Пиры Валтасара или - написана грамотка по синему б

Вячеслав Киктенко
Пиры Валтасара
Литература и современность

(Журнал «Литучёба» 2005 год № 5).
Киктенко в полемике с Ламиховым

Заметки о Поэзии, а также о некоторых поэтических странностях, вроде зачистки клемм, проводки и прочей «мелочи»


Невольное уважение вызывает всякая попытка, тем более такая объемная, как у самоопределившегося «Книгоящера» Ламихова, систематизировать литературную эпоху. Особенно, в самые неблагодарные для этого времена – малотиражности и массового безразличия к делам минувшим, подчёркнуто «не житейским», а следовательно отстранённым от дел насущных.
Не то чтобы я сразу принял попытку его деления русской поэзии 20 века на три этапа (Серебряный, Железный, Бронзовый), но особого неприятия она не вызвала. Имеет право человек. Так видит. Так воспринимает, в конце концов. Можно было бы поспорить о датировке того или иного периода, но это не главное.
А главное, в чём я никак не могу согласиться с автором «Заметок Книгоящера», это, конечно же, иерархические ряды, им выстраиваемые, это вопросы этической и эстетической  значимости тех или иных направлений поэзии минувшего века.
В моей статье «Написана грамотка по синему бархату…», которая последует за настоящим полемическим вступлением, об этом сказано будет более подробно. А пока несколько отрывочных соображений. 
Так получилось, что Ламихов выделяет и подчёркивает из всей русской поэзии лишь одну, ему более близкую, вероятно, линию – урбанистическую. Я сам городской житель, но не видеть, что наиболее глубокие духовные пласты поднимали поэты и писатели, соприкоснувшиеся с космическим круговоротом земли и неба, никак не могу. (Не хочется называть их «деревенщиками», неточно это, неполно, да и устарело).
Собственно, ведь ни Хлебников, ни Платонов (поэт по сути, каждой строчкой – поэт!) не были сельчанами, но тема земли и кровной связи её с небом, со всей вселенной, с космосом мифа и фольклора так или иначе лежала в основе их творчества. Что уж говорить о Клюеве, Есенине, Твардовском?..
Мне даже показалось, что Ламихов в душе считает поэтов этого направления чуть ли не пресловутым «официозом», которому подчёркнуто давали зелёный свет, а несчастных «урбанистов» придушивали, как могли. Но мы теперь отчётливо знаем, что и Клюев, и Мандельштам, и Клычков практически разделили одну страшную судьбу. Что с одинаковым усердием «гоняли» и тех и других, высунувшихся со своим поперешным словом. Но в свои высокие «ряды» Ламихов упорно вставляет поэтов лишь одного направления (не говорю сейчас о различных «измах», их десятки, если не сотни).
Вот и в последний («Бронзовый» по автору) период вставлены поэты сугубо городские. Как будто не было таких выдающихся лириков, как Рубцов, Соколов, Передреев, как будто нет ни Чухонцева, ни Русакова (безусловно, крупные поэты, и кажется, из горожан. А в основе их творчества всё равно лежит этот «народный», со всеобщими болями и радостями, круговорот, в итоге – космический круговорот).
Вообще с оценками поэтических масштабов, выносимыми Ламиховым, я  чаще всего не согласен. К примеру – ну как можно ставить в один ряд с Терентьевым и Чурилиным  по-настоящему большого поэта Владимира Нарбута? Его место в ряду с Тихоновым, Багрицким, Пастернаком. Крупный поэт, к несчастью, был также крупной общественной фигурой, потому его и замалчивали тщательнее многих других, замученных в 30-е годы. 
Непомерно много места и значения, на мой взгляд, уделяет автор «поэтам протеста» (опять-таки, не хочется называть их диссидентами), полуподпольным бардам и «СМОГовцам». Последние на поверку чаще всего оказывались перераздутыми фигурами. И перераздул их не собственно литературный талант, а всё та же «протестная» легенда. Они так гордились (если не просто кичились) своей принципиальностью, нежеланием хоть в чём-то уступить издательским начальникам (с которых ведь тоже спрашивали по всей строгости!), что при жизни чаще всего не смогли увидать себя изданными в России.
Мне кажется, что Андрей Битов (примыкавший по молодости к ним) великодушно слукавил, когда в 70-х годах на встрече со студентами Литинститута объявил некоторых из «СМОГовцев» более талантливыми, чем он сам. Просто, мол, не поступились они ни строчкой, а я пошёл на компромисс. В итоге, мол, я чуть ли не классик (повторю, это было в 70-х), а большинство из них сошло с круга, кто-то спился и погиб.
Боже мой, да когда настоящий большой художник не шёл на разумный компромисс с властями? Ну покалечил маленько Иван Тургенев (как редактор) Афанасия Фета, внёс свою правку в тончайшего лирика, так что, сильно хуже стал Фет? Во-первых, не очень сильно. А во-вторых – теперь он полностью восстановлен и сияет во всей красе.
А не пойди Шолохов на некоторые уступки, на выбраковку и правку некоторых мест «Тихого Дона» (они теперь также восстановлены по найденной рукописи эпопеи), кто знает, может и не увидели бы мы грандиозного полотна, а сама судьба писателя могла сложиться куда трагичней, и ни «Деда Щукаря», ни «Судьбы человека» нам впоследствии не посчастливилось бы узнать?
А Пушкин не шёл разве на компромиссные варианты? Шёл, и даже некоторую пользу получила наша литература от «находок» цензуры. Концовка «Бориса Годунова» – «Народ безмолвствует» – придумана-то цензором!
Примеры можно множить и множить. Важно понять одно, – где есть большой талант и большая воля, плюс Воля большого Замысла, там редактор и даже цензор не помеха, а компромисс нередко помогает всем. И читателям, и писателям.
Это не в коем случае не ода компромиссу (хотя таковую, может быть, и следовало бы сочинить), это примеры того, как настоящий поэт, писатель выходит к людям, обдираясь в кровь о шипы и колючки социального бурелома. Если он есть, этот бурелом, значит надо сквозь него пробиться, значит и это входило в замысел судьбы – так решает настоящий творец. И пробивается.
А не очень настоящий чаще всего пасует. И потом красиво (с помощью непременной «протестной» легенды) объясняет свою несостоятельность по большому счёту наличием обострённой совести, нравственности, чистоплотности и прочим вздором, не имеющим к чисто поэтическому дару никакого отношения. Поэтический дар, это вообще нечто иное, вне нравственных категорий. Но об этом подробнее см. в статье «Написана грамотка…».
