая, не желаю я никуда вступать, навступался уже, чуть в Сибирь не угодил. - И, вроде, уже взаправду уходить собрался.
Ну, писатель мой видит: совсем плохо дело, и говорит: А я ведь , Алексан СЕргеич, стихи к юбилею к Вашему написал, может, дозволите прочесть?
А тот, видать, крепко обиделся, ноичего не говорит, а только рукой махнул: Читай, мол.
Ну, вот тут вот история и вышла.
Начал писатель мой читать: Мороз, мол, и солнце, и день лучше не надо - и тут Алексан Сергеич вроде сам не свой сделался и тихо так говорит: Это, мол, мои стихи!
А писатель мой при таких словах покраснел как вот рак варёный, и отвечает: Это как же так - Ваши? Может, и эти - тоже Ваши? И ему другие стихи читать начинает - ну, эти-то я знаю, внук моий их на память на утреннике читал, грамоту ещё получил похвальную: Зима, мол, крестьянин торжествует.
Ну, тут уж Алексан СЕргеич совсем осерчал, вскочил и палку свою поднял, писателя моего бить собрался. А писатель ему и говорит: Ты меня, мол, только тронь - сей же час тебя в каталажку закатают, и не посмотрят, что Пушкин ты. В сибирь, к самоедам сошлют. Там будешь им про памятник читать! И на Алексан Сергеича пюопёр, в волосы ему вцепился. А тот, не будь дурак, палкой его по ногам огрел. Ну, писатель мой тут на колени иповалился - видать, крепко ему досталось. А как повалился, так вся злость у него и прошла. Стоит на коленях перед Алексан Сергеичем и плачет, что как, мол, это я на Пушкиона руку поднял. И Алексан Сергеичу земно кланяется и просит-молит, чтоб, значит, тот его простил и лихом бы не поминал.
А Алексан Сергеич посмотрел на это дело, посмотрел, а потом плюнул и говорит: А дурак же ты, братец! - И так вот и ушёл. Только палко с собой взял - видать, палка эта ему дорога была.
Ну, а наутро, как писатель мой проснулся, он сразу в обком позвонил и говорит: Не могу, мол, про Пушкина речь мою говорить, я вчера ему в волосы вцепился, чуть клок не выдрал. А он мне палкой ноги повредил, еле, мол, стою. А ему и говорят: Это Вы, роварищ, видать, крепко вчера зарядились. Меру свою не знаете. А речь Вам, мол, говорить надо. Так что, мол, себя быстро в порядок приводите, времени у Вас на опохмелку не густо остаётся. А речь говорить откажетесь – разговор с Вами короткий будет: и с секретарей погоним, и журнала как вот ушей Ваших не увидите.
Ну, писателю моему, ясно дело, деться некуда: сказал речь. И речь та очень, говорят, всем понравилась. А стихи свои те – нет, не читал: Пушкина, видать, постеснялся.

 
                ТЕАТРАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
 

                ИСКЛЮЧЕНИЕ

Театр – это, я Вам так скажу – дело тонкое. Я вот раньше у писателей в Союзе в ихнем, работал, котельной заведовал, так, конешно, и там навидался. А в театре всё ж не в пример интереснее.
Каждый день чего-то происходит, только следить успевай. Там актёр крик поднял – роль не ему, а другому отдали, тут жена режиссёру советы даёт, как ему что делать надо, да и громко, а представление-то идёт; там певицу кто-то в темноте обрюхатил, а она растерянная – не знает, кто. И так вот каждый день, с утра и, мож сказать, до самого до вечера – и представления особого не надо.
Ну, а неделю назад такой вот случай приключился.
Тут у нас одного артиста из партии гнать собрались – ну, исключать в смысле. За аморалку. Он, артист это, значит, девицу одну из костюмерной обработал, а как жениться – не, говорит, рано мне ещё жениться, не созрел, мол, я ещё для этого дела, не встретил свою единственную. Так вот ей и сказал. А она ему: Ах, вот как, значит! Как обрабатывать – так горазд был, а как жениться – так в кусты, я, мол, не я и лошадь не моя? Не выйдет такое дело! И – заявление на него в партбюро накатала, что, мол, товарищ аморалкой занимается, честь советского человека порочит. И не только я, мол, от него пострадавшая.
Ну, секретарь наш партийный, парторг, то есть, горячий был. Как вот заявление это прочёл, так сразу и говорит: Щас из партии вон! Нам аморалка не нужна! Нам из-за неё как пить дать переходящего красного не надут – как вот пить дать мимо пролетит! Так что, мол, завтра в одиннадцать партбюро собираем. И ко мне обращается: Ты, говорит, Иван Никодимович, лично всех обойди, обеспечь, чтоб беспременно были. И этого аморальщика предупреди, чтоб без опозданий пришёл. Ну, и ты, само собой – как-никак в партбюро тебя выбрали, честь оказали, хоть ты и простой котельщик.
Ну, назавтра партбюро – мы, то есть – и собралось. И аморальщик этот явился. Без опоздания. В костюме, с галстучком. Сел на стул для него поставленный и сидит женихом, молчит.
Ну, парторг наш дело всё как есть изложил, что, мол, заявление на товарища от пострадавшей женщины поступило и нам, мол, с этим заявлением разбираться надо. И того аморальщика спрашивает: правда ли то, что в заявлении написано, а ежели правда, то и разговор с Вами, товарищ, короткий будет: партбилет на стол, и вся недолга. Как Вы не только что женщину обработали, а и весь наш коллектив под монастырь подвели! Мы уж на знамя переходящее тянули, может, и орден отхватили бы, а теперь, мол, всё это из-за Вас, товарищ, мимо носа пролетит, как вы есть в нашем коллективе паршивая овца.
А тот сидит, значит, и улыбается, но не во весь рот, а так, тонко. Да и говорит: Может, мол, оно и правда, что в заявлении написано, может и нет, а только вам-то – это он, значит, про нас, про партбюро – вам-то какое до этого дело?
Ну, тут уж я не выдержал и ему говорю: Ты это чего, щенок, себе позволяешь? На власть на партийную руку поднял? Аморалку в театре затеял? Это ж кем надо быть, чтоб женщину, значит, обработать, а потом дёру дать? Гнать тебя из партии надо поганой метлой – вот чего!
Тут секретарь наш парторг меня прерывает и говорит: "Правильные ты, Иван Никодимович, слова сказал, а всё ж негоже тебе поперёд батьки в пекло лезть". Ну, я и замолчал.
А он, секретарь наш то есть, к аморальщику к этому обращается и говорит: Насчёт того, что нам дела до дел Ваших амурных нет – это Вы, товарищ, сильно ошибаетесь. На то мы и партия, что нам до всего дела есть. А Вас, товарищ, мы из партии вычистим, так что и мигнуть, значит, не успеете.
А тот сидит, улыбается и таким вот тоном вразвалочку спрашивает: Это Вы меня, товарищ секретарь, из партии гнатъ собираетесь, или, может, я Вас не так понял? А секретарь наш ему и отвечает: А я тебя не только что из партии, а из театра погоню. Поганой метлой!
А тот опять улыбается и говорит: Не этой ли метлой меня гнать собираетесь? – и на метёлку, что у стены стоит, указывает. Тут уж и секретарь весь красный сделался и ему говорит: А ну, партбилет на стол!
А тот, как бы и не до него касаемо было, спрашивает: А вы, ребята, часом не белены объелись? Вы в анкету в мою хорошо смотрели? Или как?
А секретарь наш ему: Это какую-такую анкету? Мы тебе, аморальщик, такую анкету устроим – хуже волчьего билета будет! А тот, будто и не слышал, говорит: А Вы всё ж не поленитесь в анкету в мою заглянуть, перед Вами ж лежит.
Ну, секретарь наш вроде вначале заупрямился – чего, мол, я в анкете твоей не видел, а потом всё ж любопытство его одолело – заглянул, а как заглянул так в лице сразу и изменился: то весь красный был, а то в одночасье побелел весь. И того аморальщика спрашивает – но уж другим совсем голосом: Што ж Вы это сразу не сказали, что дядя Ваш такой ответственный товарищ?
А тот и говорит: да, мол, полный по безопасности генерал. Ну, это, мол, я Вам, товарищ секретарь, про это просто так сказал, для порядку. А что до женщины с заявлением – ну чего там: решайте, как по закону полагается.
Тут наш секретарь спрашивает: Какое будет ваше мнение, товарищи? Ну, тут все хором и отвечаем: Мы што? Мы ничего. Как Вы, значит, решите, такое наше мнение и будет.