Вообще сам порыв урбанистического андерграунда был направлен на борьбу с вещами не очень серьезными в сравнении с онтологической серьёзностью настоящей поэтической задачи. Этот порыв был направлен на борьбу с социальной системой (несправедливой по определению, ибо – где она бывает справедливой?).
Но уже поколение поэтов, родившихся в 50-60-х годах 20 века, во всяком случае, наиболее глубокие из них, на дух не принимали такой задачи. Она казалась им не то что вздорной и мелкой, часто они попросту не рассматривали её, как нечто, стоящее внимания…
Ну подумаешь, на парадах красные знамёна шумят, на трибунах красные тряпки вьются, с трибун пустые речи звучат – ну и что? Страна переболела мировой революцией, выработала к ней иммунитет, и вот родилось, наконец, поколение,  осознавшее, что на земле вообще нет и не может быть рая, и уже тем более – не дело поэта копаться в делах и делишках власти. Тем более, пытаться бороться с ней.
Иосиф Бродский, поэт явно не «социального» масштаба, точное словечко придумал для «интеллектуально-протестной» прослойки того времени – «борцовщики». Что-то среднее между борцами и фарцовщиками.
Лучшие поэты уже тогда поняли, что задача у них куда более масштабная, что перед ними стоит не просто и не только «социальная система», а – мироздание целиком, во всём его вероятном и невероятном объёме.
Но вот вопрос – как в нём выстроить свою ценностную систему, будет ли она гуманистической (по примеру Христианского Космоса), или же пантеистической (по примеру Буддистской системы, или же по примеру космической мифологии древних индейцев), или ещё какой-то иной? То есть, они вернулись к истинным ценностям русской поэзии, к её исконно богатырским задачам, вернулись к Державину, Пушкину, Лермонтову, Блоку, Хлебникову, Есенину, Маяковскому, Пастернаку… Вернулись, чтобы связать прерванную «социальными» потрясениями поэтическую нить.
«Протестные» поэты на этом фоне выглядели и тогда не очень убедительно, а теперь и вовсе нелепостью кажутся их социальные подвиги в стихах.
Я не касаюсь здесь их личной гражданской позиции, подвиг гражданский всегда достоин уважения, даже если не вполне тобою разделяется. Но стихам их, как правило, был положен недолгий срок, да и сама известность была очень ограниченной, разве что в узких кругах…
Почему уважаемый «Книгоящер» столько места и времени уделил именно этим, почти подпольным поэтам, в своём, претендующем на известную объективность, исследовании? У меня ответ один – это его личные поэтические пристрастия, или же факт его личной биографии, где переплетенье дружеских и творческих связей играет не последнюю роль. И он, конечно же, имеет полное право в полемической рубрике выстроить свой ценностный ряд.
Другое дело, воспримут ли читатели его иерархию? Я, во всяком случае, очень во многом не согласен с его построениями. О чём и говорю совершенно открыто.
Стоит перечитать В.Соколова или Н.Рубцова, чтобы убедиться – они не то что устарели, они еще краше раскрылись во времени! Да ведь они изначально не были «подпольными», «протестными» поэтами. Несмотря на отдельные стихи социального плана (а у кого их не было?), это высокие лирики, и задачи их были именно вселенского, вечного свойства.
Не в коем случае не исключаю и поэтов иного плана – Сулейменов, Вознесенский, Ахмадуллина в лучших своих произведениях остались (и, уверен, останутся!) на высоте.
Так же, как и лучшие из поющих поэтов. Но, простите меня великодушно, – как можно ставить в один длинный ряд бардов (даже самых  известных) Высоцкого?
Лев Толстой говорил, что чувство иерархии – главнейшее чувство для творческого человека. Может быть, потому и уделяю так много места вопросам иерархическим в разговоре о статье «Книгоящера». Неужели неясно ему, даже теперь, четверть века спустя, что Высоцкий вообще не вписывается ни в какой ряд? Он, может быть, давно уже находится в совершенно ином, в народно-архетипическом ряду, к изящной словесности почти не относимому. Он давно уже там, где безвестные авторы былин, песен, частушек. И план социальный ничуть не сужает размаха его творчества. У других (у большинства) сужает, а у него нет. У него и социальное – часть вселенского... пусть даже Хаоса иногда, но это всегда часть большого целого, где-то там, в незримом, обретающего стройность.
Это один из уникальных случаев, даже для великой русской поэзии уникальных, когда поэтический «стрелок» попадает не в яблочко, которое всё же видимо всем, а в цель невидимую ни для кого, в неявную цель. Она становится явной всем, но только после попадания в неё. Высоцкий попал не просто в цель, он, можно сказать, «попал в архетип». А это не даётся ни умением, ни талантом. И логики тут не ищите. Всё равно не получится.
Как не получится с феноменом Есенина (об этом также в статье ниже). Поэт каким-то чудом попадает в некий таинственный «поток», который уже сам несёт его, и так несёт, что ты не обращаешь потом внимания на небрежности стиля, на «хромоту» стиха и прочие мелочи. Ты просто принимаешь его – сразу и без оговорок. Это с изящной лирикой ты повозишься, покапризничаешь, пофыркаешь при обнаружении малейшего огреха, а здесь нет. Здесь подхватил тебя и понёс – Поток, Стихия. Здесь – Архетип. А это такая глубина, что с филологическими выкладками лезть туда просто смешно.
У Ахматовой ты сразу заметишь неточность, небрежность, тем более, что это для неё исключение, вроде: «Ржавеет золото и истлевает сталь…» (На то оно и золото, что не ржавеет), а Есенину простишь даже такую дикость, как: «Ей на шее ноги больше маячить невмочь…». И даже со временем забавной эта дикость покажется. Во всяком случае, с доброй улыбкой помнить её будешь. Вот что значит «попасть в Архетип», в Поток.
Почитаешь в компании (в любой, что характерно, компании) хорошего, даже высокостатусного поэта, – похвалят стихи, умную беседу заведут по теме. А прочтёшь Есенина – сердца дрогнут. И слов не найдётся. Вот разница…
Ламихов пишет: «У поэтов Бронзового Века положение было совсем незавидное, ибо своих подвигов им совершить было негде…». В этих словах «Книгоящера» отражена как раз та его позиция, которая очень странна для меня.
Не менее странно его понимание роли поэта как некой социальной программы, как  винтика, хорошо функционирующего только в условиях гражданских потрясений. В крайнем случае – на поле брани, во время войны. Вот уж впрямь «не повезло» беднягам!
А мир, в бесконечной его, цветущей полноте и сложности?..
Впрочем, и об этом во второй части моих заметок.