А я ещё от себя такое предложение сделал: Девушку эту, что заявление накатала, на ковёр – на партбюро, то есть – вызвать и на полной строгости спросить, только ли этот товарищ её обрабатывал или ещё, может, кто другой до него был. И тогда уж с этим с другим разговор короткий будет: или, мол, женись, или партбилет на стол. А секретарь наш мне и говорит: "Молодец, мол, Иван Никодимович, хоть ты и простой котельщик, а быстро собразил, что к чему". И спрашивает: "Кто за такое предложение?" Тут все сразу руку подняли – за, значит. Единогласно прошло. Ну, мне, чего там говорить: приятно.
И таки сыскался тот, второй, что её, девушку эту, ещё прежде обрабатывал, только она ему от ворот поворот дала, потому как ей второй этот, аморальщик, значит, больше по душе пришёлся. И секретарь наш этого первого на партбюро вызвал и ему говорит: Так, мол, и так, товарищ: или, значит, женишься на девушке на этой или партбилет на стол.
А тот и отвечает: Да жениться – это я пожалуйста, хоть вот сейчас под венец её поведу. А только не пойдёт она за меня, как она и раньше мне говорила: "Тебе, мол, против того слабо, и сравнения никакого нету. У того папаша в больших начальниках ходит, а дядя родной так и вовсе генерал, а в твоей, мол, родне, даже и полковника нету". Так что не пойдёт она за меня, как вот пить дать не пойдёт, хоть ей кол на голове теши.
Ну, наш секретарь не лыком был шит, крепкий был мужик. Ту девушку вызвал и ей так сказал: Или, мол, заявление назад бери или замуж за того, первого, иди. А кочевряжиться будешь – так мы тебе, мол, в два счёта волчий билет выдадим: и из партии погоним, и из театра.
Ну, ей, ясно дело, деться некуда: поломалась, поплакала, да и за того, первого вышла.
Так вот всё и устроилось.
А переходящее красное театру всё ж дали. Видать, дядя аморальщика того подмогнул. Не зря он полных генералах ходил.

 
                ОТЕЛЛО

Я Вам уже раньше рассказывал – в театре работаю, рабочим сцены. Ну, а когда время свободное и представление идёт – пьеса там или опера какая – то к осветителям поднимаюсь. Люблю оттуда смотреть, как свет по сцене гуляет и актёры эти бегают, и каждый своё сказать норовит. Забавное дело.
Ну, оно так, конешно, только сказано: свет по сцене гуляет. Не сам он, ясно дело, гуляет, а осветители его, значит, направляют: кого надо осветят, а кому не черёд – тот, значит, в темноте и стоит.
Ну, вот, с год назад в нашем театре такая история приключилась.
Есть у нас, значит, руководитель по художественной части, худрук называется, Костров Сергей Владимирович. И дирижёр есть, что за музыку отвечает, особо когда опера идёт. А дирижёр, Борис Мойсеич – из евреев, но ничего – дело своё знает. Его из-за границы даже приглашали – приезжайте, мол, товарищ, у нас поработайте. Ну, приглашать-то приглашали, так кто ж его выпустит? Его выпустишь – так он в свой ИзраИль закатится, а оттуда его потом и гвоздём не выковыришь. Ну, да ладно, не о том речь.
И вот худрук этот с дирижёром вместе надумали у нас в городе оперу поставить, Отелло называется – про негра, что генералом стал, а потом жену свою, значит, это вот... Ну, кто говорит, изменила она ему, кто говорит – нет, а только он разбираться не стал и раз-два её, значит, и оприходовал. Своими руками вот так вот и задушил. Ну, а как он это дело сделал, и себя, значит, порешил – вроде с тоски или там от чего другого. И вся опера, значит, про это.
Ну, вот. Задумали, значит, дирижёр с худруком Отеллу эту поставить. Ну, задумать-то задумали, а без горкома не обойдёшься! У нас с этим строго было: враз строгача влепят, а то и вовсе из партии вон.
Ну, пошли они, значит, в горком к секретарю к первому. И то правда: хочешь чего добиться, дак на самый верх и иди. А меня с ними отрядили, как я, значит, в театре в нашем парткома член. ...А секретарь? Ну, секретарь наш в ту пору с гриппом лежал, так он в партком позвонил и говорит: с товарищами пусть, мол, товарищ Евдокимов пойдёт. Он у нас товарищ проверенный, проследит порядком, чтобы, значит, всё как надо было. Ну чего – я и пошёл.
И вот пришли мы, и они – дирижёр, значит, с худруком – и докладываются: так, мол, и так, мысль такую имеем, чтобы оперу поставить, Отеллу. Ну, и про чего там в опере в этой рассказывают.
Ну, секретарь подумал и говорит: Што ж, мол, товарищи, мысль хорошая, тем более, что на данный момент для политики нашей нужная: у них, вон, в Америке негров за людей не считают, почём зря линчуют, а мы - накося выкуси! - про негра оперу ставим. Только нельзя ли, мол, товарищи, так сделать, чтобы негра этого белый к земле-матушке приложил – ну, или там, в смерти его виноватый оказался. А ему худрук и говорит: Это Вы, товарищ Парамонов, вот как в воду смотрели. Вот именно так всё и есть, как Вы сказали, так что нам ничего и менять не надо.
Ну, а сижу, молчу себе, в разговор не мешаюсь. А чего мешаться – всё, вроде, правильно получаетдся.
Ну, получил театр наш на Отеллу эту разрешение – и пошла работа. Долго ли, коротко ли – а уж худрук объявляет: завтра, мол, представление.
Ну, завтра так завтра – я свою работу сделал, так что на представление и с осветительской посмотреть могу. Ан нет – худрук этот говорит: рабочие за сценой быть должны, на случай, если приключится чего. Ну, за сценой так за сценой – начальству не поперечишь. А всё равно – с угла всё видно.
Ну, вот, идёт, значит, представление – хор чего-то поёт, потом Отеллу этого встречают, потом Отелла с женой своей от радости, что встретились, распевают – то он чего-то вставит, то она, потом, вроде, и вместе запели. В общем, всё идёт как надо, чин по чину. Но в конце, когда Отелла этот жену свою душить должен, чего-то застопорилось.
Стоит этот Отелла и стоит, с места не движется, лицо грустное сделалось, вот-вот заплачет. Жена его уже на кровать легла и оттуда ему шепчет: "Души меня, дурак, чего стоишь как в землю вкопанный! Мне ж ещё петь надо." Ну, зрителям-то невдомёк, а мне-то из-за сцены, из-за угла, всё слышно. Такое вот дело. А оркестр, значит, играть продолжает, что ему по опере этой полагается.
Ну, тут уж суфлёр не выдержал и Отелле этому из будки своей говорит: "Души!" А тот стоит и у него слёзы по лицу катятся, а потом подошёл к кровати и жене своей оперной так вот тихо говорит: Не могу, мол, я, жалко мне тебя! А та ему: "Души, дурак, быстрее, а то ведь уж опера кончается, а я так вот и останусь". И суфлёр ему опять, но уж погромче: Души, говорит, не слышишь, что ли?
Ну, тут уж и из зала говорят: "Души!", а потом все, значит, хором закричали: "Ду-ши! Ду-ши!". Ну, Отелла этот видит – деться ему некуда, навалился на неё и душить начал. А та отбрыкивается. Ну, куда уж ей – он против неё сильнее был. И значит, честь по чести всё и сделал.
Ну, это уж опере почти кончаться, а перед тем жена эта задушенная, чего-то петь должна. И вот ей уж петь пора, а она хоть бы хны – лежит себе, отдыхает. А Отелла этот, как её, значит, задушил, на пол повалился и к ней вот так вот ползком продвигается, даже и порешить себя забыл. А она лежит. Ну, тут уж дирижёр наш, Борис Мойсеич, понял, что дело застопорилось, и наскоро музыку до конца довёл. А зрители, видать, не догадались, что чего-то не так пошло – всё ж в первый раз оперу эту видели.
А как всё кончилось, в ладоши захлопали, и артисты, в опере занятые, на сцену выходить стали. Ну, сперва не главные – а что ж, и им чего полагается, а под конец Отелла этот вышел, и ему похлопали, но это так: главного, мол, ждём, всем на женщину посмотреть хочется, ей, значит, похлопать.
А она не появляется. Все уж орут "Дездемона, Дездемона" – это её так по опере звали – а она лежит себе и лежит, вроде как сказать хочет: мне, мол, это всё без интересу. Ну, тут уж администратор наш к ней подходит и говорит: Вставай, чего разлеглась! Зритель, мол, тебя, сей же час требует. А она – ни гугу!
Ну, он тут ближе подошёл и видит, что она, вроде, копыта отбросила. Он – за врачом за нашим. А она лежит, в ус не дует. А зрители орут: "Дездемона! Дездемона!" и гадают, чего это она кочевряжится. Ну, а потом, видать, надоело им это и по домам пошли.