НАПИСАНА ГРАМОТКА ПО СИНЕМУ БАРХАТУ…

 «Да это же холуйский трёп! Болтовня рабов, обуянных гордыней и дерзостью в отсутствии (мнимом на поверку) Господина!.. это бессовестно!» – Примерно с такой степенью высокопарности, помнится, хотелось в молодости воскликнуть ввиду разгорающейся очередной дискуссии поэтов о… Поэзии.  О той Поэзии, которая сама ведь – божество, не иначе….
И это восклицание не казалось высокопарным.
Тогда, в 60-80-х годах 20-го века недоступны были труды Сергия Трубецкого,  Павла Флоренского, не говоря уже о Иоанне Кронштадском… тогда думалось – что ни скажи о Сокровенном, всё будет вздором, пошлостью, и лучше молчать, переживая самое тайное только в себе.
Это и сейчас верно по сути, но теперь, когда всем открыты слова умнейших, деликатнейших и смиреннейших богословов, понимаешь – даже о Творце можно сказать достойные слова, пусть даже они исходят от Его производного, от Его творения – тварного существа.
А что? Если истинно верующий человек – раб Божий, и ни капельки не стыдится этого своего «статуса», то ведь для истинного поэта также несомненна и совсем не оскорбительна его преданность своему божеству – Поэзии. Но когда раб Божий начинает рассуждать о своём Господине, который умонепостигаем, он рискует впадением в грех. Он ведь теперь, рассуждая, даже помимо воли вынужден поминать имя Господа всуе, попросту забалтывать самые высокие сущности. Как заболтали их в начале 20 века декаденты, философы, богоискатели в своих теософских кружках и шабашах.
 Но неточно было бы отождествлять поэзию и религию. Сказано умным французом: «Поэзия – сестра религии». И верно, немало известно семей, где одна сестра монахиня, а другая – весьма ветреная особа. Да и сами священники порою склонны приравнивать искусство к греху, к искусу…
Достаточно взять любое каноническое Евангелие, чтобы убедиться – никаких поэтов, художников, музыкантов там нет. Их как будто и вовсе не было в то время. А ведь были, были! Это доподлинно известно. Но Спаситель избирал не их. Кого угодно – мытарей, рыбарей, блудниц…  Он не любил фарисеев, книжников, да и всю образованную аристократию недолюбливал. А ведь именно из этой среды нередко возникали художники, философы, поэты. Но их как бы не существовало для Него. Он нёс людям Любовь, Свободу. Но не культуру.
Культура для Него – тот же культ, кумирня. Подозреваю, что именно культура стала самой коварной (прекрасно обольстительной и почти прозрачной) стеной, вставшей меж Ним и нами. Он ценил – простоту, простодушие. Но не изыски.

Я всегда считал, что поэзия – это язычество, пантеизм, детство человечества. И когда в перестройку стали появляться словосочетания  вроде «христианская поэзия», «православная лирика», для меня это было дико. Христианство – взросление человека, человечества. Ему не так важны инфантильные, многоразличные эмоции и суждения. Ему нужно другое – трезвое, мужественное отношение к жизни и смерти. То есть, относительно к творчеству, чистый лирический (лироээпический и проч.) тон. Быть может там, в горних, различают лишь тональность сказанного здесь. Вот, к примеру – Минор. А вот – Мажор. И довольно. Полутона, нюансы, переливы остаются уделом и достоянием земным. В горних же слышат лишь: «Ой Дид-Ладо!..», «Таусень, таусень!..», «Эвоа, эвоэ!..»..»… – Гнев. Скорбь. Ликование. Только чистый тон.
Но тут поневоле вспоминается история с великим Велемиром, который и явился-то миру в не самые плохие для поэзии времена, – в революционные! И то всю свою жизнь (жизнь героя, пророка) проходил в чудаках, в белых воронах. Великан оказался не по росту мельчающей эпохе. Истинные поэты его приняли сразу, и даже вознесли безоговорочно выше самих себя, уж конечно же, откровенно любимых собою. Это ведь немалого стоило! И мужества требовало, и предельной честности в жёсткой самооценке.
 Но истинных всегда единицы. А публичный бал правят  лилипуты. Хлебников лишний на их балу. Он неудобен, громаден, он может разрушить уютную обстановку…он опасен попросту! И его объявляют чем-то неудобоваримым, мало пригодным к восприятию. Вопрос – к чьему восприятию? К восприятию тех, кто диктует лилипутские нормы?
Итог – его, мифотворца, гимнопевца, титана, дерзнувшего воссоздать и возродить великий русский эпос (да, языческий, – народный, а какой ещё он бывает, эпос?), и поныне считают его чем-то сторонним, «обочинным» в русской поэзии. Чуть ли не за юрода выдают. И многие верят, ведь им «взрослые объяснили», – в учебнике, в школе, в институте… и пошло, и поехало по инерции…
 «Гнев, о богиня, воспой…» – вот самый сильный и определённый тон. Сильнее потом уже не было в поэзии. Да и гимнопевцы перевелись со временем. Не оттого ли и диагноз этот печальный – общее снижение Поэзии во времени, обраставшем буржуазностью, снижение её полёта, или хотя бы её устремлённости вверх… и, как закономерная неизбежность, понижение самого статуса поэта.
Был пророк, гимнопевец, псалмопевец, а стал… бытописатель. Мастер деталей. Певец альковных утех. Если же и дерзнёт, если и отважится современник на «высокий штиль», на разговор «олимпийский», а не кухонный, общежитейский, – сочтут безумцем. А вернее всего графоманом. О чём публично будет объявлено каким-нибудь критическим «авторитетом». Это в лучшем случае, это лишь в том случае, когда «безумец» окажется достаточно ярким, и не заметить его будет уже невозможно.
Державин днесь не нужен. Он не просто смешон, – его «пипл не хавает».