Ну, долго ли, коротко ли – врач прибежал и как глянул, сразу и говорит: Ещё б минут десять – и всё, отмучилась бы, мол, женщина. Ну, тут он ей дыхание искусственное делать начал, потом скорая приехала – в общем, отходили. Ну, и милицию, конешно, тоже вызвали. Это уж администратор наш постарался – говорят, в любовницах Дездемона эта у него ходила.
Ну, капитан, что с милицией приехал, этого Отеллу и спрашивает: Ты что же это, мол, дурак, сделал? Чуток ещё – и под вышку б себя подвёл. А тот отвечает: "Да не хотел я, заставили меня."
Ну, а потом суд был, хотели Отелле этому пять лет впаять. Но секретарь наш вмешался, наверх пошёл: это, говорит, так мы всех артистов пересажаем, петь некому будет. Ну, и отмыли дурака этого. Условно ему присудили. Мол, если чего – небо в клеточку рассматривать будешь.
А худруку нашему выговор был по партийной линии, как он за артистом не уследил, вовремя ему не показал, как жену душить надо. Ну, а дирижёра – того вовсе из театра погнали, потому как худрук, когда его в горком на ковёр вызвали, всю вину на дирижёра и свалил. И сейчас у нас уж другой за музыку отвечает.
А оперу эту, Отеллу, у нас больше не ставят – боятся, видно.
 
                В ПОДЗЕМЕЛЬЕ

Прошлый раз я Вам ещё историю с Отеллой в театре в нашем рассказывал – ну, вот как он, артист этот, жену свою оперную чуть до смерти не задушил. Худрук ещё тогда по шапке получил, дирижёра погнали – заварилась каша! С полгода расхлёбывали, дурака этого еле от суда отмыли. Если б не секретарь наш партийный, точно бы артиста этого лет на пять закатали – пойди, мол, на Колыме попой, может и научишься, как людей душить правильно.
Ну, и вот. Вроде говорят, что, кто, мол, на молоке обжёгся, то и на воду дуть будет. Ан нет - видно, людЯм никакой урок не впрок, по крайности у нас в театре. И года не прошло, как опять в историю влипли. Расскажу по порядку, чтоб понятно было.
Полгода назад – ещё история с этим Отеллой и не закончилась – прислали к нам нового режиссёра...
– Старый куда подевался? А чего-то там они с худрукОм не поделили, а кто говорит – жёны друг дружку в волосы вцепились – ну, да не в том дело. Ну, старый-то не дурак в своём деле был, с опытом, вроде. А новый как пришёл – только учёбу свою закончил, молоко ещё на губах не обсохло, а нос держит – ого! И на стриженой козе к нему не подъедешь!
Ему бы титьку кушать, а он вот, как пришёл, так и говорит: Идея, мол, у меня есть, соображение такое, чтоб все оперы композитора этого, что Отеллу написал, в театре в нашем поставить. И Москве, мол, даже нос утрём, как у них ещё такого не было.
Ну, хурдук наш с ним сразу и согласился – спелись они, видно, а может, жена этого молодого худруку понравилась – видная из себя была, ладная.
Ну, и вот. Пошли они, худрук, значит, с режиссёром с этим, в горком партии, к секретарю к первому, вот как тогда с Отеллой, и соображение своё рассказывают. Ну, а им секретарь и говорит, что да, мол, оно конешно, соображение у вас, товарищи, хорошее, но на всю затею у нас сейчас денег не густо, а вы, мол, пока одну оперу поставьте – ну и чтоб, значит, ко времени подходило. Вот у нас через три месяца день советской армии, так, может, чего подходящее и подберёте.
Ну, режиссёр этот сразу вскинулся – перед начальством, видно, выставиться захотелось – и говорит: Это, мол, запросто. Есть, мол, у меня на примете опера одна, Аида называется, как раз к юбилею годится. Про войну там и как предателя Родины наказывают, который присяге своей воинской изменил. Ну, и любовь, само собой, тоже там, мол есть – как же без неё-то, без неё и зритель, мол, не придёт.
Ну, секретарь и говорит: Ладно, мол, товарищи, действуйте. Только вы уж смотрите, чтоб там никто никого не душил – в первый раз обошлось вам это, а во второй уж миловать вас никто не будет. Ну, а те и говорят: как вот Вы сказали, товарищ секретарь, так точно и будет, потому как в опере в этой без удушения обходится, а предателя того не вешают, а в подземелье закатывают...