Николай Рубцов сказал о поэзии: «И не она от нас зависит, а мы зависим от неё». Под этими словами, я думаю, подписался бы каждый, окунувшийся в истинно поэтическую стихию, однажды и навсегда ошеломлённый ею. Ибо понял: вынудить самого себя написать что-либо стоящее без соизволения свыше – невозможно.
Тут возникает мотив служения, божественный мотив. Потому, наверно, и казались мне бессовестными все рассуждение низшего (поэта) о высшем (Поэзии), подчинённого о господствующем. Тем более, что лишь в 20 веке стали возможны хамские уверения – «Я гений…». В веке же18, и даже ещё в 19 приличествовала иная, гораздо более самоосознающая форма: «Мой Гений». Или о ком-то:  «Его Гений», «Он осенён (чаще – он осеняем) Гением». А ты, – кто ты, даже пишущий, даже весьма ловко пишущий человек? Ты, по В.Хлебникову – «бревно мяса». Чтобы это «бревно» одухотворилось,  задышало, запело, нужно ой как много чего ещё, кроме одного желания публично проораться…

Но со временем стал я осознавать – это не прямая зависимость, не зависимость раба от господина, но более сложная. Возможно, даже в чём-то тождественная знаменитому паламитскому догмату: «Стяжание Благодати не по сущности, но по энергии». То есть не двоичная, а троичная связь: Божественная Сущность – Божественная Энергия – тварная сущность. Согласно догмату святого Григория Паламы, тварный мир не способен напрямую контачить с Божественной Сущностью. Связь свою с нею он осуществляет лишь через Божественную Энергию, которая сопричастна Сущности, но способна осенять и дольний, тварный мир.

Эти византийские тонкости не так уж и темны, если вдуматься. А поэту, да и любому  творческому человеку они внятны, наверное, более, чем остальным. Эта априорная данность лишь высветляется со временем в каждом художнике. И не столько умом высветляется, сколько всем глубинным творческим потенциалом, всей залежью таимого в нём, – всем тем, что при личностном духовном усилии порою счастливо проступает в Слове, которому преданно служит поэт. Служит нередко долгие годы и, конечно же, задумывается (а ночи бессонны, а зимы в России особенно долги и нерассветны) не только о Главном, но и о деталях.   


Со временем для поэта на первый план выступает не безусловная иерархическая соподчинённость, не просто понимание – Я зависим от высшего, от Слова, а следовательно, моё дело не такое уж и решительное, моё дело: просить и призывать снизойти высшие силы (читай – Вдохновение), а там как Бог даст… нет, со временем проступает немного иное понимание. –
А если Бог и вправду даст, а ты окажешься не готов? Ну вот не воспримешь даваемого, или же по каким-то «техническим причинам» попросту не сможешь его воспринять в должной полноте, что тогда? Кто тогда виноват? И в чём проблема твоя – человеческая проблема?
Вот здесь на первый план выступает уже следующий момент осознания: да, я проводник чего-то высшего (простите, братцы, за высокопарность, не виноватый, мол, я, так уж случилось), и я служу… но хорошо ли служу? В чём вина моя, что недостаточно хорошо служу? Задаст себе поэт вопросец  этакий, и думает, и думает…

И додумывается порою до того, что сам и виноват очень даже во многом. Если он проводник, то ведь и «проводку» надобно содержать в чистоте, чтобы сухой была, чуткой к восприятию. «Изоляция» должна быть надежная. Не изоляция от мира, от болевых проблем, но от коварных помех, от навязываемых всё чаще темочек (всё равно – архаических или новаторских), которые к поэзии не имеют никакого отношения. И уметь отличать истинно поэтические, пронзительные ноты и темы от лжепоэтических, в пучине которых бесследно погибли сонмы.
Да и клеммы зачищать хорошенько не помешало бы.

Почаще клеммы зачищать – это не лишнее. Особенно в современном мире, где настолько переплелось техногенное, телесное, духовное, что всё вокруг буквально, кажется, кишит разноцветными проводами. Где живой проводок, а где компьютерный, порою и не отличить. Иногда страшно бывает представить – а вдруг и генные проводочки в гигантском, во всеобщем кровопроводе человечества уже так перепутались, что начал-концов не сыскать?..
Так вот она, задача твоя непосредственная – ты от мира не заслоняйся, всё равно не получится, но и головы не теряй, а уж свою проводку, будь ласков, содержи в порядке. Клеммы чтоб всегда наготове, в чистоте и блеске были. Придёт час, призовут к «выходу на связь», а ты – спишь. Клеммы потускнели, заржавели… а времени на срочную их зачистку  может и не оказаться.

Так что она, Поэзия, от нас, как раздумаешься, всё-таки и зависит. Мы от неё – безусловно, она – более условно. Но связь, но зависимость эта всё же и взаимообратного свойства. Дело тут, на поверку, может оказаться и в личностном твоём усилии, в чуткости восприятия, в готовности быть всегда «по форме номер один». Что особенно трудно в современных условиях. Не всякий способен на рынке торговать – надуют простака. А деньги-то нужны, а жрать-то хочется…  стихи уже не кормят. Прежде кормили (прожить, во всяком случае, можно было), сейчас нет. А вокруг – соблазны, соблазны, соблазны… можно халтурку сварганить (навык писательский имеется), детективчик какой-никакой, романчик-бытовичок… греха большого вроде бы и нет, а вот «клеммы» – тускнеют. Тускнеют почему-то, сволочи! Да и проводка сыреет, гадина.
Непонятное дело.
Жить-то надо, разве неясно это там, откуда токи нисходят? Оттуда что, – никакого снисхождения к поэту? Похоже, что да. Никакого. «Не царское это дело» – о житейских проблемах твоих хлопотать. Выбирай сам, крутись, не крутись, а поэзия – понятие не житейское. За тобой выбор. Как жить, как писать?…
Оттого, может быть, и дискуссии о Поэзии разгораются всё чаще.
И не на шутку разгораются. Пришло, кажется, осознание, что современная проза работает в основном на таких низких орбитах, что о «Стяжании Благодати» здесь не может быть и речи. Поэзия же – иной полёт, иная высота. Здесь иногда и горнего, «простого» воздуха можно хлебнуть, а не только «сложного», многосоставного смрада понизовья.

Что касается моего поколения поэтов, рождённых в 50-60-х годах прошлого века, на его долю, мне кажется, выпала уникальная роль, а точнее испытание. Не дай Бог, чтобы это повторилось, – поколение рождённых в 70-90-х годах сомкнуло, или ещё смыкает опасно зиявшую четверть века брешь во времени. Много об этом думалось,  даже приходилось говорить, но обобщить их в сегодняшней дискуссии будет впору.

Мне кажется, никогда ещё человек так обнажённо не ощущал того, что у Канта обозначено словами «нравственный закон во мне». Иными словами, никогда еще столь беспощадно не бывал оставлен один на один с собою. Свое одиночество во Вселенной во все века человеку смягчало присутствие Бога, хотя бы в лице всей церковной конгрегации.
Закон внутренний, таким образом, хоть отчасти подменялся законом внешним, облачённым роскошными одеяниями многовековых традиций, обрядов, ритуалов,  утверждённых в канон. На рубеже 19 и 20 веков, когда формы эти философски и нравственно почти исчерпали себя (или были заболтаны интеллигенцией), всё же в массе своей человечество не вышло из русла традиций  сверхпокровительства. Революция как бы покончила с ними, но оставалось в живых поколение, несущее их.

Великая Отечественная война, как известно, всколыхнула вновь это состояние в народе, и опять долгое время оставалось поколение, несущее с собою традицию веры, ритуала. Но 40 лет без войны – такого ещё не бывало в 20-м веке. Вот за эти-то годы как раз и выросло, и осознало себя поколение, лишённое внешних обрядов, но несущее в себе лишь тот нравственный закон, который мы называем Совесть. И – ничего кроме. Для большинства моих сверстников, во всяком случае, это было именно так.
Вот здесь-то, в мирное время, поколение наше и подверглось жесточайшей, быть может, из всех проверок человека на прочность. – А ну-ка, мол, посмотрим, насколько он реален и крепок, этот ваш стерженёк, который называют туманным и внешне неощутимым словом Совесть? Ведь больше-то нет –  ни-че-го! – звучало нам
социально-общественным искушением не только с трибун, но и со школьных, университетских аудиторий. – А вот как вы-то сами по себе, а? Отвечайте, братцы!.. взялись за перо – отвечайте. Да, мол, знаем, и раньше бывали богоборцы… но народ-то в целом веровал, а поэт – глас народа. Что же провозгласите вы теперь народу, как вы ему откроете ваш символ веры под названием Совесть? Или, если хотите, нравственный закон? Или, если хотите, категорический императив? Очень уж мелковато у вас получается – всё я  да  я, а где же Мы, Народ?..
Но тут, когда так обнажена связь я – и мир, весь мир – и совесть (всеобщая весть), и всё это выпало на долю поколения, прямо скажем, в подобных масштабах – первого в мире, не стоит ли попытаться понять все сложности того поколения?..

Подлинная духовная работа всегда вершится медленно, трудно, подвергая себя ядовитым насмешкам скептиков и прагматиков, требующих ясный, сиюминутный результат сразу, вне оценки социального контекста. Что способно победить – изворотливая ложь, так или иначе проникающая в любого из нас, или же тот внутренний наш состав, именуемый Совестью, исторгающий из своих глубин сильнейшее противоядие всему безнравственному в мире, противопоставляющий ему – Слово? Попристальнее сопоставить его значимость значимости своей собственной, своей простоте и сложности – это ли не значит наиболее точно соизмерить координаты Нравственного Закона и – Слова? Не отсюда ли возникало учащенное использование в стихах религиозной символики? А она допускалась, что ни говори, тогдашней цензурой, хоть и была нередко лишь литературным приёмом – обозначением неизменных человеческих ценностей. – Скреп человека во времени…
Но не только же это!

Русским народом изначально вырабатывались свои духовные ценности. Христианство же, как государственная религия, сосуществовало с глубинным, языческим миротворчеством. Здесь, в древних корнях народных воззрений, в легендах и песнях заложена, на мой взгляд, та мощная традиция единения человека с космосом, со всеми его стихиями, которая так обидно бывала позабываема в светской литературе. Но до конца никогда традиция эта не прерывалась. Кроме того, что её продолжали великие писатели и поэты, она всегда жила в народном сознании, в народном творчестве. Да в каждом из нас подспудно живёт и поныне!
Но тут, в этом «поддоне», если быть до конца честным перед собою, перед своим внутренним, хтоническим Я, исчезает само понятие «совесть», исчезает порою и более древнее, более глубинное, «языческое» понятие – стыд. Остаются натяжения СИЛ – физики, красоты, ужаса, радости. Потому и кажется порою, что языческие, древние тексты  – бесстыжи. Но если присмотреться получше, они не столько бесстыжи в современном понимании, сколько – непосредственны. Это мир в своей «варварской» целости, не прошедший шлифовки позднейшими «моральными ценностями»
 Что значат хотя бы те же детские игры, считалки? Воспоминания о страхах и радостях детской души. Всмотрись в себя, – они же и доныне протянуты тоненькой ниточкой через всю жизнь! А игры словом и действием – это же ни что иное, как архетипы нашего поведения во всей последующей жизни, разворачивающей в объёмные полотна маленькие детские наброски.
Попытка через первообразы мира проследить историю взросления человеческой души, музыкально навсегда остающейся в детстве, мне представлялась и представляется одной из позтических задач в сегодняшнем продолжении древней традиции.