– Откуда про разговор про этот знаю? ...Нет, я с ними тогда не был, секретарь наш партийный пошёл и артиста знакомого моего с собой взял. Я этому артисту ещё в квартире в его водопровод починил, и за бутылку всего, так он с тех пор со мной – водой не разольёшь, всё мне и рассказывает, что да как.
Ну, вот, значит, дал им горком партии добро – и пошла работа! Дым столбом стоит! Мастера декорации клепают, рабочие сцены с утра до самого до вечера молотками стучат, и не то, что там козла забить или раздавить по маленькой – света белого не видят, ай себе, да и только. А уж про меня и говорить нечего: - и в хвост, и в гриву! Как ты, говорят, Иван Никодимович, у нас на все руки мастер, и тебе хоть гвозди забивать, хоть с электричеством разбираться, хоть по слесарной части – всё можешь, так ты уж давай, значит, подсоби где надо, не подкачай. А мы уж, мол, в долгу не останемся: как кончим с Аидой с этой, так тебе путёвку профсоюзную в Сочи дадим, будешь, мол, там себе в море купаться. Ну, я чего – включился.
А уж репетиции пошли, так одна за другой, артисты уж в мыле все, с ног валятся, а режиссёру этому всё неймётся – то ему не так, это не так, всё изобретает чего-то. У нас его так и прозвали: Изобретатель.
Ну, долго ли, коротко, а пришёл день, когда оперу эту, Аиду то есть, показывать надо. Аккурат под день советской армии. И так уж подкатило, что в это время в городе в нашем проверяющий товарищ из Москвы сидел, из министерства, проверял, как у нас, значит, культурная работа поставлена. И вот ему, товарищу этому, и говорят: А не хотите ли Вы, уважаемый товарищ, в опере в нашей побывать, на представлении праздничном. Аиду ко дню, мол, советской армии, ставим. А он и говорит: отчего, ж, мол, нет, посмотрю, чего вы там с Аидой с этой сделали.
Ну и вот, значит, идёт опера эта. Зрители собрались, похлопали, музыку начальную отыграли – и пошло!
А история в Аиде в этой такая. Всё дело в Египте происходит, в Африке, и давно, вроде. И там генерал значит, есть, Радамесом зовут – ну, имена у всех не как у нас, ясное дело: в Африке имена-то другие! И вот Радамесу этому говорят: Мы Вас, мол, товарищ, в главкомы выбрали, а посему отправляйтесь, мол, сей же час, на войну. А вернётесь с победой и добычу с собой какую принесёте – золотишка там или пленных или другого чего, что в хозяйстве пригодится – так будет вам награда: царскую, мол дочку Вам в жёны выдадим.
Там вот, как у нас когда-то, тоже царь был, фараоном звали. А Радамес, значтит, и говорит: за доверие, мол, Вам спасибо, сей же час и отправлюсь.
И отправляется. Трубы, значит, что есть мочи трубят – всё как надо.
Ну, идёт-то этот самый Радамес на войну, конечно, идёт, а в мыслях-то у него не царская дочка, а другая, её-то как раз Аидой и зовут. А она, Аида эта, хоть, вроде, и царских кровей будет, а у дочки этой фараоновой в услужении. Так вот.
Ну, долго ли, коротко, возвращается этот Радамес с победой. Добра, видно, немало привёз, потому как встреча ему со всем уважением. И пленных тоже захватил. А среди пленных этих – папаша Аидин, царь, но имя у него поганое, так что даже и называть не хочется. Срамное имя.
Ну, Аида эта папашу в плену видит и, конечно, очень огорчается, и Радамеса этого бежать подзуживает – мол, втроём и убежим, и будет тебе не жизнь, а малина, и папаша мой тебе должность подберёт, ещё и получше нынешней будет.
Ну, и вот, бегут они, значит, а тут их и с поличным – под белы ручки. Папашу этого, вроде, сразу в расход пускают – это он только потом появляется, чтоб зрителям поклониться. А Радамеса с Аидой с его – на суд!
Ну, тут дело ясное, измена Родине! Радамесу этому по пятьдесят восьмой идти – ну, или там как о них это называлось. И точно – смерть ему присудили. Ну, и ей, конечно, тоже, как она в этом деле первая ответчица. И как у них ещё такого изобретения не было, как вот у нас, чтоб девять грамм тебе – и лежи отдыхай – так их, значит, в подземелье закатать приговорили. В могилу. Ну, моя бы воля, я в их отдельно поселил, ан нет – вместе. Ну, вместе так вместе.