Кто-то из критиков задал Николаю Заболоцкому (позднему, «класическому» Заболоцкому, уже в 50-х годах, после ссылки) простой и странный вопрос: а почему в 19 веке всё было ясно – кто есть кто из поэтов, кто великий, а кто не очень, словно по полочкам они были разложены уже при жизни? А  вот в 20 веке сплошная путаница и «смена вех», почему?
Заболоцкий ответил просто и ясно: ну как, мол, этого не понимать? В 19 веке был Канон. А в 20 веке каждый выбирает и меряет по себе… – свобода!
Да, свобода не терпит Авторитета. Да и где его взять? Уголовных авторитетов – хоть отбавляй, духовных – днём с огнём поискать.

И вот, помню, именно в отсутствии «авторитета», я по молодости решил сам для себя создать… ну если не Канон, то некую внутреннюю мерку, с помощью которой можно определять силу и значимость современных поэтов. (С классикой более-менее ясно). То есть попытаться  хотя бы для себя самого выстроить иерархичекий ряд.
А стихи тогда издавались пышно, книжки были более чем доступны – по 5, по 10, по 15 копеек, тиражи – в сотни тысяч экземпляров. Прилавки были буквально завалены стихотворной продукцией, и любому было понятно – далеко не всё из предлагаемого  можно отнести к поэтическому творчеству. Но как выбрать, как отличить настоящее от рифмованной подделки?
И вот мне, провинциальному юнцу, в отсутствии наставника и советчика, предстояла работа нешуточная: окунуться с головой в стихотворный океан, «прокачать» сквозь себя горько-солёную смесь, и при этом не отравиться. Тут нужен был метод быстрочтения стихов. Звучит диковато, но мне и вправду удалось его отыскать, – в себе самом – и теперь уже воспринимать стихи не столько разумом, сколько «позвоночником», спинным мозгом. Рюкзаками носил домой молодогвардейские сборнички, брал за 5 копеек, а сдавал обратно за 3 копейки – в букинистический. И снова набирал. Отсеивал большинство, но кое-что оставалось в «лотке». Золотые крупицы. (Горжусь и поныне тем,  что абсолютно сам, без подсказки педагогов и критиков оценил ещё в 60-х годах Рубцова, Чухонцева, Соколова, Ахмадуллину, Передреева… и не только их. «Позвоночник» здесь не подводил, в отличие от… от разума, что ли? От «трезвой» социальной оценки?..

Со временем я, даже ещё до внимательного прочтения, более по внешнему виду, по расположению строк и букв, стал воспринимать стихи в целости, «с листа», и еще до осознания их определять – здесь стоит углубляться, а здесь нет, – пустота.
Это здорово помогало и потом, в издательской работе, где перелопачивать приходилось пуды рукописей, где можно было сойти с ума при кропотливом предварительном изучении каждой пухлой папки.
Я позже не раз слышал подобные откровения от поэтов, работавших в отделах поэзии, – без такого навыка невозможно сидеть «на потоке». А весь-то навык состоял лишь в том, чтобы слушать себя – вспыхнуло, дрогнуло что-то там, в спинном столбе – заостряй немедленно внимание, здесь может залегать «жила». И, как правило, этот первичный «сигнал» не подводил. Сотни раз перепроверял себя, – где ничто не дрогнуло, там и не оказывалось ничего стоящего (речь не о профессиональном уровне написанного, разумеется). Где дрогнуло – могла состояться интересная книга. Или подборка. 

Но в чём заключался собственно «мой метод» определения значимости того или иного поэта? Не только непосредственный, первичный, а поздний, на уровне осознания?
 У каждого он, наверняка, свой. Мои методы корректировались не раз, обо всех нет смысла говорить, но вот два из них сослужили (и посейчас порою, но  – попеременно – прибегаю к ним) добрую службу. А может, и кому-то ещё пригодятся. Тогда, значит, не зря о них рассказываю.
Поразил меня в одной научно-популярной книге рассказ о магнитных залежах. Оказывается, мощь и величина магнитной залежи определяется с поверхности земли приборами по принципу расположения, формы, «рисунка» этой залежи. Если только спонтанные, разрозненные колебания улавливает прибор, то залежь, даже очень протяжённая, скорее всего невелика. Подлинно мощная залежь действует на приборы ровным и постоянным импульсом, а главное, она всегда выстраивается в форме – подковы!
Вот что поразило меня.
Сразу вспомнился школьный – сине-красный – магнит в форме изящной подковки из физиокабинета, представились растяжения на «плюс-минус» магнитных силовых полей, и всё это странным образом спроецировалось на поэзию, на её силовые линии и поля. Вот чего мне не хватало!


Я стал мысленно «взвешивать», «прощупывать» того или иного, уже «освоенного» мною, поэта по принципу магнитной залежи. И многое (для  себя, во всяком случае),  прояснил. Вот почему у этого поэта (имярека) даже отличные стихи не складываются в Событие – да там для стяжания  «подковы» внутренних, подземных, таинственных сил не хватило. А вот у этого – всё складывается. Один увенчан и многажды издан, и всё равно «не дотягивает» по большому счёту, а у другого – одна книжечка, но получается так, что она «томов премногих тяжелей».
Я был рад – «метод» найден, он практически безошибочен, и он уже проверен, он «работает», хотя бы для меня лично!..
 Но со временем и в нём стали замечаться не то чтобы «недоработки», но… не всё им объяснялось. Очень многое объяснялось, и сейчас объясняется. Но вот как быть с некоторыми простенькими «мелочами», такими, как…

Ну вот, например, – великолепный, мощный поэт Ярослав Смеляков. Это уже без дураков, поэт. Но почему всю жизнь его снедала… если не зависть, то ревность к Александру Твардовскому? Почему сильному, с эпическим размахом поэту Илье Сельвинскому не давала покоя власть над читателями Бориса Пастернака?
(Хорошо знавший обоих современников старый поэт рассказал мне с горестным недоумением случай. Они шли с Сельвинским по улице, когда радиотарелка на столбе кратко объявила в конце новостей, что умер известный поэт Пастернак. – «Я взглянул на Сельвинского, и что бы, Вы думали, увидел на его лице? – с непреходящим недоумением вопросил меня старый поэт – Торжество!.. Да-да, он был по-настоящему, торжественно взволнован, и произнёс страшное: «Ну всё, теперь Я – первый поэт России!..».
Для Сельвинского Пастернак, видимо, заслонил в давно съедавшей его ревности всю современную поэзию. Ни Ахматовой, ни Твардовского, бывших тогда в настоящей поэтической силе, для него не существовало … никого не существовало. Пастернак стал для него бедствием жизни. А ведь Сельвинский не был обделён талантом, его эпос ещё предстоит «вспомнить» по-настоящему).

Да, не всё можно объяснить «магнитной подковой». Самая большая загадка здесь поджидала меня в сопоставлении дара Сергея Есенина и Павла Васильева. Дара такой мощи, как у Павла Васильева, не было в 20 веке, наверное, ни у кого. Это признавали крупнейшие поэты, писатели  века – и тот же Пастернак, и Максим Горький, опасно «журивший» при всём том поэта в года нешутейные – за ухарство в быту. Но самому Васильеву не давала покоя слава Есенина!..
При всём своём невероятном даре он чувствовал – его, младогения, хотя и чрезвычайно высоко ценят, но всё же более «восхищаются», «восторгаются» им, а вот Есенина – любят. И будут любить всегда и все – от мала до велика, от работяги до академика. И тут уже ничего не поделаешь. Это свойство дара, онтологическое свойство. Пусть у Есенина не такой впечатляющий и очевидный размах, как у Васильева, но у него есть то, чего не превозмочь никакой силой – Простодушие. Глубина Памяти.

Тут надо объясниться подробнее. Поэтическая память сродни реликтовому излучению. Она незрима, но всегда ощущаема в Слове. Реликтовое излучение возникло при создании нашей вселенной, в момент так называемого Большого Взрыва, и по нему, незримому въяве, определяют возраст вселенной. Это излучение – поэтическая память мира, она незрима, её не пощупаешь, но она всегда ощутима в поэзии.
Ну не силой же берёт Есенин! Берёт, что называется, за душу, за самое что ни на есть живое, глубинно живущее в каждом человеке. В русском – особенно. И русскому поэту Есенину дано было это выразить в стихах. Словно тьмы молчаливых предков нашли, наконец, возможность выговориться через поэта. Их мало таких, всенародно, – сразу, изначально и до конца любимых поэтов.
Есенин из этой породы.

Он (может быть, даже помимо воли) несёт в себе генетическую, реликтовую память не только о всех предках, знаемых и незнаемых, но «луч» тот уходит сквозь тьму протопластов, сквозь Юру, Кембрий, Архей – к пламени или плазме Большого Взрыва. А скорее всего, тот луч вообще безначален и безвременен. И струился он, неся в себе память протовремен и протосуществ (родственных ведь нам, как и – всему живому), струился и струится… – откуда? Бог весть. Но, похоже, ещё до того, обозначаемого учёными, Большого Взрыва, то есть – До Всего. 
Не нам судить о том. Нам можно только чувствовать, догадываться. Ибо «Тайна сия велика есть…»
Но вот чувствуется сразу, непосредственно – Есенин это Любовь, Боль, Память всех. У кого-то из поэтов память обрывается на третьем поколении, у кого-то на девятом, у кого-то она дотягивается подспудно до эпох архаических, образно говоря, до чешуекрылых и усоногих… а там – непонятно по каким причинам – обрывается.
Вот, например, Маяковский. Гениально одарённый поэт, безусловно. Гигант. Но что-то с долготою памяти у него случилось, где-то там, в неведомых глубинах она «не срослась». Это недоказуемо, разумеется. Это просто чувствуется.
И вовсе не вина того же  Павла Васильева, что им восхищались и будут восхищаться, а вот с любовью… тут посложнее. Тут рок, а не вина.
И вот что ещё я стал замечать – каждый, воистину великий поэт обладает одним неизменным качеством. Он – Простодушен в основе своей. Это не значит, что каждый простодушный – гениален, нет. Но каждый гениальный – Простодушен.
Да, сила «магнитной залежи» здесь не срабатывает.
Здесь иной духовный уровень. Сила «подковы» более применительна к понятию таланта. Природа же гениальности, по-видимому, скрыта в совершенно иных – принципиально иных! – глубинах и высях. Самое точное слово здесь – Дар.
Дар со-чувствия, который даётся, по слову Тютчева, как Благодать.