Вот тут-то сказка и начинается.
Как вот Аиду эту ставить собрались, так режиссёр, Изобретатель наш, и говорит: Всё оно, конечно, хорошо, но вот одно изменение я, товарищи, внесу: Как вот их в подзермелье опускать станут, так тут свет на сцене совсем выключить - в темноте чтоб, значит, всё происходило. И музыки на тот момент никакой чтоб не было. Как вот их спустят - тогда, мол, пожалуйста, как им себе отходную под музыку петь надо. Так оно, мол, на зрителя сильнее подействует: все сразу и поймут, как оно с предателями бывает.
Ну, артисты смеются, что, мол, это за новшество за такое, но худрук говорит: я, товарищи, "за". Дирижёр тут было в бутылку полез, закочевряжился – это, мол, как это так получается, композитор же написал, а мы тут вот так вот. Ну, его худрук с режиссёром с этим быстро заткнули: твоё, мол, дело, маленькое – махай себе своей палочкой, а в наши дела не мешайся.
Ну, и вот. Идёт, значит, представление, а товарищ этот из Москвы наверху сидит, смотрит. А хурдук с режиссёром – в переднем ряду. Всё чин по чину. А как в подземелье, в могилу в эту, Радамеса с Аидой спустили, так чего-то застопорилось. Они, вроде, петь должны, под музыку из оркестра, и жалостная такая музыка, мол, пожалейте нас, товарищи. Дак кто ж их, предателей, пожалеет?
Ну, петь-то они должны, а не поют. Шепчутся чего-то. Зрители, вроде, не слышат, а я в углу прямо у сцены у занавеси стою, мне-то всё слышно. И слышу, как Аида эта самая говорит: Отлынь от меня, изверг! Не то обниматься, а и стоять с тобой рядом не могу! Нашёл время... Тебе, дураку, петь надо, а не... – А Радамес этот ей отвечает – но тоже вот так вот шёпотом – "Отвяжись! Сам знаю, что делаю!"
А в могиле-то в этой темно, ничего не разглядишь.
Ну, в зале чего-то затихли – в чём дело, думают, чего это артисты ни мычат, ни телятся? И в этот самый момент осветитель – то ли сдуру, то ли спьяну – полный свет даёт, и могилу эту освещает. Как днём всё видно.
И все видят, как Радамес этот бутерброд с котлетой уминает, да так, что за ушами скрипит, торопится, ясное дело. А Аида на него злющими глазами смотрит и нос себе зажала.  Ну, тут в зале сперва совсем тихо стало, а потом все с хохоту и повалились. А режиссёр с худруком за голову схватились и так вот и сидят. Худрук потом к товарищу этому из Москвы поворачивается, а тот в ложе своей сидит и тоже хохочет. А музыка играет – дирижёр то ли не врубился ещё или не до смеха ему.
А Рaдамес этот бутерброд свой умял и петь начал, а потом и она, Аида, значит, включилась. Ну, дирижёр уж тут совсем растерялся, не знает, что делать, руками разводит, помогите, мол, люди добрые! Прежний-то, Борис Моисеич, даром, что из евреев был, а не растерялся бы, а этот вот так! А музыканты в яме видят, что от дирижёра толку мало, сами чего-то играть стали, но, видать, не то, потому что в зале ещё пуще хохочут. Так вот это дело и кончилось.
А как зрители ушли, так режиссёр с худруком к артисту к этому прибежали, а он в гримёрной сидит, переодевается. И худрук этот артиста, вроде, за горло брать собирается. "Порешу", говорит, "тебя сей же час!" И режиссёр этот тоже чего-то своё орёт, тоже артисту этому телесное повреждение учинить хочет. Ну, тут пожарник наш прибежал и их от артиста этого враз оторвал – сила-то у него не та, что у этих!
А потом суд был товарищеский, дело этого артиста с Аидой с его разбирали. И товарища из Москвы пригласили.
Ну, собрались тут все – и партком наш весь в полном составе. Сидим. А тот напротив, стоит, и голову, вроде, опустил: совестно, мол, мне, товарищи. И Аида его тут же сидит
И вот секретарь наш партийный его и спрашивает: Это как же, мол, так, Вы, товарищ, сделали? Осрамили нас на весь город! Вам петь полагается, а вы питаться вздумали! Потерпеть, что ли, не могли?
А он и отвечает: Дак весь день у меня маковой росинки во рту не было, утром репетиция, потом с костюмом моим чего-то не ладилось, почитай до спектакля костюмерша провозилась. Так мне уж домой сходить пообедать никак не выходило. Вот я и...
А секретарь его и прерывает: Это Вы, товарищ, бросьте. Вам домой ходить не надо было. У нас, межу прочим, буфет есть, там чего взять могли.
А он: Да буфет-то наш не работает!
Ну, тут он правду сказал, это уж я знаю: Как я с утра пришёл, так директор наш сразу ко мне: Спасай, мол, Иван Никодимович! Холодильник в буфете вчера ночью вроде дуба дал, не знаем, что делать – в мастерской выходной, а ты, мы знаем, на все руки мастер, так что уж не подведи, а то зрители все после первого акта и уйдут, раз с буфетом такое дело. Ну, я, ясное дело, за работу. А только как раз к концу первого акта и успел – много работы было. А Радамес этот, видно, не знал, что буфет заработал.
Ну, мне артиста этого жалко стало, я всю историю как есть и рассказал. А секретарь наш всё ж не отступает. Это с буфетом, говорит, ладно. А только ж провиант свой, что Вы в могиле употребляли – это у Вас, товарищ, откуда? А артист на это и отвечает: Дак костюмерша наша сжалилась, свой отдала.
И тут Аида эта как вскинется! – А-а, говорит, костюмерша! Я тебе, мол, покажу, как по костюмершам ходить! А ей, мол, волосы до одного повыдеру!
Ну, тут наш секретарь её и осадил: Вы, гражданка, дела эти позже разберёте. Они к делу не относятся. А потом артисту этому говорит: Это как оно так случилось – это нам понятно. А всё ж Вам, товарищ артист, выдержке бы поучиться надо! О себе только думали, а вот что люди теперь говорить будут про то, что мы в день советской армии учинили, да ещё при товарище из министерства московского – об этом Вы и не подумали.
– Ну, а Вы – это он к Аиде обращается. – Вы это чего товарища сторонились да ещё и нос себе при этом зажимали. Это ж по опере не полагается! – А она ему и отвечает: Да от него же водкой, перегаром разит! А я запаха этого на нюх переносить не могу! Вот и так, значит, вышло!
А Радамес этот, ей, как вот с цепи сорвался, орёт: Предательница, мол! И бежать меня подзуживала, и здесь теперь продаёшь. Под монастырь меня подвести хочешь? Не жена ты мне больше! Разведусь, мол, с тобой, брошу к чёртовой матери, к дочке той царской перейду!
А ему партийный наш секретарь говорит: А Вы это, товарищ, полегче на поворотах, а тот как бы не занесло! Аида Ваша не предательница, она нам правду сообщила. И жена она Вам или не жена – это Вы дома разберёте. А Вы мне вот, значит, что скажите: Вы это как – перед каждым представлением за галстук закладываете или как?
А тот и говорит: Да не закладывал, мол, я, горло только что промочил – и больше ни-ни! От водки, мол, голос крепнет.
И тут уж товарищ этот из Москвы не выдержал и говорит: Это Вы, товарищ артист, что-то путаете. От водки только у баса голос крепнет, да и то ещё не доказано, а тенор – тенор от водки и вовсе голос потерять может. Вам это, говорит, что – при обучении Вашем не говорили?
– Нет, – это артист ему отвечает, – не говорили. Первый раз от Вас и слышу. А за совет, мол, спасибо. Теперь помнить буду.
Ну, долго ли коротко, получил тот артист строгача. А режиссёру тоже досталось – за изобретения за его. И товарищ из Москвы так сказал: Это, товарищ режиссёр, отсебятина. Вы это бросьте. А то вот так и Аиду эту или дочку царскую в следующий раз голой выведете. Зритель, может, и пойдёт, а по опере – не полагается. Вот так вот.
Ну, что дальше было – рассказывать особо нечего. Режиссёра этого с театра попросили куда подальше. И новый пришёл, солидный такой мужчина, в возрасте, не то, что прежний. И Аиду, оперу эту, уже без изобретений ставят.
А артист этот, Радамеса который играл, с женой своей развёлся. Как ты, говорит, предательница. Из-за тебя и в могилу попал, и строгача получил.