Много было поэтических обольщений в 20 веке. И  хотя не все «хрестоматийные корифеи» выдержали проверку временем, я хочу быть правильно понятым в моём отношении к русской поэзии 20 века. С постаментов сбрасывали многих кумиров. Пытались даже Маяковского скинуть – не вышло. Зубы обломали о советского «зубра».
Сейчас модно сбрасывать «шестидесятников». И поделом, вроде бы, – слишком много «революционной», слишком ликующей пены там было. Но зачем с пеной выплескивать добрый напиток? Многое потускнело, отпало само собой, и не стоит разговора. Но когда такие яркие (спорные – казалось в 50-60-х) имена, как Вознесенский, или Сулейменов пытаются «сдать в архив», поневоле растёт внутренний протест.
Да, и «Лонжюмо», и «Земля, поклонись человеку» были в полном смысле слова социальным заказом. Но они не были коньюнктурными сочинениями! Это принципиально разные вещи, тут нельзя путать. Эти поэмы и сейчас, если непредвзято их перечитать, несут в себе такой эмоциональный заряд, которому, уверен, пусть втайне, но завидуют многие нынешние, «продвинутые» ниспровергатели той, «простоватой» эпохи.
Главное, поэмы те – искренни. Во всяком случае, порыв изначальный был искренен, – уж тут не проведёшь. Искренность порыва счастливо совпала там
с социальным заказом времени. Если же кто-то из «романтиков» 60-х (мне это неизвестно) под напором «новых понятий» сейчас отрекается от той «одиозной» тематики, это уже факт личной биографии, но не поэзии. Лучшее, непосредственно воспринятое временем, остаётся надолго. Тем более, когда «клеммы» зачищены хорошо. А они у лучших поэтов той, «романтической» эпохи были зачищены неплохо. Они были чуткими. К токам времени – особенно. С вопросами «вечными» дело обстояло посложнее, но уж таково было время – «сразу и сейчас».

20 век русской поэзии богат, необъятен. И он уже почти завершён (не календарный, а поэтический 20 век), так что можно подводить итоги.
Для каждого они свои. Вот и мои итоги, с учётом всего сказанного выше, уже определились. Век Поэзии для меня – День. Но это день в вечности. А день начинается солнцем, завершается луной. В том веке-дне были  Блок, Маяковский, Ходасевич, Цветаева, Гумилёв, Мандельштам, Твардовский, Заболоцкий… от одного перечисления дух захватывает! Не перечислить. Один Хлебников, как неопознанный великан из другого измерения, вызовет столько изумления!..
Всех не перечислить.
Но два поэта определили для меня (повторю – лично для меня) век русской поэзии. Обозначили и очертили его, как явления не столько искусственные, сколько природные, космические. Два поэта, вне зависимости от «степени величия» и величания их. Это знаковые для меня явления, глубоко русские, глубоко символические. Один взошёл в начале века, как солнце, другой, на исходе его, как луна.
Есенин, с его солнечным, независимо от тематики, мироощущением.
Рубцов, с его ночным, лунным сознанием, мирочувствованием.
Именно они ( в моём видении) очертили и замкнули Век – День русской поэзии.
Можно и другие века обозначить подобным образом, но скажу только про самый близкий, самый родной нам 19 век. Там также, несмотря на обилие великолепных имён, два поэта осветили и обозначили его, каждый по-своему.
Пушкин взошёл как солнце, и доныне сияет дневным, мощным светом.
Тютчев, с его ночным сознанием, показывает – обнажает  иную, погружённую во тьму сторону души…

Крылов, Батюшков, Баратынский, Языков, Грибоедов, Лермонтов, Некрасов, Кольцов, Фет, Случевский, Анненский… Боже мой, какая мощь, красота, гармония! Но два поэта – Пушкин и Тютчев (для меня, повторяю, лично для меня), как солнце и луна, – обозначили и тот Век, и тот День русской поэзии.
Да ведь они и есть самые Простодушные в русской лирике! – Пушкин, Есенин, Тютчев, Рубцов...
 «Отдам всю душу октябрю и маю, но только лиры милой не отдам» – это простодушное самозаклинание Есенина говорит о многом. Лира древнее всего, в ней правда – пра-ведание, пра-знание. То есть такое глубокое знание, а вернее – память об этом изначальном, жизнеполагающем, вечном знании, что легче душу отдать временному. Но не лиру. Душа поймёт и простит. Лира – нет. Такой вот предрассудок поэта. «Предрассудок, он обломок древней правды…» – к этим словам Баратынского прислушивались, прислушивались...
Да, и Лермонтов, и Гумилёв, – и они, и многие другие, драгоценные для нас имена!.. Но, видимо, Глубина Памяти, о которой шла речь, таинственным образом проявилась более, чем в других, в Пушкине, Есенине. Их и любят – «без памяти». Ибо той, «реликтовой» Памяти поэта, въяве попросту не обнаружить. Можно только ощущать её, и – любить. Так, подспудно, мы ощущаем невидимые нам, молчаливые поколения предков…


Вот и современную поэзию сужу я по тем же меркам. И «подкову» порой обнаруживаю, и простодушие. – Мои личные оценки далеко не всегда совпадают с оценками общепринятыми, а потому у меня и выстроился свой «пантеон» современников. Вопрос его огласки – щекотливый. Шкодливый даже. Только начни называть – хлопот не оберёшься. Да и не это входило в задачу настоящих заметок, а попытка очертить круг ценностей. И моих, и в протяжённости поэтического времени – ценностей.
А уж в кругу этом имена могут быть разные. 
Скажу только, что дела русской поэзии совсем не так плохи и унылы, как плачи о ней. Она не предала себя по большому счёту, это главное. Не предала в ритме, в тяге к высоте и свету, в тугоплавкости нисхождения к земле. Есть подлинные поэты! Они для меня из тех тайновидцев и чудаков, которые своё «поручение» поэтическое воспринимают, как и встарь. А поручение звучало и звучит так:
«Поди туда, не знаю куда,
Принеси то, не знаю что».

И ведь несут!

Несут, несмотря ни на что. Несмотря даже на грозное предостережение, на таинственное предостережение из «Голубиной Книги»:
«Написана грамотка по синему бархату,
Не прочесть ту грамотку ни попам, ни дьякам,
Ни умным мужикам…»
Грамотку эту – век за веком – читают поэты. В звёздных знаках, разбросанных «по синему бархату», ищут и – находят. В глубинах земли ищут – и находят. Их бранят за ослушание, они всё равно ищут – в неведомом.
Несчастливые порою земные судьбы сполна искупают несравненным счастьем – принести в мир то, о чём только догадывались другие, чаяли всею душой, а назвать, обозначить словом и ритмом не могли.
Названное в поэзии – переходит в иное жизненное состояние.
Переходит из жизни – в бытие.